Что же касается наших назидательных сочинений, которые ведь по большей части возникают именно как книги, то нельзя, правда, отрицать их большого влияния; многочисленные издания, в силу которых некоторые из них сохраняют свое значение для целого ряда поколений, слишком ясно доказывают это; кто мог бы отказать в уважении этим трудам, которые так засвидетельствовали свою годность и, кроме того, значительно содействовали ограждению большого числа людей от опасного вихря изменчивых учений. Но никто ведь не захочет отрицать, что живое слово и религиозное возбуждение имеет в общине гораздо большую силу, чем писанная буква. Более того, при ближайшем рассмотрении окажется, что действие аскетических сочинений основывается не столько на том, что они точно воспринимаются как целое, сколько, главным образом, на том, что они содержат множество сильных и великолепных формул, с помощью которых могут быть обобщены и сохранены в воспоминании многие религиозные моменты. Далее, оно основывается на том, что эти сочинения, примыкая к указанным моментам, обеспечивают прочность индивидуальным религиозным движениям и что они наверно не удаляются от характера общей религиозной жизни. Поэтому-то индивидуально талантливое в этой области литературы редко пользуется большим успехом. Этот хороший отзыв применим, однако, лишь к самым дольным и многообъемлющим аскетическим сочинениям. Нынешнее же стремление многих благомыслящих обществ распространить в народе множество религиозных листков, которые совсем не имеют подлинно объективного характера, а хотят сообщить самые субъективные внутренние переживания в мертвой букве, притом не соответствующей ни евангельской, ни церковной литературе, основано на глубоком недоразумении; вряд ли оно будет иметь иное действие, кроме того, что приведет к еще большему упадку наш церковный строй, неудовлетворительность которого оно именно и предполагает, и создаст множество людей, которые либо будут лицемерно проявлять чувства, в действительности у них не имеющиеся, либо же впадут в печальное смущение, так как их подлинная религиозная жизнь не соответствует тому образцу, который им предписывается. Если общественная церковная жизнь больна или слаба, то пусть каждый по своему содействует ее исцелению, но пусть никто не думает, что ее можно вменить мертвой буквой. Что религиозная жизнь должна проистечь из библиотек для чтения, – это, на мой взгляд, равносильно тому, чтобы заменить великие акты законодательства и управления брошюрами, которых всегда хотелось бы иметь как можно большее число, и исправленные, по крайней мере в частностях, издания которых легко могут следовать одно за другим.
2) Быть может, многие из тех, кто питали благонамеренное желание вновь одухотворить пустое и формальное общение внесением в него религиозного элемента, уже испытали на себе, что мы позднее легко страдаем от избытка того, чего ранее слишком усердно желали. Ведь не мало разложения и зла возникло из того, что религиозные предметы трактовались в блестящих кругах, в форме светской беседы, где легко начинают преобладать даже личные мотивы. Я писал тогда это на основании опыта моих юношеских лет, проведенных в братской общине. Там существуют особые сходки, предназначенные для ведения свободных религиозных бесед; но хотя там почти нельзя было говорить об отсутствующих инакомыслящих лицах, я все же не видел, чтобы из этих бесед возникало что-либо действительно жизненное и достойное, и мне думается, что в тексте я правильно указал общую причину этого. Поэтому вернее было бы желать не того, чтобы в нашем непринужденном общении обсуждались религиозные предметы, – пусть это лучше происходит лишь случайно и мимоходом, – а того, чтобы в этом общении господствовал религиозный дух; а в последнем, конечно, не будет недостатка, раз значительная часть общества будет состоять из религиозных людей.
3) Трудно себе представить большее различие, чем различие между этим описанием и тем, чего я сам достиг в области религиозной речи за почти тридцатилетний срок моей должностной деятельности, т. е. за промежуток времени, в течение которого каждый должен приблизиться к осуществлению своего идеала настолько, насколько это ему вообще доступно. Если бы теория и практика действительно так далеко расходились, то для моего оправдания мне оставалось бы только сослаться на Сократа, которому было отказано в иной мудрости и было дано знать лишь то, что он ничего не знает; так и я мог бы сказать, что мне не было даровано это высшее красноречие, а только дано было предпочитать простую речь стремлению к фальшивым украшениям. Но это все же не совсем так: ибо характер моего осуществления определяется тем различием, которое развивается ниже в той же речи и о котором приходится упомянуть и здесь, – именно различием между церковным обществом, как оно существует среди нас, и тем, что я в той же речи называю истинной церковью. В первом обществе речи, каково бы ни было их содержание, имеют всегда вместе с тем и дидактический характер, так как оратор должен доводить до сознания своих слушателей то, что хотя он и предполагает в них, но что само по себе не могло бы развиться в них в такой форме. Но чем более проступает дидактический характер, тем менее он совместим с украшением речи, и потому там благословение явственно лежит и на безыскусственной речи. И то же самое применимо и к области иного религиозного искусства. Ибо если представить себе религиозную поэзию во всей силе и красоте, которая уместна для возвеличения Бога в кругу всесторонне развитых в религиозном отношении людей, – как мы имеем много такой красоты в песнях нашего Клопштока и нашего Гарденберга, – то ведь никому не придет в голову применять то же мерило и к сборнику церковных песен.
4) Вряд ли мне еще нужно здесь особо ограждать себя против ложного толкования, будто я хочу изгнать всякий вообще порядок из собрания истинно религиозных людей и уподобить его некоторым фанатическим сектам, которые ничего не намечают заранее для своих сходок, а все представляют случаю. Напротив, чем выше стиль религиозного общения, т. е. чем более оно представляет искусно расчлененное целое, тем более оно нуждается в строгом порядке. Речь идет здесь лишь о том, что все, принадлежащее к гражданскому порядку, должно быть совершенно исключено и что все может здесь формироваться лишь на основе первичного всеобщего равенства; и это разумеется здесь в самом строгом смысле, ибо я считаю это необходимым условием всякого процветания такого общения, одинаково как реально существующего, так и того, которое здесь идеально изображено. Подобно тому, как беспорядок портит всякое общество, так и всякое общество разрушается порядком, который создан для другого общества, ибо для него он тоже есть беспорядок. И если уже противоположность между священниками и мирянами не должна быть проводима слишком резко, то еще менее дозволительно подчеркивать в среде мирян различие, которое принадлежит к совсем иной области. Если член общины, хотя бы внешним образом стоящий в каком-либо сюзеренном отношении к ней, считает себя вправе вмешиваться в распорядок общины, в устройство ее собраний и действовать в качестве священника только потому, что он стоит высоко в гражданском обществе, – то и всякому иному ее члену, как бы низко он ни стоял в гражданском обществе, принадлежало бы то же право, и истинный и надлежащий порядок общины был бы совершенно уничтожен.
5) Всякий сведущий в писании читатель вспомнит здесь об апостоле Павле, который призывал всех христиан возвыситься до нищенства и свидетельствовал о принадлежности их всех к священству, то есть, следовательно, чисто христианское выражение, а потому и изложенное здесь воззрение о равенстве всех истинных членов религиозной общины, при котором никто не должен быть ограничен одним восприниманием, и высказывание не есть исключительная привилегия некоторых членов, есть подлинно христианское воззрение; ведь христианство и усмотрело свою цель в пророческом изречении, что все должны быть научены Богом. И если мы представим себе эту цель достигнутой и общину завершенной на ней, так что уже не может быть речи о возбуждении религии в других, и если отвлечься в этом отношении от воздействия на подрастающее юношество, то между членами общины не остается иного различия, кроме чисто преходящего, касающегося выполняемой в данный момент функции. Поэтому, если мы видим, что во всех формах религии, начиная с самой глубокой древности, утверждается и сохраняется противоположность между священниками и мирянами, то нам остается допустить лишь одно из двух. Либо здесь имело место первоначально различие и религиозно развитое племя соединилось с более грубым, причем ему не удалось возвысить последнее до полноты своей собственной религиозной жизни, которую в таком случае можно было бы найти среди самих священников, в их мистериях и их общественной жизни. Либо же религиозная жизнь столь неравномерно развилась в народе, что стало необходимо – чтобы предупредить ее совершенное рассеяние, – дать особую организацию тем, в которых она сильнее обнаружилась, и тем придать большую силу их воздействию на остальных; но ведь в таком случае, чем совершеннее эта организация, тем более она должна со временем стать излишней. Христианское священство в более узком смысле слова – в употреблении которого я не должен оправдываться, ибо мы в протестантской общине вполне согласны между собой, в каком смысле это выражение вообще не может иметь силы в христианстве – очевидно принадлежит к последнему виду, и потребность в нем стала чувствительной лишь постепенно; это тем более ясно, что ведь вначале даже достоинство апостола не обосновывало никакого преимущества в общине. Но эта, более узкая, секция общины получает еще особое значение, независимо от религиозного воодушевления остальных, в силу того, что история христианства, и особенно более точное значение первохристианства, необходимо должно было стать предметом науки, и к этому научному знанию необходимо должны были приобщаться все те, чьи религиозные высказывания должны были стоять в сознательном согласии с историей. Таким образом, это различие могло бы исчезнуть вполне, лишь если бы всем христианам была доступна эта наука; и если этого и нельзя ожидать, то значение этого различия должно все более ограничиваться именно этой областью, в которой оно в конечном счете только и может найти себе основание.
6) Выставленное здесь утверждение, на основании которого ниже и к внешнему религиозному обществу предъявляется требование, чтобы оно по возможности стало текучей массой, – утверждение, что в религиозном общении нет резких обособлений и определенных границ, кроме тех, которые установлены механическими приемами, т. е. приемами, в известном смысле произвольными и не вытекающими из природы самого предмета, по-видимому, стоит в противоречии с тем, что я подробно развил в введении «Вероучения», § 7–10. И при этом нельзя сказать, что там вопрос об общине имеет второстепенное значение, и главная задача состоит в уяснении своеобразных черт различных форм веры по их содержанию, и прежде всего своеобразие христианства. Ведь именно для этой цели и нужно было уяснить христианскую церковь как определенно ограниченную общину. Согласование состоит, напротив, в следующем. С одной стороны, и здесь признается, что известные религиозно-общественные массы образуются органически, что совпадает с высказанным там утверждением, что в основе всякой ограниченной общины лежит особая историческая исходная точка, которая именно и определяет органическое развитие. Если бы этими исходными точками не полагалась, вместе с тем, внутренняя разнородность, то эти массы были бы только численно различными или различались бы лишь величиной и такого рода достоинствами, которые зависят только от более или менее благоприятных внешних условий, – как плоды с одного дерева. И если бы они столкнулись своими границами, то в этом случае было бы естественно, чтобы они срослись между собой и тогда уже могли бы быть разделены лишь механически, как это иногда и случается с такими плодами. С другой стороны, там утверждается внутренняя разнородность формы веры, которою, вместе с тем, разделяются и общины, – но все же разнородность лишь в подчинении и взаимном соотношении частей, и таковая не исключает той малой степени общения, которая здесь предполагается между различными формами веры. Ведь если бы было невозможно, исходя из одной формы веры, понять другие, то вся представленная там попытка была бы тщетной. Если же эти формы веры понимаешь в их внутренней сущности, то должно быть возможно также понимать их формы проявления, т. е. их богослужение и притом не только в качестве зрителя, но и в известной мере внутренне усваивая их; и к этому неспособны лишь неразвитые члены каждой общины. И это есть то же самое, что утверждается здесь, именно что влечение к обособлению, когда оно направляется на полное разделение, есть свидетельство несовершенства. И так как неразвитые члены не могут ведь сами по себе составить общину, а составляют ее лишь совместно с развитыми, то с высказанными там утверждениями может быть соединена и мысль, что религиозная община хотя и внутренне разделена и расчленена, но все же в ином отношении есть нечто единое, если только она не рассечена механически, будь то мечом или буквой. Разве не кажется нам насильственным и нечестивым, когда членам одной религиозной общины воспрещается посещать богослужение другой общины в целях назидания? А ведь лишь таким приемом, т. е. чисто механически, общины могли бы быть совершенно отделены друг от друга.
7) Было бы, конечно, заслугой показать, что дикий прозелитизм, который именно в силу этого своего характера достоин порицания, нигде не основан на самой религии; но может показаться чрезмерным высказанное здесь отрицание даже мягкого прозелитизма, всякого стремления перетянуть других людей из чужой формы религии в свою собственную, всякого желания вселить религию в души еще лишенные ее. Здесь, по-видимому вопреки свидетельству всей истории, даже вопреки ясным словам самого Основателя христианства, как и вопреки тому, что было сказано в Вероучении об отношении христианства к иным формам религии, утверждается, что распространение христианства в мире исходило не из самого христиански-религиозного чувства. Но это явственное стремление стоит и в некоторой связи с представлением, которое здесь также всецело отвергается, именно, что либо спасение вообще, либо некоторая высшая его степень не может быть столь же легко найдена вне определенной религиозной общины, как внутри ее. Следовательно, и в этом отношении здесь, по-видимому, не дано надлежащее разграничение между истинным и ложным. И если, как это здесь предполагается, изложенное утверждение совершенной недопустимости прозелитизма есть правильный вывод из предшествующей теории религиозного общения, то, очевидно, ошибку надо искать в самой этой теории. Однако более точное рассмотрение этой теории и правильное использование того, что признается в дальнейшем изложении, – именно, что распространение собственной формы религии есть все же естественное и допустимое частное дело отдельного лица, разрешит трудности и здесь. Если в строжайшем смысле слова существует лишь единая вселенская религиозная община, в которой все различные формы религии взаимно признают и созерцают друг друга, так что тот, кто переводит приверженцев одной формы в другую, по-видимому, стремится к разрушению многообразия и к умалению целого, – то ведь очевидно, что и здесь Многое, что может существовать лишь на низших ступенях развития, разрушается само собой и воспринимается сведующим лишь как этап развития; и потому нет ничего неправильного в желании ускорить этот процесс и управлять им. Таким образом, чем более лица, исповедующие определенную форму веры, вынуждены рассматривать другие формы лишь как такие этапы, тем сильнее в них разовьется миссионерство. И если спросят, в какой же религии и в отношении каких иных это чувство более всего правомерно, то прежде всего эта правомерность может быть вообще признана за монотеистическими религиями, а в самом широком смысле с современной точки зрения – за христианством; и то же самое было изложено в «Вероучении», только более научным ходом мысли. Но всегда миссионерство предполагает именно эту единую, внутренне разделенную общину, на которую здесь всегда необходимо опираться. Ибо как Павел поступал в Афинах, созерцая эллинские богослужения, чтобы применить оценку и приобрести исходную точку для выражения собственного благочестия, – так следует всегда поступать, и в этом уже содержится общение между двумя формами религии, которое, таким образом, возникает всюду, где развивается такое ассимилирующее стремление. И в связи с этим можно определить истинное различие между достохвальной миссионерской, ревностью, которая стремится лишь к очищению и дальнейшему развитию уже возникшего благочестия, признаваемого даже в самых слабых его следах, и указанным диким, всегда нечестивым прозелитизмом, который столь же легко может выродиться и в преследование: это различие состоит в том, что первая начинает с непредвзятого и любовного созерцания даже самых несовершенных форм веры, последний же считает себя вправе игнорировать их. Если к этому еще присоединить, что утверждение, считающее миссионерство частным делом отдельных лиц, не должно быть понимаемо в узком и буквальном смысле, а лишь в смысле противопоставления отдельных лиц всеобъемлющей общине, то отсюда следует, что и союзы отдельных лиц, и даже целые формы религии могут здесь считаться отдельными лицами.
Что же касается лозунга nulla salus, то для великой общины верующих он имеет абсолютную истинность, так как вне религии они не могут признавать спасения; поскольку же одна религиозная партия провозглашает его в борьбе с другой, он имел разрушительное действие, т. е. поскольку отрицается вселенская община и в этом смысле он действительно связан с диким прозелитизмом. Об особой истинности его в христианстве говорит «Вероучение» в согласии с развитыми здесь воззрениями.
8) Встречающееся во всех великих формах религии, во все времена и в самых разнообразных вариациях, хотя и не всегда с одинаковой интенсивностью, стремление в пределах большого общества основывать более мелкие и тесные союзы явственно исходит всюду из допущения, что большое общество пришло в глубокий упадок. Оно сказывается в сепаратизме, который хотя и примыкает в целом к определенному религиозному учению, но, не желая иметь ничего общего с порядками религиозного общества, очевидно, должен утверждать, что порядки общества независимы от его учения, т. е. определены чуждыми началами, и что поэтому религиозно-общественное состояние есть болезненное состояние членов общины. После высказанного выше утверждения, что общительность лежит в самой природе благочестия, никто не подумает, что здесь защищается сепаратистская религиозность; здесь защищаются лишь попытки основания более тесных союзов, которые ближе подходят к идее истинной церкви. Но эту славу они заслуживают лишь в том случае, если они развивают богатое творчество в деле религиозного обнаружения; напротив, когда они только опираются на узкую замкнутую букву, они прямо уничтожают идею всеобъемлющего общения. Если такой союз основан, и при этом религиозное творчество слабо или совсем отсутствует, то болезненное состояние совершенно явственно. Поэтому среди всех таких союзов все еще выделяется братская община, которая по крайней мере создала своеобразную форму религиозной поэзии. И религиозная речь нашла там более широкую и многообразную сферу приложения, так как, наряду с общим собранием, существуют многочисленные собрания отдельных частей общины; и в этом отношении, таким образом, нельзя не признать наличности прекрасного задатка, и если его развитие не вполне успешно, то виною этому, быть может, недостаточно заботливое отношение к дарованиям. И в других отношениях эта община обнаружила чистое и достохвальное направление тем, что она для себя отменила ту замкнутость буквы, которая разделяет обе основные ветви протестантской церкви, а равно и тем, что она стоит в самых разнообразных отношениях к этой церкви как к целому, в зависимости от обстоятельств каждого данного момента. Точно так же в своих миссионерских стремлениях, которым без колебаний надо присудить первое место среди таких попыток, она сохраняет чистый и верный такт и умеет легко и удачно действовать даже на самые несовершенные религиозные умонастроения и пробуждать в них восприимчивость к высокому духу христианства. Итак, где пробудилось стремление к таким более узким союзам, там, конечно, естественно пренебрежительное отношение к официальной церкви в ее данном состоянии; но так как это пренебрежительное отношение приписывается здесь всем, в более высоком смысле, религиозным людям, то столь же легко отсюда должно возникнуть стремление улучшить также состояние большой внешней общины и укрепить в ней ее естественную связь с истинной церковью.
9) Это описание, как мне кажется, вполне соответствует тому внешнему виду, который в то время имели наши богослужебные собрания, и во всяком случае, оно опирается на непосредственное впечатление. Однако вывод, что поэтому в этих собраниях господствует совсем иной принцип общения, а не тот, который был развит выше, по-видимому, может быть признан не всецело, а лишь при следующих ограничениях. А именно, дальше членам истинной церкви, которые в силу исторически сложившихся требований не могут обнаруживать самодеятельность и выступать в роли священников во внешнем религиозном обществе, указывается на домашнее богослужение как на способ удовлетворения их потребности в религиозном обнаружении. Но если во внешней церковной общине имеются лица, способные последовать этому указанию, то они, несмотря на внешние преграды, отнюдь не могут быть только пассивными и воспринимающими и в церковных собраниях, так как ведь они тотчас же перерабатывают воспринятое в связи с указанной сферой обнаружения. И эта деятельность в таком случае совершается в самом собрании, и если мы представим себе последнее и ассимилированные с ним домашние богослужения как одно целое, то эта более широкая община явится нам в виде единого деятельного организма. И эта деятельность обнаружится и в самом собрании, когда несколько семей связаны между собой в своем религиозном чувстве и когда тот, кто руководит собранием, знает эту внутреннюю производительность ее соучастников и имеет ее в виду. Следовательно, лишь там, где и в домашней жизни, и в родственном общении не развивается религиозное обнаружение, – а в то время, действительно, что-либо подобное было мало заметно в пределах нашего отечества, – справедлив вывод, касающийся этого пункта. Кроме того, следует еще принять во внимание, что, так как религиозное обнаружение по своей природе стремится стать искусством и, следовательно, обусловлено не одной только силой религиозного чувства, но вместе с тем и мастерством, то отсюда уже вытекает невозможность полного равенства во взаимном общении. Если мы сравним с этим крупные формы изображения в какой-либо иной области искусства и сообразим, что, например, в музыкальном искусстве для этого нужен не только композитор, но и художник-исполнитель, начиная с виртуоза, играющего на главном инструменте, вплоть до подчиненных аккомпаниаторов, и, кроме того, еще изготовитель музыкальных инструментов, и что и слушатели, если только они – знатоки, не только воспринимают, но и перерабатывают воспринятое каждый на свой лад, – то мы должны будем признать, что и в церковных собраниях огромное большинство может состоять лишь из художников-аккомпаниаторов и что тем не менее все до некоторой степени содействуют обнаружению целого. Следовательно, лишь там, где такое содействие совершенно отсутствует и имеется либо только пассивно-религиозное настроение, либо же одно мирское художественное чувство, а не религиозный дух, который стремится высказать и соучаствовать в богослужении, – лишь там вполне осуществляется указанная односторонность.
10) Если понимать сказанное здесь в буквальном смысле, то, конечно, нужно было бы прийти к заключению, что внешняя церковь существует лишь в силу собственного ничтожества, именно в силу того, что она неспособна пробудить и усилить религиозное чувство до известной степени жизненности. Но что это не следует понимать в строгом смысле, – явствует уже из того, что иначе нужно было бы хвалить холодный и гордый уход из церкви, тогда как выше было признано, что это большое религиозное общество отнюдь не должно быть уничтожено. Но естественно, что здесь, как во всех подобных человеческих делах, существуют различия по степени, основанные на исконных свойствах каждого отдельного человека; и именно люди, стоящие на различных ступенях, в силу своей природы нуждаются друг в друге. Однако передается лишь внешняя видимость, а не внутренняя сущность, когда дело изображается так, как будто одни люди только воспринимают впечатление от других, и как будто возможно, если только процесс достигнет известного предела, чтобы один человек прямо внушал религию другому. Нет, религия исконно имеется у каждого, а также и пробуждается в каждом. Разница лишь в том, что в некоторых она как бы срастается со всем своеобразием их личности, так что во всяком обнаружении религиозного сознания вместе с тем обнаруживается и это своебразие, в других же она лишена индивидуальной формы; и это не только встречается среди людей, которые вообще представляются менее своеобразными, но имеются и весьма оригинально развитые люди, у которых, однако, это своеобразие менее сказывается в их религиозных эмоциях. В таких людях, следовательно, религиозные чувства зависят от некоторых общих условий и находят удовлетворение в коллективных обнаружениях. Но если бы те, кто испытывает более своеобразные переживания, захотели уклониться от этих коллективных обнаружений, то это нанесло бы ущерб обеим сторонам. Что случается с коллективными обнаружениями, когда они не оплодотворяются самобытными чувствами, – это мы видим в тех церковных обществах, в которых своеобразие вообще оттеснено назад и все опирается на твердо установленные формулы; так, армянская и греческая церковь, если последняя не испытает теперь нового подъема, представляются совершенно омертвевшими и живущими лишь механически. Но отдельный человек, как бы сильна и своеобразна ни была его жизнь, выделяясь из общины, теряет значительную часть своего духовного содержания, и если то, что я здесь назвал истинной церковью, не может выступить наружу в реальном явлении и его нигде нельзя конкретно показать, – то человеку ничего не остается, кроме изолированного обособленного бытия, которое, однако, благодаря отсутствию живого обмена, все более скудеет.
11) Так как в этом месте воззрение, проникающее всю речь, выражено резче и яснее всего, то будет и лучше всего в связи с ним привести то, что осталось сказать в пояснение и исправление, кроме уже отмеченного выше. Именно все сводится к тому, чтобы правильно изобразить отношение между совершенным взаимным религиозным общением, которое я здесь описываю как истинную церковь, и реально существующей религиозной общиной. Если последняя и здесь признается доступной реформированию, как оно описано дальше, то, предполагая последнее осуществленным, поставим вопрос: «Кроме священнического дела, которое в этом развивающемся обществе должны выполнять люди, обладающие законченным религиозным развитием, образуют ли они между собой еще особое общество, которое соответствовало бы установленной идее и в которое могли бы переходить по мере своих успехов и члены внешнего религиозного общества?» И когда мы, в поисках такого общества, будем исходить из допущения, что величайшие мастера должны и творить величайшее, и присоединим к этому высказанное выше, именно что для полного осуществления своего искусства каждый мастер нуждается в подчиненных художниках и в достойных, сведущих и самодеятельно наслаждающихся слушателях, и сообразим только при этом, что великие мастера слишком редки и рассеяны, чтобы иметь возможность только из своей среды составить этот двойной круг, – то нам остается только сказать, что в реальном и пространственном воплощении такого общества нигде нельзя встретить на земле; и лучшее в этом роде, что действительно может быть найдено, есть указанное выше исправленное состояние существующей церкви, – те общества, в которых законченный художник собирает вокруг себя толпу по возможности однородных с ним лиц, которые, однако, лишь через него должны пополнить и развить свою жизнь. Но чем более члены такого общества развиваются настолько, что образуют этот двойной круг, тем более такое общество в своем совокупном бытии осуществляет великое религиозное обнаружение. Итак, поскольку эти лица могут быть поставлены в связь между собой, постольку для людей, образующих душу подобного обнаружения, существует непосредственно и в полном смысле та высшая община, которая состоит во взаимном общении и созерцании; и тогда в этой общине косвенно принимают участие и другие члены, поскольку им удается возвыситься до подобного наслаждения чужими формами. Таким образом, установленное здесь понятие истинной церкви может быть реализовано не в отдельном явлении, а лишь – как это уже намечено выше – в мирном вселенском союзе всех существующих церковных общин, из которых каждая достигала бы по возможности совершенства в своей самобытности; эта идея, относящаяся к совершенствованию человеческой природы, должна быть более подробно развита в этике. Два возражения следует здесь еще устранить, – что, впрочем, не трудно сделать. Прежде всего, кто-нибудь, быть может, поставит вопрос, как согласовать это с тем, что в «Вероучении» христианству приписывается призвание воспринять в себя все остальные формы религии? Ведь если все сольется воедино, то уже не может существовать указанный вселенский союз для общения и созерцания различного. Но уже было упомянуто, что все естественно существующие своеобразия не исчезают в христианстве, а развиваются в пределах последнего, несмотря на свое высшее единство, как подчиненные формы. Если и теперь христианство не представляет внешнего единства, а высшее, о чем мы можем мечтать, есть именно описанный мирный союз его различных форм, – то у нас нет основания думать, что оно когда-либо сольется в такое внешнее единство, и мы должны предполагать, что и тогда оно будет вселенским союзом. Во-вторых же, кто-нибудь мог бы сказать, что то, что здесь зовется истинной церковью, несомненно уже реально существовало в отдельном явлении. Ведь если апостолы Христа рассеялись, чтобы в домах и школах проповедовать Евангелие и преломлять хлеб, то они выполняли священническое призвание среди мирян во внешней церкви; а когда они были одни между собой, чтобы восхвалять Господа Бога, то они именно и составляли истинную церковь; и сама речь довольно внятно намекает, что такая жизнь никогда не должна всецело растворяться в указанном более широком общении, а всегда должна вновь восстановляться из него. И конечно, если когда-либо истинная церковь в нашем смысле существовала в отдельном явлении, то это было тогда. Но одного еще недоставало для этого, – именно того величия и мастерства обнаружения, которое эта речь также признает существенным для истинной церкви. И это сознание несовершенства служило, с человеческой точки зрения, одним из мотивов дальнейшего распространения христианства. Это явление, несмотря на краткость своего существования, конечно, все же свидетельствует, что несовершенная церковь произошла лишь из совершенной; но как только оно исчезло, оно, благодаря огромной силе распространения, присущей христианству, не могло уже вернуться, и истинная церковь отныне может быть обретена только в указанном вселенском союзе.
Итак, высшая духовная община совершенных верующих обусловлена, как описано выше, иным общением – общением более совершенных с менее совершенными; но если последнее приняло лучшую форму, в которой оно только и может служить основой для первой, то заслуживает ли оно еще упрека, что в него вступают лишь ищущие и что в нем остаются лишь еще не нашедшие веры? Это, конечно, можно и тогда еще сказать о нем, но лишь поскольку в этом не содержится упрека. Ибо каждый вступающий ищет; не только более пассивный и несовершенный верующий ищет других, кто мог бы вдохновить и развить его, но и более совершенный ищет помощников для обнаружения, в котором можно было бы подметить дух истинной церкви, и через общее дело он ищет содействия себе как в своем внешнем мастерстве, так и во внутренней силе и истине. Поэтому-то все члены общины находятся в состоянии не завершения, а развития. Но если этому общению, даже в его лучшей форме, противопоставить общение совершенных верующих и определить последних как лиц, которые ничего уже не ищут, кроме радости созерцания, так как каждый уже стал тем, чем он может быть, – то это общение будет опять-таки не чем иным, как описанным вселенским союзом. Ведь в последнем каждый имеет значение лишь в силу того, что он есть и что он дает, а также не может ожидать от созерцания чужеродных начал непосредственного содействия своему самобытному развитию. Если же изображение истинной церкви должно относиться к непосредственному сожительству совершенных, то в буквальном смысле оно применимо к торжествующей церкви; ибо лишь в ней мыслится чисто взаимное общение без неравенства и без прогрессирования. Здесь же истинная церковь может быть осуществлена лишь постольку, поскольку имеется истинная жизнь и творческое развитие в существующих церковных общинах.
12) Здесь указаны два недостатка в современном устройстве церкви; хотя первый из них в разное время причинял гораздо более замешательства, но непосредственно второй действовал всегда сильнее на мое чувство и внушал сознание несовершенства церковной общины. Я имею в виду порядок, по которому самое священное наше символическое деяние – причастие, – хотя оно образует, по крайней мере в большинстве более крупных общин, естественную вершину каждого богослужения, и, следовательно, при всяком таком случае может быть совершено, все же должно быть всегда заранее обдумано и подготовлено участниками. Конечно, никто не будет отрицать, что было бы прекраснейшим действием всего богослужения, если бы оно во многих из присутствующих возбудило настроение, при котором они могли бы принять причастие; но именно этот прекраснейший плод благочестивого настроения пропадает. И с другой стороны, когда все заранее обдумано и подготовлено, как часто могут наступить внешние и внутренние препятствия, которые уменьшают силу этого действия, а между тем, так как оно уже подготовлено, его уже трудно опустить из-за такой помехи. Разве такое отношение к предмету не есть ясное доказательство, как мало мы еще доверяем действию богослужения на души и как мы во всех христианах без исключения видим только новичков, на которых нельзя положиться? Счастливая будет пора, когда мы сможем отбросить эту осторожность и когда мы будем с радостью встречать у стола Господа всякого, кого вовлечет туда внезапный порыв!
Гораздо больше замешательства возникает, впрочем, из второго, порицаемого здесь недоразумения, именно из того, что не только духовные лица оценивают сами себя по символическому мерилу, но и миряне решаются судить по этому мерилу духовных лиц, и даже общинам предоставляется право требовать, чтобы священник поучал их в согласии с буквой символов. Конечно, в других случаях, когда кто-либо изготовляет какой-либо предмет для моего употребления, то я должен иметь право, если хочу, сам определить, как он должен быть изготовлен, так как ведь только я один могу судить о моей потребности в связи с общей моей природой. Совсем иначе, однако, дело обстоит с учением; ведь если бы я был в состоянии судить, каково должно быть учение о каком-либо предмете, чтобы быть полезным мне, то я собственно уже не нуждаюсь в учении, а могу сам дать его себе, или нуждаюсь разве только в напоминании о нем. Это притязание, следовательно, тем более неправильно, чем резче в иных отношениях проводится различие между духовными лицами и мирянами; ведь где все равны, там было бы более естественно полагать, что возникнет соглашение придерживаться некоторого общего типа. Оно также тем более неправильно, чем более поучение духовных лиц есть свободное излияние сердца, как это, благодарение Богу, еще всюду имеет место в евангелической церкви, и чем меньше придается особое значение повторению установленных формул, как это встречается в римской и греческой церкви. И если миряне – все равно, будь то отдельные лица – покровители церкви или общины, – или государственная власть, как целое, или даже сами общины – хотят определить, что соответствует букве символов, и как далеко простирается ее авторитет в области свободного поучения, то в этом содержится еще та извращенность, что ведь буква символов исходит от духовных лиц, которые, конечно, не хотели дать через нее мирянам власть над собой, и что миряне только через духовных лиц и с помощью их обучения оказались способными понимать букву символов. Эта извращенность достигает апогея, когда глава государства лично, как таковой, считает себя управомоченным и способным обсуждать букву символов другой церковной общины и отношение ее духовных лиц к этой букве, а тем самым, следовательно, определять, какие религиозные речи лиц, религиозность которых ему совершенно чужда, могут или не могут содействовать развитию этой религиозности. Представим себе, например, что китайский император, хотя и терпел бы христианство, но через своих мандаринов заботился бы о том, чтобы ни одно христианское направление не уклонялось от своих символов. Здесь можно утешаться лишь тем, что дальше идти некуда и что отсюда возможен лишь поворот назад.
13) Это отношение, в некотором смысле, выступает яснее всего в римской и греческой церкви, так как там, с одной стороны, резче всего выражена противоположность между священниками и мирянами, которые там представляются как бы двумя различными классами христиан, и, с другой стороны, духовные лица не ограничиваются управлением общинами; это есть главная задача лишь части духовенства, именно белого духовенства, и только побочное дело для другой части, которая должна преимущественно жить в высшем религиозном созерцании. Поэтому там духовенство в своей внутренней совместной жизни составляло истинную церковь; миряне же признаются людьми, которые еще нуждаются в религиозном воспитании и потому подчинены постоянному и строгому духовному руководительству; и высшим торжеством этого руководительства является, когда некоторые из мирян становятся достойными включения в указанную более узкую сферу религиозной жизни. И действительно, мы должны были бы признать, что в католической церкви воплощены основные черты установленной здесь теории, если бы в других отношениях не было явственно, напротив, резкое противоречие между ними. И при этом я ссылаюсь не на несовершенство выполнения, не на плохой состав духовенства и не на нечестивую пустоту монастырской жизни; ведь в таком случае можно было бы сказать, что это есть лишь неудавшаяся попытка выразить истинную церковь вне связи с теми, кто должен еще получить религиозное воспитание. Нет, главное здесь то, что неудача начинания предопределена его основами, ибо по идее созерцательная жизнь должна быть совершенно отделена от деятельной, и высшая религиозная жизнь признается несовместимой с последней; я говорю: «по идее», так как на практике духовенство, и даже монашество, часто более всего пропитано мирскими заботами. И если, на основании всего вышесказанного, подвести итог тому, что от этого далее зависит, то вряд ли можно будет сомневаться, что и в этом отношении протестантизм есть возврат к верному пути для воплощения истинной церкви и что он больше содержит в себе от последней, чем католицизм.
14) Здесь легко может возникнуть то недоразумение, будто я вывожу саму догматику из порчи религии, тогда как ведь в другом месте я достаточно определенно заявил, что, как только какая-либо религия получает более широкое развитие, в связи с нею должно развиться и богословие; догматика же, которая устанавливает замкнутую связь религиозных положений и вероучений, всегда была и останется естественным и существенным звеном богословия. Здесь же речь идет лишь о ложном интересе, который так часто вся церковь питает к системе учения, и этот интерес основан действительно на указанной порче; ибо догматика, как целиком, так и в отдельных своих частях, которые ведь никогда не могут быть сполна поняты вне связи с целым, должна оставаться исключительным достоянием людей, научно, образованных в этой специальности; им она служит, с одной стороны, топикой, чтобы обозревать всю сферу того, что может быть предметом религиозного обнаружения и общения, и находить надлежащее место для всего единичного; с другой стороны, она служит им критической нормой, чтобы проверять на точно отчеканенных выражениях все, встречающееся в религиозном общении, и тем скорее отмечать все, что не укладывается в это выражение, – все равно, происходит ли это только от смутности, или же за этим скрывается что-либо противоречащее духу целого. Оба интереса лежат всецело за пределами кругозора всех остальных членов церкви, которых поэтому совсем не должно было бы затрагивать все, что происходит в этой области. Ибо если в церковном или товарищеском общении встречается что-либо оскорбляющее их непосредственное религиозное сознание, то для констатирования этого они не нуждаются ни в каком дальнейшем догматическом свидетельстве. Если же они впечатлительны к тому, что относится только к научной терминологии, то в этом и заключается указанная порча, – все равно, впадают ли они сами собой в неуместное суемудрие, или их в слепом усердии призвали на помощь воинствующие богословы, чтобы совместными усилиями ученых и неученых укротить какого-нибудь опасного человека. Но было бы, конечно, хорошо, если бы сами богословы положили начало повороту в этом отношении, т. е. призвали бы мирян, кто бы они ни были, воздерживаться от всех догматических споров и внушили бы им добрую веру, что имеется достаточно благочестивых богословов, чтобы выполнить это дело.
15) Сказанное здесь легко может быть исправлено на основании предшествующих пояснений. Ведь если то, что здесь зовется истинной церковью, не существует в каком-либо отдельном явлении, то в буквальном смысле слова не может быть временного пребывания в той единственной церковной общине, которая существует как действительное конкретное явление. Преходящий характер имеет только исключительная принадлежность к этой общине, так что тот, в ком развилась совершенная религиозность, должен быть также в состоянии, кроме определенной общины, к которой он принадлежит, некоторым образом участвовать и во вселенском союзе всех общин. Точно так же и слово «решающее состояние» не должно пониматься буквально, как будто неспособный к участию в истинной церкви должен либо быть исключен из всякого религиозного общения, либо добровольно выступить из него. Ибо первого не могут и не должны делать религиозные люди, последнего же они не могут потерпеть. Ведь они не могут допустить, чтобы кто-либо выступил из религиозного общения, так как они должны стремиться доставить своим религиозным обнаружениям возможно большее распространение и внушительность; и еще менее могут они исключать кого-либо, ибо абсолютная неспособность человека никогда не может быть познана, а следует, напротив, всегда исходить из допущения, что настанет время, когда общее всем людям разовьется и в каждом отдельном человеке, и что имеются еще неведомые способы возбуждения, которые могут способствовать такому развитию. Впрочем, остается бесспорным, что тот, в ком религиозность может быть пробуждена столь трудно и медленно и именно в той форме, которая ему ближе и роднее всего, вряд ли сможет достигнуть указанного высшего развития и свободного наслаждения.
16) Здесь высказано большое пристрастие к мелким церковным общинам по сравнению с крупными церковными организациями; бесспорно, это пристрастие подчеркнуто здесь односторонне; трудно вообще избегнуть односторонности, и труднее всего в риторической речи, когда надо направить внимание на предмет, который обычно совсем упускается из виду или, по крайней мере, в большинстве случаев недооценивается. Пристрастие же это основывалось на следующем. Во-первых, на большом многообразии, которое может обнаруживаться в пределах определенного пространства и времени, тогда как большие массы либо вообще не допускают многообразия, либо же скрывают его, так что лишь более зоркий наблюдатель может воспринять его. Сюда же относится преимущественно то, что в области религии более, чем в иных сферах, часто возникают притягательные точки, которые не могут надолго сохранить своего значения, но вокруг которых, хотя бы и временно, могут развиваться сильные и своеобразные явления; и все такие зародыши гибнут или, по крайней мере, не достигают ясной и полной организации, когда существуют лишь большие церковные общества. Второй же основной пункт состоит в том, что более мелкие церковные общины по своей природе, так как они возбуждают менее опасений, могут свободнее развиваться и менее опекаются гражданскими властями. В обоих отношениях в ту пору, когда я впервые это писал, Америка представлялась мне изумительно оживленной ареной, где все развивается именно в таких формах и где поэтому, как мне казалось, более, чем в каком-либо ином месте, не исключая и возлюбленного отечества, обеспечена свобода религиозной жизни и религиозного общения. С того времени это еще более развилось, и мое чаяние подтвердилось. Там свободно образуются союзы и легко распускаются, более мелкие части отделяются от крупного целого, и, наоборот, небольшие целые стремятся найти общее средоточие, чтобы слиться в более широкое единство. И свобода христианского развития столь велика, что может показаться, – хотя, как мне думается, это было бы неверно, – что некоторые общины, как, например, общины так называемых унитариев, выходят за пределы христианства. При других условиях могло бы возникнуть опасение, что при таком распадении христианства постепенно потеряется его великая историческая форма и что в особенности может быть предано полному забвению научное фиксирование последнего. Но с тех пор, как там наука начинает подыматься на более высокий уровень, а также основаны учреждения для распространения христианской учености, перспектива становится еще более отрадной, и можно пожалеть лишь о том, что – как по крайней мере это представляется нам издали – британское влияние начинает все более преобладать, германское же влияние отступает назад; и потому следует пожелать этим республикам более сильную немецкую иммиграцию, на которой могло бы основаться длительное влияние немецкого духа.
Но теперь я отнюдь не хотел бы столь же исключительно высказаться в пользу более мелких общин и против крупных организаций, после того, как я отвык от первых и более вжился в последние. На примере Англии яснее всего обнаруживается, что с христианством дело обстояло бы плохо в обоих случаях, т. е. и в том случае, если бы там епископальная церковь совершенно уничтожилась и растворилась в мелких общинах, и в том случае, если бы она поглотила последние и существовала одна; так и вообще можно сказать, что для развития в пределах всего христианства религиозной жизни во всей ее полноте и многообразии должно одновременно существовать то и другое, большие организации и мелкие общины, как это и было почти всегда; при этом мелкие общины могли бы сливаться в крупные и опять воссоздаваться из них, а большие организации могли бы отдавать те элементы, которые вносят в них дезорганизацию, мелким общинам и снова обогащаться и усиливаться через последние. После такого решения дела никто не задаст вопроса, как это пристрастие к мелким религиозным общинам согласимо с живым участием в соединении обоих протестантских церковных общин, соединении, которое, очевидно, не только создает из двух более мелких общин одну крупную, но и явственно уничтожает преимущественно меньшую из двух общин. Лишь следующее я хотел бы еще добавить к этому. В основе разделения обеих этих церковных общин лежит несомненно некоторое первоначальное различие, – различие не столько в учении, ибо здесь оно и теперь представляется мне совершенно незначительным, сколько в общем духе; вне этого различия такое разделение по столь незначительным в иных отношениях мотивам и не могло бы возникнуть. И нельзя сказать, что это различие уже совершенно исчезло, но теперь, как это бывает со всякой вообще односторонностью, по-видимому, наступило время, когда эта односторонность может быть гораздо сильнее сглажена посредством полного слияния различных элементов, чем посредством их мирного соседства, и когда через соединение может быть создана более связанная в свободе и более свободная в связанности жизнь, чем та, которая существовала в обеих общинах в их обособленном состоянии. Кроме того, по-видимому, наступила последняя пора озаботиться, чтобы никогда вновь разгоревшееся соперничество между ними не воспрепятствовало неизбежному в будущем сильному противодействию некоторым опасным стремлениям римской церкви.
17) Кто столь настойчиво, как я это сделал в четвертом собрании моих проповедей, высказался в пользу того, чтобы все дело призрения бедных вновь перешло в руки церковных организаций, тот, по-видимому, хорошо знает, как надо справляться со всяким земельным и денежным имуществом. Однако и самое широкое призрение бедных нуждается только в верных ежегодных доходах. Таким образом, если только союз общины тверд и господствующий в нем дух сохраняет живую и добрую волю в отношении этого дела, то и это дело может удовлетворительно выполняться без такого имущества; и при прочих равных условиях оно будет вестись так еще лучше, так как бесспорно, что, с одной стороны, всякий капитал может быть лучше использован частными лицами, и, с другой стороны, такое владение всегда придает что-то чуждое чистому характеру церковной общины и приводит к иной оценке членов общины, кроме чисто религиозной.
18) В этой жалобе мое мнение отнюдь не сводилось к тому, что государство не должно во многих и весьма важных вещах, главным образом, опираться на силу религиозного умонастроения и на совпадение его интересов с естественным действием этого умонастроения: но именно поскольку государство считает себя вынужденным опираться на него, оно должно делать это так, чтобы не наносить ущерба чистому действию религиозности, а последнее неизбежно происходит при всяком положительном вмешательстве. Ибо здесь, по-видимому, может быть верным лишь одно из двух: либо государство исходит из допущения религиозного настроения своих членов и доверчиво пользуется его действием, причем оно всегда сохраняет право взять назад это допущение и отношении отдельных лиц, в которых не обнаруживается действие религиозности, или же, если такой недостаток открывается в значительном большинстве религиозной общины, исследовать, в какой мере это вытекает из основ последней, и в соответствии с этим модифицировать свое допущение. Но пока государство не имеет основания лишать общину своего доверия, оно должно знать также, что организация общества вытекает из того же умонастроения, от которого оно ожидает благих результатов, и что по природе вещей лишь те, в ком сильнее всего это умонастроение, будут иметь наибольшее влияние на жизнь общества и управление им; и потому оно должно допустить, чтобы организация общины проистекала из нее самой, без руководства с его стороны, и притом до тех пор, пока у него не возникнет основания для потери доверия к этой общине. Поэтому, если государство питает это доверие лишь к определенной форме религиозности, то оно идет этим путем в своих отношениях к этому обществу, и его отношение к остальным общинам определяется мерой его недоверия к ним, которое может дойти до полной нетерпимости. Но если, таким образом, государство предоставляет свободу какому-либо религиозному обществу и дарует ему высокую степень независимости, другое же опекает более строго и определяет само его организацию, то это не может иметь иного разумного основания, кроме того, что оно менее доверяет последнему; и нельзя себе представить более странного явления, чем если государство более всего опекает и ограничивает свободную деятельность именно того религиозного общества, к которому принадлежит сам глава государства. Этот случай доверия к религиозному умонастроению мы имеем прежде всего в виду в нашем теперешнем исследовании; второй же, противоположный, случай состоит в том, что государство не ожидает от религиозного умонастроения своих подданых благих последствий для чего-либо, что принадлежит к его сфере. Но и тогда единственным последовательным поведением, по-видимому, можно признать то, что государство терпит религию, как безразличную для него склонность, и лишь, как и в отношении других частных союзов, заботится о том, чтобы из этого не возникло какого-либо ущерба для гражданского общества. Если мы теперь применим эти соображения к тому вопросу, о котором здесь идет речь, именно к воспитанию – ведь к нему здесь все сводится – то мы, по-видимому, должны прийти к следующим выводам. Религиозное воспитание как таковое никогда не будет исчерпывать человеческое воспитание; всякое совершенствование, которое не может непосредственно интересовать религиозное общество, как таковое, напр., гимнастическое развитие или высшее научное образование, будет лежать за пределами религиозного воспитания. Если же церковь, быть может, ранее позаботилась о воспитании, чем государство, и государство захочет ей сказать: «Я вижу, у вас есть учреждение для воспитания юношества, но, хотя я их одобряю, я нахожу их недостаточными для себя; поэтому я хочу внести в них то, чего им недостает, но зато и взять под свое управление их организацию», – то церковь, если она смеет говорить и понимает свое собственное благо, ответит: «Нет, это неправильно; ты можешь создавать свои учреждения для всего, недостающего тебе, и мы, и качестве граждан, постараемся со своей стороны принести им посильную помощь; но позволь нам попрежнему самим заботиться о наших учреждениях в пределах того, что нам нужно; и в своих собственных учреждениях ты можешь обойтись без того, что, по твоему мнению, целесообразно осуществляется в наших». Если государство, тем не менее, в силу своей власти поступает иначе, то для церкви это всегда будет в высшей степени нежелательным вмешательством, и она будет ощущать это как ущерб для себя, хотя бы это и доставляло ей некоторые двусмысленные выгоды, некоторое влияние на такие стороны жизни, в которых по естественному ходу вещей она не могла бы иметь влияния.
Точно так же дело обстоит и с обучением человеческим обязанностям в гражданской жизни, обучением, которое ведь есть не что иное, как дальнейшее воспитание уже взрослых членов народа. Нет сомнения, что государство нуждается в таком обучении, и притом тем более, чем менее оно естественно приобретается из условий самой общественной жизни. И если государство находит, что в религиозных упражнениях и беседах церковной общины или многих церковных общин, которые имеются в его среде, имеет место такое обучение, и что разногласия между этими общинами, если их несколько, не вызывают сколько-нибудь существенного различия в этом отношении, то оно охотно решит обойтись без собственного учреждения для этой цели. Но если государство скажет: «Я хочу воспользоваться вашими поучениями; но чтобы быть уверенным, что моя цель будет вполне осуществлена, я должен все же потребовать от вас, чтобы вы не забыли говорить о том и том, и чтобы вы в определенное время напоминали о том-то из истории, и потому я должен принять меры, чтобы быть осведомленным, действительно ли это выполняется», – то церковь, если она смеет конечно, ответит: «Это невозможно; ведь в таком случае мы должны бы прибегать к поучениям, которые совсем не относятся к нашей области; что же касается упоминания исторических событий, то нам кажется несносным, что, например, в определенные дни мы должны радостно поминать твою победу над другим государством, тогда как то же самое религиозное общество в другом государстве должно в эти дни благоразумно молчать и, напротив, радоваться в иные дни, в которые, быть может, то государство победило тебя, и которые мы должны обходить молчанием; напротив, для нас то и другое имеет одинаковое значение, и мы должны делать одинаковое употребление для наших целей из того, что было почетно и что было позорно для тебя; этим употреблением ты также можешь быть доволен; но для указанной специальной цели прими иные меры, ибо в этом мы не можем тебе помочь». И если государство не внимает этим возражениям, то оно наносит ущерб личной свободе своих подданных в самой святой и неприкосновенной области их жизни.
Что же касается, наконец, третьего вопроса, о котором здесь идет речь, то он собственно уже входит во второй и особо выдвинут здесь лишь потому, что в деле присяги государство совершенно особым образом прибегает к помощи религиозного общества. Но и отсюда возник ущерб для религии. Правда, некоторым мелким обществам, отрицающим клятву, дозволено отказываться от присяги и заменять ее простым обещанием; но большим церквам, которые находятся под особым покровительством государства, приказано проповедывать о святости присяги, и их члены должны приносить присягу установленным образом или терять все преимущества, связанные с ее принесением; а между тем и среди них могут встречаться люди, которые, боясь простого запрещения Христа, колеблются приносить присягу; и среди учителей религии также имеются иные, которые не могут отступить от буквального толкования этих слов Христа и потому считают нечестивым в этом отношении приходить на помощь государству. Ясно, что такое умаление религиозной свободы должно ощущаться чрезвычайно болезненно. Таким образом, эти разъяснения, я надеюсь, оправдывают выраженное в тексте пожелание, чтобы государство пользовалось тем, что ему может быть полезно в церковных учреждениях, лишь в той мере, в какой это совместимо с нестесненной свободой церкви.
19) Из трех пунктов, в отношении которых здесь высказывается жалоба, два заслуживают таковой лишь потому, что свидетельствуют о зависимости церкви от государства и придают священным действиям крещения и брачного благословения такой вид, как будто они совершаются духовными лицами, главным образом, как слугами государства и от имени последнего. Бесспорно, это есть одна из причин того, почему способ их совершения часто так мало обнаруживает христианский и вообще религиозный характер. Если бы внесение в гражданские метрические книги было именно чисто гражданским делом, то никто не мог бы уже рассматривать крещение только как предписанную законом формальность, по поводу которой можно иногда выслушать прекрасную речь. И если бы брачный договор заключался чисто гражданским порядком и церковное благословение было только действием членов общины, то вскоре обнаружилось бы, что браки крепче всего там, где еще придается особая цена церковному освящению, которое с внешней точки зрения совершенно излишне. Но более всего ущерба наносит третий пункт. Ведь если евангелически-христианское государство связывает с допущением к св. таинствам некоторые гражданские права и именно поэтому в некоторых случаях требует свидетельство об этом действии, то оно ведет себя, правда, весьма благожелательно в отношении юношества, охраняя его этим от религиозного пренебрежения со стороны родителей и опекунов; но как сильно этим стесняется совесть благочестивых духовных лиц, которые часто прямо вопреки своему убеждению должны признать религиозное обучение и надзор законченными. А если бы из этого произошло то, что большое число крещенных христиан на всю жизнь осталось без участия в другом таинстве, то и это не есть несчастие; напротив, это давало бы то преимущество, что христианская церковь не казалась бы ответственной за образ жизни самых распутных людей и что она была бы избавлена от спора о праве исключать своих членов из общины и о том, желательно ли ей это или нет. Ведь в протестантской Европе это могло бы коснуться лишь самых распутных людей, для всех же остальных постоянное участие в богослужении раньше или позже заменило бы то, что им недоставало в момент, к которому обычно относится конфирмация. Но можно было бы заключать и далее, что при этом и у нас, как в североамериканских республиках, многие дети христианских родителей, не придающих особой цены церковному обществу, оставались бы некрещеными, т. е. не вступали бы ни в какое общение с церковью. И, конечно, это могло бы случаться, хотя такой антихристианский фанатизм у нас несомненно встречался бы крайне редко. Но чтобы предупредить подлинный ущерб, который мог бы отсюда возникнуть, совсем не нужно, чтобы государство как бы насильственно заставляло совершать крещение, а нужно только, чтобы оно своевременно защищало свободу совести детей даже против их родителей. Таким образом, приведенные здесь жалобы таковы, что, конечно, повод к ним может быть устранен, но это требует существенного изменения в организации всех тех дел, в отношении которых государство встречается с церковью. Но если бы кто-либо захотел здесь сосредоточиться только на примере указанных американских республик и признать все, заслуживающее порицания в тамошнем положении церкви, результатом того, что здесь предлагается, то это бесспорно было бы несправедливо. Ибо там встречаются несовершенства, неразрывно связанные с молодым, весьма неоднородным и – что еще важнее – весьма смешанным населением, и эти несовершенства могут сгладиться без существенного изменения церковной организации.
20) Что преобладание во всех религиозных действиях юридических и гражданских отношений есть уклонение от их первоначальной природы, и притом уклонение более сильное, чем то, которое возникает из соединения этих действий с денежными отношениями между духовными лицами, членами общины, – это, я полагаю, не нуждается в дальнейших пояснениях. Однако повод к этой жалобе, по-видимому, не может быть вполне устранен, пока государство либо признает себя как таковое, принадлежащим к определенному церковному обществу, либо же, по крайней мере, находит нужным требовать, чтобы каждый из его подданных принадлежал к какому-нибудь церковному обществу. Что касается первого, то ведь это имеет место лишь там, где закон открыто объявляет, что лишь в одной церкви имеется наибольшая полнота того умонастроения, которое способно было бы поддержать это государство, и совершенная обеспеченность против вторжения воззрений, которые могут быть ему вредны. Отсюда тогда следует, что лишь членам данного религиозного общества доверяется вся охрана государства; а это, при современном состоянии общественных условий, может быть провозглашено в законе лишь там, где значительная часть народа нераздельно принадлежит к данному религиозному обществу, члены же иных обществ встречаются лишь спорадически и живут в качестве подчиненных или чужих; но при пестроте распространения многих религиозных обществ такое отношение не может быть теперь длительным даже в католических странах нашей части света. И потому при современном положении вещей государству, по-видимому, уже не легко признать себя всецело и нераздельно принадлежащим к одному религиозному обществу; и наши южно-европейские государства, которые теперь снова законодательным путем объявили католическую религию государственной, не смогут без жестокости и несправедливости удержать эту систему в течение нескольких поколений после своего успокоения, хотя они и находятся в наиболее благоприятном положении, так как еще и теперь протестанты встречаются в их областях лишь спорадически. Совсем иначе обстоит дело там, где без закона, лишь в результате естественного действия общественного мнения, управление государством в значительной мере выпадает на долю лиц, исповедующих определенную религию, хотя большая часть граждан и принадлежит к другому религиозному обществу. Ибо такой образ действия отнюдь не содержит государственного исповедания, и, конечно, желательно, чтобы он еще надолго сохранился. Если, таким образом, первое допущение может теперь быть лишь преходящим состоянием, то спрашивается, как обстоит дело со вторым, т. е. правильно ли поступает государство, когда оно требует, чтобы каждый его гражданин принадлежал к какому-либо религиозному обществу, не определяя, к какому именно? Мы можем согласиться, что нерелигиозные люди не могут быть полезными государству и что государство не может им доверять. Но разве они станут религиозными в силу того, что будут вынуждены принадлежать к какому-нибудь религиозному обществу? Чтобы сделать нерелигиозных людей подлинно религиозными, – для этого, очевидно, нет иного средства, кроме того, чтобы по возможности усилить влияние на них религиозных людей; а этому государство, в свою очередь, может лучше всего содействовать лишь тем, что предоставит полнейшую свободу всем религиозным обществам в пределах их сферы деятельности. А эту свободу они почувствуют, лишь когда прекратятся указанные вмешательства.
21) С этим возражением, которое основано лишь на весьма недостаточном опыте, я уже не могу согласиться. Что касается, прежде всего, языка, то могло бы, правда, казаться, что народ и образованные люди испытывают далеко не равное наслаждение от религиозной беседы, в которой, согласно выставленному здесь требованию, должны быть использованы все средства красноречия. Однако всякое истинное красноречие должно быть всецело народным; когда оратор в выборе выражений или также хода мыслей пользуется приемами, не соответствующими пониманию большинства, то такую речь всегда надо признать искусственной; и потому надо уметь так говорить, чтобы действовать на образованных людей с помощью чисто народного языка. Таким образом, деление слушателей в отношении их способностей обусловлено не природой самого дела, а лишь сознанием несовершенства самого художника; и несовершенство иного рода можно усмотреть и в том, что один умеет лучше говорить для народа, а другой – для высших сословий. Что же касается, во-вторых, умонастроения, то, конечно, нельзя отрицать, что разногласия в этом отношении среди слушателей имеют место лишь в довольно узких пределах, чтобы религиозная речь имела значительный и благоприятный успех. Но нельзя признать правильной посылку, что в однородной в остальных отношениях толпе, живущей общею жизнью, могут развиться весьма разнородные религиозные черты; эта разнородность была бы тем более странной, что, согласно допущению, своеобразие не настолько сильно, чтобы создать самостоятельную религиозную общину, а с другой стороны, должно быть слишком ярко выраженным, чтобы усвоить религиозную речь, исходящую из иного умонастроения. В крайнем случае, лишь в больших городах могут сойтись в одном месте столь различные элементы; а в них каждый с величайшей легкостью может выбрать то богослужение, которым он может укрепить и оживить себя. Если же рассматривать народ в отношении различных форм благочестия, упомянутых на следующей странице, – или каких-либо иных подобных форм, – то всегда можно найти, что в целых областях и в течение многих поколений религиозная жизнь развивается в одном месте преимущественно мистически, в другом – более опирается на историю, в третьем – допускает преобладание разумного размышления. Итак, если только одностороннее пристрастие руководителей церкви не стесняет для смешанного населения больших городов упомянутой легкости выбора, и если, с другой стороны, все религиозные ораторы стремятся к истинной народности, то в отношении этого пункта современное состояние можно было бы признать вполне удовлетворительным.
22) Здесь рассматривается как нечто безусловно необходимое, что государство, – сверх того, что само собой осуществляется в этом отношении каждой религиозной общиной – должно создавать свои собственные образовательные учреждения – будь то лишь для младшего поколения или также для более грубой части народа; и оно должно делать это во всяком случае, все равно, существует ли в государстве лишь одна религиозная община, к которой оно питает безграничное доверие, или же несколько общин, которым оно доверяет одинаково или неодинаково; и в этом учреждении уже содержится мое решение спорного вопроса об отношении государства и церкви к тому, что мы в самом широком смысле слова называем школой. А именно мое решение, если учесть также сказанное ранее, состоит в том, что государство, с одной стороны, конечно, должно полагаться в этом отношении на религиозные общины, и поскольку оно полагается на них, должно предоставить им полную свободу и ограничиться отрицательным надзором за их учреждениями; но другую часть школы государство должно само учреждать и осуществлять. Здесь я хотел бы сказать несколько слов в развитие и защиту этого решения. Где существует какое-либо религиозное общение, там и в семьях существует одинаковая дисциплина для укрощения чувственности, которая могла бы стеснить пробуждение высшей духовной жизни; и эта дисциплина во всех отношениях полезна гражданской жизни. Но если государство нуждается еще в особой дисциплине, чтобы своевременно укрепить в гражданах некоторые привычки, то такая дисциплина не вытекает из религиозного общения. Если верное чутье необходимости такой дисциплины пользуется всеобщим распространением, то государство и в этом отношении может довериться тому, что делает семья, но не поскольку семья есть элемент религиозного общества, а поскольку она есть элемент гражданского общества. Если же такое чутье недостаточно распространено, то государство должно предпринять дополнительные общественные меры. Сюда относится вся гимнастическая сторона воспитания, которая никогда не может исходить из церкви, и даже не должна с виду исходить от нее, потому что она совершенно чужда ей. Далее, где существует система религиозного общения, там должно также существовать общее наставление юношества во всем, что принадлежит к пониманию религиозного языка и религиозной символики; и это, собственно, и есть дело церковной общинной школы, которая в христианстве всегда ставит себе целью передачу религиозных понятий, а у протестантов стремится сообщить хотя бы ограниченное понимание священного Писания. Напротив, все статистические, математические, технические и всякие иные знания, которые могут считаться нужными для юношества, чужды церковной школе; это суть гражданские знания, которые должны быть обеспечены гражданской общиной. Если церковная и гражданская общины фактически совершенно совпадают, то, при наличности существенных оснований к тому, церковная и гражданская школы, конечно, могут быть соединены в одно учреждение; но этим государство столь же мало приобретает право руководить церковной школой, сколь мало церковь имеет право руководить гражданской школой. Наконец, каждая религиозная община, которая имеет такую историю, что для понимания ее развития нужны высшие знания, принадлежащие к области науки и учености, нуждается в учреждении для поддержания и дальнейшего развития этих знаний и это есть церковная высшая школа; все же остальные чужды церкви. Если в государстве существуют общенаучные высшие школы, либо учрежденные им, либо независимые от него, как свободные корпорации, и если церковь верит, что господствующие там методы соответствуют ее потребности, то она может признать уместным соединить свою особую высшую школу с указанной общей высшей школой. Но решение об уместности или неуместности такого соединения может принадлежать только церкви, а не государству или упомянутым научным корпорациям; и если это соединение осуществится, то церковь, с одной стороны, не может основывать на этом права руководительства этими научными учреждениями в целом и, с другой стороны, не может отказаться от права надзора над своей специальной высшей школой. Итак, если государство и церковь соединяются или разграничиваются в отношении школы, то разумную основу этого могут составлять лишь изложенные принципы. Признавать же эти принципы в отношении одной церкви и отрицать их в отношении другой – это есть величайшая непоследовательность, которая может быть совершена в этой области; церковь, в отношении которой совершена эта несправедливость, будет настолько страдать от нее, что в ее самых живых членах возникнет неисцелимое разногласие между их религиозным и политическим сознанием.
23) Обращаю внимание на слово: всякое подобное соединение. На этом убеждении я столь же твердо стою и теперь, и еще тверже, чем прежде, так как с тех пор я видал еще больше печальной смуты, возникшей из этой принадлежности церкви к государству, – смуты, о которой в то время невозможно было и думать, ибо даже единственное искажение такого рода быстро разбилось о господствовавшее настроение времени. Но без всякой связи с государством религиозные общины отнюдь не могут оставаться; это обнаруживается даже там, где она свободнее всего. Минимум такой связи состоит, конечно, в том, что государство относится к религиозным обществам совершенно так же, как ко всяким частным обществам вообще, т. е. что оно, в качестве высшей общественной инстанции, принимает их к сведению и обеспечивает себе возможность вмешаться в случае, если в них обнаружится что-либо опасное для общей свободы и обеспеченности. Однако этим минимумом редко можно обойтись; это обнаруживается даже в Америке, где господствует наибольшая свобода. Ибо чем свободнее церкви, тем легче случается, что некоторые из них уничтожаются или сливаются воедино; и если даже у них нет никакого имущества, кроме самых необходимых средств для совместной деятельности, то и тогда все же возникают трудноразрешимые распри, в которых государство является естественным примирителем и третейским судьей. Если бы это отношение, и только оно одно, существовало между церковью и государством в эпоху церковной реформы, то не имело бы места то странное положение, что в преимущественно протестантских странах католическая церковь обеспечена значительным имуществом, евангелическая же церковь должна рассчитывать лишь на изменчивую и часто весьма двусмысленную добрую волю. Всякое, выходящее за эти пределы соединение церкви с государством, могущее возникнуть из описанных выше комбинаций, должно было бы рассматриваться как временное частное соглашение. Чем теснее будет такое соединение, тем более будет казаться, что церковная община в пределах одного государства образует более узкое целое, в качестве национальной церкви, и тем более будет ослабляться ее связь с ее единоверцами в других государствах. Чем менее будет иметься таких соглашений, тем более церковная община может являться нераздельным целым, в скольких бы государствах она ни была распространена, и тем яснее будет выступать независимость церкви от государства. Все отношения между церковью и государством в этих пределах допустимы, и, следовательно, многообразие жизни требует, чтобы все они были где-либо и когда-либо исторически осуществлены. Всякое же отношение, выходящее за эти пределы, есть зло.
24) Это отрицание всякой более тесной связи между общинами одной и той же веры и всех замкнутых религиозных союзов мотивировано только тем, что каждая существующая церковь рассматривается лишь как внешний придаток истинной церкви, а не как ее живая составная часть; оно, следовательно, и правильно, лишь поскольку правильна сама эта предпосылка. Поэтому, если с того времени, как я писал это, я проявил себя ревностным защитником синодального устройства, которое, очевидно, также следовало бы отрицать с этой точки зрения, то это определяется, с одной стороны, тем, что я отошел от самой предпосылки и путем жизненного опыта и наблюдений пришел к убеждению, что в наших общинах имеется достаточное число истинно верующих и благочестивых людей и что следует по возможности усиливать их влияние на остальных; а это влияние, очевидно, является естественным следствием хорошо организованных союзов. С другой стороны, жизнь в наше время легко приводит к убеждению, что всякое улучшение, чтобы быть успешным, должно быть осуществляемо одновременно со всех сторон, а для этого необходимо во многих отношениях рассматривать людей так, как будто они уже суть того, чем они еще только должны стать. Ибо в противном случае всегда находят необходимым еще ждать, и никогда не оказывается возможным начать.
Но так как, согласно моему воззрению, правомочие к таким более тесным соединениям основано лишь на том, что его участники суть члены истинной церкви, в которой противоположность между священниками и мирянами существует лишь для каждого данного мгновения и никогда не может быть длительной, то я всегда буду защищать лишь такую организацию, которая опирается на это равенство членов церкви, и иной и не может существовать в евангелической церкви. Где имеются синодальные союзы одних только духовных лиц, там и они либо являются совещательными органами по поручению государства, либо же носят скорее литературный и дружеский характер, чем церковный и учредительный. Лишь в католической церкви уместно господство священников, основанное на самом устройстве церкви; ибо фундаментом этой церкви служит высшее личное религиозное достоинство священников и принцип, что миряне лишь через посредство священников могут получать участие в благах церкви. Еще теснее связано с предпосылкой, что общины должны только подготовлять к религии, последнее высказанное здесь утверждение, что и между учителями и общиной не должно быть никакой внешне укрепленной связи. Ибо это общение может, конечно, удаваться лишь при условии полнейшей добровольности. Но кто же тогда должен устанавливать внешнюю связь? Ни государство, ни корпорация духовных лиц не могут делать этого, ибо тогда уже не будет добровольности; общины же не могут делать этого потому, что они не могут иметь суждения о тех, кто еще должен сообщить им способность надлежащей оценки относящихся сюда благ. Поэтому такая связь может быть правильно установлена и укреплена лишь там, где в общинах можно уже предполагать господство духа благочестия и где люди, способные судить в этом отношении, могут уже считаться вышедшими из среды самой общины. Этим одновременно уже высказаны принципы, которые определяют, насколько твердой или, наоборот, свободной должна быть при различных условиях эта связь.
25) О границах связующей силы, которая присуща символам, я недавно высказался более подробно, хотя только в отношении евангелической церкви. Нечестивыми я называю здесь эти связи в их обычной роли; и этого мнения я еще продолжаю держаться. Ведь для религиозного человека нет ничего более нечестивого, чем неверие, а именно это неверие в огромной мере лежит в основе правила, что учителя религии и даже учителя богословия должны быть связаны буквой религиозных документов данного исповедания. Является неверием в силу общего духа церкви, когда нет убеждения в том, что чужеродное в отдельной личности вскоре будет ассимилировано или скрыто и обезврежено живою силой целого, а считается нужной внешняя власть, чтобы извергнуть этот чужеродный элемент. Является неверием в слово Христа и Св. Духа, когда нет веры в то, что каждая эпоха сумеет найти свое собственное и нужное ей объяснение и употребление этого слова, а считается необходимым держаться того, что выработала прежняя эпоха; ведь теперь уже не может случиться, чтобы умолк дух прорицания, и ведь само Священное Писание стало и остается таковым лишь силой свободной веры, а не благодаря внешней санкции.
26) Сознание, что вопросы церкви не могут остановиться на той точке, на которой они стояли в то время в большей части Германии, и в значительной мере стоят и теперь, стало, конечно, с того времени более распространенным и выразилось в более определенных формах; но как пойдет развитие, – этого и теперь нельзя предвидеть с большей точностью. Одно лишь можно сказать: если нашей евангелической церкви не будут предоставлены условия, при которых в ней может развиться свежий дух, и если ограничительная тенденция в отношении нашей высшей школы и нашего публичного духовного общения будут еще продолжаться, то надежды, которым мы считали себя вправе предаваться в этой области, окажутся лишь пустоцветами, и прекрасная утренняя заря последнего времени знаменовала лишь непогоду. Тогда живое благочестие и свобода мысли будут все более исчезать в духовном сословии, и господство мертвой буквы наверху и узкое бездушное сектантство внизу будут все более сближаться между собой; из их столкновения возникнет вихрь, который загонит многие беспомощные души в раскрытые сети иезуитизма и доведет большую толпу до равнодушия – результата отупения и усталости. Признаки, свидетельствующие об этом, достаточно ясны; но все же каждый при каждом случае должен был бы повторять, что видит их, обличая этим тех, которые не обращают внимания на них.
27) Это ограничение покажется многим слишком узким. Весьма основательное и глубокое духовное развитие, богатый внутренний опыт легко могут встречаться там, где отсутствуют богословские знания, которые суть необходимое условие для замещения церковной кафедры. Неужели такие дарования должны всецело ограничиться узким кругом домашней жизни и религиозного влияния в ней? Разве такие люди, если они не могут стоять во главе публичных религиозных собраний, не могут и не должны все же действовать живым словом в более свободных и широких кругах? и разве нельзя им предоставить того неизмеримого влияния, которое дает писанное слово? На это я должен ответить двоякое. Во-первых, к семейной жизни само собою примыкает все, что в качестве свободного общения связано с семейным кругом; сообщать этому кругу свободную религиозную жизнь есть немалая задача, которая, однако, все еще недостаточно понимается и осуществляется. Если бы она надлежащим образом понималась и осуществлялась, то не могло бы случиться, чтобы в большой части Германии, и в особенности в высших и утонченных кругах общества, господствовало такое резкое противоречие между интересом к религиозным формулам и богословским спорам и домашней и товарищескою жизнью, в которой нельзя найти ни следа явственно религиозного характера. Таким образом, здесь имеется еще большая область, на которой может находить применение религиозное сознание. Однако более широкие собрания, выходящие за пределы естественного товарищеского общения и, вместе с тем, не имеющие целью составить самостоятельную общину, словом, всякие тайные общества суть всегда неудачные межеумочные создания, которые издавна приносили мало пользы истинному развитию религии, но часто созидали или таили в себе болезненные явления. Во-вторых, что касается религиозной деятельности посредством писанного слова, то было бы, конечно, весьма худо, если бы она составляла монополию духовного сословия; и мне кажется даже, несовместимым с духом евангелической церкви, чтобы духовенству принадлежала общая цензура над ней. Несомненно, здесь должна господствовать величайшая свобода; но совсем иное дело – вопрос, должен ли каждый иметь право сообщать таким путем свои религиозные воззрения и настроения и полезно ли, чтобы это часто случалось. Вред от потока посредственных романов и книжек для детей совершенно несравним с вредом от посредственных религиозных сочинений. Ибо последние, в противоположность первым, очевидно являются кощунственными. И здесь даже выдающийся легче впадает в посредственность. Ибо то, что здесь должно привлекать и пролагать себе путь, есть субъективное понимание общеизвестных предметов и отношений, а это может удаваться лишь при высокой степени наивной оригинальности или при истинном вдохновении, все равно, вытекает ли оно из последней глубины замкнутого в себе сознания, или из возбуждающей силы широкой и подвижной жизни. Вне этих средств может всегда получиться лишь нечто посредственное. Иначе обстоит дело с определенным родом религиозной песни. Этот род песни был у нас создан преимущественно мирянами всех сословий, и многое, что строгий судья признал бы посредственным, вошло в церковный обиход и тем приобрело себе в известном смысле бессмертие. Однако здесь этому содействуют два обстоятельства. С одной стороны, каждая церковная книга песен имеет лишь весьма ограниченную сферу применения, и здесь может оказаться пригодным то, что не имеет всех качеств, требуемых абсолютной публичностью. Многие из этих произведений наверно давно погибли бы и были бы забыты, если бы они должны были сохраняться в качестве чисто литературных трудов. С другой стороны, при общественном употреблении этого рода литературы действует еще многое иное, так что действие не должно принадлежать одному только поэту; его поддерживает композитор, через посредство которого более или менее привступает и действует то, что принадлежит к определенному ладу и всем знакомо; его поддерживает община, которая вкладывает в выполнение его произведения свое религиозное настроение, и литург, который указывает произведению поэта надлежащее место и общей связи богослужения.
Пояснения к пятой речи
1) Так как здесь вопрос, уже и ранее обсуждавшийся, сведен к краткой формуле – именно к формуле: множественность религий и единство церкви или общины, – то это побуждает меня дать исполнительные пояснения к этому, по-видимому, парадоксальному положению. Здесь надо иметь в виду преимущественно двоякое. Во-первых, в каждой вере лишь более ограниченные ее участники столь тесно замыкаются в своем общении, что, с одной стороны, не хотят принимать никакого участия в религиозных отправлениях других вер и, следовательно, пребывают в полнейшем неведении их природы и духа и, другой стороны, из-за малейшего отклонения в вероучении готовы тотчас же основать особую общину. Напротив, более свободные и благодарные участники какой-либо веры стремятся не только присутствовать в качестве бездеятельных зрителей, но и, по мере возможности, принимать живое участие в богослужении иных религий, назначение которого состоит ведь преимущественно в религиозном обнаружении, и этим путем любовно проникнуть в душу людей, исповедующих чуждую веру. Без наличности такого общения между членами обеих евангелических церковных общин было бы столь же невозможно думать об их соединении теперь, как и сто и триста лет тому назад, – даже там, где они более всего перемешаны между собой; поэтому, кто одобряет такое соединение, должен также одобрять и это общение. Конечно, католик, например, может легче получать религиозное удовлетворение от всего евангелического богослужения, в котором он разве только ощущает некоторые пробелы, отчасти, по крайней мере, заменяемые иными элементами, чем протестант от католического богослужения, в котором для него выражены положительные черты противоположности между обеими формами веры и в котором он, следовательно, находит многое, что не может для него быть выражением его веры. Но все же должна иметься возможность не только индифферентно воспринимать богослужение, но и многое из него усваивать через внутреннее преобразование, исправление, приспособление к своей вере; и лишь тот протестант, который способен на это, может сказать о себе, что он понимает тип католической веры и проверил свою собственную религию через сравнение с первой. С этим связано и второе, именно что лишь стремление к такому всеобъемлющему и всесвязующему общению есть истинный и безупречный принцип терпимости. Ведь если совершенно устранить возможность хотя бы отдаленного общения, то не остается ничего иного, как признать различия в формах религии лишь неизбежным злом. Совершенно так же терпимость во взаимных отношениях между государствами, имеющими различное устройство, основана на том, что между ними все же возможно общение; а где прекращается последнее, там выступает сознание мнимого права вмешиваться в чужие дела, тогда как это вмешательство правомерно лишь там, где какое-либо устройство действительно разрушающе влияет на соседние государства, и никогда это вмешательство не может быть обосновано рассуждением или мнением о своем превосходстве. Но всегда только узкие умы приписывают себе такое право; более свободные же стремятся всюду завязать общение и тем выразить всеобщее единство человеческого рода, чем отнюдь не ослабляется их любовь к строю жизни их родины; точно так же и в области религии истинная терпимость далека от всякого индифферентизма.
2) На этом суждении, конечно, лежит сильный отпечаток времени, когда впервые была написана эта книга, – того времени, когда еще не существовало никаких общих крупных интересов, когда каждый из нас оценивал свое собственное состояние лишь по своим особым отношениям и не было ни следа общественного настроения, когда даже французская революция, хотя в ней и ясно обнаружился характер мирового события, рассматривалась нами совершенно эгоистически и, следовательно, получала весьма разнообразную и шаткую оценку. Лишь позднее, во времена несчастия, как и во времена славы, мы снова узнали силу общих настроений, а вместе с этим вернулись и сознание и утешение общей религиозности. И еще теперь легко можно измерять одно другим. Ведь где в делах отечества вместо ожидаемых поступков есть только пустые слова, там и религиозность пуста, даже если бы она казалась ревностной до суровости. И где интерес к улучшению нашего состояния вырождается в болезненную партийность, там и религиозность вырождается в сектантство. Отсюда видно, что живое пробуждение естественного и здорового общественного чувства более содействует ясности в религии, чем всякий критический анализ, который при отсутствии таких импульсов слишком легко становится скептическим, как на то намекают дальнейшие слова этой речи, и что ослаблять великие общественные интересы всегда значит также парализовать и направлять по ложному пути религиозность. Поэтому также религиозные общества, которые имеют тенденцию к обскурантизму, поступают хорошо, воздерживаясь от всякого соприкосновения с иными формами религии.
3) Здесь я кое-что изменил, опустил произвольное этимологическое сопоставление и ограничился исторической постановкой вопроса. Ведь если рассматривать многообразные деления одной и той же веры, то очевидно, что не все они равноценны. А именно, те из них, которые своеобразно изменяют целое, имеют естественную ценность и существуют правомерно; все же дробление из-за отдельных пунктов, не имеющих широкого значения для целого, – а такова большая часть направлений, отделившихся в первые века от общего тела церкви, обязаны своим обособленным существованием лишь упорству меньшинства, от которого исходил этот раскол; однако, кроме того пункта, в котором они отличаются от других, они ведь не пренебрегают и остальным, если только длительная полемика не заставляет их всецело сосредоточиться на этом пункте. Сектами же, главным образом, называются, – и заслуживают такого наименования, указывающего на добровольное выделение себя из целого, – те направления, которые всецело углубляются в немногие воззрения, по которым имеется разногласие, и остаются чуждыми всему остальному; основой для этого, конечно, всегда является какая-нибудь отдельная ограниченная, но сильная в своей ограниченности личность.
4) Значение, которое я придаю этому разногласию, я надеюсь, я уже достаточно объяснил. Но противоположность между персонализмом и пантеизмом, которое здесь изображается проникающим все три ступени, дает мне случай пояснить дело еще с иной стороны. Дело в том, что и на второй ступени – на ступени политеизма – нельзя не заметить этой противоположности; только она выступает менее отчетливо, как и вообще во всем несовершенном противоположности менее интенсивны. Ведь совершенно ясно, как мало единства имеется у большинства этих божественных существ в эллинской мифологии, если попытаться соединить все, что встречается в их истории – настолько мало единства, что для объяснения всего, что сообщается о каком-либо божестве, всегда необходимо ссылаться на многообразное происхождение культа каждого божества и на различные географические и духовные источники относящихся к нему мифов. И поскольку личность становится здесь шаткой, эти образы вступают в сферу символов; и многие божества чужого происхождения, на которые можно было перенести родные имена только потому, что последние и без того не обозначали определенной личности, всецело символичны, как, например, Диана Эфесская, означающая всеобщую жизнь, natura naturans, которая прямо противоположна личности. В египетских же и в индийских системах базисом служит символический или иероглифический элемент; поэтому здесь в основе религии вообще не лежит личность, и такое, чисто символическое, выражение первопричин сознательно, собственно, не имеет богов, а носит истинно пантеистический характер. Но драматическое или эпическое изображение природы таких символических или иероглифических существ придает им внешнюю видимость личности, и потому обе эти формы политеизма – персоналистическая и пантеистическая, – по-видимому, сливаются между собой; тем не менее в принципе они все же ясно различимы. Уже по аналогии мы можем заключить, что и на ступени хаотического воззрения или фетишизма имеет место та же противоположность; но вместе с тем ясно, что здесь ее еще труднее узнать и представить, потому что эти религиозные объекты, будучи как бы личинками божеств, которые лишь при дальнейшем развитии могут стать душами, почти не допускают точного наблюдения.
5) Под названием натурализма я объединяю все формы религии, которые обычно обозначаются как культ природы и которые все представляют в указанном выше смысле безличный политеизм. Здесь не исключается и культ звезд и даже культ солнца, который лишь по внешности монотеистичен, так как расширение знаний о мироздании тотчас же должно его превратить в культ звезд и, следовательно, в политеизм. Но это изменение обычного словоупотребления – ведь в других случаях слова «натуралист» и «натурализм» обозначают у нас нечто совсем иное – я могу ближайшим образом извинить лишь тем, что, как я надеюсь, каждый читатель, который только не думает об обычном словоупотреблении, легко и правильно поймет в связи с другими обозначениями тот смысл, который здесь имеется в виду. Однако я воздержался бы от такого словоупотребления, если бы обычный способ употребления терминов «натурализм» и «рационализм» в почти тождественном смысле и противопоставление обоих супранатурализму не возбуждал во мне уже тогда, как и позднее, неудовольствия и не казался мне вводящим в заблуждение, – о чем я высказался при другом случае. В это словоупотребление можно вложить некоторый смысл, и притом более правомерный, чем тот, который обычно имеется в виду, когда разум противопоставляется откровению; но противоположность между природой и откровением не имеет никакого основания, и чем более обсуждение этого вопроса будет исходить из такого противопоставления, которое не имеет для себя также никаких оснований в Библии, о чем ведь христианин должен всегда думать, – тем более весь вопрос будет затемняться.
6) Ожидание, что еще разовьются многие политеистические религии, высказано не наугад; оно основывалось тогда на воззрении, которое также намечено и во введении к моему «Вероучению», именно, что многие политеистические системы возникли из потенцированного слияния мелких идолопоклоннических племенных религий. Поэтому, пока еще существуют племена, которым ведомо только поклонение фетишам, такое историческое событие остается мыслимым; а в то время, так как христианское миссионерство находилось в почти совершенной дремоте, это казалось мне естественным переходом к лучшему для этих наиболее грубых обществ. С тех пор эта вероятность значительно уменьшилась, и, напротив, увеличилась вероятность, что и эти общества могут быть непосредственно захвачены христианством.
7) Выражение «ересь» было уже некогда в чести. Не только у эллинов так назывались школы философов и врачей, в которых, вместе взятых, ведь содержалось все врачебное искусство и вся наука, но, что для нас более существенно, то же самое имя носили у эллинистов различные догматические школы иудеев, а что на церковном языке установленная церковная вера не называется также православною или католической ересью, а это слово употребляется всецело для того, что отвергается – что этимологически совсем неправильно – это проистекает, очевидно, из того, что в иной связи Писание употребляет слово «еретический» в дурном смысле. Здесь я употребляю это слово в применении к положительным религиям в том же смысле, в каком оно применялось к эллинским школам, в которых в совокупности содержалась вся национальная философия. Ибо, конечно, плоха та философская система, которая не восприняла какого-либо подлинно философского элемента и не относит к нему в какой-либо форме все остальные элементы. И так как с положительными религиями дело обстоит точно так же, то можно прийти к заключению, что, когда все они разовьются, в них, вместе взятых, будет содержаться вся религия человеческого рода.
8) Это «создать» нужно, конечно, понимать с некоторым ограничением; я писал это с полным доверием, что каждый сам от себя сумеет внести это ограничение. Разумеется, моим мнением не могло быть, что истинный христианин лишь тот, кто мог бы сам быть Христом, если бы Христос не существовал уже до него. Но со мной согласятся, если я скажу, что каждый человек есть христианин лишь постольку, поскольку он, если бы жил среди иудеев дохристианской эпохи, выработал бы в себе идею мессианизма или, по крайней мере, воспринял бы и сохранял бы ее, и поскольку он среди язычников был бы убежден в недостаточности чувственного богопочитания и своим ощущением потребности в спасении как бы притягивал и привлекал к себе христианство. Дальнейшие слова ведь достаточно ясно показывают, как мало здесь действительно имеется в виду допущение, будто некоторые или многие люди носят в себе зародыши совершенно новых религий, лежащих вне исторических форм религии, и призваны осуществить их.
9) Хотя я, собственно, имел бы право надеяться, что это место в общей связи не легко может подать повод к недоразумениям, я все же не хочу оставить его без небольшого исправления, которое относится и к самой мысли, и к ее выражению. Что касается, во-первых, выражения, то оно с виду придает мысли такой оборот, как будто в области религии возможно сознательно стремиться к открытиям и намеренно что-либо создавать, тогда как ведь здесь все, что чисто и истинно, и тем более все новое, должно проистекать непроизвольно, наподобие вдохновения, из глубины души. Но кто обратит внимание на общую мысль и на связь всего рассуждения, того эта видимость не введет в заблуждение. Что касается, во-вторых, самой мысли, то она, по-видимому, выражена в слишком общей форме, причем не уделено достаточно внимания великому различию между отдельными видами религии. Ибо всякая религия высшей ступени, и более всего та, в связи с которой развилась законченная богословская система, должна быть в состоянии обозреть всю свою область. Задача догматики состоит в том, чтобы наметить такие очертания религии, в которых не только вмещалось бы все, что действительно уже развито в данной форме религии, но были бы и предуказаны все места для нового; и если мы обозреваем такие очертания, то мы вряд ли найдем какое-нибудь место совершенно пустым, а отдельные места будут лишь более или менее заполнены. Лишь в низших формах религии и в мелких сектах может встретиться то, что здесь утверждается; ибо в первых отдельные лица слишком мало разнятся между собой, чтобы подлинно дополнять друг друга, а что касается последних, то уже было указано, почему они имеют естественную тенденцию не овладеть всей совокупностью религиозного материала.
10) Оппозиционный характер, всецело проникающий эту книгу, делает весьма понятным для всех, кто представит себе тогдашнее время, почему я преимущественно защищаю дело тех, кто сводит начало своей религиозной жизни к определенному мгновению. Но это отнюдь не есть только попытка принудить к молчанию противников этого воззрения, в надежде, что они не сумеют надлежащим образом защититься. Напротив, позднее мне странным образом пришлось защищать это воззрение против одного выдающегося человека, почтенного, ныне давно уже покойного наставника одной весьма мною ценимой религиозной общины, вся практика которой собственно опиралась на эту предпосылку определенных мгновений нисхождения благодати. Он спросил меня, действительно ли я верю в такие мгновения и считаю их необходимыми, так что меня не удовлетворяет постепенное и незаметное возникновение и развитие религиозной жизни. На основании опыта он указывал мне то, что, конечно, бросалось в глаза каждому, кто внимательно читал многие биографии людей, имевших моменты озарения, именно, что у большинства из них после таких мгновений, когда они удостоверяются в божественной благодати, т. е. когда в них зарождается самобытно-личная религиозная жизнь, рано или поздно наступают вновь периоды ослабления, когда они опять теряют эту уверенность, так что должны еще привступить моменты подтверждения, и, следовательно, можно по праву сомневаться, был ли первый или второй из этих моментов истинным исходным пунктом; и из такого сомнения само собою следует, что истина дана лишь в постепенных переходах, которые подготовляют такое первое мгновение и укрепляют его позднейшими. Я обратил его внимание – и это я хочу и здесь еще раз напомнить, – что я не считаю этой формы единственной, а допускаю также незаметное возникновение и развитие, но что внутренняя истина дана лишь в единстве обеих форм, причем только в различных случаях то одна, то другая более выступает наружу; поэтому одно дело – постулировать такие моменты, и совсем другое – требовать, чтобы каждый мог их сам указать и засвидетельствовать, что помнит, когда они произошли, – как я это позднее развил также в одной проповеди; и на таком понимании мы сошлись.
Что же касается, в частности, того, как дело здесь представлено, именно что такой момент есть всегда нечто чрезвычайное и что каждая возникшая этим путем религиозная жизнь должна быть совершено своеобразной, то на это можно возразить двояко. Во-первых, что уже в первую эпоху церкви, во времена возвещения апостолов, встречались массовые пробуждения христианского сознания и что и теперь иногда случаются такие как бы эпидемические пробуждения, не столько среди иноверцев, сколько преимущественно среди христиан, благочестие которых было заглушено мирскими заботами и делами. Если, поэтому, эти пробуждения нельзя считать чем-либо чрезвычайным, то, во-вторых, уже отсюда становится вероятным, что не каждый их результат будет чем-либо исключительным и своеобразным, тем более, что эти пробуждения часто бывают реакцией против широко и однообразно распространенной огрубелости или распущенности. Это подтверждается и опытом, который показывает, что в известные эпохи именно среди лиц, опирающихся в своей религии на такие явственно решающие мгновения, господствует до утомительности однообразная форма терминологии и одинаковая, часто весьма спутанная терминология в отношении связанных с этим душевных переживаний. Однако это тесно связано с непрочностью таких мгновений; и не в этом смысле моя речь противопоставляет обе формы религиозной жизни – внезапное ее пробуждение и постепенное развитие. В последнем всегда будет более преобладать общее, единичное, проявляющееся здесь, создано силой общего и подчинено последнему; своеобразное выступает в нем наружу более сдержанно и робко. Но таков же и характер религиозности, которая с виду опирается на такие внезапные мгновения. Проповедники, призывающие к религии, обычно выражают также лишь традиционный тип, который именно потому, что ограничивается немногими формулами, более всего способен потрясать тупые души, будь то отупевшие от ожесточения или от суетности. Такова сила, присущая этим проповедникам; и так как их воззрение требует таких моментов, то постоянно повторяющимся требованием их они действительно их подготовляют. И несомненная польза этого метода состоит в том, что в такие неоднократные мгновения прорывается наружу подготовленное потрясение, и усиливаются, сливаясь между собой, сознание полного ничтожества и сознание божественной благодати, – хотя то и другое имеет лишь весьма общий характер и вначале остается неустойчивым; этим постепенно укрепляется религиозная жизнь, которая, однако, теснейшим образом связана с указанным типом и именно потому остается робкой и убогой. Если люди, имеющие такую историю, скромно пребывают в своем кругу, то они нам ценные товарищи; и чем более также и люди, которые в мирском смысле высокообразованны и почитаемы, удовлетворяются в религиозной области этой ступенью, тем более трогательно это, столь же возвышающее, сколь и смиряющее явление. Но все такие люди здесь не имеются в виду, так как в них не развилась своеобразная религиозная жизнь; и мгновения, из которых созидается такая своеобразная жизнь и которые здесь разумеются, носят совсем иной отпечаток. Они возникают только в людях, которые уже и до того имели религиозное направление, но лишь в хаотической и неопределенной форме. Их источник не образуют следы внешних возбуждений; напротив, из постоянно возобновляющегося чувства недостаточности и несоответственности того, что дается извне, они подготовляются тихой внутренней мечтой и тоской, в которой именно из такого отрицания развивается нечто положительное, так что последние глубины души ощущают Божество и, осознав себя самих, более или менее внезапно проступают наружу. Таковы эти редкие явления, о которых даже самый беглый наблюдатель не может думать, что он исчерпал их, обозначив каким-либо общим именем.
11) Здесь, конечно, разумеются не новые откровения, которые лежали бы вне кругозора данной религии; напротив, ни в одной положительной религии не может существовать стремление к таковым, ибо и стремление каждого существа естественно должно носить на себе отпечаток его самобытности. И мессианические надежды евреев не были таким стремлением к чему-то, выходящему за пределы иудейства, хотя они позднее и были осуществлены явлением Христа, выходящим далеко за эти пределы. И в этом, конечно, главным образом и состоит своеобразная связь между обеими этими формами религии. Но всякая религия, в меру своей жизненности, имеет подобную потребность найти в себе самой некоторое еще непознанное божественное начало; и именно поэтому историческая устойчивость каждой веры, объемлющей широкую область в пространстве и во времени, обусловлена тем, что она обладает некоторым нормативным элементом, к которому должно сводиться все новое. Где этот нормативный элемент отсутствует, там единство религии будет склонно к распылению; где, несмотря на его присутствие, все же возникают дробления, там крупнейшие из них будут всегда относиться к этому нормативному элементу. И в этом смысле можно, конечно, сказать, что спор между греческой и римской церковью есть спор между оригинальным текстом и переводом, а спор между евангелической церковью и первыми двумя есть спор между Писанием и преданием.
12) И это место, по аналогичному основанию, нуждается в небольшом пояснении, так как могло бы показаться, что здесь заслоняются великие всемирно-исторические религии и достопримечательное отыскивается лишь в более мелких организациях. В политической области мы, правда, привыкли к подобным вещам. Ведь многие государственные формы великих народов кажутся нам беспомощными и незначительными, тогда как устройство отдельных городов с ничтожной территорией восхваляются историками как шедевры политического искусства и служат предметом многочисленных исследований. Но не так обстоит дело в области религии; ибо сильная религиозная жизнь, даже стесненная ограниченными формами, рано или поздно все же переступает границы народности, как это случилось даже в иудействе, и ничто своеобразное и внутренне сильное в этой области не может навсегда сохранить малый объем. Здесь, однако, речь идет собственно о том, что образовалось в сфере великих форм религии и, в частности, христианства; а в этом отношении справедлив совсем иной закон. Обширным и широко распространенным становится то, что легче всего проникает в массы, и таковым, по общему правилу, бывает воззрение, далекое от всего, что кажется крайностью, – воззрение, возможное лишь при заботливом учитывании всех сторон жизни, т. е. имеющее в известном смысле внешнее направление и потому, конечно, не содействующее внутреннему и своеобразному развитию. Таков преобладающий характер в христианстве того, что в старом смысле слова мы называем католическим; и так как большинство думает главным образом об этом, когда речь идет о христианстве, его характере и развитии, то мне казалось уместным здесь отклонить внимание людей, которые действительно хотят исследовать вопрос и в которых пробудился некоторый интерес к религии, от того, что навязывается своим большим объемом, и направить на более мелкие явления. Но при этом я имел в виду не столько еретические направления, которые выражают определенные односторонности, сколько отдельных личностей в церкви, которым не удалось удержаться в посредственности, или – выражаясь мягче – той осторожной позиции, с помощью коей отдельный человек только и может сохранить блестящее положение среди католических элементов, а которые предпочли свою внутреннюю свободу и именно потому не убоялись неизвестности.
13) Строго говоря, я никогда не держался мнения, что нравственное учение должно быть всюду одним и тем же. Но здесь мне было достаточно сослаться на общепринятый взгляд. Мне кажется, что мораль не везде может быть одинаковой; и все эпохи показывают, что она никогда не была везде одинаковой. Ибо форма ее, по существу, умозрительна, и может стать повсюду одинаковой не ранее, чем станет одинаковым само умозрение, на что не имеется никаких указаний именно в силу великой производительности последних веков в деле развития философских систем. Далее, и ее содержание не может быть всюду одинаковым; ибо хотя каждый, излагающий нравственное учение, исходит из идеала чистой человечности, но каждый видит его сквозь призму своей эпохи и своей народности. Поэтому всякое общеобязательное нравственное учение может содержать лишь самые общие нормы, да и последние лишь в таких формулах, в которые можно подставлять различные значения, так что общеобязательность будет скорее кажущейся, чем подлинной. Тем не менее, установленное в тексте положение сохраняет свою правильность потому, что мерило этих различий не одно и то же для нравственного учения и для религии. Ибо нравственное учение начинается всегда с подчинения частного, а следовательно и своеобразного, общему, и лишь в силу такого подчинения своеобразное приобретает право на моральное признание; поэтому, хотя, конечно, возможно построить столь же правильную систему нравственного учения или, точнее говоря, ту же самую систему, на противоположной предпосылке, тем не менее такое нравственное учение не смогло бы преодолеть общераспространенного чувства и приобрести себе признание. Напротив, в области религии все исходит из индивидуальной жизни, и чем своеобразнее, тем сильнее, общее же возникает лишь из замеченного сродства и близости. Поэтому многие, кто еще не осознали своих скрытых различий, могут держаться одной и той же формы религии; но одно и то же нравственное учение могут разделять и те, кто уже сознает свои различия, если только у них одинаковое понимание человеческих отношений; тогда как именно в этом понимании между людьми, исповедующими одну и ту же форму религии, могут иметься столь значительные разногласия, что для них невозможно иметь общее нравственное учение.
14) Ничто не выдает так сильно, с одной стороны, отсутствия чутья к сущности христианства и к самой личности Христа и, с другой стороны, вообще отсутствия исторического чувства и понимания того, как осуществляются великие события и каковы должны быть личности, которые являются их подлинным источником, чем скептическое воззрение на отношение апостола Иоанна к учению Христа; это воззрение ранее выступало с несколько робким утверждением, что Иоанн примешал от себя много чуждого в речи Христа; теперь же, укрепившись в тишине и вооружившись критическими аргументами, оно дерзает на более сильное утверждение, что Иоанн вообще не писал Евангелия, а что лишь позднейший автор изобрел этого мистического Христа. Но каким образом иудейский раввин с человеколюбивым образом мыслей, с некоторой сократической моралью, с некоторыми чудесами или, по крайней мере, с тем, что другие считали чудесами, и с талантом высказывать разумные сентенции и притчи, – а ведь при таком воззрении от него больше ничего не остается, и еще придется простить ему некоторые нелепости, передаваемые евангелистами, – каким образом, повторяю, подобный человек мог произвести такое действие, как создание новой религии и церкви, – человек, который, если бы он был таковым, недостоин был бы сравниться с Моисеем и Магометом, – постигнуть это предоставляют нам самим. Однако с этим воззрением нужно бороться более ученым оружием, и, конечно, друзья и почитатели Иоаннова Сына Божия уже готовятся к такой борьбе.
Если же несколько ниже в тексте я говорил об этой скорби христианина (черты которой в Христе нам передают и другие евангелисты, если только суметь правильно понять их с помощью Иоанна), что она есть основной тон и христианской гордости и христианского смирения, – то хотя все согласятся, что выражение «гордость» применимо и к душевному состоянию, не заслуживающему никакого порицания, но все же может показаться несколько смелым признать ее христианским настроением; ведь в христианском умонастроении настолько существенное и преобладающее значение имеет смирение, что что-либо, подобное гордости, по-видимому, совсем не может возникнуть в этой области, хотя мы и не стали бы порицать такое настроение в гражданской нравственности. Я не хочу ссылаться на то, что я здесь сопоставил также страх и любовь, тогда как ведь любовь есть признак христианина, а совершенная любовь изгоняет страх, так что отсюда следует, что я имел в виду человеческое, т. е. несовершенное состояние. Нет, моя мысль состояла в том, что если в христианине отличать его личное самосознание, с которым он противопоставляет себя Христу, от того самосознания, с которым он переживает свое общение с Христом, то первое самосознание, даже если божественный дух добра уже значительно влиял на него, всегда может быть только смирением. Последнее же самосознание, которое состоит в усвоении всех совершенств Христа, должно быть противоположным первому; и я не знаю обозначения, которое сильнее выражало бы эту противоположность, чем слово «гордость»; а чтобы засвидетельствовать это чувство, мне достаточно напомнить о всех возвеличениях христианской церкви в наших новозаветных книгах. Но что в этой гордости содержится скорбь о том, что общение с Христом действительно ощущается еще в недостаточном объеме, – это ясно само собой.
15) Всегда довольно рискованно, и в особенности, как это здесь имеется в виду, в отношении неверующих, как бы основывать веру в Христа на что-либо единичное в Нем. Ибо всякой единичной черте слишком легко может быть противопоставлена внешне сходная черта в другом человеке, причем бывает трудно вскрыть внутреннее и существенное различие последней от первой. Так, иной фантазер, мнивший о себе более высоко, чем он того заслуживал, умирал за эту свою веру; и как часто заблуждение защищалось по твердому убеждению и с опасностью для жизни! Однако такая укорененность заблуждения – если только подлинный предмет веры не есть все же истина, к которой лишь присоединилось заблуждение – основана лишь на идионсинкразии, которая не может получить широкого распространения. Напротив, самосознание Христа сияет отраженным светом в вере всей толпы Его учеников и в радости всех мучеников этой веры; и такого действия, конечно, никогда не оказывал самообман какой-либо единичной души. К этому нужно еще присоединить, что в этой вере дело касалось не только внутренних явлений сознания, относительно которых человек всегда легче может ошибаться, и не только надежды на весьма отдаленное будущее, в отношении которого открывается свободный простор для фантазии; напротив, Христос должен был верить, что при неблагоприятных обстоятельствах, совершенно явственных и легко обозримых, все же непосредственно выразится божественная сила этого сознания. Но все же обоснование своей веры на единичном остается всегда неполным, и точно так же остается всегда рискованной попытка через посредство единичных черт укрепить веру в других.
16) Заключительный итог этого рассуждения, именно, что Христос есть средоточие всякого посредничества, должен надлежащим образом связать все единичное в этом ходе мыслей и пополнить его кажущиеся пробелы. Тем не менее, я желал бы обратить внимание читателя на то, что в моем трактовании вопроса сознательно подчеркнуто, что если даже допускать некоторое значение за тем различием, которое в то время имело большой успех в качестве великого открытия, – именно за различием между учением Христа и учением о Христе, – то все же идея посредничества во всяком случае должна быть причислена к учению Христа, и наше учение о Христе есть не что иное, как сначала развитое верой, а потом санкционированное историей подтверждение и применение этого учения Христа. И если я отделяю Его школу от Его религии, то, как совершенно явственно свидетельствует заключение, это есть лишь различное рассмотрение одного и того же вопроса с двух разных точек зрения. Ибо идея спасения и посредничества как центр религии – в этом и состоит религия Христа; поскольку же отношение этой идеи к Его личности есть исторический факт, и все историческое существование как учения, так и религиозного общества основано на нем, я называю эту историческую сторону дела общеупотребительным именем школы. А что эта школа для Христа есть лишь вторичное, первичное же – указанная идея, это явствует из приведенного здесь, равно как из того, что сначала Он возвестил царство Божие и Себя как грядущего, и лишь позднее – Себя как пришедшего.
Если несколько далее в тексте я говорю, что Христос стал посредником для многих, то я прошу вспомнить, что Сам Христос в одном месте говорит, что Он отдает свою жизнь как искупительную плату для многих; из моих слов не следует делать ограничительный вывод, или, по крайней мере, такой вывод должен быть понимаем в согласии с высказанным уже мною в ином месте воззрением, по которому действительное пережитое общение человека с Христом всегда ограничено и останется таковым, даже если христианство распространится по всей земле; напротив, чисто внутреннее и мистическое отношение Христа к человеческой природе как таковой я признаю безусловно всеобщим и безграничным.
17) То, что здесь сказано о Писании, быть может, покажется иным членам нашей церкви слишком католическим ввиду сближения того, что созидается в церкви, с Писанием, тогда как католики признают это изложение ультра-протестантским, так как здесь не только не признается, что Писание опирается на авторитет церкви, но даже и объем самого Писания объявляется еще незаконченным. Последнее имеет лишь гипотетический смысл и предназначено для более резкого отделения внешней стороны дела от внутренней. Ведь если бы еще теперь могла найтись книга, написанная, например, Марком или Лукой или Иудой и имеющая все признаки подлинности, то, конечно, вряд ли нам удалось бы единогласно решить включить ее в канон; тем не менее, она все же проявила бы свою нормативную библейскую силу, если бы она носила в себе таковую, т. е. действительно была бы Библией. И, конечно, несомненно, что именно эта сила служила определяющим основанием для церковной практики, которая установила канон, тогда как церковное постановление могло только подтвердить эту практику.
18) Если читатель, сравнивая разные издания этой книги, не найдет этого места в предыдущем издании, то это не значит, чтобы оно было только внесенным мною добавлением; напротив, я предназначал его еще для второго издания, но снова вычеркнул его там, так как оно казалось мне слишком вызывающим. Теперь, когда эти времена уже прошли, оно может найти себе место, как памятник того впечатления, которое производили на меня, да, конечно, и на многих, религиозные настроения того времени. Дело в том, что пресыщенность непонятым христианством выражалась тогда у многих не только в безверии, которое здесь отрицается, ибо мнение этих лиц, что если христианство лишено значения, то не имеет смысла и религия вообще, делает честь христианству; у немалого числа людей эта пресыщенность выражалась также отчасти в стремлении доставить внешние формы бытия естественной религии, тщетность чего уже обнаружилось в Англии и Франции, отчасти в жажде щекочущих новинок, как у людей, которые мечтали о символизованном и гностизированном язычестве, о возврате к старым мифологемам как о единственном спасении, и радовались, что фантазер Христос преодолен благодушно-трезвым Зевсом.
Пояснения к послесловию
1) Это суждение менее удивит теперь, чем когда оно было впервые высказано. Ибо в то время легко можно было думать, глядя на одну сторону, что обе церкви соединятся в неверии, в индифферентизме, или, глядя на другую сторону, полагать, что они скоро будут лишь двумя различными формами суеверия, которые различаются между собой лишь внешними и совершенно случайными чертами, так что каждый отдельный человек столь же хорошо может принадлежать к одной, как и к другой. Но в последнее время ряд событий, упоминание которых здесь излишне, не только вновь оживили сознание реального значения этой противоположности, но и весьма отчетливо уяснили, как, собственно, относятся друг к другу обе эти церкви. И мы не можем отрицать, что подлинный центр этой противоположности лежит в Германии; ибо в Англии она хотя и сильна, но имеет скорее политический характер; напротив, во Франции она играет лишь весьма подчиненную роль. И конечно нам, немцам, надлежало бы прежде всего уяснить эту противоположность в ее чистой внутренней сущности как исторически, так и умозрительно; к сожалению, об этом слишком мало думают, и такое уяснение и у нас заменяется страстной полемикой, так что если бы кто-либо из нас захотел говорить об этом предмете совершенно беспристрастно, то его единоверцы заподозрили бы в нем скрытого католика, а со стороны католиков они встретили бы навязчивые и льстивые попытки к сближению. Похвальные явления подлинной основательности и умеренности, которые получали бы признание, суть редкие исключения. Минуя поэтому совершенно рассмотрение современного состояния, я хочу в немногих словах наметить, к какому пункту, по моему мнению, сводится эта противоположность, если оценивать ее с точки зрения исторического развития. В обеих церквах существует бесспорная склонность замыкаться друг от друга и, по возможности, взаимно игнорировать друг друга; об этом достаточно свидетельствует почти непостижимое невежество в отношении учений и обрядов противоположной церкви. Эта склонность вполне естественна в массах. Ибо каждая сторона находит достаточно религиозного возбуждения и питания в своем узком кругу, и противная сторона представляется ей если и не столь нечистой, как иудеям – приверженцы иных религий (хотя часто недалеко и до такого настроения), то, по крайней мере, совершенно чуждой. Эта склонность преобладает в спокойное время и прерывается в массах лишь страстными вспышками, которые постоянно приходится наблюдать, когда одна сторона добилась какого-либо решительного преимущества над другой в политической области или во множестве отдельных случаев частной жизни. Но образованные слои общества, претендующие на обладание историческим сознанием, не должны разделять ни указанной косной замкнутости, ни такой всегда вредной страстности. Между этими слоями в обеих церквах должно иметь место живое, хотя бы и не прямое взаимодействие, пробужденное спокойным исследованием соперничество, направленное на усвоение всего, что каждый признает наилучшим в противной стороне. Ибо в силу противоположного характера обеих церквей каждая из них менее всего восприимчива к тем несовершенствам, которыми более всего обременена противная сторона. Пусть католики испытают удовлетворение от того, как у них религиозное направление, чем более оно выступает наружу, тем более препятствует впадению во всякого рода варварство; и если они не обманывают сами себя утверждением, что в этом отношении нет никакой разницы между нами и ими, то пусть они посмотрят, как далеко они могут пойти в этом содействии индивидуальной свободе. Мы же должны как можно более страстно ограждать ту же твердую позицию, которую католическая церковь сумела обеспечить себе во всех своих внешних отношениях с помощью своей сильной организации, и должны попытаться добиться такого же единства и организованности, но именно в нашем духе и не давая духовному сословию того положения в отношении мирян, которое противоречит духу нашей церкви. Такие целебные воздействия действительно встречаются, и от времени до времени люди сознают их результаты; однако они задерживаются косной замкнутостью масс и прерываются моментами страстной борьбы. Поэтому цель этих воздействий, вероятно, еще не скоро будет достигнута, а до этого момента мы еще не сможем сказать, что напряженность отношения достигла предела и начинает ослабляться. Лишь тогда у обеих этих церквей возникнет общая задача оказывать живительное воздействие на почти совершенно омертвевшую греческую церковь, и, конечно, долгое время обе они должны будут прилагать все свои силы и средства, чтобы оживить этого мертвеца; и пока им это не удастся, обе они еще не могут признать выполненной судьбу своего разделения.
2) Совершенно очевидно, что лишь редко случается, чтобы в странах, которые всецело принадлежат к одной церкви, какая-либо отдельная личность без побочных соображений и искусственных уговоров в силу подлинного внутреннего влечения переходила в другую церковь. Точно так же в местностях, где обе церкви перемешаны между собой, мы совершенно спокойно воспитываем детей от браков между лицами одной веры в вере их родителей, и нам совсем не приходит в голову, что они могли бы иметь внутреннее влечение к другой вере. И если вообще различный национальный характер христианских народов не остался без влияния на путь, по которому пошла реформация, то разве нельзя допустить, что и это религиозное направление стало наследственным и врожденным? Тем более, что ведь при переходе в христианство иноверцев мы считаем христианское сознание чистым и твердым не ранее, чем через несколько поколений. И поэтому для детей от смешанных браков можно было бы считать естественным, в качестве предварительной меры, не то, что сыновья следуют отцу, а дочери – матери, а что каждый ребенок следует тому родителю, с которым он и в других отношениях имеет унаследованные сходства. С другой стороны, однако, нельзя отрицать, что генетическое отношение между обеими церквами не благоприятствует допущению подлинно врожденной склонности к какой-либо из них, а скорее заставляет ожидать, что решение в пользу той или другой формы образуется на основе личного характера каждого человека. При этом воззрении для смешанных браков был бы естественным принцип, который сам собою соблюдается там, где отсутствует чуждое вмешательство, именно, что предварительно все дети следуют тому из родителей, который имеет более сильное религиозное сознание, так как под влиянием этого родителя сильнее всего развивается соответствующий религиозный элемент, но что потом спокойно и радостно ожидается, к какой форме склонится каждый при растущей самостоятельности. Если бы этот естественный порядок всюду соблюдался и если отвлечься от того, к чему могут привести чуждые мотивы и воздействия, которые почти можно назвать насильственными, то случаи перехода в иную веру в зрелом возрасте, после того, как одна вера уже была с любовью воспринята и руководила жизнью, – перехода, который всегда вносит некоторую смуту, – были бы довольно редки; они встречались бы либо у таких личностей, которых и в остальных отношениях можно считать исключением и как бы созданием каприза природы, либо же там, где неправильное руководительство религиозной жизнью ярко осветило бы несовершенство и односторонность уже принятой формы веры и тем самым направило бы к противоположной вере; и случаи последнего рода еще теперь часто встречаются в обеих церквах.
3) Я думаю, что лишь для немногих понадобится обоснование самого этого суждения, что католическая церковь не только в старом смысле, но и в том смысле, в котором она противопоставляется евангелической, может отбросить авторитет папства и от монархической формы перейти к аристократической форме епископальной системы, причем противоположность между обеими церквами все же не будет устранена, и их соединение не будет существенно облегчено. Столь же несомненно, что именно этот папский авторитет – будем ли мы рассматривать его происхождение или изучать направление, которое он почти всегда принимал – более всего обнаруживает все ложные тенденции, выходящие за пределы церковной сферы. Но замечательно, что почти все, отпавшие от нашей церкви, становятся строгими папистами. Из этого почти неизбежно приходится заключить, что они все же не восприняли в себя подлинного характера католической церкви, и что им только суждено в двух различных формах засвидетельствовать свою религиозную неспособность.
4) Худо, когда именно конец труда легко может вызвать улыбку, которая способна стереть из сознания более ранние благоприятные впечатления. А это может здесь случиться в двояком отношении: во-первых, потому, что здесь высказано предположение, что Бонапарт может начать борьбу против протестантизма, тогда как он, напротив, позднее грозил своим переходом и переходом большей части Франции в протестантизм, и еще недавно подверглись преследованию протестанты южной Франции, как наиболее преданные ему элементы. Во-вторых, потому, что здесь почти предполагается, будто вся Германия принадлежит к протестантской вере, тогда как многие надеются, что рано или поздно она целиком или в значительной своей части снова станет католической. Что касается первого, то сказанное мною слишком точно выражает чувства, которыми мы были проникнуты в эпоху позора, чтобы я счел себя вправе исключить то, что было тогда написано. Так много было у нас отнято, что мы имели право опасаться и за наше последнее достояние, тем более, что Наполеон бесспорно совершенно иначе вел себя в протестантской Германии, чем в католической, и от него не могло остаться скрытым, что наше религиозное и наше политическое настроение по существу связаны между собой. Что же касается второго, то пусть всякий остережется смеяться слишком рано; и сколь твердо убеждение противной партии, столь же твердо и мое убеждение, что в Германии широкое распространение папистского католицизма по многим причинам необходимо связано с впадением во всякого рода варварство, тогда как свобода евангелической церкви останется среди нас вернейшей опорой всех благородных стремлений, и что поэтому не может лежать в путях Провидения ослабить протестантизм и дать расшириться за его счет католицизму.
Монологи (Новогодний дар)
Предисловие автора ко второму изданию
Так как эта книжка вышла из продажи, то я не хотел препятствовать ее новому изданию. Отчасти я благодарен ей за то, что она в почти неожиданной для меня мере привлекла ко мне благородные души и доставила мне друзей, обладание которыми мне весьма дорого; отчасти же отказ от нового издания мог быть ложно истолкован как отречение от книги. И потому я приношу дань благодарности этим страницам, снова вызывая их к жизни и этим актом свидетельствуя перед читателями, что все высказанные здесь мысли по-прежнему присущи мне – насколько вообще образ прошлого существа может и должен быть подобен более зрелому человеку. Но только при этом я сознаюсь, что воспроизведение такого образа, или даже улучшение его представляют слишком большие трудности в силу опасности затемнить его внутреннюю правду незаметным внесением позднейших черт или же нарушить отношение к нему дружественных читателей изменениями, которые могли бы показаться произвольными. Поэтому я предпочитаю воспроизвести его со всеми недостатками, которые мне известны в нем, и – независимо от некоторых мелких литературных поправок, – внести только немногие изменения, которые были намечены мною вскоре после появления первого издания и, как мне казалось, содействовали устранению неясностей и недоразумений. Итак, если кто порицает что-либо не в изложении, а в содержании изложенного, пусть он приписывает это не мне в моем нынешнем состоянии, а все еще мне как прежнему автору. Но если найдутся люди, которые не умеют понять само настроение и не могут или не хотят отличить то, что относится к идее человека, от того, что затрагивает лишь его эмпирическое явление, – то я предоставляю им снова разогреть те пресные насмешки, которые раздавались кое-где и десять лет тому назад.
Предисловие автора к третьему изданию
На вышеприведенное объяснение я ссылаюсь при этом, третьем, издании книжки, и хотел бы только сказать еще несколько слов по адресу тех, кому действительно остался непонятным замысел этой книжки. Человек, связанный со мной давнишней тесной дружбой, высказал весьма подходящее сюда и меткое суждение, именно, что явственная жизнь каждого человека колеблется между его прообразом и его карикатурой. Лишь самосозерцание, следующее первому направлению, может содержать в себе что-либо, заслуживающее публичного сообщения; другое же направление теряется в темных глубинах единичной жизни и доходит до таких пунктов, которые, как уже сказал один мудрец, человеку было бы лучше скрывать и от самого себя. Здесь именно и представлена попытка, умолчав о последнем, высказать первое, с явным стремлением определить точки расхождения прообразов; и потому мнение автора истолковывается совершенно превратно, когда его упрекают в том, что он только разукрашивает себя самого и, расточая, как некий духовный Нарцисс, влюбленные слова своему собственному образу, еще громко возвещает их всему миру.
Из указанного замысла вытекает также то, что здесь самоанализ развивается в чисто этической форме и что религиозный, в более узком смысле, элемент нигде не проступает в нем. Но я не хотел бы, чтобы это указание было принято за подтверждение мнения, будто религиозное самосозерцание может идти лишь в противоположном направлении, в сторону карикатуры. Напротив, давно уже у меня возникло намерение опровергнуть на деле и это одностороннее представление, и дополнить эту книжку аналогичным рядом религиозных монологов. Доселе, однако, время не позволило мне выполнить это.
Обращение
Нет лучшего дара, который человек мог бы принести человеку, чем то, что он говорил самому себе в глубине своей души; ибо здесь даруется доступ к самому сокровенному – возможность прямо и без помехи заглянуть в свободное существо. И нет более прочного дара; ибо в твоей жизни тебе сопутствует радость, пробужденная чистым созерцанием друга; и внутренняя правда удерживает твою любовь и влечет тебя не раз возвращаться к этому созерцанию. Нет также дара, который ты мог бы легче оградить от чужих вожделений и козней: ибо в нем нет ничего соблазнительного, что могло бы привлечь внимание непризванных или быть использовано для дурной и низкой цели. А если кто и стоит в стороне, косыми взглядами озирая наше сокровище и указывая тебе на признаки поддельности, которых не воспринимает твой прямой взор, то пусть ни критиканство, дробящее цельное чувство, ни плоская насмешка не лишает тебя радости, как и я никогда не буду раскаиваться, что сообщил тебе мое достояние.
Возьми же этот дар, кто умеет понимать тонкое веяние духа! Пусть звучит твое внутреннее пение, гармонично вторя игре моих чувств! И то, что при прикосновении с моей душой пронизывает тебя, как нежный магнетический ток, или потрясает тебя, как электрический удар, да будет освежающим возбудителем твоей жизненной силы!
1. Размышление
Внешний мир, с его вечными законами и с самыми беглыми его явлениями, в тысячах нежных и возвышенных образов отражает для нас, подобно волшебному зеркалу, высшие и глубочайшие начала нашего духа. Но кто не повинуется громким требованиям своего чувства, кто не внемлет тихим вздохам порабощенного духа, – мимо тех бесследно проходят и благодетельные образы, тонкие воздействия которых должны обострять тупое сознание и играючи наставлять нас. Они даже не понимают истинного смысла и внутреннего назначения того, что измыслил их собственный рассудок и что он всегда должен воссоздавать. Так, мы разделяем бесконечную линию времени на равные промежутки, и точки этих делений часто определены произвольно чисто внешними и случайными основаниями: они совершенно безразличны для жизни, презирающей все размеренные шаги, и им ничто не хочет подчиняться, – ни здание наших дел, ни венок наших чувств, ни игра наших судеб; и все же мы думаем, что эти деления суть нечто большее, чем простое облегчение для хранителей чисел или драгоценный дар для хронологов; напротив, у каждого человека с ними связывается строгая мысль, что возможно деление жизни. Но лишь немногие проникают в эту глубокомысленную аллегорию и понимают смысл постоянно повторяющегося призыва.
Человек, по мнению многих, не ведает ничего, кроме своего бытия во времени и его скользящего падения с солнечной высоты наслаждения в страшную ночь уничтожения; выделяя в сознании представления и чувства и сливая их между собой, невидимая рука тянет нить нашей жизни, то свивая ее в тесный клубок, то снова развивая, – и вне этого нет ничего. Чем быстрее поток наших мыслей и чувств, чем богаче их смена, чем гармоничнее и теснее их соединение, тем прекраснее завершено великое художественное творение бытия; а кто еще, сверх того, может механически объяснить всю эту связь и показать скрытые пружины этой игры, тот стоит на вершине человечности и самопознания. Так они принимают отраженный образ своей деятельности за свое подлинное деяние, внешние точки соприкосновения своей силы с тем, что лежит вне ее – за свою глубочайшую сущность, атмосферу – за самый мир, вокруг которого она образовалась. Как могут такие люди понять призыв, содержащийся в том действии, на которое они бессмысленно глядят со стороны! Точка, пересекающая линию, не есть часть последней: она касается бесконечного столь же подлинно и непосредственно, как и линии; и в этой линии ты можешь всюду поместить такую точку. Так и мгновение, в котором ты делишь путь жизни, не должно быть само частью временной жизни; оно должно иначе созидаться и образовываться, чтобы возбуждать в тебе непосредственное сознание твоей связи с вечным и бесконечным; и всюду, где ты хочешь, ты можешь так преграждать и прерывать поток временной жизни. Поэтому я с радостью вижу многозначительное напоминание о божественном в прекрасном призыве к бессмертному бытию вне области времени и вне подчинения его законам! Но те, кто не знают о призвании к этой высшей жизни среди потока беглых чувств и мыслей, не находят его и тогда, когда, не ведая что́ творят, они измеряют время и делят земную жизнь. Пусть бы лучше они совсем не замечали того, что им надлежит знать! Если бы в их суетных делах совсем не сказывалось тщетное стремление последовать возвышенному призыву, они не оскорбляли бы так горько моей души. Но и у них бывают мгновения, которые они не считают беглым сегодняшним днем; однако они не умеют относиться к ним как к вечности. Часто на миг, иногда на час, в лучшем случае на день они освобождаются от обязательства трудиться так рачительно, стремиться к наслаждению и познанию так усердно, как того в других случаях требует от них каждая мельчайшая часть их жизни, напоминающая им, что она столь же скоро станет прошлым, сколь недавно была будущим. Тогда им становится противным воспринимать новое или наслаждаться, действовать или созидать; они садятся у берега жизни, но могут только с улыбкой проливать слезы над пляшущими волнами. Подобно тому, как мрачное безумие закалывает на могиле мужа женщин и рабов, так они на могиле года закалывают тщетную жертву – день, проходящий в пустых фантазиях.
Пусть не предается размышлению и созерцанию тот, кто все же не может постигнуть в нем внутренней сущности духа! Пусть не стремится вырваться из времени тот, кто в себе самом не ведает ничего, выходящего за его пределы! На какой берег он мог бы выйти из этого потока, и чего бы он мог достигнуть, кроме бесплодного страдания и горького чувства уничтожения? Он взвешивает сравнительную силу наслаждений и забот в прошлом, и хочет слить в единый уменьшенный образ, под фокусом воспоминания, свет, который еще мерцает ему из прошедшей дали. Другой созерцает плоды своей деятельности и охотно вызывает в воспоминании свою жестокую борьбу с миром и судьбой; и радуясь даже малому, что́ ему удалось осуществить, он видит разбросанными по нейтральной почве безразличной действительности памятники, которые он создал себе из мертвого материала, хотя все осталось далеко позади его замыслов. Третий проверяет, чему он научился, и гордо шагает по расширенным и заполненным житницам своих знаний, радуясь накопленному им богатству. О, ребяческая игра суетного воображения! Один забыл о скорби, которую заставляла его переживать фантазия и сохранить которую постыдилась память; другой забыл о содействии, которое оказывали ему мир и судьба, хотя теперь он склонен лишь враждебно относиться к обоим; и третий не учитывает старого, которое было вытеснено новым, мыслей, утраченных в размышлении, и представлений, загубленных учением; и никогда расчет не бывает правильным. Но если бы даже он был правильным, как глубоко язвит меня мысль, что люди могут называть это самосозерцанием и видеть в этом самопознание! К каким убогим плодам приводит это хваленое занятие! Фантазия хватается за верную картину прошедшего, не скупясь, изукрашивает ее новыми, лучшими чертами, рисует ее на пустом пространстве ближайшего будущего и часто все же со вздохом оглядывается назад на ее первообраз. Так последним плодом этого занятия является лишь тщетная надежда, что наступит лучшее время, или обычная жалоба, что уходит все, что́ было так прекрасно, и что свеча жизни, тая со дня на день, все больше говорит о скором конце дивного пламени. Так время, жестоко карая пустыми желаниями и тщетными жалобами, клеймит своих рабов, хотевших ускользнуть от него, и уравнивает худших с лучшими, уловляя и подчиняя себе всех одинаково легко. Кто вместо деятельности духа, которая тайно совершается в его глубинах, знает и видит лишь ее внешние проявления, – кто, не умея созерцать самого себя, составляет себе образ внешней жизни и ее изменений лишь из отдельных разбросанных впечатлений, – тот остается рабом времени и необходимости; все его мысли и мечты носят печать времени и суть его достояние, и даже когда он мнит созерцать самого себя, ему никогда не дано вступить в священную область свободы. Ибо в образе, в котором он хочет воспроизвести самого себя, он становится, подобно всему остальному, внешним предметом для себя; и все черты этого образа определены только внешними отношениями. Как ему представляется его бытие, что́ он при этом мыслит и чувствует, – все это зависит от содержания времени, от тех явлений времени, которые коснулись его. Кто животной душою ищет одних лишь наслаждений, тому его жизнь кажется бедной или богатой, смотря по тому, протекло ли в определенный промежуток времени больше или меньше приятных мгновений; и он созерцает этот образ с удовольствием или нет, смотря по тому, получилось ли в итоге хорошее или худое. Кто хочет создать себе красивую и славную жизнь, зависит от суждений других о себе, – от почвы, на которой он стоял, и от материала, который судьба предоставила его труду; и так же обстоит и с тем, кто стремится приносить пользу. Все они склоняются перед скипетром необходимости, над всеми тяготеет проклятие всеразрушающего времени.
To, что они чувствуют, глядя на жизнь, напоминает мне настроение, которое мы испытываем, когда искусная гармония многообразных звуков пронеслась мимо ушей и уже умолкла, и воображение терзается убогим отзвуком и скорбит о том, чего оно не в силах воспроизвести. И, конечно, жизнь тоже есть беглая гармония, возникшая из соприкосновения преходящего с вечным; но человек подобен музыкальному голосу, из которого проистекает эта гармония, и есть непреходящий предмет созерцания. Предо мною стоит его свободное внутреннее действование, в котором и заключается его истинное существо; и когда я его созерцаю, я чувствую себя на священной почве свободы, далеким от всех недостойных границ. Поэтому мой взор должен быть направлен на меня самого, чтобы не дать отдельному мгновению протечь как части времени, но чтобы удержать его как элемент вечности, и созерцать его как свободную внутреннюю жизнь.
Лишь для того есть свобода и бесконечность, кто умеет различать, что́ в нем есть его собственное я и что́ – посторонняя примесь, что́ в мире чуждо ему и что́ тождественно с ним, – для того, кто ясно разрешил загадку различения того и другого и их взаимодействия; в древних потемках этой загадки мучаются тысячи людей, покорно следуя за обманчивыми призраками, ибо их собственный свет погас. Внешний мир – мир, лишенный духа – есть для толпы величайшее и первое, дух же – только временный гость в мире, неуверенный в своем месте и в своих силах. Для меня же дух, внутренний мир, смело противостоит внешнему миру, царству материи и вещей. Не указывает ли сочетание духа с плотью на его великое сочетание со всем, что подобно плоти? Не воспринимаю ли я своими чувствами силу внешнего мира? не ношу ли я вечно в себе самом вечные формы вещей? и не познаю ли я их, только как ясное зеркало моего внутреннего существа? Люди толпы с благоговением и страхом чувствуют над собою гнет бесконечно больших и тяжелых масс земной материи, среди которых они кажутся себе самим мелкими и ничтожными; для меня же все это есть лишь великое общее тело человечества, которое принадлежит ему, как собственное тело принадлежит отдельному человеку, и которое возможно лишь через него и дано человечеству, чтобы последнее властвовало над ним и возвещало себя через него. Свободная деятельность человечества направлена на него, чтобы ощущать все биения его пульса, формировать его, превращать все в свои органы, оживлять все его части и отличать их присутствием царственного духа. Так земля есть для меня арена моей свободной действенности; и в каждом чувстве, как бы ни было оно, по-видимому, навязано мне внешним миром, даже в чувствах, и которых я ощущаю общение с великим целым, содержится все же свободная внутренняя деятельность. Ничто не есть только действие мира на меня, – нет, всегда также от меня исходит действие на него; и не иначе чувствую я свою зависимость от него, чем зависимость от своего собственного тела. Но что́ я поистине противопоставляю себе как единичному существу, что́ прежде всего есть для меня мир, отмеченный вездесущностью и всемогуществом, – это есть вечное общение духов, их влияние друг на друга, их взаимодействующее развитие, – возвышенная гармония свободы. И ей надлежит преобразовывать и развивать поверхность моего существа и воздействовать на меня. Здесь, и только здесь, лежит сфера необходимости. Мое действование свободно, но не мое воздействие на мир духов, ибо оно подчинено вечным законам. Свобода сталкивается со свободой, и то, что́ здесь случается, носит отпечаток ограничения и общения. Да, всюду первое начало – ты, святая свобода! ты живешь во мне и во всех; необходимость поставлена вне нас, она есть определенный отзвук прекрасного столкновения свободы, возвещающий бытие последней. Себя самого я могу созерцать лишь как свободу; то, что необходимо, есть не мое действование, а лишь его отражение – элементы мира, творению которых я содействую в радостном общении со всеми. Ей принадлежат строения, которые я возвел на общей почве вместе с другими как мою долю к творении, выражающем наши внутренние мысли; ей принадлежит содержание то нарастающих, то упадающих чувств; ей принадлежат образы, которые приходят и уходят, и все вообще, что попеременно вносит в сознание и уносит из него время, в знак любовной встречи духа с духом, в знак многообразно повторяющегося дружеского поцелуя между ними. Эта пляска ор, ее мелодия и гармония, следует ритму времени; но свобода устанавливает гармонию и указует тональность, и все нежные переходы суть ее создания; они проистекают из внутреннего действования и из собственного чувства самого человека.
Так свобода есть для меня источник всего, первое и глубочайшее начало бытия. Когда я возвращаюсь к себе, чтобы созерцать ее, то мой взор уже удалился за пределы времени и свободен от границ необходимости; исчезает всякое гнетущее чувство рабства, дух сознает свою творческую сущность, для меня восходит свет Божества и разгоняет далеко вокруг меня туман, в котором печально блуждают другие. И каким я нахожу себя и познаю в этом созерцании, – это не зависит от судьбы или счастья, – от того, сколько счастливых часов выпало на мою долю, или что́ создано или укреплено моей деятельностью, и насколько удалось внешнее воплощение воли: ибо все это есть ведь не я сам, а только мир. Пусть действие, которое я созерцаю, было направлено на то, чтобы дать человечеству власть над его великим телом, питать последнее, обострять его органы, или мимически и художественно формировать его как отпечаток разума и души; насколько я нашел его при этом готовым воспринять мою деятельность, насколько легко было влиять на грубую массу и властвовать над нею силою духа, – все это, правда, указывает, насколько велико господство над этим телом свободы всех и что́ может и что́ не может быть еще осуществлено; но этим не определяется внутренняя сила самого действования; самого себя я не нахожу лучшим или худшим в зависимости от того, были ли внешние условия действования более или менее благоприятными; и я не нахожу также, чтобы этим мир с железной необходимостью предуказывал мне меру моего значения. И подобно тому, как у сильной и здоровой души физическая боль не легко отнимает ее господство над телом, так и я сознаю себя свободно одушевляющим грубую материю и властвующим над нею, все равно, несет ли это мне скорбь или радость. То и другое свидетельствует о внутренней жизни, а внутренняя жизнь есть создание духа и его свободное дело.
Или моя действенность была направлена на то, чтобы определять человечество во мне самом, выразить одну из его сторон в своеобразной форме и точных очертаниях, и этим саморазвитием одновременно развивать мир, предоставляя общению свободных духов самостоятельное и свободное действование; для взора, обращенного на «ту задачу, остается безразличным, возникло ли непосредственно из этого вне меня что-либо, прочно утвержденное в сознании других людей, и связывается ли тотчас же мое действование с действованием других людей. Моя деятельность все же не была пустой; если только я сам в себе стал более определенным и своеобразным, то все же я положил основу и тому, чтобы действование другого человека рано или поздно столкнулось с моим в иной форме, чем прежде, и в сочетании с ним явственно воплотило мое дело. Поэтому созерцание самого себя никогда не наводит на меня уныния, и никогда я не пою жалобных песен о разбитой воле и неосуществленных намерениях, подобно тем, кто не проникает в свои глубины и мнит найти себя лишь в единичном и внешнем.
Ясно сознавая различие между внешним и внутренним, я знаю, кто я есть, и лишь во внутреннем действовании я нахожу самого себя, во внешнем же – только мир; и то и другое я хорошо умею различать, не теряясь, подобно тем, кто, блуждая во тьме, шатается из стороны в сторону. Поэтому я также знаю, где надлежит искать свободу и ее священное чувство, вечно скрытое от тех, чей взор сосредоточен лишь на внешней деятельности и жизни людей. Как бы такой человек ни углублялся в тысячи обманчивых путей созерцания, и куда бы ни направлял свои мечты и мысли, даже если бы он легко достигал всего остального, – это понятие ускользает от его мышления. Он не только следует явным указаниям необходимости; в суеверной мудрости и в рабской покорности он должен искать ее и верить в нее даже там, где он ее не видит; и свобода кажется ему только личиной, под которой то в шутку, то ради сознательного обмана скрывается необходимость. Так как действование и мышление такого человека, порабощенного чувственным миром, имеет лишь внешний характер, то он и видит во всем лишь внешнюю и разъединенную сторону. И даже себя самого он может признать лишь множеством беглых явлений, из которых одно всегда устраняет и разрушает другое и которые в совокупности не могут быть постигнуты; перед его взором цельная картина его существа растекается в тысячи противоречий. Конечно, во внешнем действии одно единичное противоречит другому, действие устраняет страдание, мышление разрушает ощущение, и созерцание вынуждает к бездеятельному покою живые силы, стремящиеся вовне. Но в глубине духа все едино, каждое действие есть лишь дополнение иного, и каждое содержит в себе иное. И потому созерцание выносит меня также далеко за пределы единичного, которое доступно обозрению в определенной последовательности и точном отграничении. Нет действия во мне, которое я надлежащим образом мог бы созерцать обособленно и о котором я мог бы затем сказать, что оно есть нечто целое. Каждое действие всегда ведет меня к целостному единству моего существа, ничто не разделено, и всякая деятельность сопровождает иную; созерцание нигде не встречает границ, оно должно всегда оставаться незавершенным, если хочет оставаться живым. И точно так же я не могу воспринять всего моего существа, не созерцая человечества и не уясняя себе своего места и положения в его царстве; а человечество – кто способен мыслить его, не отдаваясь стремлению мысленно погрузиться в неизмеримую область всех форм и ступеней духа?
Итак, лишь самосозерцание, и оно одно, дает мне силы выполнить возвышенное требование, чтобы проводить свою жизнь не только смертным в царстве времени, но и бессмертным в области вечности, не только в земном, но и в божественном мире. Мои земные действия легко уносятся в потоке времени, представления и чувства сменяются, и ни одного из них я не в силах удержать; быстро уносится и поле действия, которое я играючи подготовил себе, и на верной волне поток несет меня неустанно навстречу новому. Но как только я обращаю взор на свое внутреннее я, то я, вместе с тем, сознаю себя в царстве вечности; я созерцаю жизнь духа, и ее не может и вменить никакой мир, не может разрушить никакое время, ибо она сама созидает мир и время. И мне не нужно, чтобы час, отделяющий один год от другого, призывал меня к наслаждению вечным и раскрывал мне духовные очи, которые ведь у многих закрыты, даже когда сердце бьется и члены движутся. Кто раз вкусил от божественной жизни, тот хотел бы всегда чести ее; всякое действие должно сопровождаться созерцанием таинств духа; и тогда во всякое мгновение человек может также жить вне времени, как участник высшего мира.
Правда, даже мудрецы говорят: будь умеренным и удовлетворяйся одним, жить есть одно дело, а погружаться в глубины созерцания – иное; когда ты быстро несешься в потоке времени по миру, ты не можешь вместе с тем спокойно созерцать свое внутреннее существо. И художники говорят: измышляя и творя, душа должна всецело растворяться в своем предмете и не вправе знать, что она делает. Но мужайся, моя душа, не внемли рассудительному оклику! спеши навстречу своей цели! быть может, она иная, чем у этих людей. Человек способен на бо́льшее, чем он мнит; но даже стремясь к величайшему, он достигает лишь части. Если самое тайное внутреннее мышление мудреца может одновременно быть действием на мир вовне – сообщением ему мыслей и наставлением его, – то почему же это внешнее действие в мире, каково бы оно ни было, не может быть одновременно тихим созерцанием действия? Если самосозерцание духа есть божественный источник всякого творчества и искусства и если он только в себе может найти то, что он воплощает в бессмертных творениях, почему же при всяком творчестве и воплощении, которое выражает всегда только его самого, он не может обратить взор и на самого себя? Не разделяй того, что навеки соединено, не дроби своего существа, которое не может лишиться ни действования, ни знания о последнем, не разрушая самого себя. Приводи в движение все в мире и осуществляй все, что́ можешь, отдавайся сознанию своих прирожденных границ, пользуйся всеми средствами духовного общения, обнаруживай своеобразное в себе и налагай свой отпечаток на все, окружающее тебя, трудись над священными творениями человечества, привлекай к себе все дружественные души; но всегда заглядывай в самого себя, знай, что́ ты делаешь, и постигни меру и форму своей действенности. Мысль, в которой они стремятся постигнуть Божество, вечно для них недостижимое, содержит все же правду прекрасного символа того, чем должен быть человек. Мир дан духу силою его воли; высшая свобода скрыта в его деятельности, которая выражается в его многообразном действовании вовне; и неизменно сознавая самого себя и свою тождественность в этом действовании, он живет блаженною жизнью. Итак, дух не нуждается ни в чем, кроме себя самого; и никогда созерцание не покидает предмета, никогда предмет не умирает ранее созерцания. Так они измыслили и бессмертие, которое они весьма нетребовательно ищут лишь по окончании времени, вместо того, чтобы искать его внутри времени и над ним, и их басни мудрее их самих. Ведь чувственному человеку внутреннее действование кажется лишь тенью внешнего деяния, и потому они поместили душу навеки в царство теней, и решили, что там внизу ее темная жизнь состоит в убогом отражении ее прежней деятельности. Но яснее Олимпа то, что́ скудное сознание изгнало в подземную тьму, и царство теней есть для меня уже здесь прообраз действительности. Для них Божество находится вне временного мира, и они навсегда освобождают человека по смерти от границ времени, чтобы он созерцал и восхвалял Божество; но уже в этой жизни дух витает над миром времени, и такое созерцание есть вечность и небесное блаженство бессмертного песнопения. Посему начни уже ныне свою вечную жизнь в неустанном самосозерцании; не заботься о том, что придет, не плачь о том, что ушло; но заботься не потерять самого себя и плачь, если ты слепо несешься в потоке времени, не храня неба в себе самом.
2. Испытания
Люди боятся заглянуть в самих себя, и многие из них рабски дрожат, когда они уже не могут под конец ускользнуть от вопроса, что́ они совершили, чем стали и что́ представляют собою. Самосознание страшно им и исход его им неведом. Они полагают, что человек может легче знать другого, чем самого себя; они мнят, что обнаруживают лишь достойную скромность, когда после строжайшего исследования допускают все же возможность ошибки в расчете. Однако лишь воля скрывает человека от него самого; суждение не может заблуждаться, если только человек действительно обращает взор на себя. Но именно последнего они и не могут, и не хотят. Жизнь и мир связывают их со всех сторон, и, намеренно ограничивая свой кругозор, чтобы не воспринять чего-либо иного, они видят всегда лишь смутное отражение себя и свою пляшущую тень. Другого человека я могу познавать лишь по его действиям, ибо его внутренняя жизнь сама никогда не предстоит моему взору. К чему, собственно, он стремился, – этого я никогда не могу непосредственно знать; лишь его действия я могу сравнивать между собой, и смею лишь неуверенно догадываться, на что подлинно направлялся его поступок и какой дух руководил им. Но позор тому, кто и самого себя созерцает лишь, как чужой – чужого! кто не ведает и своей собственной внутренней жизни и уже мнит себя изумительно мудрым, когда улавливает лишь последнее решение, направленное на внешнее действие, и сравнивает его с сопровождавшим его чувством и с непосредственно предшествовавшим ему понятием! Как может такой человек когда-либо познать другого или самого себя? что́ может руководить, при умозаключении от внешнего к внутреннему, произвольной догадкой того, кто, не опираясь ни на что непосредственно достоверное, хочет подсчитать одни только неизвестные величины? Постоянное предчувствие заблуждения внушает ему робость; темное чаяние, что итог обнаружит его задолженность, теснит его сердце; и беспокойно блуждают его мысли из страха перед той малой долей самосознания, которую он, к своему сожалению, должен носить в себе низведенной до роли надсмотрщика и к которой он должен иногда неохотно прислушиваться.
Они, конечно, имеют основание опасаться, что если они честно исследуют внутреннее деяние, лежавшее в основе их жизни, то часто не найдут в нем разума и встретят тяжкое нарушение совести, – этого сознания человечности; ибо, кто не созерцал последнего источника своего действия, не может поручиться, что и в непосредственном действии засвидетельствует свою принадлежность к человечеству и покажет себя достойным его. Такой человек либо никогда не начинал прясть нить самосознания, либо же снова оборвал ее, хотя бы раз предавшись внешнему представлению и низшему чувству и отрекшись от того, в чем яснее всего сказывается высшая природа; как же может он знать, не впал ли он в грубую животность? Созерцать в самом себе человечество и, раз найдя его, никогда не отвращать взора от него, – вот единственное верное средство никогда не сходить с его священной почвы и не утратить благородного чувства собственного я. Такова внутренняя и необходимая связь между действием и созерцанием, необъяснимая и таинственная лишь для глупцов и людей с косными душами. Истинно человечное деяние возбуждает сознание человечности во мне, и это сознание не допускает иного деяния, кроме того, которое достойно человечества. Кто никогда не может возвыситься до этой ясности, того тщетно гонит во все стороны темное чаяние; тщетно он воспитывается и упражняется, тщетно измышляет тысячи благотворных искусств и принимает решения, надеясь насильственно вновь проникнуть в покинутый им круг общения; священные грани не размыкаются перед ним, он остается на непосвященной почве и не может избегнуть преследований раздраженного божества и позорного чувства изгнанности из отечества. Устанавливать правила и предпринимать попытки в царстве не свободы есть всегда пустое и суетное начинание. Нужно единое свободное решение, чтобы быть человеком; кто раз решился на то, – всегда останется человеком; кто перестает им быть, тот никогда им не был.
С гордой радостью я еще вспоминаю время, когда я нашел сознание человечества и узнал, что отныне я никогда не утрачу его. Высокое откровение дано было мне изнутри, – его не вызвали никакие нравственные учения, никакие системы мудрецов: долгое искание, неудовлетворенное ни теми, ни другими, было увенчано светлым мгновением; свобода разрешила действием темные сомнения. Я вправе сказать: с тех пор я никогда не терял самого себя. Что́ они зовут совестью, то неведомо мне в обычном смысле; никакое чувство не карает меня, подобно им, и я не нуждаюсь в его предупреждении. И с того времени я также не стремлюсь к той или иной добродетели и не радуюсь преимущественно тому или иному действию, подобно тем, кому лишь в беглой жизни и в ее отдельных проявлениях доступно – часто, к тому же, сомнительное – свидетельство разума. В тихом покое, с непоколебимой наивностью я непрерывно храню в себе сознание целого человечества. Охотно и с легким сердцем я часто созерцаю общую связь моей деятельности, уверенный, что я не встречу в ней ничего, от чего должен был бы отречься разум.
Если бы это было единственным, чего я требую от себя, – как давно мог бы я предаться покою и, завершив свое дело, ждать конца! Ибо моя вера стоит для меня непоколебимо твердо, и я считал бы позорной трусостью, которой не ведает моя душа, ожидать от долгой жизни последнего подтверждения моей уверенности и боязливо сомневаться, не случится ли что-либо, что было бы в силах низвергнуть меня с высот разума и погрузить в животную темноту и чувственную обособленность. Но и мне даны в уделе сомнения; когда описанная цель была достигнута, мне предстала новая и высшая цель; и самосозерцание, улавливая ее то яснее, то слабее, не всегда знает, на каком пути я приближаюсь к ней, в каком месте пути я стою, и колеблется в своем суждении. Но все же оно становится более уверенным и более подтверждается, чем чаще я возвращаюсь к старому исследованию. Но как бы далека ни была от меня достоверность, я стал бы лишь молча и без жалоб искать ее: ибо сильнее сомнений радость о том, что мне известна цель моих исканий и что я избегнул обычного заблуждения, которое на всю жизнь ослепляет многих лучших людей и препятствует им подняться до надлежащей высоты жизни. Долгое время и я удовлетворялся тем, что нашел разум; и почитая превыше всего однородность бытия, я думал, что для каждого случая есть только одна правда, что поведение должно быть для всех одинаковым и что один человек отличается от другого лишь своеобразием своего положения и места. Человечность, казалось мне, имеет различные обнаружения лишь в многообразии внешних действий; внутренний человек не должен быть своеобразно развитым существом, а всюду каждый сам по себе должен быть равен другому.
Так лишь постепенно находит себя человек, и не всем доступно полное самосознание! Когда человек, презирая недостойную обособленность чувственной животной жизни, приобретает сознание общечеловечности и подчиняет себя долгу, он не способен тотчас же поднять свой взор к высшей самобытности духовного развития и нравственности, созерцать и понимать природу, созданную свободой и слившуюся с ней воедино. Большинство людей укрепляют себя в неопределенном промежуточном состоянии; правда, они действительно обнаруживают в себе все составные части человечества; но все, кто не восприняли мысли о своеобразии отдельного существа, подобны грубой массе камня, которому не хватало простора и покоя, чтобы, кристализуясь, достигнуть своеобразной формы. Мной же овладела эта мысль. Ненадолго мог я успокоиться на одном лишь чувстве свободы; я спрашивал, для чего же тогда нужна личность и единство текучего преходящего сознания во мне? И меня влекло искать высшее нравственное начало, которое открывало бы смысл личности. Меня не удовлетворяло убеждение, что человечество должно существовать как однородная масса, которая хотя и раздроблена в своем внешнем проявлении, но внутренне всюду тождественна. Меня удивляло, что, согласно этому убеждению, отдельные духовные образы людей приобретают характер устойчивого единства преходящих явлений без всякого внутреннего основания, лишь по внешним причинам, в силу трения и соприкосновения.
Так открылось мне то, что с того времени более всего возвышает меня; мне уяснилось, что каждый человек должен на свой лад выражать человечество через своеобразное смешение его элементов, чтобы человечество обнаруживалось всеми способами и чтобы в полноте пространства и времени осуществилось все многообразие, которое может таиться в его лоне. Преимущественно эта мысль возвысила меня и отделила от низшей и менее развитой окружающей среды; в силу ее я сознаю себя лично желанным и, следовательно, избранным творением Божества, – творением, которому дана особая форма и особое развитие; и свободное деяние, лежащее в основе этой мысли, соединило и тесно сплело в своеобразное существо элементы человеческой природы. Если бы я с того времени всегда столь же определенно чувствовал и столь же упорно созерцал своеобразное в себе, как я созерцал общечеловеческое в себе; если бы я самостоятельно осознал все действия и ограничения, которые суть результат этого свободного деяния, и неустанно следил за дальнейшим развитием всякого проявления моей природы, – то я не мог бы сомневаться и в том, какая область человечества принадлежит мне и где мне искать общей почвы для моего места в мире и моих границ; я должен был бы точно измерить все содержание моего существа, знать каждую точку своих границ и пророчески ведать, чем я еще могу быть и стать. Однако лишь с трудом и поздно человек достигает полного сознания своего своеобразия; не всегда он решает заглянуть в него, и охотнее направляет взор на общее достояние человечества, к которому он уже издавна прилепился с любовью и благодарностью; и часто он даже сомневается, следует ли ему, в качестве самобытного существа, как бы вновь оторваться от целого, и не рискует ли он, смешав чувственное с духовным, снова впасть в старую недопустимую ограниченность и замкнуться в узком круге внешней личности; и лишь поздно он научается надлежащим образом ценить свое высшее преимущество и пользоваться им. Поэтому прерванное сознание должно долго оставаться колеблющимся; самобытное стремление природы часто не замечается, и когда яснее всего обнаруживаются ее границы, то взор часто слишком легко скользит по этим очертаниям, и прикрепляется к неопределенному целому там, где именно в отрицании сказывается самобытность. Я могу быть доволен тем, насколько воля уже одолела косность и насколько упражнение обострило взор, от которого ускользает лишь немногое. Если теперь я свершаю что бы то ни было по собственному духу и чувству, то воображение, для доказательства моей внутренней определенности, открывает мне тысячи способов, какими здесь можно было действовать в ином духе, не нарушая законов человечества; я вдумываюсь в тысячи духовных направлений, и тем отчетливее усматриваю свое собственное.
Но так как образ моего я еще не стоит передо мною завершенным во всех своих чертах и так как его истинность еще не обеспечена мне неразрывной связью светлого самосознания, то и самосозерцание еще не может идти всегда равномерным и спокойным шагом; оно должно намеренно воспроизводить иногда все мои действия и стремления, всю историю моего я, и не может пренебрегать мнением друзей, которым я охотно даю заглянуть в свою душу, если их голос расходится с моим собственным суждением. Правда, я кажусь себе тем же самым, каким я был и прежде, когда возникла моя лучшая жизнь, только более устойчивым и определенным. Да и как мог бы человек, раз достигнув независимого и самобытного бытия, посредине своего развития и совершенствования внезапно найти в себе новое направление? или как может оно встретиться ему без его ведома? Что нам нередко кажется таким непонятным изменением в человеке, есть, конечно, либо обманчивая видимость, основанная на изменении внешних предметов, либо же исправление нашего прежнего воззрения, открывающее нам более глубоко внутреннюю сущность человека, о которой мы раньше судили слишком бегло и потому ошибочно. Главное же – либо я никогда не понимал самого себя, либо же я и теперь таков, каким прежде считал себя; и всякое видимое противоречие, если созерцание разрешит его, должно тем точнее показать мне, где и в чем скрыты и гармонически связаны последние концы моего существа.
Из всех противоположностей в призваниях и деятельностях людей, в которых, вместе с тем, обнаруживается и различие их натур, для меня лично с наибольшей силой выступает следующая. Созидать в себе самом ясный образ человечества путем многообразной деятельности или воплощать его вовне с помощью искусных творений так, чтобы каждый понимал, что мы хотели выразить ими, – эти два направления слишком различны, чтобы они могли быть в равной мере уделены многим. Правда, кто стоит лишь в преддверии нравственности и, и качестве новичка, лишен точных мерил для самоограничения, тот склонен грубо перемешивать то и другое, оставаясь мало производительным в обоих направлениях; и потому и жизнь большинства людей колеблется между той и другой стороной. Но кто уже глубже проник в святилище нравственности, тот вскоре будет преимущественно отдаваться одному стремлению, и лишь в скудной мере сможет соучаствовать в другом. Лишь в конце оба пути, по-видимому, снова сближаются между собой, так что их сочетание доступно только такому совершенству, которого редко достигает человек. Могло ли мне быть сомнительным, какой из двух путей я избрал для себя? Я так решительно избегал всегда заботы о том, что́ нужно для развития художника, и так страстно стремился к тому, что́ полезно для собственного развития, что́ ускоряет и укрепляет его определенность, – что здесь мне не остается никакого сомнения. Художник с неразделенной любовью влечется к чему-либо из того, что может стать знаком и символом человечества; один роется в сокровищнице языков, другой преобразует в мир хаос звуков, третий ищет тайный смысл и гармонию в прекрасной игре цветов природы. В каждом творении, которое открывается им, они испытуют впечатление всех частей, связь и закон целого, и часто более наслаждаются искусным сосудом, чем таящимся в нем драгоценным содержанием. Тогда в них возникают новые замыслы новых творений, и эти замыслы тайно питаются в сознании и растут, хранимые в тихой замкнутости. Усердие не ведает покоя, планы и осуществления вечно меняются. Неустанное упражнение постепенно совершенствует художественную деятельность, более зрелое суждение укрощает и обуздывает фантазию, и этим путем творческая природа художника идет к своей цели – совершенству.
Мне же мое чувство открыло все это лишь в других, тогда как моей собственной деятельности это остается чуждым. Правда, я люблю с благоговением созерцать творения художников; но во всяком художественном произведении ярче, чем искусство его творца, для меня сияют отраженные в нем черты человечности; лишь в позднейшем размышлении я с трудом овладеваю самим искусством, и лишь немногое постигаю в его сущности. Я свободно отдаюсь свободной природе, и когда предо мной выступают ее прекрасные, многозначительные символы, все они пробуждают во мне настроения и мысли, но я не испытываю могущественного влечения преобразить в самостоятельное творение и представить в иной, более определенной форме то, что́ я созерцал. И если я должен, что-либо изобразить, то я никогда не дорожу тем, чтобы сгладить последние следы противодействия материала и насильственно добиться совершенства, как к тому стремится художник; поэтому я избегаю упражнения, и если я раз выразил в действии таящееся во мне, я уже не забочусь о том, чтобы действие часто повторялось во все более прекрасных и отчетливых формах. Свободный досуг есть мое излюбленное божество; в нем человек научается с непредвзятым чувством понимать и определять самого себя, в нем мысль основывает свое могущество, чтобы потом уже легко властвовать над всем, когда мир требует от нее и действий. Поэтому также я не могу, подобно художнику, творить в одиночестве; в одиночестве у меня иссыхают соки души и останавливается течение мыслей; я рвусь наружу к многообразному общению с иными душами, – и не только для того, чтобы созерцать, сколько имеется человеческих черт, которые надолго, а быть может и навсегда, останутся мне чуждыми, и что́, напротив, может стать моим собственным достоянием; нет, общение мне нужно и для того, чтобы через духовный обмен все прочнее утверждать свое собственное существо. Ненасытимая жажда дальнейшего саморазвития не дозволяет мне давать внешнее завершение действию, обнаружению внутреннего содержания; я бросаю в мир действие и слово, и меня не заботит, проникнет ли сознание зрителей и слушателей сквозь грубую шелуху и удастся ли им найти внутреннюю мысль и мой собственный дух в несовершенном выражении. У меня нет ни времени, ни охоты спрашивать об этом, я должен идти прочь с того места, на котором я только что стоял, чтобы новым действием и новой мыслью по возможности довести до завершения в краткой жизни свое существо. Будучи нехудожественной душой, я ненавижу даже дважды повторяться. Поэтому я охотно свершаю все в общении: при внутреннем мышлении, при созерцании, при усвоении чужого я нуждаюсь в присутствии какого-либо любимого существа, чтобы за внутренним процессом тотчас же следовал духовный обмен и чтобы сладкий и легкий дар дружбы облегчал мне согласоваться с миром. Так это было, так это и есть теперь, и я еще настолько далек от своей цели, что я навсегда отказываюсь искать чего-либо за ее пределами. Конечно, я прав, – и это подтверждают и друзья, – исключая себя из священной области художников. Охотно я отрекаюсь от всего, что́ я получил от них, если только благодаря этому я смогу признать себя менее несовершенным в том месте, в котором я укрепился.
Итак, пусть снова раскроется перед моим испытающим взором широкая область человечества, в которой обитают те, кто стремятся действовать лишь на самих себя, не создавая вне себя самодовлеющих творений, – кто мыслит лишь питать собственный дух всем окружающим, и удовлетворяется многообразным обнаружением себя самих согласно требованиям места и времени. Здесь хочу я посмотреть, не найдется ли для меня самостоятельного места, есть ли во мне нечто гармоничное, или же внутреннее противоречие препятствует завершению облика, так что мое существо, будучи не в силах достигнуть совершенства, вскоре, подобно неудачному замыслу, обращается в пустоту и ничтожество. О нет, я вправе не бояться: в глубине души не возникает такое грустное предчувствие! я сознаю, как все сплетено между собой, чтобы составить подлинное целое, я не ощущаю чуждого элемента, который теснил бы меня, и я не лишен ни единого органа, ни единого благородного члена, нужного для самобытной жизни. Кто хочет развить из себя определенное существо, тот должен быть способен воспринимать все, что́ не есть он сам. И здесь, в области высшей нравственности, царит та же самая тесная связь между действовавшем и созерцанием. Лишь если человек в своем нынешнем поведении сознает свою самобытность, он может быть уверен, что не нарушит ее и в будущем; и лишь если он постоянно сознает свою обязанность созерцать все человечество и сопоставлять всякое иное выражение последнего со своим собственным, он может сохранить сознание своей самости: ибо лишь через противоположение познается единичное.
Первое условие собственного завершения в определенном кругу есть общая восприимчивость; а как может последняя существовать без любви? Уже при первой попытке самостоятельного развития ужасное несоответствие между даваемым и получаемым должно было бы вскоре расстроить душу, вытолкнуть ее из колеи и совершенно разрушить или же ввергнуть в обыденщину того, кто хотел стать самобытным существом. О любовь, притягательная сила духовного мира! Без тебя невозможны самобытная жизнь и развитие, без тебя все растеклось бы в однообразную грубую массу! Правда, те, кто только и хотят быть такой массой, не нуждаются в тебе; им достаточно закона и обязанности, однообразного поведения и справедливости. Они не знали бы, на что́ употребить сокровище этого святого чувства. Поэтому даже малое, что́ им дано от него, они оставляют невозделанным; и не понимая этой святыни, они беспечно смешивают ее с обычным достоянием человечества, забота о котором определена законом. Для нас же ты – первое и последнее. Вне любви нет развития, вне самобытного развития нет завершенной любви; одно дополняет другое, и оба растут в неразрывной связи. Я нахожу в себе соединенными оба великих условия нравственности! Я усвоил себе восприимчивость и любовь, и обе способности развиваются все далее во мне, явно свидетельствуя, что моя жизнь свежа и здорова и что самобытное развитие становится все прочнее. Есть ли предмет, для которого было бы замкнуто мое сознание? Друзья, которые так склонны признавать в каждом даренном друге мастера и художника определенной науки, часто жалуются, что меня нельзя принудить ни какому ограничению и что если иногда кажется, что я серьезно хочу сосредоточиться исключительно на одном деле, то всякая такая надежда оказывается обманчивой: ибо когда я достигаю какого-либо воззрения, то беглому духу моему свойственно опять спешить к иным предметам. О, если бы они наконец оставили меня в покое и поняли, что именно это и есть мое назначение и что мне должна быть чужда мысль развивать науку в частностях, так как я озабочен лишь саморазвитием, хотя и с помощью знания, причем мне безразлично, явится ли дальнейшим последствием его развитие науки или нет! Если бы только они позволили мне сохранить восприимчивость ко всему, что они так усердно творят и делают, и если бы они признали достойным своих усилий то, что́ я развиваю в себе через созерцание их дел! Эти друзья своими жалобами свидетельствуют лишь в пользу меня; но в противоположность им, иные, хотя и отличные от меня, но все же, подобно мне, стремящиеся проникнуть в глубь всей человеческой жизни, жалуются, что, в сущности, мой дух ограничен, что я способен равнодушно проходить мимо многих святынь и суетным исканием споров губить в себе непредвзятый глубокий взор. Да, я прохожу мимо многого, но не равнодушно; да, я спорю, но лишь для того, чтобы сохранить в себе непредвзятый взор. Так и не иначе должен я поступать в согласии со своей природой, стремясь одинаково и к заполнению, и к расширению своего сознания. Где мое чувство наталкивается на нечто, еще не ведомое мне в области человечества, там я прежде всего должен спорить – спорить не о том, что нечто подобное существует, а о том, что оно не таково, или не только таково, как оно представляется человеку, в котором я его впервые замечаю. Поздно пробужденный дух, вспоминая о том, как долго он нес чуждое иго, боится снова подпасть власти чужих мнений; и где в новых областях пред ним раскрывается неисследованная жизнь, там он готовится с оружием в руках добиваться свободы, чтобы не впасть и здесь, как это бывало раньше, в рабскую зависимость от чужого влияния. Но раз приобретя таким путем новое воззрение, я уже не нуждаюсь более в споре; я охотно предоставляю существовать всем иным воззрениям наряду с моим, и восприимчивость мирно выполняет задачу их истолкования и проникновения в их точку зрения.
Таким образом, то, что́ часто кажется ограниченностью восприятия, есть лишь его первое пробуждение. Конечно, оно часто должно было обнаруживаться в эту прекрасную эпоху жизни, когда меня коснулось так много нового, когда мне явилось в ясном свете то, что́ прежде я только смутно чуял и для чего я только оставлял в себе пустое место! Часто это должно было враждебно затрагивать тех, кто были для меня источником нового знания. Спокойно смотрел я на это, веруя, что и они некогда поймут это, когда их сознание глубже проникнет в меня. И точно так же часто друзья не понимали меня, когда я, не споря, но и не сочувствуя, спокойно проходил мимо того, что́ в них быстро вызывало горячее и ревностное участие. Не все сразу может объять сознание, и тщетно мечтать о завершении его задачи в едином действии; оно идет вперед без конца в двояком направлении, и каждый человек должен иметь свой способ соединять оба направления, чтобы тем завершить целое. Мне не дано, когда что-либо новое соприкасается с моей душой, пламенным натиском сразу проникнуть в его внутреннее содержание и изведать его до конца. Такой прием не согласуется с духовной уравновешенностью, которая есть основной тон гармонии моего внутреннего существа. Обособить что-либо в своем сознании значило бы для меня быть выброшенным из средоточия моей жизни; углубляясь во что-либо одно, я только стал бы чуждым чему-либо иному, не овладев все же первым сполна, как своим подлинным достоянием. Я должен сперва сложить всякое новое приобретение внутри души, и затем продолжать обычную игру жизни с ее многообразной деятельностью, чтобы новое сначала смешалось со старым и приобрело точки соприкосновения со всем, что уже было во мне. Лишь таким путем мне удается постепенно выработать себе более глубокое и сокровенное понимание: размышление должно не раз сменяться практическим использованием, пока я могу сказать, что я сполна узнал что-либо новое и проникнул в него. Так, и не иначе, могу я приниматься за дело без нарушения моего внутреннего существа, ибо во мне саморазвитие и деятельность восприятия должны, по возможности, в каждое мгновение находиться в равновесии. Таким образом, я лишь медленно подвигаюсь вперед, и мне нужна была бы долгая жизнь, чтобы охватить все в одинаковой мере; но за то мне приходится отказываться от меньшего, чем другим: ибо что я воспринял, то есть мое собственное достояние и отмечено моей печатью; и чем бы моему восприятию ни дано было овладеть в мере, все это будет переработано мною и войдет в мою личность.
О, насколько богаче уже стала эта личность! Какое радостное сознание приобретенной ценности, какое повышенное чувство собственной жизни и бытия дарует мне самосозерцание, глядя на добычу столь многих прекрасных дней! Не тщетной была тихая деятельность, которая извне казалась бездеятельно праздной жизнью; могущественно содействовала она внутренней задаче саморазвития. Эта задача не была бы выполнена в такой мере при многообразно-пестром общении и деятельности, которые не соответствуют моей природе, и еще менее – при насильственном ограничении моей восприимчивости. И потому я могу только печалиться о том, что внутренняя сущность человека так плохо понимается даже теми, кто были бы способны и достойны всюду знать ее, – что даже из них столь многие не проникают взором от внешнего действия к внутреннему движению, или же мнят постигнуть последнее, подобно первому, из отдельных разрозненных частей, и потому чуют противоречия даже там, где все согласовано. Разве так трудно найти подлинный характер моего существа? Разве эта трудность должна оставить навсегда невыполненным самое дорогое желание моего сердца – все более раскрывать себя всем, достойным того? Да, и теперь, глубоко проникая в свою душу, я нахожу подтверждение, что именно это есть влечение, которое сильнее всего движет мною. Это так, как бы часто мне ни говорили, что я замкнут и холодно отталкиваю священные предложения любви и дружбы. Правда, мне никогда не кажется необходимым говорить о том, что я делал и что́ со мной случалось; слишком мало ценю я все, что́ во мне принадлежит миру, чтобы останавливать на этом внимание того, кому я охотно раскрыл бы свою душу. Я не говорю также о том, что́ еще лежит во мне в темном и неразвитом виде, чему недостает той ясности, которая отличает мое подлинное достояние. Как мог бы я нести навстречу другу именно то, что́ еще не принадлежит мне? для чего тем самым скрывать от него то, что́ я уже действительно есть? и как мог бы я надеяться, не возбуждая недоразумений, сообщить то, чего я еще сам не понимаю? Такая осторожность не есть замкнутость или недостаток любви; она есть священное благоговение, вне которого нет и самой любви; она есть нежная забота о святости и ясности высшего достояния. Как только я усвоил себе что-либо новое, как только я в какой-либо области двинул вперед свое развитие и свою самостоятельность, – не спешу ли я возвестить это словом и делом другу, чтобы он разделил со мною радость и, воспринимая рост моей внутренней жизни, сам обогащал себя? Как себя самого, люблю я друга: как только я признаю что-либо своим достоянием, я делю его с ним. Но потому и я, конечно, не принимаю столь большого участия в том, что́ он делает и что́ с ним случается, как этого требуют те, кто называют себя друзьями. Его внешние действия оставляют меня беззаботным и спокойным, если я уже понимаю внутреннюю сторону, из которой они проистекают, и знаю, что они должны быть таковыми, ибо он сам именно таков, каков есть. Внешнее действие как таковое имеет мало отношения к моей любви, оно не доставляет ей столько пищи и не вызывает во мне столько изумления и радости, как в тех, кто менее проник в глубь действующего существа. И точно так же его исход не возбуждает во мне столь нетерпеливого ожидания, как в тех, для кого все зависит от счастья и удачи; исход этот принадлежит миру и должен подчиниться законам необходимости со всем, что из него следует; а что следует из него, что случится с другом, то он сам сумеет встретить свободно и достойно себя. Остальное же не заботит меня, я спокойно смотрю на его судьбу, как и на свою собственную. Кто назовет это холодным равнодушием? Это есть лишь плод светлого сознания того, что́ в человеке есть он сам и что́ принадлежит миру вне его, – того сознания, которое лежит в основе моего отношения к самому себе и на котором покоится мое самоуважение и чувство свободы: должен ли я менее следовать ему в отношении того, что́ касается друга, чем в отношении того, что́ касается меня самого?
Именно это и радует меня, что моя любовь и дружба никогда не имеет низкого источника, никогда не направлена на чувственное благополучие любимого, не смешана ни с каким пошлым чувством, никогда не есть создание привычки, мягкодушия, и еще менее – упрямой партийности, а всегда есть чистейшее деяние свободы и направлена только на собственное внутреннее бытие человека. Я всегда был замкнут для таких пошлых чувств; никогда благодеяние не выманивало у меня дружбы, никогда одна красота не склоняла меня к любви, никогда сострадание не пленяло меня настолько, чтобы я видел в несчастии заслугу и признавал страдающего иным и лучшим, чем он есть; никогда согласие в единичном не покоряло меня настолько, чтобы я обманывался о различиях в глубочайшем содержании. Этим в душе был открыт простор для истинной любви и дружбы, и никогда не ослабнет мое влечение заполнить его возможно богатым и многообразным содержанием. Где я замечаю задаток своеобразия в силу наличности его возвышенных заложников – восприимчивости и любви, – там я нахожу и предмет для своей любви. Я бы хотел с любовью обнять каждое самобытное существо, начиная с наивной юности, в которой лишь зарождается свобода, и вплоть до самого зрелого завершения человечности; каждому существу, в котором я это вижу, я шлю привет любви, хотя бы нам суждена была лишь беглая встреча, допускающая только намек на действенное проявление чувства. И я никогда также не уделяю своей дружбы по какому-либо мирскому мерилу или по внешнему облику человека. Взор мой облетает мир и время и отыскивает внутреннее величие человека. Много ли или мало охватило уже теперь его сознание, насколько он подвинулся в своем собственном развитии, сколько дел или творений он совершил, – все это не может определять моего отношения, и я легко утешаюсь при отсутствии всего этого. Я ищу только его своеобразного бытия и отношения этого бытия к совокупной человеческой природе; насколько я нахожу первое и понимаю последнее, настолько есть у меня любви к нему; но доказать ему эту любовь я, конечно, могу лишь, поскольку он сам меня понимает. И потому-то, увы, она так часто возвращалась ко мне непонятой! Язык сердца не воспринимался, как будто я оставался немым; и эти люди действительно думали, что я был нем.