У открытой могилы говорили речи, называя Султана Сафоева доблестным сыном таджикского народа, отважным героем. В последний путь его проводила чуть ли не вся столица республики.
Все это крепко врезалось в память Давлята. За два траурных дня он словно бы повзрослел на несколько лет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Месяца через три после того, как отметили годовщину смерти Сафоева, его двоюродный брат Шо-Карим объявил, что готов жениться на Бибигуль.
— Если стене падать, так пусть упадет внутрь двора. Я не хочу, чтобы родня отчуждалась, — сказал он.
Многие воспринимали его решение как проявление великодушия, сердечной доброты и самопожертвования, хотя тут, как говорится, под одной чашкой лежала другая. Дело в том, что Шо-Карим полюбил Бибигуль еще совсем юной и в свое время ее не раз сватали за него, но сваты возвращались с неизменным ответом: «Наша дочь молода, не управиться ей с семейной жизнью, надо обождать два-три года». Шо-Карим скрипел зубами: «Обождем…» Он не хотел никого другого.
Однако через некоторое время, вскоре после очередного отказа Шо-Кариму, в кишлаке стало известно, что Бибигуль помолвили с Султаном, сыном Сафо-тойчи[10], и что свадьба состоится весной, когда Сафо вернется из Самарканда.
Шо-Карима эта весть чуть не убила. Задыхаясь от боли и обиды, он осыпал упреками отца и мать, виня их в том, что они не сумели уговорить родителей девушки, как смог это сделать отец Султана. А чем он хуже братца Султана, чем?! Почему не отдали Бибигуль за него?..
Не мог понять Шо-Карим, что все решила не власть родителей Бибигуль, а ее и Султана любовь.
Султан был стройным, статным юношей, умным и работящим. В конце лета, к началу сезона на хлопкоочистительных заводах, он уходил вместе с отцом на заработки то в Самарканд, то в Ташкент или Фергану и возвращался переполненный впечатлениями. Городские товарищи отца обучили его читать и писать. Надо ли говорить, как млела Бибигуль от восторга, когда, встретившись где-нибудь в безлюдном месте, слушала его рассказы о том, что он видел, читал или слышал?..
Поженившись, молодые ездили вместе и наконец, по совету отца Султана, остались в Самарканде.
Султан поступил на рабфак, Бибигуль — на женские курсы. Потом он учился в партийной школе, она — в женском педагогическом техникуме. Лишь через несколько лет они вернулись в Таджикистан и, недолго погостив в родном Каратегине, милом сердцу гармском кишлаке Камароб, выехали в Дангару, к месту назначения. Султана направили на партийно-советскую работу, а Бибигуль вначале учительствовала, затем стала библиотекарем.
Шо-Карим работал фининспектором в другом, Сарай-Камарском районе, куда переехал после неудачной женитьбы. У него не было детей, он обвинял жену, из-за этого бросил… Внезапная смерть Султана всколыхнула в нем старые чувства к Бибигуль, и он при каждом удобном случае не скупился на знаки внимания, а в дни поминок на правах близкого родственника покойного руководил всеми церемониями.
В глазах Бибигуль Шо-Карим все больше становился действительно своим, родным и заботливым человеком. Неожиданное предложение ввергло ее в смятение. Сперва показалось — ослышалась. Потом вспомнила, как в молодости он упорно сватал ее, может, и вправду тогда любил?.. Теперь у него есть причина, в чувствах признаваться зазорно. Но ей ли думать о чувствах? Не девушка ведь она, вдова… Да, вдова! Как удар бича это слово. А в иных устах как проклятие, как брань. Одна бывает в жизни любовь, умер Султан — умерла она. И если выйдет замуж вторично, то, наверное, осквернит все, что свято, тяжело согрешит перед памятью отца Давлята.
Всегда, во все времена, трудно молодой женщине с ребенком без мужа, а в те годы было особенно тяжко: царила дороговизна, хлеб и другие продукты питания выдавали по карточкам. Кроме того, разве мало низких людей, которые не прочь позлословить. Ведь Бибигуль имела образование, ходила с открытым лицом, работала в библиотеке, на людях, переступив законы шариата, и одного этого с избытком хватило бы для грязных, подлых сплетен.
Ближайшие соседи, друзья и знакомые, чтившие память Султана, говорили, что, как бы чиста и честна она ни была, как бы бережно ни хранила верность покойному, на чужой рот платок не накинуть, замок не навесить и не сегодня, так завтра найдется поганец, который станет чернить Бибигуль на всех углах, и найдутся люди, которые поверят ему. А поэтому лучший выход — идти за Шо-Карима, двоюродного брата Султана: это соответствовало бы и обычаю, что существует испокон веков ради сохранения рода, и просто-напросто естественным потребностям жизни.
— Не отказывайтесь, — говорили друзья. — Худо не клад, чтобы с ним вековать. Последуйте доброму совету. Скажите «да».
И Бибигуль сдалась. Надо отдать должное Шо-Кариму — он делал все, чтобы она не жалела и не могла упрекнуть его. Но огорчал Давлят. Его будто подменили. Он ходил сам не свой, перестал играть и резвиться, домой возвращался нехотя, проводя большую часть дня в школе или у товарищей-одноклассников. Если и сидел дома, то забивался куда-нибудь в угол с книжкой в руках, а на расспросы отвечал односложно, не поднимая глаз. Ни Бибигуль, ни тем более Шо-Карим не знали, что делать и как подобрать к его сердцу ключи.
Однажды, через несколько месяцев после женитьбы, Шо-Карим сказал:
— Переберемся в Сарай-Камар — вдруг новое место поможет. Да и работа там у меня была лучше, чем здесь, больше зарабатывал.
Бибигуль вздохнула. Что ж, ее удел быть ниткой в иголке. Но, с другой стороны, Шо-Карим прав: здесь все — двор и стены, каждый шаг и каждая вещь — заставляет вспоминать Султана, и, видно, это сказывается на Давляте.
— Переедем, — согласно кивнула Бибигуль.
Но Давлят насупился и сказал:
— Вы как хотите — я не поеду.
— Сыночек, да ты послушай…
— Нет, — оборвал Давлят мать, — я из отцовского дома никуда не уеду.
У Бибигуль задрожали губы. Давлят отвернулся. Он упрямо стоял на своем.
— Глупый ребенок, какой с него спрос? — утешал Шо-Карим жену. — Как не поедет? Куда он денется? Я сам поговорю с ним, ты не расстраивайся.
В канун дня отъезда он дождался Давлята у школы и по дороге домой сказал:
— Сын мой, завтра поедем в Сарай-Камар. Там тебе очень понравится. Там есть лес, мы будем ходить на охоту, я поймаю тебе разных зверушек и птичек, ты будешь с ними играть. А школа там не хуже здешней, даже в сто раз лучше!
— Не поеду! — коротко ответил Давлят.
— Неужели твое сердце позволит отпустить мать?
— Пусть и она не едет. Уезжайте один.
Шо-Карим вспыхнул. Его вдруг захлестнул безрассудный, слепящий гнев, и он схватил Давлята одной рукой за локоть, а другой за ухо и, больно выворачивая, брызжа слюной, завизжал:
— Болван! Сопляк! Добром не захочешь — потащу вот так, за твое поганое ухо! Заруби, щенок, на носу!
Так с Давлятом обращались впервые. Первый раз в жизни на него подняли руку и повысили голос. Он стоял как вкопанный, потрясенный, растерянный… Шо-Карим рванул его: «Шагай!» — и Давлят пошел рядом, не поднимая головы.
Он шел, крепко стиснув зубы, глотая подступавшие рыдания. В ушах звенел голос отца:
«Будь твердым и смелым, сынок… твердым и смелым…»
Шо-Карим воспринял молчание Давлята как знак согласия и хвастливо, с полной уверенностью, объявил Бибигуль:
— Поедет. Я его вразумил. Можешь не волноваться и больше не спрашивать.
Но на рассвете постель Давлята оказалась пустой.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Октябрь позолотил листву, которая, едва шелохнет ветерок, срывалась с ветвей и, медленно кружась, оседала на землю. В аллеях молодого парка пахло пылью и сыростью. Базары и лавки сверкали яркими, сочными красками всевозможных плодов.
— Щедра таджикская осень, прекрасна! — не сдержал восторга Максим Мочалов.
— Только жарковата, — сказала Оксана Алексеевна, его жена.
Мочалов рассмеялся. Всего несколько часов назад он сошел с поезда, вернувшись из Москвы, но дома не сиделось, вышли всей семьей погулять.
— Какое жарковата! Хорошо! Ведь мы с тобой, Ксана, к солнцу привыкли — десять лет, даже больше, печемся под ним. Веришь, мерз я в Москве, честное слово!
— Потому и домой торопился? — усмехнулась Оксана Алексеевна.
— Так не сам задержался, ведь рассказывал. Как только Михаил Иванович Калинин вручил ордена, ну, думаю, теперь надо на вокзал — загулялся. А Буденный Семен Михайлович говорит: «Э, нет, братец, у нас еще встречи по плану…» Да, чуть не забыл: в Доме Красной Армии открыли выставку про разгром Ибрагим-бека, и там были фотографии нашего отряда. Много народу побывало. В центре висел портрет Султана, нашего комиссара, и все сокрушались, что погиб молодым.
— Был бы жив, и его б наградили, — сказала Оксана Алексеевна.
— Обязательно! — Мочалов помолчал. — А не сходить ли нам, Ксана, к нему на могилу?
— Надо бы, — проговорила Оксана Алексеевна, глянув на блестевший у мужа на груди новенький орден Боевого Красного Знамени, за которым его вызывали в Москву, и так же задумчиво прибавила: — Считай, на двоих награда… Детей отведем и сходим.
Но дочки расшумелись, обращаясь то к матери, то к отцу, упросили взять их с собой.
Солнце садилось, воздух остывал. Острее запахло пылью. Чем ближе подходили к кладбищу, тем сильнее был этот запах, от которого веяло запустением и щемящей тоской. Трава вокруг выгорела, колосился давно посеревший овсюг, редкие хилые деревца ждали дождя — единственно, что могло их спасти; многие могилы осели. Мочалов подумал, что, наверное, никакие кладбища так не запущены, как мусульманские. На российских погостах, думалось ему, человека охватывает благоговейное чувство, а тут — хандра; там ощущение вечности, тут — бренности: дескать, из праха сотворены, в прах обратимся…
Девочкам явно было не по себе. Старшая, Наташа, жалась к отцу, младшая, Шура, — к матери. Но при этом обе глядели по сторонам со свойственным детям любопытством, и именно они приметили мальчика, слившегося с серым могильным холмиком.
— Ой, смотрите! — воскликнула Наташа.
— Почему он плачет? — спросила Шура.
— Оплакивает кого-то из близких, — со вздохом пояснила мать.
Но Мочалов вдруг остановился.
— Слушай, вот черт… — пробормотал он. — Уж не комиссарский ли сын?
— Комиссара? — переспросила Оксана Алексеевна.
— Султана Сафоева… Он, ей-богу, он, сын комиссара! — Мочалов, отпустив Наташину руку, поспешил к мальчугану и, тронув его за плечо, спросил: — Ты сын Султана Сафоева?
Мальчик вскочил. Готовый в любое мгновение удрать, он посмотрел на Мочалова красными, опухшими от слез глазами и едва слышно вымолвил:
— Да…
Мочалов порывисто прижал его к себе.
— Ну, здравствуй, здравствуй, сынок! Узнаешь?.. Почему ты один? Где мама?
Давлят молчал. Ощутив, как он весь напружинился, Мочалов отпустил его и переспросил:
— Где же мама?
— Не знаю, — буркнул Давлят.
— Как же не знаешь? В Сталинабаде?
— Нет.
— В Дангаре?
— Нет.
— Вот тебе и на! Где же тогда? Что с ней? Жива хоть?
— Замуж вышла, уехала…
— А-а… — протянул Мочалов и, обменявшись быстрым, коротким взглядом с женой, спросил: — Куда же уехала?
— Не знаю, — сказал Давлят.
Оксана Алексеевна предупреждающе подняла руку, но было поздно.
— Бросила, что ли? — вырвалось у Мочалова.
— Я сам убежал.
— Как убежал? Почему?
— Максим!.. — вмешалась Оксана Алексеевна.
Давлят всхлипнул, крупные, как горошины, слезы покатились по его грязному лицу, и Мочалов в растерянности глянул на жену. Осуждающе качнув головой, она вышла вперед, обняла мальчугана и, гладя его по черной нечесаной голове, стала утешать ласковым, певуче-мягким шепотком:
— Ну, не плачь, сердешный, не надо… Ты же большой уже, настоящий мужчина. Не к лицу молодцу слезы. Глянь, как девочки смотрят. На-ка платок, утрись… Ты пришел на могилу отца?
— Не нашел, — шмыгнул носом Давлят.
— И не мудрено, — пробормотал Мочалов, кинув взор на серые, выжженные знойным солнцем холмики, которые не скажешь, когда были насыпаны — то ли месяцы, то ли годы назад. Но могилу боевого друга он знал — бывал не единожды. — Пойдем, — сказал он Давляту. — Мы ведь тоже к нему.
Петляя средь могил по пыльным тропинкам, они вышли к холмику с деревянной, когда-то серебристой, а теперь серой пирамидкой, которую венчала выцветшая красная звезда; выцвела и надпись, сделанная в свое время темно-зеленой краской: фамилия, имя, даты жизни… В тридцать два года оборвалась жизнь комиссара.
— Здесь, — глухо выговорил Мочалов, не в силах справиться с охватившим сердце волнением.
Давлят упал на могилу и зарыдал в голос, так истошно и так горько, что Мочалов отвернулся, а Оксана Алексеевна и девочки не сдержали слез. Шура вцепилась в материнский подол и плакала навзрыд. Наташа, крепясь, издавала хлюпающие звуки.
— Папа, папочка… — приговаривал Давлят.
Не было никакой возможности остановить его, пока Мочалов не надумал взяться за очистку могилы от овсюга и бурьяна, камней и сухих комков глины. Он приступил первым, тотчас же захлопотала жена, потом втянулись в работу дочери. Расчет оказался верным: Давлят не остался в стороне… Мочалов сказал, что в следующий выходной день придет с ним вдвоем и они покрасят пирамидку, обновят звезду и надпись. Давлят вроде бы успокоился.
Домой вернулись уже в сумерках. Давая мальчугану освоиться, взрослые ни о чем не спрашивали. Разговорили Давлята девочки. Наташа, бойко выговаривая таджикские слова, спросила:
— А ты вправду пришел издалека? Сам, без мамы?.. И нисколечко не боялся?
Давлят, ответивший на первые два вопроса кивком, третий воспринял как все мальчишки, — дескать, что взять с них, с девчонок, — и, снисходительно усмехнувшись, сказал:
— А чего бояться!.. — Потом, однако, прибавил: — Я шел с погонщиками верблюдов, которые возят зерно.
— Верхом на верблюде? — округлила Наташа глаза.
— А я тоже не боюсь верблюдов, — вмещалась маленькая Шура. — А Наташа боится за то, что они плюются.
— И совсем не боюсь…
— Боишься, боишься! — звонко возразила Шура и повернулась к Давляту: — А твоя мама сильно плакала?
Давлят снова помрачнел и пожал плечами.