Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи (сборник) - Фридрих Шлейермахер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На близких путях часто бродят люди и все же не приближаются друг к другу; тщетно взывает человек, исполненный чаяний и жаждущий дружеской встречи: другой не внимает ему. В других случаях люди часто встречаются, хотя пути их далеко расходятся; и тогда кажется, будто это встреча навсегда, но она длится лишь мгновение: новое движение уносит каждого в иную сторону, и никто не понимает, куда исчез его спутник. Это часто случалось с моей жаждой любви; разве не было бы постыдно, если бы она не созрела, наконец, если бы легкая надежда не исчезла, сменившись мудрым предчувствием? «Столько поймет в тебе этот, и столько – тот; эту любовь ты можешь дать этому, но должен воздержаться от нее в отношении к тому» – так ко мне часто взывает умеренность, хотя порою и тщетно. Внутреннее влечение сердца не оставляет места для рассудительности; не может быть и речи о том, чтобы я питал заносчивое желание положить предел человеческой отзывчивости ко мне и моей любви. Я всегда предполагаю больше, чем есть, всегда возобновляю попытки и часто несу кару за свою ненасытность, теряя в самой попытке то, чем я уже владел. Но иной и не может быть судьба человека, который самобытно совершенствуется; и если это со мной случается, то это есть только вернейшее доказательство, что я самобытно совершенствуюсь. Чем более сознание направлено на общее, с тем бо́льшим кругом людей чувствует себя связанным человек; и тот, кто ограничивается одним кругом, мнит, что его соучастники тождественны с ним. Чем более самобытно все развивается во мне, тем более необходима общая восприимчивость и свободная любовь к чужеродному развитию для того, чтобы человек мог надолго любить и понимать меня. Подобно предполагаемой судьбе кометы, внутренне развитой человек соединяет много мировых систем, движется вокруг многих солнц. Теперь его радостно усматривает одна звезда, стремится его познать, и, приближаясь, он дружески огибает ее; потом она опять видит его в далеком пространстве, его образ кажется ей измененным и она сомневается, остался ли он прежним. Он же снова возвращается в быстром беге и встречает ее с любовью и дружбой.

Где найти прекрасный идеал совершенного союза? дружбу, которая была бы одинаково совершенна у обеих сторон? Она возможна лишь там, где у того и другого восприимчивость и любовь почти безмерны. Но тогда вместе с любовью они и сами совершенны, и тогда наверно близок час, который, кажется, для всех бьет уже раньше – час, когда нужно снова отдать себя бесконечности и вернуться из мира в ее лоно.

3. Миросозерцание

Сумрачной старости, полагают они, дозволительно предаваться жалобам на мир; простительно, что взор предпочитает обращаться назад, к тому времени, когда собственная жизнь обладала полнотой силы. Радостная юность должна весело улыбаться миру, пользоваться тем, что есть, не заботясь о недостающем, и охотно доверять сладостным призракам надежды. Но истину, по их мнению, видит, и умеет судить о мире лишь тот, кто удерживается на верной середине между тем и другим, не предаваясь ни суетной печали, ни обманчивой надежде. Однако, такое спокойствие есть лишь бессмысленный переход от надежды к презрению; и речь такой мудрости есть лишь глухой отзвук замедляемых шагов, которые ведут их от юности к старости; такое довольство есть обман превратной вежливости, когда человек не хочет выдавать свою ненависть к миру, который скоро, ведь, покинет его, и еще менее хочет быть несправедливым к самому себе; такая похвала есть тщеславие, которое стыдится заблуждений, – забывчивость, не ведающая, чего человек жаждал в предыдущее мгновение, и косность духа, которая скорее удовлетворяется бедностью, где нужно затратить усилия.

Я не льстил себе, когда был юн; поэтому я не мыслю ни теперь, ни когда-либо льстить миру. Он не мог нести мне скорби, ибо я ничего не ждал от него; поэтому и я не буду из мести наносить ему удары. Я мало содействовал его нынешнему состоянию; поэтому я не испытываю потребности находить его более прекрасным. Но мне отвратительно гнусное восхваление, которое несут ему со всех сторон в расчете, что дело в свою очередь будет хвалить мастеров. Об улучшении мира так любит говорить извращенное поколение, чтобы самому добиться репутации лучшего и чтобы возвысить себя над своими отцами. И если бы действительно из прекрасного цветка человечества уже неслось сладостное благоухание; если бы на общей почве в неизмеримом числе созревали, преодолев всякую опасность, семена самобытного развития; если бы все жило в священной свободе и наслаждалось ею; если бы все с любовью обнимало друг друга и в дивном союзе несло все новые дивные плоды, – даже и тогда они не могли бы восхвалять состояние человечества более востороженно, чем теперь. Они говорят о нынешнем мире так, как будто гремящий голос их могучего разума уже разорвал оковы невежества; как будто они уже выставили, наконец, искусный образ человеческой природы, которая раньше была отображена лишь как темное, едва различимое ночное видение, и как будто таинственный свет – ах, идет ли он сверху или снизу? – так дивно освещает нее в этом образе, что ни одно здоровое око не может ошибиться ни в его общем облике, ни в его отдельных чертах; как будто, наконец, музыка их мудрости превратила грубое хищное своекорыстие в покорное и общительное домашнее животное и научила его искусствам; и мельчайший промежуток времени, который уже протек, был, по их мнению, полон новыми благами. Как глубоко я в душе презираю поколение, которое с еще никогда не бывалым бесстыдством восхваляет само себя, почти не может уже выносить веру в лучшее будущее, и с презрением поносит всех, принадлежащих будущему, – и все это только потому, что этому поколению осталась неведомой в темной дали истинная цель человечества и что оно не осмелилось приблизиться к ней почти ни на шаг!

Да, человек властвует ныне над телесным миром; он исследовал все его силы, чтобы употребить их на пользу своей внешней жизни; пространство уже не задерживает действия духа на тело, и мановение воли созидает всюду деятельность, которой требует дух; все выражает свое подчинение велениям мысли, и всюду обнаруживается присутствие духа; вся мертвая материя кажется оживленной, и в сознании такой власти над своим телом человечество наслаждается еще никогда не бывалой силой и полнотой чувственной жизни. Кому достаточно этого, кто видит в этом последнюю цель человечества, – пусть тот присоединит свой голос к этому громкому хвалебному хору. Человек справедливо гордится теперь этим могуществом так, как никогда не мог гордиться раньше; ведь как бы много ему еще ни оставалось свершить в этой области, он достиг уже того, что должен чувствовать себя властелином земли, что на этой собственной его почве нет уже границ для его попыток и область невозможного все более сокращается. Общение, которое для этой цели связует меня с остальными людьми, я в каждое мгновение жизни ощущаю как дополнение моей собственной силы. Каждый трудится на своем определенном месте, завершает дело другого, неведомого ему человека, и подготовляет работу для третьего, который ничего не знает об его заслугах. Так общее дело человечества осуществляется взаимными усилиями на всем земном шаре; каждый ощущает действие чужих сил как свою собственную жизнь, и, подобно электрической искре, искусная машина этого общения проводит каждое слабое движение одного человека через цепь с тысячью звеньев и, усиливая его на пути, доводит до цели, как будто все эти звенья суть его собственные члены и все, что́ они свершили, есть его собственное дело, выполненное в одно мгновение. И это чувство жизни, возвышаемое общими усилиями, присуще мне с бо́льшей силой и полнотой, чем тем, кто его так громко восхваляет. Моего чувства не стесняет обманчивая сила их смутного мнения, что не все равномерно наслаждаются тем, что́ все помогали создавать и сохранять. Ибо все они теряют только в силу бессмыслия и косности в созерцании; привычка со всех взимает свою дань, и всюду, где я высчитываю сравнительную величину ограниченности и силы, я нахожу одну и ту же формулу, лишь различно выраженную, и на всех распространяется равная мера наслаждения. Но и при этом условии я низко ценю все это чувство; мои мечты не сводятся к желанию, чтобы мир стал еще немного лучше в этом отношении; и если бы этим исчерпывалось все дело человечества, и оно нечестиво затрачивало бы на эту задачу всю свою священную силу, – то я видел бы в этом мучительную гибель. Нет, мои требования не останавливаются скромно на этом улучшении отношения человека к внешнему миру, даже если бы оно было доведено до высочайшей вершины совершенства! К чему же эта высшая власть над материей, если она не содействует собственной жизни самого духа? Что хвалитесь вы этим внешним общением, если оно не содействует общению самих душ? Здоровье и сила, конечно, – высокие блага; но разве вы не презираете каждого, кто пользуется ими только для пустого блеска? Разве человек – только чувственное существо, которое может сполна удовлетвориться даже высшим чувством своей плотской жизни – ибо земля есть ведь его плоть? Разве достаточно духу того, что он обитает плоть, сохраняет и расширяет ее и сознает свою власть над ней? А ведь только на одно это направлены все их стремления, на одно это опирается их безмерная гордость. Они поднялись в сознании человечности лишь настолько, что от заботы о телесной жизни и благополучии отдельного лица возвысились до заботы о равном благополучии всех. К этому сводится для них добродетель, справедливость и любовь; в этом они громогласно прославляют победу над низменным своекорыстием; в этом для них – конец всей мудрости; лишь такие звенья они в силах разрывать в цепи неведения, лишь этому должен помогать каждый и для этого предназначено все общение. Какая превратная задача для духа – посвящать все свои силы, в интересах других, тому, чем он охотно пренебрегает для себя во имя высшего блага! Какая извращенность сознания – видеть добродетель в пожертвовании высшим благам ради столь низменного идолослужения!

Покорись же, душа, жестокой судьбе, которая заставила тебя увидеть свет в эту худшую и темную пору! Для твоего влечения, для твоей внутренней деятельности мало можно ожидать от такого мира! И твое общение с ним ты будешь ощущать не как увеличение, а всегда лишь как ограничение твоей силы. Так случается со всеми, кто ведает лучшее и хочет его. Сердце иного человека жаждет любви; ему ясно предносится, каков должен быть друг, с которым он может связать себя через обмен мыслей и чувств для взаимного воспитания и духовного совершенствования, – какова должна быть возлюбленная, которой он может всецело отдаться и у которой может найти полную жизнь; но если счастливый случай не дает ему найти их в кругу его внешней жизни, на равной общественной ступени, то предназначенные друг для друга души тщетно вздыхают всю свою краткую жизнь, терзаемые одним желанием. Ибо все еще сковывает человека его внешнее общественное положение, место, которое не добывается им, а предназначено ему в этом убогом общении, и человек крепче привязан к этому месту, чем растение – к своей материнской почве. Почему это так? Потому, что они беззаботно гнетут высшую духовную жизнь, чтобы тем вернее, как они надеются, насладиться низшей жизнью. Поэтому не может расцвести ни радостное общение, ни свободная общественная жизнь; поэтому они ведут странный, почти монастырский образ жизни, обособившись в мелких, душных кельях, и живут скорее по соседству друг с другом, чем совместно; поэтому они избегают всякого крупного союза, составляя лишь жалкое подобие последнего из многих мелких; и как отечество смехотворно раздроблено, так же раздроблено и всякое отдельное общество в нем. Правда, есть люди, которые способны открытой душой воспринимать внутреннюю сущность человечества и разумно созерцать его различные формы или впитать в себя природу и с любовью прильнуть к ее тайнам. Но они окружены дикой пустыней или бесплодной пышностью, в которой вечное однообразие не дает питания запросам духа; воображение, загнанное внутрь себя, впадает в болезненное состояние, дух поглощает самого себя в ложных грезах, и рождающая сила исчерпывает себя в уродливых созданиях; благоприятный ветер не уносит человека любовно в лучший климат, и нет благодетельного друга, который заботился бы об утолении жаждущего и приводил его к плодотворным источникам познания. Злосчастную судьбу черного раба, оторванного от отчей страны и любимых сердец и осужденного на низкий труд в далекой чужбине, – эту судьбу ход мира ежедневно уготовляет лучшим людям, которым не дано уйти к неведомым друзьям в свою истинную родину и которые в тяжкой работе истребляют свою внутреннюю жизнь среди пустынной, вечно чуждой им обстановки. Есть люди, которых внутренне влечет стремление созидать художественные творения; но им не дано отбирать свой материал и осторожно и без вреда удалять из него непригодное или, когда намечен стройный и величественный план, завершить и отделать его до конца во всех его частях. Дает ли им кто-либо недостающее, предоставляет ли щедро свои запасы, или завершает своими руками неоконченное? Нет, каждый должен стоять поодиночке и предпринимать то, что ему не удается! воплощению человечности, созиданию прекрасных творений недостает того общения талантов, которое уже давно осуществлено во внешней работе человечества! Художник замечает бытие других людей лишь в скорби, когда их оценка порицает в его творении то, что́ чуждо их гению, и ему суждено изведать, что действие его собственного прекрасного достояния преграждается требованием иного! Тщетно ищет человек в общении с людьми облегчения и помощи в том, что́ есть для него величайшее. Плоды, которые земля приносит в разных местах, описываются тысячами людей; я могу в одно мгновение узнать, где мне найти какую-либо вещь, в которой я нуждаюсь, а в следующее мгновение счастливец может уже обладать ею; но лишь немногие способны находить души, с помощью которых может процветать их внутренняя жизнь, и для этого нет общения в мире; никто не занят тем, чтобы сближать людей, которые нуждаются друг в друге. И требовать такой помощи есть даже безумие и соблазн возлюбленным сынам нашего времени; а чуять высшее и более тесное общение умов и желать содействовать ему вопреки обычной ограниченности и мелким предрассудкам – есть суетное мечтательство. По их мнению, лишь неразумное жаление, а не нужда заставляет нас чувствовать теснящие нас грани; преступная леность, а не отсутствие благотворного общения внушает человеку недовольство миром и заставляет его пустые желания блуждать в далекой области невозможного. Но невозможно это только для того, чей взор на низкой плоскости нынешнего дня объемлет лишь ограниченный горизонт. Я должен был бы предаться скорбному отчаянию и потерять веру, что человечество когда-либо приблизится к своей цели, если бы моя тупая фантазия была прикована лишь к реальному и к его ближайшим следствиям.

Все, что принадлежит к лучшему миру, стонет в тяжком рабстве! Все зачатки духовного общения низведены до служения земному общению; что́ полезно последнему, ограничивает дух и наносит ущерб внутренней жизни. Когда друзья заключают союз между собой, из этого должны были бы проистечь деяния, превышающие дух отдельного человека; каждый должен был бы предоставить каждому идти туда, куда влечет его дух, и лишь помогать ему указанием на его пробелы, не подменяя его мыслей своими собственными. Так каждый находил бы в другом жизнь и питание и всецело осуществлял бы свои задатки. Но как происходит это в мире? Для земных услуг один готов помогать другому, жертвуя собственным благополучием; сообщать знания и жизненный опыт, чувствительно сострадать скорби и облегчать ее есть для них высшее. Но и в дружбе таится всегда вражда против внутренней природы друга; они хотели бы отделить недостатки друга от его существа, а недостатком в нем они считают все, что́ было бы недостатком в них самих. Так каждый должен жертвовать своей самобытностью другому, и оба искупают свое сходство с другим изменой самому себе, если только твердая воля не остановит этой порчи, после чего ложная дружба долго и болезненно колеблется между спором и согласием или внезапно обрывается. Горе тому, кто обладает мягкой душою, когда к нему привязался друг! Бедняга мечтает о новой и сильной жизни, радуется прекрасному времени, проходящему в сладостном общении; и он не замечает, как в мнимом благополучии дух его расточает себя и впадает в долги, пока не иссякнет его внутренняя жизнь, обессиленная и стесненная со всех сторон. Таков вид многих лучших людей, в котором едва возможно узнать очертания их подлинного существа; они искалечены дружеской рукой и отягощены чуждыми придатками.

Сладостная любовь связует мужа и жену, и они готовятся создать собственный очаг. Подобно тому, как самобытные существа исходят из лона их любви, так из гармонии их натур должна создаться новая общая воля; тихий дом с его работами, порядками и радостями должен свободно свидетельствовать об этой воле! Однако всегда и повсюду мне суждено видеть обесчещенным прекраснейший человеческий союз! Загадкой остается для них их собственное действие, когда они заключают этот союз; каждый по-прежнему сохраняет свою волю, попеременно властвует одна сторона над другою, и печально каждый втайне подсчитывает, перевешивает ли выгода союза ту потерю чистой свободы, которой он стоил; и наконец каждый смотрит на другого как на свой рок, и в чувстве холодной необходимости угасает пыл любви. Всех под конец равный подсчет приводит к равному итогу – пустоте. Каждое жилище должно было бы быть прекрасным телом, дивным созданием самобытной души, и обнаруживать собственную форму и черты; но почти все они становятся в тупом однообразии пустынной могилой свободы и истинной жизни. Делает ли она его счастливым, живет ли она всецело для него? Делает ли он ее счастливой, готов ли он для нее на все? Находят ли оба высшее счастье в пожертвовании собой для другого? О, не терзай меня, образ скорби, глубоко таящейся позади их радости, признак близкой смерти, которая морочит их этой последней пустой видимостью жизни!

Куда делись древние сказания мудрецов о государстве? Где сила, которую должно давать человеку это высочайшее развитие бытия, где сознание, которое должен иметь каждый, – сознание себя частью разума, воображения и могущества родины? Где любовь к этому высшему самозданному бытию, – любовь, которая готова скорее пожертвовать узким личным сознанием, чем потерять это бытие, – которая скорее рискует жизнью, чем допускает убийство отчизны? Где предусмотрительность, заботливо стерегущая, чтобы искушение не коснулось отчизны и не погубило ее души? Где самобытный характер каждого государства, где дела, в которых он возвещает себя? Так далеко нынешнее поколение от всякого чаяния истинного смысла этой стороны человечества, что люди мечтают о лучшем общественном организме, совсем как об идеале человека; и кто живет в государстве, старом или новом, тот мечтает облечь в его форму все другие государства; и мудрец в своих трудах намечает для будущего образец государства и надеется, что некогда все человечество ко своему благу будет почитать этот образец, подобно символу; и все верят, что лучшее государство – то, которое менее всего ощущается и менее всего дает ощутить нужду в своем существовании. Кто, таким образом, считает величественнейшее создание человека, с помощью которого он должен подняться на высшую ступень бытия, лишь необходимым злом, неизбежным механизмом, имеющим целью скрыть или обезвредить недостатки людей, тот должен ведь ощущать лишь как стеснение, то, назначение чего – даровать высшую силу бытия.

Низменный источник всех этих великих бедствий состоит в том, что у людей можно найти восприимчивость лишь к внешнему общению чувственного мира и что они хотят все измерять этим внешним общением и все приспособить к нему. В общении чувственного мира всегда неизбежно взаимное ограничение; человек, который хочет продолжить и расширить свое тело внешним владением, должен предоставить другому простор для того же самого; где один стоит, там граница для другого, и каждый из них спокойно допускает это лишь потому, что он не в силах один владеть миром и что чужое тело и достояние может пригодиться и ему. На это направлено и все остальное: умножение внешнего обладания имуществом и знанием, охрана и помощь против рока и бед, объединение, умножающее силы в борьбе против других – только это ищет и находит нынешний человек в дружбе, браке и отчизне; он не ищет помощи и усиления в деле внутреннего развития, обогащения новой внутренней жизнью. В этом, напротив, его стесняет всякое общение, в которое он вступает, начиная с первой связи в целях воспитания, когда юный дух, вместо того, чтобы получить простор для жизни и усмотреть мир и человечество во всем его объеме, ограничивается чужими мыслями и уже рано приучается к долгому рабству жизни. О, жалкая нищета посреди богатства! Бессильная борьба лучшей души, ищущей нравственности и духовного развития, с этим миром, который вместо них признает лишь право и веление, вместо жизни дает лишь мертвые формулы, вместо свободной деятельности любит лишь правило и привычку, и гордится высокой мудростью, когда ему удается счастливо устранить какую-нибудь устарелую форму и создать что-либо новое, что кажется жизнью, но скоро само станет тоже формулой и мертвой привычкой! Что могло бы спасти меня, если бы у меня не было тебя, божественная фантазия, и если бы ты не давала мне верного чаяния лучшего будущего!

Да, культура разовьется из варварства, и жизнь – из мертвого сна! И они уже налицо, начала лучшего бытия. Не всегда высшая сила будет дремать в потаенном состоянии; дух, одушевляющий человечество, рано или поздно разбудит ее. Если теперь земная культура людей возвысилась над той дикой властью природы, когда человек еще робко бежал от всякого проявления ее сил, – то не большой промежуток может отделять блаженное время истинного общения душ от нынешней детской поры человечества. Первобытный раб природы не поверил бы в это грядущее господство над нею и не понимал бы возвышенных чувств в душе провидца, чающего это господство; ибо у него отсутствовало даже представление о таком состоянии, к которому он не испытывал влечения. Так и нынешний человек не понимает, когда что-либо указывает ему на иные цели и говорит об иных союзах и ином общении между людьми; он не постигает, чего лучшего и высшего можно еще хотеть, и не опасается, что некогда наступит состояние, которому суждено глубоко устыдить его гордость и его косное довольство. Если из того убожества, в котором даже взор, обостренный первыми успехами, едва замечал зачатки лучшего состояния, все же возникло нынешнее прославленное благополучие, – и если среди нашей нынешней хаотической дикости взор, тесно окруженный уже падающим туманом, прозревает первые элементы лучшего мира, – то неужели не возникнет из нынешнего состояния, наконец, сам этот лучший мир, возвышенное царство культуры и нравственности? Это царство придет. К чему мне неуверенно отсчитывать часы, которые еще протекут, и поколения, которые еще пройдут до этого? Какое мне дело до времени, с которым ведь не чувствует себя связанной моя внутренняя жизнь?

Человек принадлежит к миру, который он помогал созидать; этот мир объемлет всю совокупность его желаний и мыслей, и лишь по ту сторону его он – чужестранец. Кто доволен нынешней жизнью и не ищет иной, тот – современник ранних полуварваров, заложивших первую основу его мира; он живет продолжением их жизни, с удовлетворением наслаждается завершением того, чего они хотели; а то лучшее, что они не могли объять, не может объять и он. Так я – чужестранец для образа мыслей и жизни нынешнего поколения, пророческий гражданин грядущего мира, влекомый к нему живой фантазией и сильной верой и принадлежащий к нему каждым своим действием и каждой мыслью. Действия и страдания нынешнего мира оставляют меня равнодушным; лежа глубоко подо мной, он кажется мне малым, и взор легко обозревает извилистые круги его пути. Возвращаясь от всех потрясений в области жизни и науки к одной и той же точке и сохраняя прежний облик, нынешний мир ясно обнаруживает свою ограниченность и малый объем своих стремлений. Все, что возникает из него самого, не может подвинуть его вперед, а лишь движет постоянно в прежнем кругу; и я не могу радоваться всему этому, и никакая благоприятная видимость не внушает мне пустого, обманчивого ожидания. Но где я вижу искру скрытого пламени, которое рано или поздно истребит старое и возродит мир, там я ощущаю трепет любви и надежды, как бы влекомый к возлюбленным знамениям дальней отчизны. И где я стою, там должно быть видимо священное пламя, горящее чуждым светом, – грозное предостережение суеверным рабам современности, для разумеющих же – свидетельство власти духа. Пусть с любовью и надеждой приблизится каждый, кто, подобно мне, принадлежит будущему, и пусть все действия и речи каждого теснее смыкают и расширяют прекрасный свободный союз заговорщиков во имя лучшего будущего!

Но и это мир затрудняет по мере сил и стесняет всякое познание дружественных умов, надеясь загубить семя лучшего будущего. Деяние, возникшее из чистейшей мысли, дает простор для тысячи разных толкований; и часто случается, что самое бесхитростное поведение в духе нравственности принимается за смутное мирское сознание. Слишком многие украшают себя ложной видимостью лучшего, чтобы можно было довериться каждому, в ком хотелось бы видеть лучшее; с справедливым маловерием не решается подчиниться первой видимости тот, кто ищет братьев по духу; так единомышленники часто не узнают друг друга при встрече; ибо мир и время сдерживают смелость доверия. И потому мужайся и надейся! Не ты один пустил корни в глубокой почве, которой некогда суждено выйти на поверхность; всюду зреют семена будущего! Продолжай по-прежнему искать всюду, где можешь: еще многих ты встретишь и постигнешь, кого, быть может, долго не узнавал. Так и ты будешь еще познан многими: вопреки миру, недоверие и подозрение в конце исчезает, когда одинаковое поведение неизменно повторяется и одинаковое чаяние шлет частые призывы благочестивому братскому сердцу. Только смело налагай печать духа на каждое действие, чтобы близкие могли найти тебя; только смело высказывай миру мнения сердца, чтобы и дальние услышали тебя.

Правда, волшебство языка тоже служит более миру, чем нам. Язык дает миру точные знаки и прекрасный избыток для всего, что мыслится и чувствуется в мирском духе; он есть чистейшее зеркало времени, художественное творение, в котором открывается дух времени. Для нас он еще груб и неразвит и есть трудное средство общения. Как долго он сперва препятствует духу достигнуть самосозерцания! В силу языка, дух уже принадлежит миру, прежде чем находит сам себя, и должен сначала медленно вырываться из его сетей; и если он, наконец, вопреки всем заблуждениям и извращениям, которые привил ему язык, достигает, наконец, истины, – как коварно изменяет тогда свою борьбу язык и тесно замыкает дух, чтобы он никому не мог сообщить себя и ни от кого не мог получить питание. Долго ищет он среди избыточного обилия, пока находит верный знак, под охраной которого может отослать свои глубочайшие мысли; но тотчас же враги ловят этот знак, вкладывают в него ложное толкование, и боязливо недоумевает получатель, от кого первоначально исходит это послание. Иногда издалека приходит ответ одинокому; но он вынужден сомневаться, означает ли этот ответ то, что́ он разумеет под ним, и написан ли он рукой друга или врага. Зачем язык должен быть общим достоянием для сынов духа и для детей мира! Зачем дети мира выказывают такую любознательность в деле высокой мудрости! Но нет, им не удастся смутить или запугать нас! Это есть великая борьба за освященные знамена человечества, которые мы должны сохранить для лучшего будущего и грядущих поколений, – борьба, которая решает все; но это есть и верная игра, над которой не властны счастье и случай и в которой выигрыш дается всегда лишь силе духа и истинному искусству.

Нравственность человека должна быть одеянием и покровом его внутреннего своеобразия, нежно и многозначительно должна она облекать каждый благородный образ и, возвещая размеренность его членов, сопровождать каждое его движение. Нужно только сознавать святость этого благородного художественного творения, нужно ткать его все более прозрачным и тонким и все теснее облекаться в него; тогда неизбежно будет положен конец искусственному обману, и легко будет изобличить нечестивую, пошлую натуру, если она захочет являться в благородном и возвышенном образе. Знаток при каждом движении отгадывает рост и силу даже скрытых членов; тщетно магическое одеяние обманчиво скрывает пустое место: при каждом быстром шаге одеяние легко разлетается, и вскрывается внутреннее несоответствие. Так и постоянство и соразмерность нравственности должны стать и действительно станут безошибочным признаком внутреннего существа духа, тайным приветствием, по которому узнаются лучшие люди. Язык должен отображать самые сокровенные мысли духа; он должен передавать высочайшее созерцание и самое тайное размышление духа об его собственном действовании; и изумительная музыка языка должна истолковывать ценность, которую дух приписывает каждому своему действию, открывать самобытную силу его любви. Правда, другие люди могут злоупотреблять знаками, которые мы посвящаем высшему, и подменять святыню, на которую указуют эти знаки, своими мелочными мыслями и ограниченным умонастроением; но речь мирского существа звучит в ином тоне, чем речь посвященного; иначе, чем у мудреца, и в иную мелодию сочетаются у раба времени знаки мыслей: иное признает он первичным, и выводит из него то, что для него более незнакомо и далеко. Пусть только каждый делает язык своим подлинным достоянием, художественным целым, так чтобы взаимозависимость и переходы, связь и последовательность точно соответствовали строению его духа и гармония речи передавала акцент сердца, основной тон умонастроения. Тогда среди обыденного языка возникнет еще священный и тайный язык, и непосвященный не сможет ни понимать его, ни подражать ему, ибо лишь во внутреннем настроении лежит ключ к его уразумению; каждый краткий переход в игре мыслей, каждый ряд аккордов в речи будет изобличать непосвященного.

О, если бы мудрые и благие стали постигать друг друга по нравственному облику и речи! Если бы недоразумения были вскрыты, если бы была проведена основная грань и выявилась внутренняя распря, – то и победа была бы уж близка, взошло бы лучшее солнце: ибо свободное суждение и непредвзятое чувство юных поколений должно было бы склониться к лучшей стороне. Ведь только многозначительное движение возвещает присутствие духа, и только чудеса свидетельствуют о рождении божественного образа. И потому должно обнаружиться, что нет сознания внутреннего действования там, где отсутствует прекрасное единство нравственности и где последняя имеется лишь как холодное представление, как выбеленная бесформенность; должно обнаружиться, что не ведает самобытного развития и никогда не созерцал в себе внутренней сущности человечества тот, у кого прочная твердыня языка, вынесенная изнутри наружу, распадается на мелкие обломки, у кого сила речи, которая должна потрясать душу, затрачивается на пустое бессмыслие и плоскую красоту, и высокая музыка речи превращается в праздную игру звуков, неспособную выразить самобытную сущность духа. Жить гармонично и следовать простой и прекрасной нравственности может лишь тот, кто, ненавидя омертвелые формулы, ищет своеобразного развития и потому принадлежит грядущему миру; истинным художником речи может стать лишь тот, кто свободным взором созерцает самого себя и овладел внутренним существом человечности.

Из тихого всемогущества этих чувств, а не из нечестивой насильственности тщетных покушений должно, наконец, проистечь благоговение перед высшим, – начало лучшей поры жизни. Содействие ему да будет моим делом в мире! этим я уплачу свой долг миру и выполню свое призвание. Так моя сила соединяется с делом всех избранных, и мое свободное действование помогает человечеству приближаться к его цели на верном пути.

4. Горизонты

Правда ли, что все мы блуждаем на земле, повинуясь чуждой силе и не ведая будущего? что густая завеса скрывает от человека то, чем ему суждено стать, и что слепая власть судьбы, или хотя бы чуждый произвол высшего провидения – то и другое в этом отношении казалось бы мне одинаковым – играют нашими решениями, как и нашими желаниями? О, конечно, если решения суть только желания, то человек есть игрушка случая! Иные люди способны находить себя самих только в смене беглых чувств и отдельных мыслей, как их созидает действительность; вся их жизнь исчерпывается неверным обладанием внешними предметами, головокружительным созерцанием вечного вихря, в котором они сами движутся вместе со своим достоянием, и никогда они не проникают глубже в свое собственное существо; руководимые то одним, то другим отдельным чувством, они видят всегда лишь единичное и внешнее и хотят обладать им и относиться к нему, как им велит ощущение данного мига. У таких людей судьба может враждебно похищать предметы их желаний и играть их решениями, которые заслуживают быть игрушками; они могут жаловаться на непрочность, ибо в них самих ничто не прочно; собственная слепота кажется им густой завесой, и, конечно, должно быть темно там, где не сияет свет свободы; и они, очевидно, должны стремиться узнать, зависит ли господствующая над ними изменчивость от единой воли, управляющей всеми волями, или от бесстрастного действия столкновения многих сил, – и это стремление остается тщетным, ибо то и другое они мнят так, как их нельзя мыслить. Ужас должен охватывать человека, если он никогда не достигает овладения самим собой, если каждый луч света, падающий на бесконечный хаос, показывает ему, что он – не свободное существо, а только один из зубцов великого колеса, которое в своем вечном вращении увлекает его и всех остальных. Только надежда, – вечно возвращающаяся, вопреки всему опыту и сознанию, надежда на счастливую перемену или на конечное милосердие может быть его единственной опорой.

Благословенно мне, – в каждое мгновение, когда я вижу трепет рабов, вновь благословенно мне, возлюбленное сознание свободы! благословенно тихое спокойствие ясного духа, с которым я весело приветствую грядущее, не как своего властителя, а как свое собственное достояние, хорошо ведая, что́ оно есть и что́ несет с собой. От меня оно ничего не скрывает, ко мне оно приближается без притязания на владычество. Судьба властвует лишь над измышленными богами, которые не имеют основания воздействовать на себя, и над худшими из смертных, которые не хотят воздействовать на себя, – но не над человеком, который, как и надлежит, направляет на себя свое действование. Где граница моей силы? Где же могла бы начинаться во мне ужасная чуждая область? Невозможно для меня лишь то, что́ исключено первичным деянием моей внутренней свободы, слиянием ее с моей природой. Я не способен лишь на то, что́ противоречит этой свободе; но могу ли я и хотеть того, что́ уничтожало бы строгую волю, в силу которой я есть я? Кому представляется чуждой властью это ограничение, которое есть условие и сущность его бытия, его свободы и воли, тот, на мой взгляд, есть жертва странного недоразумения.

И разве в этих пределах что-либо ограничивает меня теснее? Да, если бы я, даже в области нравственности и культуры, когда-либо стремился к тому или иному определенному результату, если бы какое-либо единичное действие когда-либо было целью моего хотения, – то эта цель, в мгновение, когда я хочу овладеть ею, могла бы ускользнуть от меня, и я нашел бы себя подчиненным чуждой власти. Но если бы я пожелал обвинить в этом судьбу, то я упустил бы из виду главного виновника – самого себя. Но никогда со мной не может случиться ничего подобного! Ведь я всегда живу сознанием всего своего существа. Мое единственное желание – все более становиться тем, что́ я есть; всякое действие есть особое обнаружение этого единого желания; и так как я всегда могу действовать, то я и всегда могу действовать именно в этом направлении, и в состав моих деяний не входит ничто, чуждое этого мотива. Итак, пусть будет, чему суждено быть! Доколе я все направляю исключительно к этой цели, всякие внешние условия и внешние формы жизни для меня безразличны или даже одинаково ценны, если только они выражают природу моего существа и дают мне новый материал для его внутреннего развития и роста; доколе мой духовный взор непрерывно сосредоточен на этом целом и все единичное является для меня лишь в связи с последним, – доколе я не теряю из виду того, что я прерываю, и всегда хочу даже того, чего не делаю, а то, что́ делаю, отношу к общей цели моей воли, – до тех пор моя воля властвует над судьбой и умеет свободно использовать любые ее дары для своей цели. Откуда берется эта изменчивость человеческой жизни, которую они так тягостно ощущают, как не из общения свободных существ? Она, следовательно, есть создание свободы и мое собственное создание. Как мог бы я участвовать своим действованием в ее подготовлении для других, если бы не требовал ее и для себя от других? Да, я громко требую ее! пусть время несет мне многообразный материал для действования, для совершенствования и обнаружения моего существа! Я ничего не боюсь; всякий порядок и всякое внешнее условие имеет для меня одинаковую цену. Все, что может возникнуть из общей деятельности людей, пусть коснется меня, пусть возбуждает и движет меня, получая в свою очередь от меня новое движение; и в характере моего восприятия и впечатления я всегда найду свою свободу и сумею развивать через обнаружение свою самобытность.

Есть ли это пустой самообман? Кроется ли за этим чувством свободы лишь бессилие? Так обыденные души толкуют то, чего они не понимают. Но пустая болтовня самоунижения давно смолкла для меня; в этой распре между ними и мной в каждое мгновение судьей является действие. Они всегда жалуются, когда видят, что время проходит, боятся его прихода и остаются по-прежнему внутренне неразвитыми, сохраняя при всей изменчивости внешней жизни одну и ту же обыденную натуру. Есть ли хоть один пример, в отношении которого они были бы вправе отрицать, что могли бы иначе встретить случившееся с ними? И потому мне было бы легко еще сильнее сокрушить их среди их скорби, и вырвать у покаянной души признание, что то, в чем они оплакивают внешнюю силу, было лишь их собственной внутренней косностью, и что они, в сущности, не хотели того, что́ они лишь мнили хотеть. И, показав им эту низменную ограниченность их собственного сознания и собственной воли, я легко мог бы научить их верить в сознание и волю.

Но научатся ли они этому или нет, – вера, что ничто, встречающееся мне, не может задержать роста моего внутреннего развития и отклонить меня от цели моего действования, – эта вера жива во мне своей действенной силой. С того времени, как разум овладел моим бытием и мне стали присущи свобода и самосознание, я бродил по многообразным путям жизни. В наслаждении юношеской свободой я сумел отбросить ложную личину, – плод долгой и тяжелой работы кощунственного воспитания; я научился оплакивать краткую жизнь большинства людей, которые, даже если им удалось то же самое, потом снова отдаются новым цепям; я научился презирать тех, кто чувствуют себя бессильными и отжившими уже в самую могучую пору жизни, кто уже потерял последнее воспоминание о краткой грезе свободы, не ведает судьбы юности, которая только что начинает наслаждаться этой свободой, и хотел бы остаться верным старому порядку. В чужом доме мне открылось сознание прекрасного человеческого общения; я видел, как свобода облагораживает и правильно выявляет нежные тайны человеческого бытия, которые всегда остаются темными для непосвященного – для того, кто скорее лишь выносит их, как неизбежные оковы природы, чем почитает их. В пестром хаосе мирских различий я научился пренебрегать видимостью и под каждым одеянием познавать природу и понимать разные языки, на которых она выражается в каждом кругу. Созерцая великие брожения, тихие и громкие, я научился понимать дух людей и видеть, как они привязаны всегда лишь к внешнему покрову; и в тихом одиночестве, которое было мне уготовлено, я созерцал внутреннюю природу, все цели, которые ставит человечеству его идея, и все отправления духа в их вечном единстве, и научился в живом созерцании правильно оценивать мертвые слова школ. Я ощущал радость и скорбь, мне ведома всякая печаль и всякая улыбка; и во всем, коснувшемся меня, с тех пор, как я подлинно живу, я черпал новое для моего внутреннего существа и приобретал силы, питающие внутреннюю жизнь!

И потому да будет мне прошлое залогом будущего; ведь это будущее есть то же, что́ и прошлое, и может ли оно причинить мне что-либо иное, если я сам остался тем же? Отчетливо и ясно я вижу пред собою содержание своей жизни. Я знаю, в какой мере мое существо уже развилось до прочного и замкнутого своеобразия; и я сохраню это своеобразие через равномерное всестороннее действование, в которое я вкладываю все единство и всю полноту своей силы. Могу ли я не радоваться всему новому и многообразному, если оно снова и на новый лад подтверждает мне истину моего сознания? Или я уже настолько уверен в самом себе, что не нуждаюсь в таком подтверждении, а имею право на неизменность покоя? Нет, по-прежнему я приветствую страдание и радость и все, что мир называет благом и бедствием, ибо все это на свой лад осуществляет мою цель и открывает мне содержание моего существа! И если я только достигну этого, – какое мне дело до счастия!

Я знаю также, чего я еще не усвоил, я знаю области, где я еще витаю в неопределенно общем и уже давно болезненно ощущаю отсутствие собственного воззрения и собственного правила. Против всего этого уже давно выступает моя сила; и некогда мне удастся объять это действенностью и созерцанием и тесно связать со всем, что́ уже есть во мне. Мне предстоит еще исследовать науки, без знания которых не может завершиться мое воззрение на мир. Многие образы человечности еще чужды мне; есть поколения и народы, которые я лишь поверхностно знаю по чужим изображениям; моя фантазия не может самобытно проникнуть в их умонастроение и сущность, и они не занимают определенного места в моем созерцании ступеней человеческого развития. Многие роды деятельности, более далекие моему существу, еще непонятны мне, и мне часто недостает самостоятельного суждения о их связи со всем, что велико и прекрасно в человечестве. Все это я усвою совместно или одно за другим; предо мной расстилаются прекраснейшие горизонты. Сколько благородных натур, которые совсем иначе, чем я, развили в себе человечность, я могу созерцать вблизи! Сколькими многосведущими людьми я окружен, которые из гостеприимства или тщеславия подносят мне в прекрасных сосудах золотые плоды своей жизни и заботливо пересаживают на родину растения чуждых времен и стран. Может ли судьба заковать меня и преградить мне доступ к этой цели? Может ли она отказать мне в средствах саморазвития и удалить меня от легкого общения с деятельностью нынешнего поколения и с памятниками прошлого? Может ли она изгнать меня из прекрасного мира, в котором я живу, в дикие пустыни, куда не доходят сведения об остальном человечестве, где в вечном однообразии меня тесно окружает со всех сторон пошлая природа и где среди спертого, испорченного воздуха взор не встречает ничего прекрасного и определенного? Правда, со многими это случалось; но мне это не может встретиться; я противоборствую тому, перед чем склонялись тысячи людей. Лишь продавая сам себя, человек попадает в рабство, и лишь того судьба смеет купить, кто сам себе назначает цену и сам себя выставляет на рынке. Что́ увлекает легкомысленного человека с того места, где хорошо его духу? Что́ заставляет его с трусливым безумием отбрасывать от себя свои лучшие блага, подобно тому, как моряк бросает чужое имущество в бушующие волны? Все это – только позорная жажда внешней прибыли, соблазн чувственного вожделения, которого уже не удовлетворяет старый выдохшийся напиток. Как может со мной случиться что-либо подобное, при моем презрении к таким теням! С трудом и усердием я завоевал себе место, на котором я стою сознательно, и с упорством я создал собственный мир, в котором может процветать мой дух; может ли беглый соблазн страха или надежды разорвать эту крепкую цепь? может ли суетная мишура увлечь меня из родины, из круга любимых друзей?

Но сохранить себе этот мир и все крепче связаться с ним есть не единственное, чего я требую; меня влечет и к новому миру. Немало новых связей надлежит еще установить, и новые законы еще неведомой любви должны определять мое сердце, чтобы открылось, как все это согласуется между собой в моем существе. Я испытал дружбу всякого рода; чистыми устами я прикасался к сладостному счастью любви, и я знаю, что́ подобает мне в том и другом, и ведаю закон моей нравственности. Но святейший союз еще должен поднять меня на новую ступень жизни, я должен слиться в одно существо с возлюбленной душой, чтобы моя человечность еще проявила свое прекраснейшее действие на человечество. Я должен еще узнать, как развивается во мне просветленная высшая жизнь после возрождения свободы и как возрожденный человек зачинает новый мир. Я должен проникнуть в тайны прав и обязанностей отцовства, чтобы и высшая сила, осуществляющая свободу в отношении свободных существ, не дремала во мне, чтобы я мог показать, как верующий в свободу умеет охранять и оберегать юный разум и как в этой великой проблеме ясный дух умеет распутывать прекраснейшее сплетение собственного и чужого. Не завладеет ли мною судьба именно здесь, в этом любимейшем желании моего сердца? Не отомстит ли мне здесь мир за упорство моей свободы, за высокомерное презрение к его могуществу? Где живет она, – та, с которой мне надлежит связать нить своей жизни? Кто скажет мне, куда я должен направиться, чтобы отыскать ее? ведь достижение столь высокого блага стоит всяких жертв и всяких усилий! И найду ли я ее свободной, или, если она будет подвластна чужому закону, который преградит мне доступ к ней, то сумею ли я освободить ее от него? И если я добуду ее себе, – то разве непостижимое не играет часто самой сладостной и верной любовью и препятствует тому, чтобы с правом супруга сочеталось радостное имя отца? Здесь, наконец, каждый стоит на границе между произволом и таинствами природы, и мы не смеем даже желать победить своей волей эти таинства. И если прежде чужая свобода и ход мира тщетно пытались стеснить меня, то на этот раз я покоряюсь им. На многое способен здесь человек, и многое преодолевает сила воли и строгое стремление. Но если надежда и стремления тщетны, если все здесь противодействует мне, – побежден ли я здесь судьбою? действительно ли она тогда воспротивилась росту моей внутренней жизни и смогла ограничить своим упрямством мое развитие? Невозможность внешнего действия не стесняет внутреннего деяния; и более, чем себя и ту, кого я жду, я пожалел бы мир: ведь он лишился бы одного из прекрасных и редких примеров, одного из явлений, которые заносятся в настоящее из добродетельной старины или из лучшего будущего и на которых он мог бы оживить и согреть свои мертвые понятия. Мы, хотя и неведомо, принадлежим друг к другу, и воображение уносит нас в наш общий рай. Не тщетно созерцал я многие образы женской души и ознакомился с прекрасными путями ее тихой жизни. Чем дальше я сам стоял от границ брачной жизни, тем более тщательно я исследовал ее священную область; я знаю, что в ней правомерно и что́ – нет, я мысленно проследил все формы нравственных отношений в браке, которые вскроет лишь далекое свободное будущее, и я точно знаю, какие из них подобают мне. Поэтому я знаю и неведомую женщину, с которой я мог бы тесно связать себя на всю жизнь; и я уже вжился в ту прекрасную жизнь, которая нам предстоит. И если теперь, скорбя в пустынном одиночестве, я многое должен устраивать и начинать, таить в себе и скрывать в молчании, и от многого должен отказываться, в малом и великом, – то все же мне всегда живо предносится, как все это будет иначе и лучше в той жизни. И так же наверное чувствует и та, которая так устроена, что может любить меня и что я могу удовлетворить ее, – где бы она ни находилась: одинаковое влечение, которое не есть одно пустое желание, возвышает и ее, как и меня, над пустынной действительностью, для которой она не создана; и если бы внезапно нас свело волшебство, то ничто не было бы нам чуждым, и мы легко и радостно шли бы по новому жизненному пути, как будто нас вынуждает к нему сладостная привычка. Поэтому и без такого волшебства мы не лишены этого высшего бытия в нас; мы все же созданы для такой жизни и развили ее в себе, и только внешнее ее выявление недоступно нам и миру.

О если бы люди умели пользоваться этой божественной силой фантазии, которая одна только освобождает дух, возносит его над всяким насилием и ограничением и без которой круг человеческой жизни боязливо замыкается узкими пределами! Много ли затрагивает каждого в кратком течении жизни? Сколько сторон в человеке должны были бы остаться неопределенными и неразвитыми, если бы его внутренняя деятельность направлялась лишь на то немногое, с чем он действительно сталкивается во внешнем мире! Но люди столь чувственны в своей нравственности, что даже себе самим доверяют только там, где внешнее воплощение действия есть для них порука истинности их сознания. Тщетно стоит среди великого общения человечества тот, кто сам себя так ограничивает! Для него бесполезна возможность созерцать действия и жизнь людей; и ему суждено безнадежно жаловаться на косную медлительность мира и на вялость его движений. Такой человек всегда желает для себя новых отношений, новых внешних возбудителей деятельности и новых друзей, после того, как прежние друзья, насколько могли, уже оказали действие на его душу; и всюду жизнь кажется ему слишком медленной. Но если бы даже жизнь ускорила свой ход и захотела повести его тысячью новых путей, разве мог бы он в короткий промежуток времени исчерпать бесконечность? То, чего эти люди не могут помыслить даже в желании, я приобретаю внутренней деятельностью своей фантазии. Она восполняет мне то, что́ недостает действительности; в силу ее я усваиваю себе каждое отношение, которое я встречаю у других; дух внутренне движется, преобразует все в согласии со своей природой и предвосхищает с верным чувством, как он стал бы действовать. Обыденные суждения людей о чужой жизни и деятельности, – суждения, высчитанные на основании пустых формул мертвыми буквами, – суть, конечно, плохая опора; и позднее они действуют совсем иначе, чем они прежде судили. Но если творчеством фантазии руководит внутренняя действенность – а так это должно быть всюду, где есть истинная жизнь, – и если предвосхищенное деяние есть чистое сознание этой внутренней действенности, – тогда созерцание чужого повлияло на дух, как если бы это чужое было действительно его собственным достоянием и он сам проявил свое действие вовне. Так я и впредь, как и доселе, буду овладевать всем миром в силу этой внутренней деятельности, и я лучше использую все в тихом созерцании, чем если бы и внешнее действие должно было в быстрой смене сопровождать всякий образ. Так всякое отношение запечатлевается глубже, оказывает более определенное действие на дух, и в свободном, непредвзятом суждении проявляется чище отпечаток собственного существа. И то, что потом действительно приносит внешняя жизнь, есть лишь подтверждение и испытание прежнего, более богатого внутреннего опыта; но развитие духа не ограничено убогой мерой внешней реальности. Поэтому я столь же мало жалуюсь на медлительность судьбы, как и на ее слишком быстрый и извилистый ход. Я знаю, что моя внешняя жизнь никогда не выразит и не воплотит всесторонне моего внутреннего существа. Никогда не предоставит она мне широкого поприща, где мое действие затрагивало бы благо тысячи людей и где я мог бы внешним образом доказать, что все на свете есть для меня ничто по сравнению с единым из высоких и священных идеалов разума. Никогда, быть может, я не вступлю в открытую распрю с миром и не смогу показать, как мало нарушает внутренний покой и тихое единство моего существа все, что мир может дать мне или взять у меня. Но я надеюсь, что я в себе самом ведаю свое отношение к таким событиям, ибо душа моя давно уже подготовлена и развита для всего этого. Так, живя в тихом уединении, я все же стою на широкой, обильной действиями арене мира. Так, союз с возлюбленной душой уже заключен в душе одинокого, прекрасное общение существует и образует лучшую часть жизни. Так я наверно удержу и любовь друзей, мое единственное драгоценное достояние, что́ бы ни случилось в будущем со мной или с ними.

Люди обыкновенно боятся, что дружба не будет длиться долго; изменчивой кажется им душа, друг может стать иным, а вместе со старым настроением исчезает и старая любовь, и верность есть редкое благо. Они правы: ведь поскольку они вообще ведают что-либо за пределами полезности, каждый из них любит в другом лишь легкий покров, облекающий душу, ту или иную добродетель, подлинный внутренний смысл которой они никогда не исследуют; и если это растекается перед ними в волнах жизни, то они не стыдятся после многих лет признаваться, что они ошиблись в человеке. Мне не дана ни прекрасная внешность, ни что-либо иное, способное сразу пленять сердца людей; и все же каждый, не проникший в мое внутреннее существо, измышляет себе такую видимость. И вот, во мне любят то доброе сердце, которого я не хотел бы иметь, – то скромность, которая есть во мне нечто совсем иное, чем они думают, – то даже рассудительность, которую я от души презираю. Поэтому такая любовь уже часто покидала меня; но она и не принадлежит к тому достоянию, которое мне дорого. Мое достояние есть лишь то, что́ я сам создал и что́ я вечно сызнова добываю себе; как мог бы я считать своим то, что́ возникает из этой видимости, измышленной их тупым зрением? Моя совесть чиста: я не обманываю их; но поистине, я не допущу, чтобы ложная любовь преследовала меня долее, чем это выносимо для меня. Мне стоит хоть раз проявить свое внутреннее существо так, чтобы не оставалось места для недоразумений, – мне достаточно хоть раз подвести их к тому, что́ я таю, как драгоценность, в своей душе, и что́ для них невыносимо, – и я освобожден от мучения сознавать, что меня считают своим и любят те, кто должен был бы отвернуться от меня. Охотно я возвращаю им свободу, плененную ложной видимостью. Но я не сомневаюсь в тех, кто хотят любить действительно меня самого, мое внутреннее существо; крепко объемлет их моя душа и никогда не покинет. Они познали меня, они созерцают дух, и, раз полюбив его, как он есть, они должны любить его все глубже и вернее, чем более он развивается и выявляется перед ними.

В этом достоянии я столь же уверен, как в своем бытии; и я не потерял еще ни одного существа, любовь которого была мне дорога. Ты, кому суждено было покинуть наш круг в свежем расцвете юности, посреди быстрой радостной жизни, – да, я смею обратиться к возлюбленному образу, который живет в моей душе, живет вместе с моей жизнью, любовью и скорбью – никогда не покидало тебя мое сердце, моя мысль проследила твое дальнейшее развитие, как ты сам осуществил бы его в себе, если бы пережил новое пламя, возжегшее мир; твое мышление соединилось с моим, и беседа любви между нами, взаимосозерцание душ никогда не прекращается и продолжает действовать на меня, как будто ты живешь рядом со мной, как бывало. И вы, возлюбленные друзья, что пребываете еще в этом мире лишь вдали от меня и часто шлете мне свежий образ вашего духа и вашей жизни, – что значит для нас пространство? Мы долго были вместе и все же были более далеки друг от друга, чем теперь: ибо что́ есть близость, как не общение душ? Чего я не вижу в вашей жизни, то я представляю себе; вы близки мне во всем, что́ есть во мне и вокруг меня и что́ должно жизненно затрагивать ваш дух; и немногие слова подтверждают мне все или наводят на верный след, где еще возможно заблуждение. А вы, окружающие меня ныне со сладостной любовью, вы знаете, как мало меня мучит желание блуждать по земле; я твердо стою на своем месте и не покину своего прекрасного достояния – возможность в каждое мгновение обменивать с вами мысли и жизнь; где есть такое общение, там – мой рай. Если над вами властвует иная мысль, да будет так: для нас все же нет удаленности. Но смерть? Что же такое смерть, как не бо́льшая удаленность?

Мрачная мысль, неумолимо сопутствующая каждой мысли о жизни и будущем! Конечно, я могу сказать, что друзья не умирают для меня; я вбираю в себя их жизнь, и их действие на меня никогда не прекращается; но меня самого убивает их смерть. Жизнь дружбы есть прекрасный ряд аккордов, основной тон которых смолкает, когда друг покидает мир. Правда, тон этот продолжает еще звучать в длительном внутреннем эхе, и музыка не прерывается; но вместе с другом умерла созвучная гармония, для которой я был основным голосом и которая принадлежала мне, подобно тому, как гармония во мне принадлежала ему. Мое воздействие на него прекратилось, часть жизни погибла. Своей смертью каждое любящее существо убивает других, и у кого умерло много друзей, тот под конец сам умирает от их руки, когда его дух, отторгнутый от своего влияния на людей, которые были его миром, и оттесненный назад к себе самому, начинает сам себя пожирать. Двояким бывает неизбежный конец человека. Погибнуть должен тот, у кого непоправимо нарушено равновесие между внутренней жизнью и внешним бытием. Погибнуть должен и тот, у кого оно иначе нарушено, – кто, достигнув последнего завершения своей самобытности, окруженный неисчерпаемо богатым миром, не имеет уже никакой задачи для внутренней деятельности; всецело завершенное существо есть Бог, оно уже не может выносить бремени жизни, для него нет места в мире человечества. Итак, смерть необходима; приближение к этой необходимости да будет делом свободы, и способность желать смерти да будет моей высшей целью! Я хочу тесно и крепко прильнуть к друзьям и охватить все их существо, чтобы каждый, покидая меня, сладостными муками приближал меня к смерти; и я хочу достигать все большей завершенности, чтобы этим путем душа все более приближалась к желанию смерти. Из обоих этих начал всегда состоит смерть человека, и потому не все друзья меня покинут, и никогда также я не достигну полной завершенности. В прекрасной соразмерности, в согласии с природой моего существа я буду со всех сторон приближаться к этой цели; это счастье обеспечено мне моим внутренним покоем и моей тихой, богатой мыслями жизнью. Для существа, подобного моему, высочайшее благо состоит в том, чтобы внутреннее совершенствование переходило и во внешнее воплощение, ибо, завершаясь, каждое существо приближается к своей противоположности. Мысль оставить в художественном творении мое внутреннее существо, и с ним – весь дарованный мне образ человечества, тождественна для меня чаянию смерти. Как только я начал сознавать полный расцвет моей жизни, во мне возникла эта мысль; теперь она растет с каждым днем и приближается к определенности. Я знаю, в силу свободного решения я оторву эту мысль еще недозревшей до конца от нутра своей души, пока жизненное пламя еще не выгорело во мне. Но если бы я дал ей созреть, если бы я дал завершиться этому творению, тогда, как только верное отображение явилось бы в мир, мое собственное существо должно было бы погибнуть: оно было бы завершенным.

5. Юность и старость

Бой часов и движение солнца на небе отсчитывают мне часы и годы, и я знаю, что, живя, я неустанно приближаюсь к смерти. Но приближаюсь ли я и к старости, – к той бессильной, тупеющей старости, на которую так горько жалуются все, когда незаметно исчезает счастье радостной юности и гордое чувство внутреннего здоровья и полноты? Почему же они дают исчезнуть золотой поре и со вздохом подставляют шею добровольно избранному ярму? Я также некогда думал, что мужу не подобают уже права юности; я хотел приучить себя к бо́льшей тишине и осмотрительности, и, мудро поставив себе целью отречение, подготовиться к более мрачной поре жизни. Но духа не могли удовлетворять тесные границы, и вскоре я стал раскаиваться в обедневшей трезвой жизни. Тогда, на первый же призыв, ко мне вернулась радостная юность, и с тех пор она всегда держит меня в своих спасительных объятиях. И если бы я теперь знал, что вместе с потоком времени от меня унесется юность, то я лучше добровольно бросился бы навстречу смерти, чтобы страх перед верным злом не отравлял мне всякое благо, доколе, наконец, мое бессильное бытие не приведет меня к еще худшему концу.

Но я знаю, что этого не может быть, – ибо это не должно быть. Неужели духовная жизнь, свободная и неизмеримая в своей основе, должна иссякнуть у меня ранее, чем земная жизнь, которая уже при первом биении сердца содержала в себе зародыши смерти? Неужели фантазия не будет вечно направлена со своей обычной полной силой на прекрасное? Неужели исчезнет легкое и радостное сознание, и душа не будет так быстро и любовно склоняться к добру? Неужели я должен со страхом внимать волнам времени и видеть, как они меня подтачивают и буравят, пока я не распадусь на части? Скажи же, сердце, сколько раз до этого конца мне будет дано счесть тот промежуток времени, который только что истек, пока во мне была эта отчаянная мысль? И если бы я мог сосчитать это, то тысяча или один раз было бы мне одинаково мало. О глупец, мнящий по признакам времени прорицать о силе духа, мерилом которого никогда не может быть время! Ведь и небесные тела в одинаковое время не проходят одинаковые части своего пути, и ты должен искать высшего мерила, чтобы понять их движение; неужели дух должен подчиняться более убогим законам, чем они? Но он и не следует им. Многими рано завладевает ворчливая, нищая, безнадежная старость, и враждебный дух срывает цветок их юности, едва только он распустился; у других долго сохраняется сила духа, и седую главу возвышает и украшает пламя очей и радостная улыбка уст. Почему я не могу в счастливой борьбе отражать нападение скрытой смерти еще дольше, чем тот, кто долее всех сохранял полноту жизни? Почему я не могу, не считая годов и не внимая разрушению тела, силою воли удержать у себя до последнего вздоха возлюбленную богиню юности? В чем же, если не в воле, основание этого различия между людьми? Разве дух имеет определенную меру и величину, что может расточить и исчерпать себя? Разве действие истребляет его силу, и разве он теряет что-либо при каждом своем движении? Те, кто долго наслаждаются жизнью, – разве они – скупцы, мало тратившие свою силу на действия? В таком случае всякая радостная и свежая старость была бы постыдна и позорна: ибо презрения заслуживает тот, кто скупится в юности.

Если бы такова была судьба и мера человека, то я хотел бы лучше стиснуть в узкий промежуток то, на что способен дух; я хотел бы иметь краткую жизнь, чтобы оставаться юным и свежим, пока это возможно! Для чего слабо разливать лучи света по широкой плоскости? Сила духа не проявляет себя в этом и ничего не осуществляет. Для чего беречь действенность и растягивать ее в длину, если при этом ты должен ослабить ее внутреннее содержание и если в конечном итоге все же не может получиться больше, чем ты имел с самого начала? Лучше блестяще расточить жизнь в немногие годы, чтобы ты мог наслаждаться своей силой и обозревать, чем ты был. Но не такова наша судьба и мера: такой земной закон не может загнать дух в свои формулы. На чем может сломиться его сила? что́ теряет он от своего существа, когда действует и сообщает себя? что́ может истребить его? Яснее и богаче, сильнее и здоровее чувствую я себя теперь после каждого действия: ибо в каждом деянии я усваиваю нечто из общего питательного материала человечества, и, растя, мой образ приобретает бо́льшую определенность. И обусловлено ли это только тем, что я теперь еще подымаюсь на высоту жизни? Конечно да; но когда же внезапно изменится это прекрасное соотношение? когда же я начну не расти в деянии, а, напротив, гибнуть? и как будет мне возвещен этот великий поворот? Если он наступит, то я должен буду познать его; а если я его познаю, то лучше мне умереть, чем в долгом убожестве созерцать на себе самом человеческое ничтожество.

Исчезновение мужества и силы есть зло, которое творит себе сам человек; старость есть пустой предрассудок, позорный плод темного вымысла, будто дух зависит от тела! Но я знаю, что это – вымысел, и его гнилой плод не отравит мне здоровой жизни. Разве дух обитает в волокнах тела и тождествен с ними, так что должен сам терять гибкость и становиться мумией, когда они костенеют? Оставим телу, что́ принадлежит ему. Когда органы чувств тупеют и отображение картины мира слабеет, то неизбежно тупеет и воспоминание, и многие удовольствия и наслаждения становятся слабее. Но разве это есть жизнь духа? разве это есть юность, вечности которой я поклоняюсь? Для чего же другие люди рядом со мной имеют лучшее тело и более острые органы чувств? разве они не будут около меня, как и теперь, готовые к любвеобильным услугам? Печаль о разрушении тела есть моя последняя забота; какое мне дело до него? И разве несчастье для меня, если я сегодня забуду о том, что́ было вчера? Разве мелкие события одного дня образуют мой мир? Разве представления единичного и реального в узком круге, который определен присутствием моего тела, есть вся сфера моей внутренней жизни? Кто в низшем сознании не ведает высшего назначения, кому юность любезна лишь тем, что она дает больше чувственного богатства, тот имеет основание оплакивать нищету старости! Но кто смеет утверждать, что сила и полнота великих священных мыслей, которая дух творит из себя, также зависит от тела и что восприятие истинного мира требует употребления внешних органов? Разве для созерцания человечества я нуждаюсь в глазе, нерв которого уже теперь, в середине жизни, начинает тупеть? Или нельзя любить тех, кто достоин любви, без того, чтобы кровь, которая уже теперь движется медленнее, быстрым потоком проносилась сквозь узкие сосуды? Или сила воли зависит от силы мускулов, от мозга могучих костей? Или мужество – от чувства здоровья? Ведь это чувство обманывает и тех, у кого оно есть; смерть таится в незаметных уголках, внезапно бросается оттуда на человека и объемлет его с наглым смехом. Разве мне мешает, что я уже знаю, где она обитает? Или повторяющаяся боль и страдания всякого рода могут настолько угнетать дух, что он уже не способен к своему собственному, внутреннему деланию? Но ведь противодействовать этим страданиям есть тоже его дело, и они также служат поводом, чтобы в сознании зарождались великие мысли. Для духа нет зла в том, что лишь изменяет направление его деятельности.

Да, я хочу сохранить до поздних лет неослабленный дух, и никогда не должна исчезнуть свежая бодрость жизни; что радует меня ныне, должно радовать меня всегда; воля должна остаться твердой, а фантазия – живой, и я не допущу, чтобы что-либо вырвало из моих рук волшебный ключ, отмыкающий мне таинственные врата высшей жизни, и чтобы во мне погасло пламя любви. Я не хочу видеть пугающее многих бессилие старости; я даю обет могучего презрения ко всякому бедствию, которое не затрагивает цели моего бытия, и себе самому я клянусь сохранить вечную юность.

Но не отрекаюсь ли я, вместе с худым, и от хорошего? Разве старость, по сравнению с юностью, есть только слабость? Что́ же почитают люди в сединах, даже в тех, которые не сохранили ни следа вечной юности – этого прекраснейшего плода свободы? Ах, часто в них почитают только то, что воздух, которым они дышали, и жизнь, которую они вели, были подобны погребу, в котором труп дольше сохраняется от разложения; часто народ почитает их, как святые мощи. Дух подобен для них виноградному соку, который, как они мнят, даже при плохой породе становится лучше и ценится выше, когда стареет. Но нет, они так много говорят об особых добродетелях поздних лет, о трезвой мудрости, о холодной рассудительности, о полноте опыта и об изумительной, спокойной завершенности в знании пестрого мира. Прелестная юность есть для них лишь преходящий цветок человечества, старость же и все, что́ она несет духу, есть зрелый плод. Лишь тогда дух до конца очищен воздухом и солнцем, лишь тогда достигает полной зрелости внутреннее ядро человеческой природы и готово для наслаждения разумеющих. О северные варвары, не ведающие лучшего климата, где одновременно блещет и плод, и цвет, и оба всегда соперничают между собой своей роскошью!.. Разве земля так холодна и сурова, что дух не может подняться до этой высшей красоты и завершенности? Конечно, не каждый обладает всем прекрасным и благим; но дары разделены между людьми, а не между периодами жизни. Каждый есть особое растение; но что́ бы он ни был, он всегда может одновременно цвести и приносить плоды. Все, что́ может соединиться в одном человеке, все это он может иметь и сохранять; он это может – и должен.

Откуда приходят к человеку рассудительная мудрость и зрелый опыт? даются ли они ему свыше, и требует ли высшее предопределение, чтобы он получал их не раньше, чем отцветет его юность? Я чувствую, как я их теперь приобретаю; именно движущая сила юности и свежая жизнь духа создает их. Озираться во все стороны, – вбирать все в нутро души, преодолевать силу отдельных чувств, так чтобы ни слеза радости, ни слеза печали не туманила духовного взора и не затемняла его образов, – быстро переходить от одного к другому и в своих действиях ненасытно изображать через внутреннее подражание действия других – в этом и состоит бодрая жизнь юности, и это же есть созревание мудрости и опыта. Чем подвижнее фантазия, чем быстрее деятельность духа, тем скорее растет и созидается и мудрость, и опыт. И когда они уже возникли, неужели тогда человеку не подобает более та бодрая жизнь, которая их создала? Разве они когда-либо бывают завершенными, эти высокие добродетели? и если они возникли в юности и силою юности, то разве они не нуждаются всегда в той же силе, чтобы все далее расти и осуществляться? Но с пустым лицемерием люди обманывают себя в отношении своего прекраснейшего блага, и глубочайшая основа этого лицемерия есть ограниченность и неведение. Подвижность юности, полагают они, есть дело того, кто еще ищет, а искать не подобает тому, кто стоит у конца жизни; он должен украшать себя мудрой тишиной, этим священным символом завершения, и спокойствием сердца как знаком полноты рассудка; человек в старости должен вести себя так, чтобы уже не казаться ищущим и не сойти в могилу среди насмешек над своим тщетным начинанием. Так говорят эти люди; но их мудрый покой есть лишь косная неподвижность, и пусто их спокойное сердце. Лишь кто искал дурного и пошлого, пусть славится тем, что он все нашел! Бесконечно то, что́ я хочу познать и охватить, и лишь в бесконечном ряде действий я могу всецело определить самого себя. Я хочу никогда не потерять чувства, которое гонит человека вперед, и желания, которое, никогда не удовлетворяясь тем, что́ уже было, всегда идет навстречу новому. Слава, которой я ищу, – это знать, что моя цель бесконечна, и все же никогда не останавливаться в своем движении, – знать, что на моем пути встретится место, которое поглотит меня, и все же ничего не изменять в себе и вокруг себя, и не задержать шага перед ним. Поэтому человеку подобает вечно двигаться с беспечным весельем юности. Никогда я не буду считать себя старым, пока я не буду завершенным; и никогда я не буду завершенным, потому что я знаю свою обязанность и хочу ее. И не может также быть, чтобы красота старости и юности противоборствовали друг другу; ибо не только в юности вырастает то, из-за чего они славят старость, но и старость в свою очередь питает свежую жизнь юности. Ведь все признают, что юность лучше расцветает, когда о ней заботится зрелая старость; так и собственная внутренняя юность человека украшается, когда он достиг того, что́ дарует духу старость. Опытный взор скорее обозревает сущее, скорее воспринимает все тот, кто уже знает много сходного, и горячее должна быть любовь, проистекающая из высшей ступени собственного развития. Так сила и радость юности должны остаться у меня до конца. До конца я хочу каждым своим действием растить в себе силу и жизненность и каждым актом саморазвития увеличивать свою любовь. Я хочу сочетать юность со старостью, чтобы и старость обладала полнотой и была проникнута живительной теплотой. На что́ же жалуются люди в старости? Во всяком случае, не на то, что́ есть необходимое следствие опыта, мудрости и развития. Разве сокровище хранимых мыслей притупляет восприимчивость человека и лишает для него прелести новое, как и старое? Разве мудрость со своим твердым словом под конец становится робким сомнением, задерживающим всякое действие? Разве саморазвитие есть самосожжение, превращающее дух в мертвую массу? То, на что они жалуются, есть лишь отсутствие в них юности. Отчего же им недостает юности? Потому что в юности им недоставало старости. Двояким должно быть это сочетание. Уже теперь в могучем духе должна быть сила старости, чтобы она могла удержать в тебе юность; тогда позднее юность будет охранять тебя против недостатков старости. Тот унижает самого себя, кто сначала хочет быть юным, а потом старым, кто сначала хочет признавать лишь то, что́ они восхваляют как черты юности, а позднее следовать лишь тому, в чем они видят дух старости; жизнь не выносит такого разделения своих начал. То и другое есть двойственная деятельность духа, которая должна совмещаться во всякое время; и развитие и совершенство состоит в том, чтобы человек все живее сознавал их различие и ясно отделял задачу каждой из них.

Для самого растения высшее есть цветок, прекрасное завершение индивидуального бытия; для мира высшее в нем есть плод, оболочка для семени грядущих поколений, дар, который должно приносить каждое самобытное существо, чтобы чужая природа могла приобщить его к себе. Так и для человека радостная жизнь юности есть высшее, и горе ему, когда она уходит от него; но мир требует, чтобы он стал старым, дабы возможно скорее созрели его плоды. Ты должен раз и навсегда упорядочить свою жизнь. То, чему слишком поздно научает людей старость, куда насильственно влечет их время в своих оковах, – то, в силу свободного избрания могучей воли, пусть уже теперь лежит в основе твоего отношения ко всему, что́ есть мир. Где цветок жизни добровольно зачинает плод, там да будет этот плод сладостным наслаждением миру; и пусть скрыто лежит в нем оплодотворенное зерно, которое некогда разовьется для новой самобытной жизни. Что́ ты даруешь миру, да будет плодом, легко отделяющимся от растения. Но не жертвуй в ложном великодушии ни малейшей частью своего существа! Не давай вскрывать своей сердцевины, не давай срывать с себя ни единого листка, который вбирает для тебя питание из окружающего мира! Но и не созидай в гневе обманчивого нароста, бесформенного и не дающего питания, если где-либо тебя разъедает губительный червячок; нет, все, что́ не есть для тебя самого рост твоей формы или развитие новых органов, да будет истинным плодом, созданным внутренней любовью духа, как свободно воздвигнутый памятник юношеской жизни. И если самобытная жизнь уже создала этот плод, пусть он постепенно выступает наружу из своих покровов; и тогда пусть он развивается далее согласно законам внешнего действования. Тогда пусть позаботится о нем мудрость и трезвая рассудительность, чтобы действительно пошло на пользу миру то, что́ добровольно посвятила ему любовь. Тогда осмотрительно взвешивай средства и цель, заботься и озирайся кругом с мудрой боязливостью, проверяй свою силу и работу, дорого цени свои усилия, и жди терпеливо и без досады счастливого мгновения.

Горе, если юность во мне, свежая сила, опрокидывающая все, что́ ее стесняет, легкость души, вечно стремящаяся вперед, посвятила себя делу старости и с плохим успехом в чуждой области внешней деятельности растрачивала силу, которую она отнимает у внутренней жизни! Так могут погибать лишь те, кто не ведают всего богатства жизни и, не понимая священного влечения, хотят быть юными во внешней деятельности. Они хотят, чтобы плод созрел в одно мгновение, подобно тому, как цветок раскрывается в одну ночь; одно решение вытесняет другое, и ни одно из них не завершается; и в быстрой смене противоположных средств разрушается каждое начатое дело. И когда они так в тщетных попытках расточили лучшую половину жизни и ничего не сделали и не осуществили именно там, где действование и осуществление было их единственной целью, – то они проклинают легкость души и быструю жизнь, и им остается только старость, – слабая и нищая старость, как она должна быть там, где юность изгнана и истреблена. Я не буду злоупотреблять юностью, чтобы она не ушла и от меня; я не буду пользоваться ею в чуждой области для не подходящего ей дела; я буду удерживать ее в границах ее царства, чтобы ее не коснулась никакая порча. Но в нем они должна властвовать ныне и всегда с неестественном свободой; и никакой закон, имеющий право в повелении, лишь внешней деятельности, не должен ограничивать мою внутреннюю жизнь.

Всякое действование во мне и на меня, не принадлежащее миру и образующее лишь мое собственное развитие, пусть носит вечно цвет юности, и развивается с прекрасной беспечной радостью, следуя лишь внутреннему влечению. Не подчиняйся никакому порядку, которым предписывал бы тебе, когда ты должен созерцать или постигать, когда ты должен скрываться в себе или, наоборот, проявлять себя! радостно пренебрегай всяким чуждым законом, и отгоняй всякую мысль, которая хочет обозначить в мертвой букве свободную изменчивость жизни! Не слушайся, когда тебе говорят, что сначала должно быть закончено это, а потом – то! Иди вперед легкими шагами, как и когда тебе это нравится: ведь в тебе живет и сохраняется все, что ты свершаешь, и ты находишь все это, когда возвращаешься назад. Не давай себя запугивать мыслью о том, что́ получится, если ты теперь примешься за то или это! Из всего этого не получится ничего иного, кроме тебя самого: ибо все, что ты можешь хотеть, принадлежит к твоей жизни. Не желай быть умеренным в действовании! Сохраняй всегда бодрую жизнь; никакая сила не пропадает, кроме той, которую ты, не использовав, задерживаешь в себе. Не желай сегодня чего-либо только для того, чтобы иметь возможность завтра желать иного! Стыдись, свободный дух, чтобы в тебе одно служило другому; ничто не должно быть средством в тебе, ибо одно столь же ценно, как и другое; и чем ты стремишься стать, становись ради него самого. Не поддавайся бессмысленному обману, будто ты должен хотеть того, чего ты не хочешь! Не позволяй миру повелевать тебе, когда и что ты должен совершать для него. Гордо насмехайся над этим бессмысленным притязанием, мужественный юноша, и не терпи гнета. Все есть твой свободный дар: ибо в твоем внутреннем действовании должно возникнуть решение что-либо делать для мира; и не делай ничего, кроме того, что́ со свободной любовью и радостью проистекает из нутра души. Не допускай, чтобы твоей любви ставили какие-либо границы, чтобы ей предписывали меру, характер и длительность! Ведь она есть твое достояние: кто может требовать ее? Ведь ее закон таится только в твоей душе: кто же смеет там повелевать? Стыдись в самом святом следовать чужому мнению! Стыдись ложного стыда, что они не поймут, когда ты скажешь вопрошающему: вот источник моей любви! Что бы ни случалось вне тебя, не давай стеснять себя в полноте и радости своей внутренней жизни! Кто пожелал бы смешивать несовместимое и угрюмо смотреть на себя самого? Не скорби, если ты не можешь быть чем-либо или делать что-либо! Кто пожелал бы с пустыми желаниями глядеть на невозможное или корыстным взором смотреть на чужое благо? Так свободно и радостно движется моя внутренняя жизнь! Когда и как время и судьба могли бы научить меня иной мудрости? За миром я оставляю его права: я стремлюсь к порядку и мудрости, к рассудительности и умеренности во внешнем действовании. Да к чему мне и пренебрегать тем, что́ легко и с готовностью дается, что́ добровольно проистекает из моего внутреннего существа и действования? Все это без труда и в изобилии приобретает тот, кто созерцает мир; но созерцанием самого себя человек приобретает и то, что уныние и слабость не могут приблизиться к нему: ибо из сознания внутренней свободы и ее деятельности возникает вечная юность и радость. Этим я завладел, с этим я никогда не расстанусь; и потому я с улыбкой смотрю, как слабеет свет моих очей, как пробивается седина в светлых кудрях. Что́ бы ни случилось, мое сердце не сожмется: до смерти останется свежим пульс моей внутренней жизни.



Поделиться книгой:



Регистрация