Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи (сборник) - Фридрих Шлейермахер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Четвертая речь. Об общественном начале в религии или о церкви и священстве

Те из вас, которые привыкли рассматривать религию лишь как душевную болезнь, обыкновенно полагают также, что она есть зло, если и не устранимое, то все же легче терпимое, пока она встречается там и сям, у отдельных людей; но что общая опасность чрезвычайно повышается и мы рискуем всем, когда среди многих, страждущих той же болезнью, устанавливается слишком тесное общение. В первом случае можно целесообразным лечением, как бы посредством гигиенических мер, противодействующих воспалению, и с помощью здоровой духовной атмосферы ослабить пароксизмы и если не сполна победить, то сделать безвредным своеобразное болезнетворное вещество; во втором же случае нельзя надеяться на иное спасение, кроме того, которое может произойти из благодетельного внутреннего движения природы. Ибо болезнь сопровождается самыми опасными симптомами и становится гораздо более опустошительной, когда слишком тесная близость многих зараженных возбуждает и обостряет ее у каждого отдельного человека; тогда даже немногие вскоре отравят общую жизненную атмосферу и заразят и самые здоровые тела; когда все каналы, по которым должен протекать процесс жизни, разрушаются, когда все соки разлагаются и отравляются одним и тем же лихорадочным безумием, то безвозвратно погибает здоровая духовная жизнь и деятельность целых поколений и народов. Поэтому ваше отвращение к церкви, ко всякому учреждению, направленному на сообщение религии, выступает всегда еще сильнее, чем отвращение к самой религии; поэтому священники, как опоры и подлинно деятельные члены таких учреждений, для вас ненавистны более всех людей. Но даже те из вас, которые имеют более смягченное мнение о религии и считают ее скорее странностью, чем душевным расстройством, скорее ничтожным, чем опасным явлением, судят совершенно так же дурно о всех ее общественных организациях. Рабское пожертвование всем своеобразным и свободным, бездушный механизм и пустые обряды – таковы, по их мнению, неизбежные последствия всякой такой организации, таково искусное дело людей, которые с непостижимым успехом усматривают великую заслугу в том, что́ либо вообще не имеет значения, либо же по меньшей мере могло бы столь же хорошо быть выполнено всяким другим. Я бы весьма несовершенно открыл вам свою душу в отношении нашей темы, которая мне так важна, если бы я не постарался поставить вас на более правильную точку зрения и в этом вопросе. Сколько ложных стремлений и печальных судеб человечества вы вменяете в вину религиозным союзам, – это мне не нужно повторять, это ясно из тысячи суждений самых авторитетных лиц среди вас; и я не хочу также в отдельности опровергать эти обвинения. Напротив, мы должны подвергнуть новому рассмотрению все понятие церкви, воссоздать это понятие церкви, исходя из центрального пункта нашей темы, не заботясь о том, в какой мере оно доселе было осуществлено и что́ о нем свидетельствует опыт.

Раз религия дана, она необходимо должна быть общительной: это вытекает не только из природы человека, но и преимущественно из ее собственной природы. Вы должны признать, что когда человек хочет замкнуть в себе то, что́ он в себе создал и выработал, в этом есть что-то болезненное и в высшей степени противоестественное. Находясь в неизбежном общении и взаимозависимости не только в области действования, но и в своем духовном бытии с остальными существами своего рода, он должен проявлять и сообщать все, что есть в нем; и чем сильнее что-либо его возбуждает, чем глубже проникает его существо, тем могущественнее действует и этот инстинкт общения, – даже если рассматривать его лишь с той точки зрения, что каждый человек стремится созерцать вне себя, в других людях, то, что́ его влечет, чтобы подтвердить самому себе, что все, встречающееся ему, имеет общечеловеческий характер. Вы видите, здесь нет и речи о стремлении сделать других подобными себе, или о вере в неизбежность для всех того, что́ есть в одном; здесь речь идет лишь о том, чтобы осознать и выразить истинное отношение нашей индивидуальной жизни к общей природе человека. Но настоящим предметом этого стремления к общению является бесспорно то, в чем человек первоначально чувствует себя страдательным, – его восприятия и чувства; его влечет узнать, не созданы ли они в нем какой-либо чуждой и недостойной силой. Поэтому мы видим, что человек с детства занят сообщением именно своих восприятий и чувств; он охотнее оставляет в покое свои понятия, происхождение которых и без того не может возбуждать в нем сомнения, и еще легче он решается воздержаться от высказывания своих суждений; но что́ он воспринимает в ощущении, что́ возбуждает его чувства, этому он ищет свидетелей, в этом он хочет иметь соучастников. Как может он сохранить для себя именно самые широкие и универсальные воздействия вселенной, которые представляются ему чем-то величайшим и могущественнейшим? Как может он хотеть замкнуть в себе именно то, что сильнее всего влечет его выйти за пределы его личности, и на чем он яснее всего сознает невозможность познать себя только из себя самого? Напротив, когда ему уяснилось какое-либо религиозное воззрение или его душу проникает благочестивое чувство, в нем прежде всего возникает стремление указать тот же предмет и другим и по возможности перенести на них звучание струн своей души.

Если, таким образом, благочестивый человек необходимо говорит, вынуждаемый к тому своей природой, то та же природа доставляет ему слушателей. Ни с каким элементом жизни у человека не связано такое живое чувство полнейшей неспособности когда-либо всецело исчерпать его своими одиночными силами, как с религией. Как только в нем открывается восприимчивость к религии, так он тотчас же чувствует бесконечность своего объекта и свою собственную ограниченность; он сознает, что объемлет лишь малую часть религии; и чего он не может непосредственно достигнуть, то он хочет по возможности осознать и усвоить по крайней мере через других людей, которые сами овладели этим. Поэтому он стремится ко всякому проявлению религии и, ища себе дополнения, прислушивается ко всякому звуку, в котором он узнает ее выражение. Так организуется взаимное общение: говорить и внимать чужим речам одинаково необходимо каждому. Но религиозного общения нельзя искать в книгах, наподобие общения, касающегося понятий и познаний. Слишком много теряется из чистого впечатления первичного творчества в этой среде, которая, наподобие темных веществ, впитывающих в себя большую часть световых лучей, поглощает из религиозного возбуждения души все, что не вмещается в несовершенные знаки, из которых оно снова должно произойти. В религиозном общении через письменность все требовало бы двойного и тройного отображения, так как первоначальное высказывание должно было бы в свою очередь быть передано; и все же непосредственное действие религии в ее великом единстве на целого человека могло бы быть лишь несовершенно отображено в силу многократной рефлексии; лишь когда религия изгнана из общества живых, она должна скрыть свою многообразную жизнь в мертвой букве. Это общение с глубочайшим внутренним существом человека не может также осуществляться в обычном разговоре. Многие, полные благих намерений в отношении религии, упрекали наше время и наш уклад в том, что в товарищеской беседе и в дружеском общении теперь так часто говорят о всех других важных предметах, только не о Боге и божественных вещах. Я хотел бы защитить нас в этом отношении и отметить, что, по крайней мере, в этом выражается не презрение и не равнодушие, а счастливый и вполне правильный инстинкт. Где живут радость и смех, где сама серьезность должна податливо сочетаться с шуткой и остротой, там нет места для того, что всегда должно быть окружено священным трепетом и благоговением. Религиозными воззрениями, благочестивыми чувствами и серьезными размышлениями о них нельзя обмениваться в случайных мелких замечаниях, которые уместны в темах легкой беседы; и где речь идет о священных предметах, там было бы скорее кощунством, чем ловкостью, иметь на каждый вопрос быстрый готовый ответ, а на каждое обращение – готовый отклик. Поэтому религиозный человек отходит от этих, еще слишком широких для него кругов к более интимным беседам дружбы и диалогам любви, где взор и выражение лица говорят яснее слов и где понятно и святое молчание. В обычной же для товарищеских бесед манере легко и быстро обмениваться меткими суждениями нельзя обсуждать божественных вещей: религиозная беседа должна вестись в более высоком стиле, и иной род общества, ей специально посвященный, должен отсюда возникнуть.

На высшее, чего может коснуться язык, надлежит употребить всю полноту и роскошь человеческой речи, не потому, чтобы существовало украшение, без которого не могла бы обойтись религия, а потому, что со стороны ее глашатаев было бы нечестиво и легкомысленно, если бы они не старались посвятить ей и собрать для нее все прекрасное, чем они владеют, чтобы таким образом, быть может, с надлежащей силой и достоинством выразить религию. Поэтому вне поэзии невозможно выразить и сообщить религию иначе, как риторически, со всей силой и искусством языка, и охотно пользуясь услугами всех искусств, которые могут содействовать беглой и подвижной речи. Поэтому уста того, чье сердце полно религии, открываются лишь перед собранием, где может многообразно действовать слово, выступающее в таком обильном вооружении. Я хотел бы нарисовать вам картину богатой и роскошной жизни в этом граде Божием, когда сходятся его обитатели, где каждый полон собственной силой, которая хочет излиться наружу, и вместе с тем каждый исполнен священной жажды все воспринять и усвоить, что́ могли бы дать ему другие. Когда один из них выступает перед остальными, то не должность и не уговор управомочивает его на это, и не гордость или самомнение внушает ему это дерзновение, а лишь свободное движение духа, чувство сердечного единения каждого со всеми и совершенного равенства, совместное уничтожение всего земного порядка, всякого различия между первым и последним. Он выступает, чтобы выставить перед другими свою движимую Богом душу как предмет участливого созерцания, чтобы подвести их к той области религии, которая ему родна, и привить им свои священные чувства; он высказывает божественное, и в святом молчании община внимает его вдохновенной речи. Открывает ли он тайное чудо или с пророческой уверенностью связывает будущее с настоящим, укрепляет ли он новыми примерами старые восприятия, или его пламенная фантазия открывает ему в возвышенных видениях новые части мира и иной порядок вещей, – испытанный дух общины всюду сопровождает его дух; и когда он возвращается к себе из этих странствий по царству Божию, сердце его и сердце каждого есть лишь общее вместилище одного и того же чувства. И если тогда ему громко или тихо возвещается согласие его воззрения с тем, что́ есть в них, то открываются и справляются священные мистерии, которые суть не только многозначительные эмблемы, но – если правильно всмотреться в них – и вполне естественные указания определенного сознания и определенных ощущений; это есть как бы высший хор, который на своем собственном возвышенном языке отвечает взывающему голосу. И это не только сравнение; нет, если такая речь есть музыка без пения и тона, то среди святых существует и музыка, которая становится речью без слов, определеннейшим и понятнейшим выражением самого глубокого сознания. Муза гармонии, интимное отношение которой к религии, хотя и давно уже высказанное и изображенное, лишь немногими признано, издавна посвящала религии на своих алтарях прекраснейшие и совершеннейшие создания самых вдохновенных своих учеников. В священных гимнах и хорах, к которым лишь слабо и легко прикреплены слова поэтов, выявляется то, чего уже не может охватить определенная речь; и так поддерживают друг друга и сменяются звуки мыслей и чувств, пока все не насытится и не наполнится святостью и бесконечностью. Таково воздействие религиозных людей друг на друга, таково их естественное и вечное соединение. Не осуждайте их за то, что эта небесная связь – совершеннейшее создание общительной природы человека, – связь, которой они могут достигнуть, лишь познав ее высшее значение, – более дорога им, чем выше всего ценимый вами гражданский союз; последний ведь нигде еще не созрел до мужественной красоты и, по сравнению с первой, кажется скорее вынужденным, чем свободным, скорее преходящим, чем вечным.

Но где же во всем, что я высказал об общине благочестивых, та противоположность между священниками и мирянами, которую вы привыкли обозначать как источник столь многих зол? Вас ослепил ложный призрак: это есть совсем не различие между людьми, а лишь различие состояний и отправлений. Всякий есть священник, поскольку он привлекает других к полю, которым он особенно овладел и на котором он может показать свое мастерство; всякий есть мирянин, поскольку он следует указаниям и искусству другого в области религии, с которой он сам еще недостаточно освоился. Не существует той тиранической аристократии, которую вы так злостно описываете; напротив, это общество есть народ священников, совершенная республика, где каждый поочередно есть вождь и народ, каждый следует в другом той же силе, которую он ощущает и в себе и с помощью которой он управляет другими. Как же может укорениться здесь дух раздора и раскола, который вы считаете неизбежным следствием всех религиозных союзов? Я вижу только, что все едино и что все различия, которые действительно существуют в самой религии, мягко сливаются между собой именно в силу товарищеского общения благочестивых. Я сам обратил ваше внимание на различные степени религиозности, я наметил два различных умонастроения и различные направления, в которых душа отыскивает себе свой высший объект. Думаете ли вы, что отсюда необходимо должны возникнуть секты и что это должно препятствовать свободной общительности в религии? С точки зрения теории, конечно, верно, что все, не совпадающее между собой и расколотое на различные подразделения, тем самым стоит в отношении противоположности и противоречия: но вспомните, что жизнь строится совсем иначе, что в ней противоположности взаимно притягиваются и что поэтому то, что́ мы разделяем в теории, сливается в жизни. Правда, те, кто более всего сходны в одном из этих пунктов, будут и сильнее всего притягивать друг друга, но в силу этого они не могут составить обособленного целого: ибо степени этого сродства незаметно убывают и прибывают, и при обилии таких переходов даже между отдаленнейшими элементами нет абсолютного отталкивания и совершенного обособления. Возьмите какую угодно из таких масс, которые поодиночке органически развиваются под действием самобытной силы; если вы не изолируете их насильственно какой-либо механической операцией, то ни одна из них не будет представлять чего-либо всецело однородного и обособленного, а крайние части каждой будут, вместе с тем, связаны с частями, которые обнаруживают иные свойства и, собственно, принадлежат уже иной массе. Если ближе сойдутся верующие, которые стоят на одинаково низкой ступени, то все же в союз будут восприняты и некоторые иные лица, уже смутно сознающие высшее. Принадлежащие к более высоко развитому обществу будут понимать последних лучше, чем они сами себя понимают, и между ними и этим обществом установится пункт единства, который лишь будет скрыт от них самих. Если соединяются люди, в которых преобладает одно умонастроение, то между ними все же всегда найдутся и такие, которые по крайней мере понимают оба умонастроения, и они-то, как бы принадлежа к обоим, составят связующее звено между двумя раздельными в остальных отношениях сферами. Так, например, тот, кому более свойственно вступать в религиозное отношение к природе, по существу, отнюдь не противоположен в религиозном смысле тому, кто находит следы Божества скорее в истории; и всегда найдутся люди, способные с одинаковой легкостью идти обоими путями; и как бы вы ни пожелали делить великую область религии, вы всегда прейдете к тому же. Если неограниченная универсальность сознания есть первое и исконное условие религии, а потому, естественно, и самый прекрасный и зрелый ее плод, – то вы видите, что иначе это не может быть и что чем более человек прогрессирует в религии, чем более очищается его благочестие, тем более весь религиозный мир должен представляться ему неделимым целым. Влечение к обособлению, поскольку оно направлено на строжайшее разделение, есть свидетельство несовершенства; высшие и наиболее развитые всегда видят лишь единый всеобщий союз, и именно потому, что они его видят, они и основывают его. Каждый, соприкасаясь лишь с ближайшим, но окруженный такими ближайшими элементами со всех сторон и во всех направлениях, в действительности уже неразрывно связан с целым. Мистики и физики в религии, те, кому Божество является личным, и те, кому оно не является таковым, люди, возвысившиеся до систематического уяснения вселенной, и люди, созерцающие ее лишь в стихиях или в темном хаосе, – все должны все же быть в единении; единая связь объемлет их всех, и лишь насильственно и произвольно они могут быть всецело разделены; каждое особое соединение есть текучая составная часть целого, которая лишена точных очертаний и расплывается в целом; и по крайней мере те, кто так чувствует себя в целом, всегда будут лучшими. Откуда же, как не из одного лишь непонимания, проистекает ославленное дикое стремление обращать людей в отдельные определенные формы религии и ужасный лозунг: «вне нас нет спасения»? Как я изобразил вам общество благочестивых и как оно должно быть по своей природе, оно направлено лишь на общение и существует лишь между теми, кто уже имеет религию, – какова бы она ни была; может ли быть его задачей переделывать тех, кто уже исповедует определенную религию, или привлекать и посвящать в нее тех, у кого еще нет ее? Религия этого общества как такового, есть лишь совокупная религия всех верующих, как каждый созерцает ее в других, бесконечная религия, которую никто в отдельности не может всецело охватить, ибо она не существует как нечто отдельное, и до которой, следовательно, никого нельзя заставить дойти и возвыситься. И если кто, таким образом, избрал для себя какую-либо ее часть – разве не было бы бессмысленно со стороны общества желать вырвать у него то, что соответствует его природе, так как ведь целое должно заключать в себе и эту часть и, значит, кто-либо должен обладать ею? И зачем общество могло бы хотеть развивать тех, кому вообще еще чужда религия? Ведь оно само не может сообщить им своего достояния – бесконечного целого, а сообщение чего-либо частного в нем может исходить не из целого, а лишь из единичного. Или оно должно сообщить общее, неопределенное, которое, быть может, получилось бы, если было бы найдено то, что имеется у всех членов общества. Но вы ведь знаете, что нигде ничто не дано действительно и не может быть сообщено в форме общего и неопределенного, и что все дано лишь как нечто единичное и в совершенно определенной форме; иначе оно не было бы чем-то, а было бы ничто. Итак, в таком начинании общество было бы лишено всякого мерила и всякого правила. Да и как вообще оно пришло бы к мысли выйти за пределы самого себя, когда потребность, из которой оно возникло, совсем не намечает ничего подобного? Отдельные личности сближаются между собой и становятся целым; целое же, как нечто самодовлеющее, покоится в себе и не стремится вовне. Итак, если что-либо подобное совершается в религии, то это всегда есть частное дело отдельного лица самого по себе и, так сказать, скорее поскольку оно стоит вне церкви, чем поскольку оно находится в ней. Вынужденный перенестись в низшие области жизни и удалиться из круга религиозного единения, где общее бытие и жизнь в Боге доставляли ему самое возвышенное наслаждение и где дух его, проникнутый святыми чувствами, витал на высшей вершине жизни, человек находит себе утешение, связывая все, чем он должен теперь заниматься, с тем, что всегда остается высшим для его души. Когда он нисходит оттуда в среду, в которой люди ограничиваются каким-либо земным стремлением и делом, ему кажется – и это вполне простительно, – что из общества богов и муз он перенесен в племя грубых варваров. Он чувствует себя уполномоченным религии среди неверующих, просветителем дикарей; он мечтает, как Орфей или Амфион, привлечь иных небесными звуками, и выступает среди них в образе жреца, ясно и светло выражая всем своим поведением и существом свое высшее сознание. И если восприятие святого и божественного пробуждает в них что-либо сходное, как любовно взращивает он эти первые чаяния религии в новой душе, – прекрасный залог ее созревания даже в чужом и суровом климате! С каким торжеством он возносит с собой новообращенного к возвышенному собранию! Эта заботливость о распространении религии есть лишь тоска чужестранца по своей родине, потребность унести с собой свою родину и всюду находить ее законы и нравы как свою высшую и лучшую жизнь; но сама отчизна, блаженная и довлеющая себе, не знает и этого стремления.

После всего этого вы, быть может, скажете, что я, по-видимому, вполне солидарен с вами; я показал, чем должна быть церковь по своей природе; и отрицая за ней все качества, которые ей теперь присущи, я осудил ее внешнюю форму столь же строго, как и вы сами. Но я уверяю вас, что я говорил не о том, что должно быть, а о том, что есть – если только вы не захотите отрицать, что действительно существует то, что́ лишь в силу пространственной ограниченности не может уясниться и более грубому взору. Истинная церковь действительно всегда была и еще есть такова; и если вы ее не видите, то вина за это собственно лежит на вас и сводится к довольно явственному недоразумению. Я прошу вас, примите во внимание, что – пользуясь старым, но весьма многозначительным выражением – я говорил не о воинствующей, а о торжествующей церкви, не о церкви, еще борющейся со всеми препятствиями, которые ставит на ее пути эпоха и состояние человечества, а о той церкви, которая уже преодолела все, противостоявшее ей, и уже достигла своего завершения. Я изобразил вам общество людей, которые уже осознали свое благочестие и в которых религиозное понимание жизни возобладало над всеми иными; и так как я, надеюсь, убедил вас, что это должны быть люди с некоторым развитием и с большой силой и что их всегда может быть лишь немного, то вы, конечно, не должны искать их общества там, где многие сотни собраны в больших храмах и где их пение уже издалека потрясает ваш слух; вы должны знать, что люди этого рода не находятся в таком близком соседстве между собой. Быть может, нечто подобное можно найти слитым в определенном месте лишь в отдельных обособленных и как бы исключенных из большой церкви общинах; во всяком случае несомненно, что все истинно религиозные люди, сколько бы их ни было, не только имеют в себе веру в такое единение, или, вернее, живое чувство этого единения, но собственно в нем и живут и что все они умели надлежащим образом оценивать то, что обычно зовется церковью, т. е. ставили эту церковь не слишком высоко.

А именно, этот большой союз, к которому собственно относятся ваши обвинения, далеко не есть общество религиозных людей, а есть скорее союз людей, которые лишь ищут религии; а потому мне представляется вполне естественным, что он почти во всех отношениях противоположен описанному обществу. К сожалению, чтобы сделать это вам столь же ясным, сколь это ясно мне, я должен погрузиться во множество мирских и земных дел и пробираться сквозь лабиринт самых странных заблуждений; не без отвращения делаю я это, но я хочу добиться вашего согласия со мной. Быть может, уже совершенно различная форма религиозного общения в том и другом союзе, если я обращу на нее ваше внимание, убедит вас по существу в моем мнении. Я надеюсь, что сказанное выше заставило вас согласиться со мной, что в истинном религиозном союзе всякое общение взаимно; что принцип, который влечет нас к выявлению присущего нам, внутренне родственен принципу, который склоняет нас воспринять чужое, и что, таким образом, действие и противодействие неразрывно связаны между собой. Здесь, напротив, вы тотчас же находите совершенно иное соотношение: все хотят получать, и есть лишь один, кто должен давать; вполне пассивно они лишь отдаются воздействию через все свои органы и, в лучшем случае, внутренне помогают своему восприниманию, насколько они властны над собой, даже не помышляя об обратном действии на других. Разве это не достаточно ясно показывает, что и принцип их общения должен быть совсем иным? У них не может быть и речи о том, что они хотят лишь восполнить свою религию через посредство других; ибо если бы действительно им была присуща какая-либо религия, то она, как это вытекает из ее природы, должна была бы засвидетельствовать себя некоторым действием на других. Они же не оказывают никакого обратного действия, потому что они не способны на него, и они не могут быть способны на него, потому что им не присуща никакая религия. Если позволительно заимствовать образ из науки, терминами которой я охотнее всего пользуюсь в религиозных вопросах, то я сказал бы: они отрицательно религиозны и потому густою толпою теснятся вокруг немногих точек, где они чуют положительный принцип религии и хотят соединиться с последним. Но если они восприняли в себя этот положительный принцип, то им опять недостает способности удержать воспринятое; возбуждение, которое как бы может лишь прикоснуться к их поверхности, вскоре исчезает, и они пребывают тогда в некотором чувстве пустоты, пока не пробудится тоска и пока они постепенно не наполнятся снова отрицательным началом. Таковы, в немногих словах, история их религиозной жизни и характер их инстинкта общения, который вплетен в эту жизнь. Не религия, а лишь некоторое понимание ее, и мучительное, жалостно-тщетное стремление достигнуть ее самой – вот все, что можно признать даже за лучшими из них, за теми, кто вкладывает в это дело ум и усердие. В течение их частной и гражданской жизни, как и на более широкой арене, в отношении которой они являются зрителями, им, конечно, встречается многое, что должно возбуждать и того, в ком живет хоть малая частица религиозного чувства; но эти возбуждения остаются лишь темным чаянием, подобно слабому оттиску на слишком мягкой массе, очертания которого тотчас же расплываются и становятся неопределенными; вскоре все смывается волнами суетной жизни и отлагается в самом заброшенном уголке памяти, да и там скоро совсем заваливается мирскими делами. Однако из частого повторения таких мелких впечатлений под конец все же возникает потребность; темное явление в сознании, постоянно возвращаясь, требует наконец уяснения. Конечно, следовало бы думать, что лучшим средством к этому было бы удосужиться спокойно и пристально созерцать то, что действует на них; но это действующее начало не есть ведь что-либо отдельное, что́ отвлекало бы их от всего остального; оно есть человеческая вселенная, а в ней в числе других содержатся и все отдельные отношения, о которых они думают в остальное время своей жизни и с которыми они привыкли иметь дело. На них непроизвольно, по старой привычке, направилось бы их сознание, и возвышенное и бесконечное снова раздробилось бы перед их взором на единичные и ничтожные вещи. Это они чувствуют и потому не доверяют самим себе, а ищут чужой помощи; в зеркале чужого выражения религии они хотят созерцать то, что быстро растеклось бы в их собственном восприятии. На этом пути они стремятся достигнуть более определенного и высокого сознания; но в конце концов они перестают понимать все это стремление. Отныне, если слова религиозного человека пробуждают в них все эти воспоминания, если они восприняли общее впечатление от них и уходят в более сильном возбуждении – то они полагают, что их потребность удовлетворена, что они достаточно подчинились требованиям своей природы и что теперь они уже имеют в себе силу и сущность всех этих чувств, так как эти чувства – как и прежде, хотя и с несколько большей силой – пришли к ним извне, как беглое явление. Навеки погруженные в этот обман, потому что они не имеют ни чутья, ни знания истинной и живой религии, они тысячекратно повторяют ту же попытку, в тщетной надежде выбраться наконец на правый путь, и все же остаются, чем были. Если бы они пошли дальше, если бы на этом пути в них могла вселиться самодеятельная и живая религия, то они вскоре уже не захотели бы оставаться среди тех, чья односторонность и пассивность отныне уже не соответствовала бы их состоянию и была бы для них невыносима; они, по крайней мере, наряду со своей средой, искали бы иного круга, где религиозность может высказываться другим жизненно и живительно, и тогда они скоро пожелали бы жить только в нем и посвятили бы исключительно ему свою любовь. И действительно, церковь, как она существует у нас, вызывает во всех людях тем большее равнодушие, чем более они становятся религиозными, и самые религиозные люди гордо и холодно отделяются от нее. Ничего не может быть яснее этого: человек находится в этом союзе лишь потому, что хочет стать религиозным, и остается в нем, лишь поскольку еще не стал религиозным. И то же самое вытекает из характера отношения к религии самих членов церкви. Ведь, допуская даже, что среди истинно религиозных людей мыслимо одностороннее общение и состояние добровольной пассивности и самоотчуждения, все же в их совместном делании никоим образом не могло бы господствовать то сплошное извращение и неведение, которое встречается там. Ведь если бы члены церкви понимали религию, то им было бы важнее всего, чтобы тот, кого они избрали себе органом религии, сообщал им самые ясные и своеобразные свои воззрения и чувства; но именно этого они не любят, а напротив ставят со всех сторон границы проявлениям его своеобразия и требуют, чтобы он разъяснял им преимущественно понятия, мнения, догматы, словом, чтобы вместо своеобразных элементов религии он освещал общераспространенные размышления о ней. Если бы они понимали религию, то они из собственного чувства знали бы, что те символические действия, о которых я сказал, что они существенны для истинно религиозного общения, по своей природе могут быть лишь знаками тождества результата, получившегося во всех сознаниях, намеками возврата от личной жизненности к общему средоточию, – что в них выражается лишь полногласный заключительный хор, после всего, что чисто и искусно сообщили отдельные лица; но они ничего не знают об этом, и эти действия суть для них нечто самодовлеющее, обязательно совершаемое в определенные сроки. Что следует из этого, как не то, что их общее делание совершенно лишено того характера высокого и свободного одушевления, который безусловно присущ религии, что оно есть нечто ученическое и механическое? А на что указывает в свою очередь последнее, как не на то, что они хотели бы извне овладеть религией? К этому они стремятся всеми способами. Поэтому они так прилепляются к мертвым понятиям, к результатам размышления о религии, и жадно впитывают их в надежде, что эти понятия пройдут в их душе процесс своего возникновения в обратном порядке и снова превратятся в живые возбуждения и чувства, из которых они первоначально произошли. Поэтому они употребляют символические действия, которые по своей природе суть последнее в религиозном общении, как возбуждающее средство к тому, что собственно должно было бы им предшествовать.

Если я говорил пренебрежительно, как о чем-то пошлом и низком, об этом более широком и распространенном союзе, по сравнению с тем лучшим союзом, который, по моей идее, только и есть истинная церковь, – то к этому, конечно, меня вынуждает природа вещей, и я не мог скрывать своего мнения об этом; но я торжественно протестую против предположения, которое могло бы возникнуть в вас, будто я сочувствую приобретающим все большую популярность желаниям совершенно разрушить это учреждение. Нет, если истинная церковь будет всегда открыта лишь для тех, кто уже внутренне созрел для религиозности, то ведь должно существовать какое-либо связующее звено между ними и теми, кто еще ищет религиозности; и именно эту роль и должно играть это учреждение, которое поэтому также должно неизбежно брать своих руководителей и священников из истинной церкви. Или религия должна быть единственным человеческим делом, в котором не было бы учреждений, удовлетворяющих интересы учеников и новичков? Но, конечно, весь строй этого учреждения должен был бы быть иным, и его отношение к истинной церкви должно было бы иметь иной характер. Эти желания и надежды слишком тесно связаны с природой религиозного общения, и лучшее положение вещей, которое мне предносится, настолько содействовало бы ее возвеличению, что я не вправе скрыть моих чаяний. Резкое различение, которое мы установили между обоими этими видами религиозного общения, дает нам по крайней мере ту выгоду, что мы можем весьма спокойно и согласно обсуждать между собой все злоупотребления, господствующие в церковном обществе, а также их причины. Ведь вы должны признать, что, так как религия сама по себе не создала такой церкви и не воплощается в ней, то с нее предварительно должна быть снята всякая вина в том зле, к которому, по вашему мнению, привела эта церковь, и в том дурном состоянии, в котором, быть может, находится последняя; эта вина должна быть снята с нее совершенно, так что ее нельзя даже упрекнуть в том, что она может выродиться в нечто подобное, – ведь не может же она вырождаться там, где ее еще совсем не было. Я признаю, что в этом обществе существует и неизбежно должен существовать гибельный дух сектантства. Где религиозные мнения употребляются как бы в виде метода, чтобы достигнуть религии, там они, конечно, должны быть сведены в определенное целое, ибо метод должен быть безусловно определенным и законченным; и где они принимаются как нечто, данное извне, в силу авторитета, там всякий, кто употребляет иные выражения, должен рассматриваться как нарушитель спокойного и верного развития, ибо самим своим бытием и связанными с ним притязаниями он ослабляет этот авторитет. Я признаю даже, что этот сектантский дух был гораздо мягче и мирнее в древнем многобожии, в котором религия как целое еще не была объединена и потому легче поддавалась всякому разделению и обособлению, и что этот дух организовался и обнаружился во всей своей силе лишь в эпоху систематической религии – в других отношениях более высокую; ибо где каждый мнит обладать целой системой и ее средоточием, там он должен приписывать значительно большую ценность и каждой детали. Я признаю то и другое, но вы согласитесь со мной, что из первого вообще нельзя делать упрека религии и что последнее отнюдь не может доказать, что понимание вселенной как системы не есть высшая ступень религии. Я признаю, что в этом обществе более заботятся о понимании или веровании и о совершении обрядов, чем содействуют свободному развитию религиозных восприятий и чувств, и что поэтому, как бы просвещенно ни было его учение, оно всегда живет в соседстве с суеверием и придерживается какой-либо мифологии; но вы согласитесь, что именно поэтому вся его сущность далека от истинной религии. Я признаю, что этот союз почти не может существовать без резкого разграничения между священниками и мирянами как двумя различными религиозными сословиями; ведь если бы кто-либо из них мог стать священником, т. е. своеобразно и полно развить свое чувство и научиться легко выражать его в какой-либо области, тот уже отнюдь не мог бы оставаться мирянином и продолжать вести себя так, как будто ему недостает всего этого; напротив, он имел бы право и обязанность либо покинуть это общество и отыскать истинную церковь, либо же, по полномочию последней, вернуться в общество, но уже в качестве его главы и священника; но остается бесспорным, что это разделение на два сословия со всем, что в нем есть недостойного, и со всеми дурными последствиями, которые могут быть ему присущи, проистекает не из религии, а лишь из недостатка религиозности в массах.

Но именно здесь я слышу с вашей стороны новое возражение, которое, по-видимому, вновь обрушивает все эти упреки на религию. Вы напомните мне, что я сам сказал, что это большое церковное общество, это учреждение для учеников в религии, по природе вещей должно брать себе руководителей, священников, лишь из членов истинной церкви, так как оно само лишено истинного принципа религиозности. Если это так, – скажете вы, – то как могут эти совершенные представители религии там, где они должны властвовать, где все внимает их голосу и где они сами должны были бы внимать лишь голосу религии, как могут они не только терпеть, но и сами создавать столь многое, что́ всецело чуждо духу религии? И кому же обязана церковь всем своим устройством, как не священникам? Или, если это не так, как должно было бы быть, если они, быть может, дали отнять у себя управление этим младшим, подчиненным обществом, то где же тогда высший дух, который мы по праву можем искать у них? Почему они так плохо управляли столь важной областью? Почему они дозволили низменным страстям сделать бичом человечества то, что в руках религии было бы его благословением? А ведь для каждого из них, как ты сам признаешь, руководительство теми, кто нуждается в их помощи, должно быть и самым радостным, и самым святым делом! Конечно, дело, к сожалению, обстоит не так, как оно должно быть, по моему утверждению; кто решился бы сказать, что все, или большая часть, или – раз уже такая иерархия установилась – хотя бы лишь первые и самые славные из тех, кто издавна управлял великим церковным обществом, были совершенными представителями религии или хотя бы членами истинной церкви? Но я прошу вас, не примите того, что я должен сказать в их оправдание, за коварную отплату. А именно, когда вы возражаете против религии, вы обыкновенно делаете это во имя философии; когда вы делаете упреки церкви, вы говорите от имени государства; вы защищаете политических мастеров всех времен тем, что приписываете вмешательству церкви обилие несовершенного и неудачного в их созданиях. Если же я, говорящий от имени религиозных людей и за них, припишу теперь вину за плохую удачу их дела государству и мастерам политического искусства, – не заподозрите ли вы меня в упомянутом коварстве? Тем не менее, я надеюсь, вы не откажетесь признать мою правоту, если выслушаете мое объяснение подлинного источника всех этих зол.

Каждое новое учение и откровение, каждый новый образ вселенной, который действует на чувство с новой, доселе еще не затронутой стороны, привлекает к религии некоторые души, для которых именно это откровение есть единственный путь, способный ввести их в высший, еще неведомый мир. Естественно, что для большинства из них именно это отношение остается средоточием религии; они образуют вокруг своего учителя собственную школу, самодовлеющую особую часть истинной и всеобщей церкви, которая лишь медленно и тихо созревает до соединения в духе с великим целым. Но еще ранее, чем последует это соединение, участники школы, когда новые чувства проникли и насытили их душу, испытывают бурную потребность вылить наружу то, что есть в них, чтобы внутреннее пламя не пожрало их. Поэтому каждый, где и как он может, возвещает новое спасение, которое ему открылось; от каждого предмета они находят переход к новооткрытой бесконечности, каждая речь превращается в изображение их особого религиозного воззрения, каждый совет, каждое желание, каждое дружеское слово становятся вдохновенным восхвалением того, в чем они видят единственный путь к блаженству. Кто знает, как действует религия, тот признает естественным, что все они говорят; иначе они могли бы бояться, что камни заговорят раньше их. И кто знает, как действует новый энтузиазм, тот признает естественным, что это живое пламя могущественно распространяется, пожирает иных, согревает многих и тысячам сообщает лишь ложную, поверхностную видимость внутреннего жара. Юношеское пламя новых святых признает и последних истинными братьями; что мешает – поспешно думают они, – чтобы и эти люди восприняли святой дух? Да и сами эти люди смотрят на себя так же и с радостным торжеством позволяют ввести себя в лоно религиозного общества. Но когда проходит хмель первого воодушевления, когда сгорает раскаленная поверхность, то обнаруживается, что они не могут выдержать состояния, в котором находятся другие; тогда последние сострадательно склоняются к ним и отказываются от своего собственного высшего и глубочайшего наслаждения, чтобы снова помочь им; и таким путем все приобретает указанную выше несовершенную форму. Так, без внешних причин, в силу порчи, общей всему человеческому, и согласно вечному порядку, по которому эта порча быстрее всего проникает именно в самую пламенную и интенсивную жизнь, случается то, что вокруг каждой отдельной части истинной церкви, которая возникает изолированно где-либо в мире, развивается – не обособленно от нее, а в ней и вместе с ней – ложная и выродившаяся церковь. Такова была судьба всех отдельных религий во все времена и среди всех народов. Но если бы все было спокойно предоставлено самому себе, то такое состояние никоим образом не могло бы долго продолжаться. Влейте в сосуд вещества различной тяжести и плотности и имеющие мало сродства между собой, перемешайте их как можно сильнее, так, чтобы все, по-видимому, слилось в одно целое, – и вы увидите, что, как только вы дадите смеси спокойно отстояться, все вновь постепенно обособится, и лишь равное соединится с равным. Так случилось бы и здесь, ибо таков естественный ход вещей. Истинная церковь вновь тихо выделилась бы, чтобы наслаждаться высшим и более интимным общением, к которому не способны другие; связь последних между собой была бы тогда почти разорвана, и в силу их природной тупости нужен был бы новый толчок извне, который определил бы их дальнейшую судьбу. Но члены истинной церкви не покинули бы их; кто, кроме них, имел бы хоть малейшее влечение принять участие в судьбе этих людей? Чем могло бы их состояние привлечь интересы других людей? Какую выгоду, какую славу можно было бы приобрести через них? Итак, члены истинной церкви могли бы без помехи вновь вступить в отправление своей священнической должности среди этих людей, в новой, более подходящей форме. Каждый собрал бы вокруг себя тех, кто понимал бы лучше всего именно его, на кого именно его манера действовала бы сильнее всего; и вместо огромного союза, о существовании которого вы теперь скорбите, возникло бы множество мелких и неоформленных обществ, в которых попеременно испытывалась бы религиозность людей, и пребывание в них было бы лишь преходящим состоянием – подготовительным для тех, в ком раскрывалось бы религиозное сознание, и решающим для тех, кто оказывался бы неспособным к каким бы то ни было религиозным чувствам. Благо тем, кто будет призван, лишь когда переворот в земных делах осуществит более медленным и искусственным путем этот золотой век религии, который не был достигнут на более простом пути природы! Милостивы будут к ним боги, и обильную жатву принесут их усилия, призванные помочь начинающим и продолжить малолетним путь к храму вечности, – те усилия, которые нам, нынешним людям, дают столь скудные плоды среди неблагоприятных условий.

Внемлите желанию, которое на первый взгляд, быть может, покажется нечестивым, но умолчать о котором я почти не могу себя заставить! О, если бы все главы государства, все виртуозы и мастера политики навсегда остались чужды даже отдаленнейшему чаянию религии! О, если бы никого из них не коснулась сила этого заразительного воодушевления! Ведь они никогда не умели различать своего самобытного внутреннего содержания от своей профессии и своего официального характера. А именно это стало для нас источником всей порчи. Почему должны были они приносить в собрание святых мелкое тщеславие и странное самомнение, будто преимущества, которые они могут дать, важны во всех без различия отношениях? Почему должны были они унести с собой почитание служителей святыни в свои дворцы и судилища? Вы, быть может, правы в своем желании, чтобы никогда край священнического одеяния не прикасался к полу царских палат; но разрешите и нам желать, чтобы никогда пурпур не лобызал праха на алтаре; ведь если бы не случилось последнее, за ним не произошло бы и первое. Нужно было бы никогда не впускать властителя в храм, пока он не снимет с себя перед его вратами всех своих царских украшений и не отложит в сторону рога изобилия своих щедрот и почестей. Но они пользовались этим рогом изобилия здесь, как и повсюду, они мнили, что могут украсить простое величие небесного здания обрывками своего земного великолепия; и вместо того, чтобы выполнять священные обеты, они приносили, в виде жертвы высшему, свои мирские дары. Всюду, где властитель объявлял церковь общиной с особыми правами, исключительной личностью в гражданском мире, – а это всегда бывало, когда уже наступало это злосчастное состояние, когда общество верующих и общество жаждущих веры смешивалось между собой неправильным способом, неизбежно ко вреду первого, ибо до этого смешения религиозное общество никогда не было достаточно велико, чтобы обратить на себя внимание властителей, – всюду, повторяю, где властитель прибегал к этому опаснейшему и гибельнейшему покровительству, гибель этой церкви была уже почти непоправимо предрешена и начата. Подобно ужасной голове медузы действует такая государственная хартия политической гегемонии на религиозное общество: все каменеет, как только она появляется. Все разнородное, что лишь на мгновение сцепилось, отныне неразрывно связано между собой; все случайное, что легко могло бы быть отброшено, отныне навсегда закреплено; одеяние срослось с телом в одно целое, и каждая неуместная складка как бы создана навеки. Более широкое и неподлинное общество теперь уже не отделимо от высшего и более узкого, хотя и должно было бы быть отделено; его уже нельзя ни разделить, ни распустить; оно уже не может изменить ни своей формы, ни символов своей веры; его убеждения, его обычаи, – все это осуждено пребывать в том состоянии, в котором оно находилось именно в этот момент. Но это еще не все: члены истинной церкви, которые, наряду с другими, входят в состав этого общества, отныне, можно сказать, насильственно исключены из участия в управлении им и лишены возможности делать для него даже то малое, что еще могло быть сделано. Ибо теперь приходится управлять такими делами, которыми они не могут и не хотят управлять; теперь нужно руководить земными вещами и заботиться о них, и хотя они знакомы с такими заботами по своим домашним и гражданским делам, но все же они не могут считать такого рода вещи задачами своего священнического сана. Это есть противоречие, которое не укладывается в их сознании и с которым они никогда не могут примириться; оно не согласуется с их высоким и чистым понятием о религии и религиозном общении. Ни в отношении к истинной церкви, к которой они принадлежат, ни в отношении к более широкому обществу, которым они должны руководить, они не могут понять, что им делать с домами, землями и богатствами, которыми они могут обладать, и члены истинной церкви смущаются и теряются в этом противоестественном состоянии. А если еще, сверх того, то же самое событие приманивает тех, кто в ином случае навсегда остался бы вне общества; если теперь становится интересом всех гордых, честолюбивых, своекорыстных и сварливых проникнуть в церковь, общение с которой при иных условиях доставляло бы им только глубочайшую скуку; если эти люди начинают теперь лицемерно обнаруживать участие в святых вещах и знакомство с ними, чтобы добыть себе мирскую плату за это, – то как могут избегнуть поражения члены истинной церкви? Итак, кто же несет вину за то, что недостойные люди занимают место зрелых святых и что под их присмотром может проскользнуть и укрепиться в церкви все, что более того противно духу религии? Кто иной, как не государство с его плохо рассчитанным великодушием? Но оно еще более непосредственным образом есть причина того, что порвалась связь между истинной церковью и внешним религиозным союзом. Ибо, оказав последнему это злосчастное благодеяние, оно сочло себя вправе рассчитывать на его деятельную благодарность и возложило на него три в высшей степени важных поручения по своим делам. На церковь оно более или менее перенесло заботу и наблюдение над воспитанием; оно желает, чтобы под покровительством церкви и в форме религиозного общения народ обучался обязанностям, которые не закреплены в законе, и чтобы церковь пробуждала в нем истинно гражданский образ мыслей; и от силы религии и поучений церкви государство требует, чтобы они делали его граждан правдивыми в их высказываниях. И в награду за эти требуемые им услуги оно лишает церковь ее свободы – как это имеет место почти во всех странах культурного мира, где существуют государство и церковь; оно относится к церкви как к учреждению, которое установлено и изобретено им, – и мы должны согласиться, что почти все ее пороки и злоупотребления суть его изобретение – и оно приписывает себе одному способность решать, кто пригоден выступать в этом обществе как образец и служитель религии. И вы все-таки хотите упрекать религию за то, что не все эти люди суть святые души? Но я еще не исчерпал своих обвинений; даже в самые глубокие мистерии религиозного общения государство привносит свой интерес и тем загрязняет их. Когда церковь с пророческим благоговением посвящает новорожденных Божеству и стремлению к высшему, то при этом государство хочет вместе с тем получить из ее рук список своих подданных; когда церковь дает свой первый братский поцелуй подрастающим как людям, взор которых впервые проник в святилища религии, то для государства это должно быть и свидетельством первой ступени их гражданской самостоятельности; когда она общими благочестивыми желаниями освящает слияние двух лиц, которые, будучи символами и орудиями творческой природы, вместе с тем посвящаются в носители высшей жизни, – то это должно быть также санкцией их гражданского союза; и даже когда человек исчез с арены этого мира, государство не хочет верить этому, пока церковь не подтвердит, что она вернула бесконечности душу усопшего и ввергла его прах в святое лоно земли. Что государство, таким образом, всегда преклоняется перед религией и ее почитателями, когда оно принимает что-либо из рук бесконечности и снова отдает ей, – это обнаруживает в нем почитание религии и стремление сохранить в себе сознание своих собственных границ; но совершенно ясно, что и все это действует лишь губительно на религиозное общество. Отныне нет ничего в отправлениях церкви, что относилось бы к одной только религии, или в чем религия, по крайней мере, была бы главным делом. В святых речах и наставлениях, как и в таинственных и символических действиях все полно правовых гражданских отношений, все уклонилось от своего первоначального характера и существа. Поэтому есть много вождей церкви, которые уже ничего не понимают в религии и все же в состоянии приобрести большие должностные заслуги в качестве служителей религии; и много есть членов церкви, которым даже не приходит в голову искать религии и которые все же достаточно заинтересованы в том, чтобы остаться в церкви и принимать участие в ней.

Что общество, с которым могут случаться такие вещи, которое с суетным смирением принимает бесполезные ему благодеяния и с угоднической готовностью соглашается нести бремя, ведущее его к гибели, которое дает себя эксплуатировать чуждой власти и уступает прирожденную ему свободу и независимость за пустую видимость, которое отказывается от своей великой и возвышенной цели и гонится за вещами, лежащими совсем не на его пути, – что такое общество не может быть обществом людей, имеющих определенное стремление и точно знающих, чего они хотят, – это, я полагаю, само собой очевидно; и это краткое указание на судьбы церковного общества есть, думается мне, лучшее доказательство того, что оно не есть подлинное общество религиозных людей, что, в лучшем случае, к нему примешаны лишь немногие частицы последнего, погребенные под чуждыми элементами; это доказывает также, что общество как целое, чтобы воспринять в себя первый источник этой неизмеримой порчи, должно было уже находиться в состоянии болезненного брожения, при котором немногие здоровые части вскоре совершенно ускользают от него. С священной гордостью истинная церковь отказалась бы от даров, которыми она не может воспользоваться; ибо она хорошо знает, что те, кто нашли Божество и сообща наслаждаются им, в своем чистом общении, в котором они только хотят выявить и передать друг другу свое глубочайшее бытие, не имеют собственно ничего, обладание чем могло бы охраняться мирскою властью; она знает, что им ничего не нужно и не может быть нужно на земле, кроме языка, чтобы понимать друг друга, и места, чтобы встречаться, – вещей, ради которых нет надобности ни в каких властителях и их милостях.

Но если все же необходимо посредствующее учреждение, чтобы истинная церковь могла входить в некоторое соприкосновение с непосвященным миром, до которого ей непосредственно нет никакого дела, как бы атмосфера, через которую она одновременно и очищается и привлекает к себе новый материал, – какую же форму должно принять это общество, и как оно может быть освобождено от порчи, которую оно впитало в себя? На последний вопрос пусть ответит само время: ко всему, что некогда должно свершиться, ведут тысячи различных путей, и для всех болезней человечества имеются многообразные способы исцеления; каждый будет испытан на своем месте и поведет к цели. Лишь саму эту цель да будет мне дозволено наметить, чтобы тем яснее показать вам, что ваше недовольство должно обрушиваться не на религию и ее стремления.

Подлинный и основной смысл такого вспомогательного учреждения состоит ведь в том, чтобы лицам, которым до известной степени доступна религия, но которые еще неспособны примкнуть к истинной церкви, так как религия в них еще не проявилась и не дошла до их сознания, – чтобы таким лицам жизненно изъяснялась религия как таковая, и тем необходимо развивались их религиозные задатки. Посмотрим, что́ собственно препятствует осуществлению этой задачи при современном положении вещей. – Я не хочу еще раз напоминать о том, что в настоящее время лиц, которые должны быть вождями и учителями этого общества – я пользуюсь выражением «учителя» неохотно и лишь по нужде, так как оно мало подходит к их делу – выбирает государство согласно своим желаниям, и что при этом государство имеет скорее в виду осуществление иных задач, которые оно возложило на это учреждение; что иной, с точки зрения государства, может быть в высшей степени рассудительным воспитателем и чистым, превосходным наставником народа, не испытывая сам религиозных переживаний в собственном смысле, так что многим из самых достойных служителей этого учреждения такие переживания могут быть совершенно чужды; допустим даже, что все, кого назначает государство, проникнуты и воодушевлены подлинной религиозностью. Все же вы согласитесь, что никакой мастер не может с успехом передать свое искусство ученикам, если между ними не имеется некоторого равенства в отношении предварительной подготовки; и однако такая подготовка менее необходима во всяком искусстве, где ученик совершенствуется с помощью упражнений, и где учитель полезен преимущественно своей критикой, чем здесь, в нашем предмете, где учитель может только показывать и выявлять. Здесь вся его работа должна быть тщетной, если не тем одно и то же не только понятно, но и уместно и благотворно. Итак, священный оратор должен подбирать своих слушателей не в механическом порядке, как они приписаны к нему в силу давнишнего распределения, не в порядке расположения их домов или полицейских списков, а по некоторому сходству их способностей и умонастроений. Но допустите даже, что вокруг учителя собираются лишь люди, одинаково близкие религии; те же они близки ей на разные лады, и в высшей степени нелепо заставлять ученика ограничиваться каким-либо одним учителем; ведь нигде нельзя найти человека, который обладал бы таким всесторонним религиозным развитием и такой способностью всесторонне проявлять свою религию, чтобы быть в силах своими речами и выявлениями осветить для каждого скрытую сущность религии. Ибо слишком многообъемлюща область религии. Вспомните о различных путях, которыми человек переходит от восприятия единичного и частного к восприятию целого и бесконечного, вспомните, что уже в силу этого его религия принимает своеобразный и определенный характер; подумайте о различных формах, в которых вселенная может действовать на чувство человека, о тысяче отдельных восприятий и о различных способах, как эти восприятия могут комбинироваться, чтобы взаимно освещать себя; сообразите, что каждый, кто ищет религии, должен найти ее в определенной форме, соответствующей его задаткам и точке зрения, чтобы его религиозное чувство было действительно затронуто; и вы найдете, что никакой учитель не может угодить всем во всем и дать каждому то, что ему нужно; ведь никто не может быть одновременно и мистиком, и физиком, и вообще мастером всех священных искусств, через которые выражается религия, никому не могут быть одновременно доступны и пророчества, и видения, и молитвы, и изображения истории и личных чувств, и еще многое другое, – все неисчислимые роскошные ветви, которые вырастают из небесного древа священнического искусства. Учителя и ученики должны иметь право с полной свободой отыскивать и выбирать друг друга, иначе они потеряны друг для друга; каждый должен иметь право искать, что ему полезно, и никто не должен быть принуждаем давать больше, чем он имеет и понимает. – Но если бы мы даже достигли того, что каждый мог бы учить лишь тому, что он понимает, то ведь это все же невозможно, поскольку он одновременно должен совершать что-либо иное, и притом тем же самым действием. Не может быть вопроса о том, что священническая натура способна выявлять свою религию, передавать ее с ревностью и искусством, как надлежит, и, вместе с тем, добросовестно и с большим совершенством выполнять какое-нибудь гражданское дело. Почему же в таком случае, если это столь же совместимо, человеку, который имеет призвание к священству, не быть учителем нравственности на службе государства? Против этого нельзя ничего возразить; только он должен быть тем и другим в раздельности, а не совместно и слитно, он не должен одновременно проявлять обе натуры и одним и тем же действием осуществлять два дела. Пусть государство, если это кажется ему полезным, удовлетворяется религиозной моралью; религия же не признает никакого пророка и священника, который намеренно и специально морализирует с этой точки зрения; кто хочет возвещать религию, должен делать это чисто. Если бы истинный священник соглашался на такие недостойные и невыполнимые условия в отношении государства, то это противоречило бы не только личному достоинству каждого мастера своего дела, но и религиозной чистоте вообще. Когда государство берет на службу других художников, для того ли, чтобы совершенствовать их дарования, или чтобы создавать учеников, то оно освобождает их от всех чуждых занятий и даже вменяет им в обязанность воздерживаться от последних; оно рекомендует им отдаться преимущественно особому отделу их искусства, в котором они могут рассчитывать на наибольшую производительность, и в этой области предоставляет полную свободу их натуре. Лишь в отношении художников религии оно делает прямо противоположное. Они должны охватывать всю область своего предмета, и при этом государство еще предписывает им, к какой школе они должны принадлежать, и возлагает на них неуместное бремя. Если они должны одновременно заботиться об его делах, то пусть оно даст им надлежащий досуг, чтобы они могли развить в себе особую форму религиозного обнаружения, к которой они считают себя специально призванными, так как ведь это есть главное для них, и пусть освободит их от тягостных ограничений; или же, устроив для себя свое нравственно-гражданское воспитательное учреждение – что́ государство должно ведь сделать и в первом случае, – пусть оно опять-таки предоставит им свободно проявлять их сущность и совсем не заботится о священническом деле, совершаемом в этом учреждении, так как оно не может принести ему ни украшения, ни пользы, подобно другим искусствам и наукам.

Долой же всякий такой союз между церковью и государством! – это останется моим катоновским возгласом до конца моей жизни, или пока мне не суждено будет действительно увидеть его разрушение. Долой все, что имеет хотя бы сходство с замкнутым союзом мирян и священников между собой! Ученики вообще не должны составлять союзов; как мало это уместно – можно видеть в механических ремеслах; но и священники, как таковые, не должны составлять какого-либо братства, они должны отказаться от цехового деления между собой своих занятий и заказчиков; пусть каждый, не заботясь об остальных и не связывая себя в этих делах теснее с одним, чем с другим, выполняет свое дело; и между учителями и общиной пусть тоже не будет никакой твердой внешней связи. По принципам истинной церкви миссия каждого священника в мире есть его частное дело; пусть будет личной обителью и храм, где раздается его религиозная речь; пусть будет перед ним собрание, а не община; пусть будет он проповедником для всех, кто хочет его слушать, но не пастырем определенного стада. Лишь при этих условиях истинно священнические души могут заботиться о тех, кто ищет религии; лишь таким путем это подготовительное единение может действительно вести к религии и по праву заслужить название придатка истинной церкви и преддверия к ней: ибо лишь при этих условиях исчезает все, что нечестиво и безрелигиозно в ее нынешней форме. Благодаря всеобщей свободе избрания, признания и суждения смягчается слишком суровое и резкое различие между священниками и мирянами, пока лучшие из последних не достигнут того, чтобы быть одновременно тем и другим. Все, что связывается нечестивыми цепями символов, будет рассеяно и разделено. Когда всякий подобный способ соединения будет уничтожен, когда ищущему религии никто не будет предлагать религиозную систему, претендующую на исключительную истинность, а всякий даст ему свое особое, своеобразное ее обнаружение, – тогда, по-видимому, будет применено единственное средство устранения описанного бесчинства. В прежние времена, когда либо слишком теснили устарелые формулы, либо слишком многообразные элементы не могли ужиться в одних оковах, церковь разрубали на части через деление символов; но это приносило мало помощи и лишь на мгновение могло смягчить зло. Церковь обладает натурой полипа; из каждого ее куска снова вырастает целое; и когда характер ее противоречит духу религии, то большее число отдельных церквей, носящих этот характер, ничем не лучше малого числа. Внешнее религиозное общество может быть приближено к всеобщей свободе и величественному единству истинной церкви лишь, тем, что оно становится текучей массой, в которой нет определенных очертаний, в которой каждая часть находится то здесь, то там, и все мирно смешивается между собой. Озлобленный дух сектанства и прозелитизма, который уводит все далее от существенного в религии, будет уничтожен, лишь когда никто не будет иметь основания думать, что он сам принадлежит к определенному кругу, и что иначе верующий принадлежит к другому кругу.

Вы видите, что в отношении этого общества наши желания совершенно тождественны; что кажется вам зазорным, то преграждает путь и нам; но только – позвольте мне постоянно повторять это – этого вообще не существовало бы, если бы нам одним предоставили заботиться о том, что, собственно, есть наше дело. Чтобы все это было снова устранено, – это есть наш общий интерес; мы можем желать и надеяться на это, но вряд ли можем что-либо сделать для этого. Как совершится такое изменение у нас, немцев, – произойдет ли оно также, как у наших соседей, после великого потрясения и затем всюду сразу, или государство мирным соглашением уничтожит свой неудачный брачный союз с церковью, так что обоим не придется умирать, чтобы воскреснуть в новой форме, или же, наконец, государство будет хотя бы терпеть возникновение новой, девственной церкви, рядом с той, которая некогда продалась ему, – этого я не знаю. Но пока что-либо подобное не совершится, жестокая судьба будет угнетать все святые души, которые, пылая жаром религии, хотят выявить свои святыни и более широкому кругу непосвященного мира и чего-либо достигнуть этим. Я не хочу соблазнять тех, кто включен в привилегированный государством орден, придавать особенно большое значение, с точки зрения глубочайшего желания их сердца, тому, что они в этом отношении могут сделать своими речами. Если многие из них считают себя обязанными не говорить всегда или даже часто об одном лишь благочестии и говорить о нем начистоту только в торжественных случаях, чтобы не изменить своему политическому призванию, для которого предназначена их должность, – то мне почти не́чего возражать против этого. Но одно надо признать за ними: своей священнической жизнью они могут возвещать дух религии, и это да будет их утешением и лучшей наградой. В священной личности все значительно, в признанном служителе религии все имеет канонический смысл. Пусть же они выражают сущность религии во всех своих движениях; пусть даже в обыденных житейских отношениях они не упускают ничего, что может выражать религиозный дух! Святая глубина, с которой они относятся ко всему, пусть показывает, что и при мелких обстоятельствах, мимо которых легкомысленно проходит непосвященное сознание, в них звучит музыка возвышенных чувств; возвышенное спокойствие, с которым они уравнивают великое с малым, пусть свидетельствует, что они относят все к неизменному и во всем одинаково усматривают Божество; благодушная улыбка, с которою они проходят мимо всякого следа тленности, пусть открывает каждому, что они живут над временем и миром; готовное самоотречение пусть указывает, насколько они уже преодолели границы личности; и всегда живое и открытое сознание, от которого не ускользает ни самое редкое, ни самое обычное, пусть говорит о том, как неустанно отыскивают они следы Божества и прислушиваются к его проявлениям. Если, таким образом, вся их жизнь, и каждое движение их внутреннего и внешнего образа есть художественное воплощение священства, – то, быть может, этот немой язык откроет многим сознание того, что в них живет. Но недостаточно, чтобы они выражали сущность религии, – они должны также уничтожать ее ложную видимость; с детской непосредственностью и возвышенной простотой полного неведения, которое не знает опасности и не ищет мужества, они должны проходить мимо всего, что грубые предрассудки или тонкое суеверие окружило фальшивым ореолом святости; и пусть они беззаботно, подобно ребенку Геркулесу, внимают шипению змей клеветы, которых они столь же тихо и спокойно могут в каждое мгновение задушить. Этой святой службе пусть отдадутся они до лучших времен, и я думаю, вы сами будете благоговеть перед этим непритязательным величием и предречете благие последствия от его действия на людей. Но что же сказать мне тем, которым вы отказываете в священническом одеянии, потому что они не прошли определенным порядком определенного круга наук? Куда направить мне общительное влечение их религии, поскольку оно устремлено не только к высшей церкви, но и к внешнему миру? Так как они лишены более широкой арены, на которой они могли бы особенно выделяться, то пусть они удовлетворятся священническим служением своим домашним богам. Семья может быть самым завершенным элементом и самым верным отображением вселенной; ведь если здесь все сплетено между собой спокойно и верно, то здесь действуют все силы, одушевляющие бесконечность; если с радостным спокойствием все развивается, то здесь, как и всюду, дышит великий мировой дух; если звуки любви сопровождают все движения, то и в малейшем пространстве звучит музыка сфер, и оно вмещает в себя музыку сфер. Эту святыню пусть они развивают, совершенствуют и взращивают, пусть они устанавливают ее ясно и отчетливо с религиозной силой, пусть истолковывают ее с любовью и разумом; и тогда многие из них и вблизи них научатся созерцать вселенную в маленькой скрытой обители, она станет величайшей святыней, в которой многие посвящаются в служители религии. Это священство было первым в святом и детском древнем мире, и оно будет последним, когда уже не будет нужды в ином. Да, мы ждем, что в конце нашей искусственной культуры явится эпоха, когда уже не нужно будет никакого подготовительного общества для религии, кроме благочестивого домашнего очага. Теперь миллионы людей обоего пола и всех сословий томятся под игом механического и недостойного труда. Более старое поколение с ропотом падает под этим бременем и с простительной косностью предает на волю случая молодое поколение почти во всем, с одним только исключением: оно должно тотчас же подражать ему и изведать то же унижение. Вот причина, почему юношество не имеет того свободного и открытого взора, которому одному лишь открывается объект религиозности. Нет большего препятствия для религии, как то, что мы должны быть нашими собственными рабами; ибо всякий есть раб, кто вынужден выполнять то, что должно было бы совершаться мертвыми силами. От завершения наук и искусств мы ожидаем, что оно подчинит нам эти мертвые силы, что весь телесный мир и все из духовного мира, что поддается управлению, оно превратит в волшебный замок, где земному богу достаточно будет произнести магическое слово, нажать пружину, чтобы совершились все его веления. Лишь тогда каждый человек будет свободнорожденным, тогда каждая жизнь будет одновременно и практической, и созерцательной; ни над кем не будет подыматься палка погонщика, и каждый будет иметь покой и досуг для сосредоточенного созерцания мира. Лишь для несчастных, не имевших покоя и досуга, для людей, чьи духовные органы были лишены питательных сил, ибо все их бытие неустанно затрачивалось на механическую работу, – лишь для них было необходимо, чтобы выступали отдельные счастливцы, которые собирали бы их вокруг себя, заменяли бы им зрение и в несколько беглых мгновений сообщали бы им высшее содержание целой жизни. Когда наступит счастливая пора, когда каждый сможет свободно упражнять свои чувства и пользоваться ими, – тогда каждый, кому вообще доступна религия, приобщится к ней тотчас же при первом пробуждении высших сил, в святое время юности, под защитой отеческой мудрости; тогда прекратится всякое одностороннее общение, и награжденный отец введет здорового сына не только в более радостный мир и в более легкую жизнь, но и непосредственно в святое, отныне более многочисленное и оживленное собрание поклонников вечного.

В благодарном сознании, что, если некогда придет это время, как бы далеко оно еще ни было, его наступление будет отчасти обязано и тем усилиям, которым вы посвящаете вашу жизнь, – позвольте мне еще раз обратить ваше внимание на прекрасный плод вашего труда; позвольте еще раз свести вас к возвышенной общине истинно религиозных душ, которая, правда, теперь рассеяна и почти невидима, но дух которой все же властвует повсюду, где хоть немногие собраны во имя Божества. Есть ли в ней что-либо, что не вызывало бы в вас восхищения и уважения, – в вас, друзьях и поклонниках всего прекрасного и благого! – Они между собой – академия священнослужителей. Обнаружение святой жизни, высшее для них, каждый из них рассматривает как искусство и предмет изучения; и Божество из своего бесконечного богатства оделяет при этом каждого особым призванием. С общим пониманием всего, что принадлежит к священной области религии, каждый сочетает, как надлежит художникам, стремление совершенствоваться в какой-либо ее отдельной части; благородное соперничество господствует здесь, и потребность представить что-либо достойное такого собрания заставляет каждого усердно и добросовестно усваивать все, что относится к его специальной области. С чистым сердцем оно удерживается в душе, сосредоточенно приводится в порядок и с небесным искусством развивается и совершенствуется, и потому на все лады и отовсюду звучит признание и хвала бесконечному; с радостным сердцем всякий несет сюда самые зрелые плоды своего размышления и созерцания, своего постижения и чувствования. Они между собой – хор друзей. Каждый знает, что и он есть часть и орудие вселенной, что и в нем открывается ее божественное действие и божественная жизнь. Поэтому он видит в себе достойный предмет внимания для всех остальных. Все связи вселенной, которые он воспринимает в себе, все элементы человечества, которые в нем своеобразно формируются, все открывает он со священным трепетом, но и с радостной готовностью, чтобы каждый входил и созерцал это. Зачем им скрывать что-либо друг от друга? Все человеческое священно, ибо все оно божественно. Они между собой – союз братьев, – или вы знаете более интимное выражение для полнейшего слияния их натур, не в целях бытия и действования, а в целях ощущения и понимания? Чем более каждый из них приближается к вселенной, чем более каждый выявляет себя другому, тем более они сливаются в единстве; ни у кого нет обособленного сознания, каждый одновременно обладает и сознанием другого; они уже не только люди, но и человечество, и выходя за пределы самих себя, торжествуя над самими собой, они на пути к истинному бессмертию и вечности.

Если вы нашли что-либо более возвышенное в какой-либо иной области человеческой жизни или в какой-либо иной школе мудрости, то сообщите мне; ведомое мне я передал вам.

Пятая речь. О религиях

Что человек, объятый непосредственным общением с высшим, должен быть для вас всех предметом почитания и даже благоговения, – что никто, способный хоть сколько-нибудь понимать это состояние, не в силах удержаться при его созерцании от этих чувств, – это стоит выше всяких сомнений. Вы можете презирать всякого, чья душа легко и целиком заполняется мелочными вещами; но тщетно будете вы пытаться низко оценивать того, кто вбирает в себя величайшее и питается им. Вы можете любить или ненавидеть всякого, смотря по тому, идет ли он с вами или против вас на ограниченном пути деятельности и образования; но даже лучшее из чувств, порождаемых равенством, не сможет укрепиться в вас в отношении к тому, кто так превосходит вас, как человек, ищущий в мире высшее существо и стоящий высоко над каждым, кто не находится в том же состоянии. Вы должны, как говорят мудрейшие среди вас, даже против воли почитать добродетельного, который по законам нравственной природы стремится подчинить конечное бесконечным требованиям; но если бы даже было возможно найти в самой добродетели нечто смешное, в силу противоположности между ограниченными силами и безграничным начинанием, – вы все же не сможете отказать в почитании и благоговении тому, чьи органы открыты вселенной и кто, чуждый всякой борьбы и противоположности, возвышаясь над всяким незавершимым стремлением, проникнутый воздействиями вселенной и сливаясь с ней воедино, отбрасывает на вас неискаженный небесный луч, когда вы созерцаете его в этот драгоценнейший миг человеческого бытия. Вынудит ли в вас изложенная мною идея сущности и жизни религии то почитание, в котором вы так часто отказывали ей в силу ложных представлений и обращая внимание на случайные вещи; побудят ли вас к более глубокому созерцанию нашего бытия и развития мои мысли о связи этой, всем нам присущей склонности со всеми остальными прекрасными и божественными задатками нашей природы; как будете вы судить с указанной мною высшей точки зрения о том непонятном возвышенном общении душ, где каждый, пренебрегая славой своего произвола и исключительным обладанием своей духовной самобытностью и тайной, добровольно отдается другим и открывается их созерцанию как создание вечного и всеобразующего мирового духа; будете ли вы восхищаться ею как святейшей формой общения, более высокой, чем всякое земное соединение, более святой, чем самый нежный союз дружбы отдельных нравственных сознаний; увлечет ли вас, следовательно, к молитвенному поклонению религия как целое, с ее бесконечностью и божественной силой, – обо всем этом я не спрашиваю вас; ибо я уверен в силе самого предмета, который нужно было только освободить от всех искажающих облачений, чтобы он стал действовать на вас. Но теперь, в завершение, мне предстоит выполнить новое дело и одолеть новое препятствие. Я как бы хочу повести вас к Богу, ставшему плотью; я хочу показать вам религию, поскольку она отказалась от своей бесконечности и выступает среди людей часто в убогом образе; вы должны открыть религию в религиях; в том, что́ стоит перед вами лишь в земном и нечистом виде, вы должны отыскать отдельные черты той же небесной красоты, образ которой я пытался обрисовать.

Если вы обратите взор на современное положение вещей, где дробления церкви и различия религии почти всюду совпадают, и религия и церковь кажутся неразрывно связанными в своем обособлении, – где существует столько же вероучений и исповеданий, сколько церквей и религиозных общин, – то вы легко склонитесь к мысли, что в моем суждении о множественности церквей вместе с тем уже высказано суждение о множественности религий; но этим вы совершенно превратно истолковали бы мое мнение. Я осудил множественность церкви; но, показав из существа дела, что здесь теряются все строго и резко обособляющие очертания, исчезают все определенные подразделения, и что не только все должно по духу и взаимному участию быть одним неразрывным целым, но и что действительная связь должна развиваться все шире и все более приближаться к указанному высшему всеобщему единству, я тем самым уже допустил, как нечто необходимое и неизбежное, множественность религий и определенные различия между ними. Ведь для чего же истинная внутренняя церковь должна быть единой? Не для того ли, чтобы каждый мог созерцать и узнавать религию другого, которую он не может созерцать, как свою собственную, так как во всех своих отдельных проявлениях она представляется отличной от его религии? А для чего должно быть единым и внешнее общение, в переносном смысле называемое церковью? Для того, чтобы каждый мог отыскивать в ней религию в той форме, которая более всего соответствует заложенному в его душе смутному задатку; и это зерно должно же иметь определенный характер, если оно может быть оплодотворено и пробуждено лишь воздействием того же определенного характера. И именно потому под этими различными явлениями религии не могли разуметься просто отдельные куски, которые различны лишь по числу и величине и, сведенные воедино, составили бы однообразное, впервые лишь подлинно завершенное целое; ибо тогда каждый в своем естественном развитии сам собою доходил бы до того, что принадлежит другому; религия, которую открывает ему другой, превратилась бы в его собственную и слилась бы с ней воедино, и церковь, которая и с развитой мною точки зрения есть неизбежное для каждого религиозного человека общение со всеми верующими, была бы лишь преходящим учреждением, своим собственным действием устраняющим само себя, – тогда как я отнюдь не хотел мыслить или изобразить ее таковою. Таким образом, я исходил из множественности религий, и, вместе с тем, я нахожу ее обоснованной в существе религии.

Всякий легко усмотрит, по крайней мере, то, что никто не может в совершенстве обладать всей религией; ибо человек определен на известный лад, религия же определима на бесконечно многие лады; но столь же мало может быть вам чуждо и то, что религия не просто раздробляется между людьми, случайно и в меру восприимчивости каждого, а организуется в явления, которые более отличаются друг от друга и, вместе с тем, более сходны между собой. Вспомните лишь о многих ступенях религии, на которые я обратил ваше внимание, вспомните, что религия того, кому мир уже открывается, как живое целое, не может быть простым продолжением воззрения того, кто созерцает мир лишь в его видимо противоположных элементах, и что до этой последней точки зрения, в свою очередь, не может дойти на своем пути тот, для кого вселенная есть еще хаотическое и недифференцированное представление. Будете ли вы называть эти различия степенями или видами религии, вы во всяком случае должны признать, что всюду вообще, где имеются такие различия, т. е. где бесконечная сила делится и дифференцируется в своих обнаружениях, она обычно проявляется в своеобразных и различных формах. Итак, множественность религий есть нечто совсем иное, чем множественность церквей. Ибо сущность церкви состоит ведь в том, что она должна быть общением. Следовательно, ее границей не может быть однородность религиозного начала, так как ведь общение должно быть установлено именно между различными началами. Если же вы полагаете – в чем вы очевидно совершенно правы, – что и церковь в действительности не может стать абсолютным и однородным единством, то это может быть основано лишь на том, что каждое реальное общение, существующее во времени и пространстве, по своей природе должно быть ограниченным и само собою распадается на части, так как его интимность слишком ослабла бы при несоразмерно большом объеме. Напротив, религия именно в своей множественности предполагает возможно большее единство церкви, так как и для общения, и для самой личности она должна достигать в каждом человеке совершенно определенной формы. Ей же самой необходима эта множественность, ибо лишь через нее она может проявляться сполна. Она должна содержать принцип индивидуализации в себе самой, так как иначе она совсем не могла бы существовать и восприниматься. Поэтому мы должны постулировать и отыскивать бесконечное множество определенных форм, в которых проявляется религия; и где мы находим что-либо, претендующее быть такою формой – а ведь каждая отдельная религия выдает себя за таковую, – там мы должны рассмотреть, соответствует ли она этому принципу, и затем уяснить сущность и формы ее своеобразия, как бы она ни была скрыта под чуждыми оболочками и как бы ни была искажена не только неизбежным действием преходящего, до которого спустилось непреходящее, но и нечестивой рукой кощунствующих людей.

Итак, если вы хотите иметь не только понятие о религии вообще, – а ведь было бы недостойно вас, если бы вы удовлетворились столь несовершенным знанием, – если вы хотите подлинно постигнуть ее в ее реальности и конкретных проявлениях, религиозно воспринять сами эти проявления как бесконечно прогрессирующее творение духа, который открывается во всей человеческой истории, – то вы должны расстаться с суетным и тщетным желанием, чтобы существовала только одна религия; вы должны преодолеть ваше отвращение к ее множественности и по возможности непредвзято подойти ко всем религиям, которые уже развились из вечно обильного лона духовной природы в изменчивых формах человечества и в течение прогрессирующего движения последнего.

Вы называете эти наличные определенные религиозные явления положительными религиями, и под этим названием они уже давно были предметом совершенно исключительной ненависти; тогда как при всем вашем отвращении против религии вообще вы всегда легче терпели и даже говорили с некоторым почтением о чем-то, что в отличие от этих положительных религий вы называете естественной религией. Я не колеблюсь открыть вам в категорической форме мой образ мыслей по этому вопросу; а именно, что касается меня, то я решительно отрицаю это преимущество и объявляю, что для всех, кто хочет обладать религией и любить ее, было бы грубейшей непоследовательностью допускать такое преимущество, и что этим они впадали бы в очевиднейшее противоречие с самими собой. Более того, я считал бы все свои усилия потерянными, если бы я достиг ими только привлечения вас к этой естественной религии. Что же касается вас, которым религия вообще была противна, то я находил всегда вполне естественным ваше желание проводить это различие. Так называемая естественная религия обыкновенно так отполирована и имеет такие метафизические и моральные манеры, что в ней лишь мало просвечивает своеобразный характер религии; она умеет жить так скромно, так ограничивать себя и приспособляться, что ее всюду терпят; тогда как всякая положительная религия имеет некоторые сильные черты и весьма характерно очерченную физиономию, и потому во всяком своем движении, при самом беглом взгляде, брошенном на нее, безошибочно напоминает каждому, что она собственно есть. Это есть единственное объективное различие между ними; и если именно это есть истинное и внутреннее основание вашего отвращения к положительной религии, то теперь вы должны освободиться от него, и мне, собственно, даже не нужно было бы спорить против него. Ведь если вы теперь, как я надеюсь, имеете более благоприятное суждение о религии вообще, если вы понимаете, что ее основой служит особый и благородный задаток в человеке, который, следовательно, должен развиваться всюду, где он имеется, то вы уже не можете испытывать отвращение к созерцанию определенных форм, в которых он уже реально проявился, и вы, напротив, должны признать эти формы тем более достойным объектом вашего рассмотрения, чем более в них развиты своеобразные и отличительные признаки религии.

Но вы, быть может, не признаетесь в этом основании вашего отвращения к положительной религии; быть может, все старые упреки, которые вы обыкновенно делали религии вообще, вы теперь направите против отдельных религий и будете утверждать, что именно о том, что вы называете положительным в религии, должны содержаться черты, которые постоянно возбуждают эти упреки и оправдывают их, и что именно поэтому они не могут быть естественными проявлениями истинной религии, как я старался их вам изобразить. Вы укажете мне, что все они без различия полны тем, что, по моему собственному признанию, не есть сущность религии, и что, следовательно, начало порчи должно быть глубоко заложено в их организме; вы напомните мне, что каждая из них объявляет себя единственно истинной религией и свои характерные черты – безусловно высшим; что они отличаются между собой, как чем-то существенным, именно тем, что́ каждая из них должна была бы изгнать из себя; что они, совершенно вопреки природе истинной религии, доказывают, опровергают и спорят, будь то оружием искусства и рассудка, или еще более чуждыми и уже низменными средствами; и вы присоедините, что именно поскольку вы почитаете религию и признаете ее чем-то важным, вы должны быть горячо заинтересованы в том, чтобы она всюду пользовалась величайшей свободой многообразного и всестороннего развития и что, таким образом, вы тем сильнее должны ненавидеть определенные религиозные формы, которые прикрепляют всех, кто их исповедует, к одному и тому же образцу и слову, лишают их свободы следовать их собственной природе и замыкают их в противоестественные границы; и во всех этих отношениях вы будете настойчиво восхвалять мне преимущества естественной религии перед положительными.

Я еще раз свидетельствую, что не отрицаю недоразумений и искажений во всех религиях, и что я ничего не возражаю против отвращения, которое они вам внушают. Я признаю во всех них описанное мною печальное вырождение и уклонение в чуждую область; и чем божественнее сама религия, тем менее я хочу разукрашивать ее порчу и с восторгом взращивать ее плевелы. Но забудьте на время это, тоже ведь одностороннее воззрение, и выслушайте иное. Вспомните, как велика в этой порче вина тех, кто увлек религию из глубины сердца в гражданский мир; признайте, что многое неизбежно всюду, где бесконечное принимает несовершенную и ограниченную оболочку, спускается в область времени и подчиняется всеобщему воздействию конечных вещей. Но как бы глубоко в них ни укоренилась эта порча и как бы они ни страдали от нее, примите во внимание по крайней мере одно: если подлинно религиозный взгляд на все вещи состоит в том, чтобы отыскивать и почитать всякий, и даже отдаленнейший след божественного, истинного и вечного во всем, что кажется нам обыденным и низменным, то менее всего может обойтись без преимущества такого рассмотрения то, что имеет самые законные притязания на религиозную оценку. И однако вы найдете больше, чем только отдаленные следы божественности. Я приглашаю вас рассмотреть каждую веру, которую исповедывали люди, каждую религию, которую вы обозначаете определенным именем и характером, и которая, быть может, ныне уже давно выродилась в бессмысленную совокупность пустых обрядов, в систему абстрактных понятий и теорий; не найдете ли вы все же, когда вы исследуете ее источник и первичные составные части, что все мертвые шлаки были некогда пылающими излияниями внутреннего пламени, что во всех религиях более или менее содержится нечто от той истинной сущности религии, которую я изобразил вам? Не найдете ли вы, что каждая религия была одной из форм, которую человечество необходимо должно было в этом отношении принимать в разных местностях земли и на различных ступенях развития. Я должен отказаться от задачи планомерно и всесторонне ознакомить вас с этим многообразием религий; ведь это есть предмет изучения, которому должна быть посвящена целая жизнь, а не тема для отдельной беседы. Но для того, чтобы вы не блуждали наугад в этом бесконечном хаосе, для того, чтобы вы, не путаясь в господствующих неправильных понятиях, могли верным масштабом измерять истинное содержание и подлинную сущность отдельных религий и определенным и твердым способом различать внутреннее от внешнего, самобытное от заимствованного и чужого, священное от мирского, – для этого вы должны на время забыть о всякой отдельной религии и о том, что считается ее характерным признаком, и сперва постараться изнутри достигнуть общего воззрения на то, как, собственно, надлежит понимать и определять сущность какой-либо положительной религии. Тогда вы найдете, что именно положительные религии суть определенные формы, в которых должна выражаться религия, и что ваша так называемая естественная религия вообще не может претендовать на что-либо подобное, так как она есть лишь неопределенный, скудный и убогий замысел, которому, собственно, ничто вообще не может соответствовать в действительности; вы найдете, что только в положительных религиях возможно истинное индивидуальное развитие религиозного задатка и что они по своей сущности нисколько не умаляют свободы тех, кто их исповедует.

Почему я допустил, что религия не может быть дана полностью иначе, как в великом многообразии возможно более определенных форм? Лишь по основаниям, которые сами собой вытекают из того, что было сказано о сущности религии. А именно, религия в целом есть, конечно, не что иное, как совокупность всех отношений человека к Божеству во всех возможных формах жизнепонимания, которые каждый сознает как свою непосредственную жизнь; и в этом смысле, конечно, существует одна всеобщая религия, ибо жизнь была бы действительно убогой и искалеченной, если бы не всюду, где должна быть религия, встречались и все эти отношения. Но все будут воспринимать их отнюдь не одинаково, а, напротив, совершенно различно; и так как только эта различность непосредственно чувствуется и может быть выражена, указанное же объединение всех различий может лишь мыслиться, вы неправы в вашем требовании всеобщей религии, которая должна быть естественной для всех; наоборот, никто не будет иметь своей собственной, истинной и надлежащей религии, если она должна быть одинаковой для всех. Ибо уже потому, что мы существуем «где-то», в этих отношениях человека к целому есть ближнее и дальнее, и в силу этой координации со всем остальным каждое чувство будет иметь для каждого иное определение. Но далее и потому, что мы – «кто-то», в каждом из нас есть бо́льшая восприимчивость к некоторым религиозным представлениям и чувствам по сравнению с другими и, следовательно, и в этом отношении каждый элемент религии есть всюду иной. Но ведь, очевидно, значение каждого чувства может быть учтено не через отдельное такое отношение, а лишь через всю их совокупность, и именно поэтому религия как целое не может быть дана иначе, чем если действительно даны все эти, возникающие описанным путем, различные воззрения на каждое отношение; а это, в свою очередь, невозможно иначе, как в бесконечном множестве различных форм, каждая из которых достаточно определена в себе различным принципом координации и в каждой из которых тот же самый религиозный элемент своеобразно видоизменен, т. е. которые все суть истинные индивиды. Чем определяются и различаются между собой эти индивиды, и что, с другой стороны, служит связующим и общим началом для их составных частей или принципом тяготения, которому повинуются эти части и на основании которого, следовательно, относительно каждой религиозной частности можно определить, к какого рода религии она принадлежит, – это уже ясно из сказанного. Однако об исторически данных нам религиях, на которых только и может проверять себя рассматриваемое воззрение, утверждают, что все в них обстоит совсем иначе и что они стоят в иных отношениях между собой; и это мы еще должны исследовать.

Прежде всего, определенная форма религии отнюдь не может быть таковою просто, поскольку она содержит в себе определенное количество религиозного материала. В таком мнении именно и выражается полнейшее непонимание сущности отдельных религий, которое часто распространяется среди самих верующих и неоднократно обусловливает взаимные ложные оценки. А именно, сами верующие часто полагали, что, так как столь много людей разделяют одну и ту же религию, то они должны иметь одну и ту же меру религиозных воззрений и чувств, т. е. мысли и веры, и что именно это, общее всем, должно быть сущностью их религии. Правда, не всюду легко можно с уверенностью найти подлинно характерное и индивидуальное в данной религии, если руководиться при этом ее частными чертами; но как бы элементарно ни было ее понятие, оно менее всего может предполагать такую общность меры религии, и если вы полагаете, что положительные религии стесняют отдельного человека в развитии его религии потому, что они требуют определенной суммы религиозных воззрений и чувств и исключают другие, то вы заблуждаетесь. Отдельные восприятия и чувства суть, как вы знаете, элементы религии, и рассматривать последнюю как простую груду таких элементов, определяемую лишь их количеством и качеством, – это отнюдь не может привести к познанию индивидуального характера религии. Если, как я уже старался вам показать, религия потому должна принимать многообразные различные формы, что о каждом отношении возможны различные воззрения, смотря по тому, как оно координируется с остальными, то такое простое сложение нескольких отношений, которое ведь не определяло бы ни одного из возможных воззрений, было бы для нас бесполезно; и если бы положительные религии отличались бы между собой лишь таким исключением отдельных элементов, то они, конечно, не могли бы быть теми индивидуальными явлениями, которые мы ищем. А что действительно не это есть их характер, явствует из того, что невозможно, исходя из этой точки зрения, дойти до определенного понятия о них; а такое понятие ведь должно быть возможно, потому что они являются устойчиво отделенными одна от другой. Ибо лишь то, что сливается между собой, не может быть разделено и в понятии. Ясно, ведь, что различные религиозные восприятия и чувства зависят друг от друга и возбуждаются друг другом не одним определенным способом; как каждое из них существует само по себе, так и каждое может привести к другому через самые различные комбинации. Поэтому различные религии совсем не могли бы долгое время существовать обособленно, если бы они сличались между собой лишь этими элементами; напротив, каждая скоро дополнилась бы до равенства со всеми остальными. Поэтому уже и в религии каждого отдельного человека, как она образуется в течение его жизни, нет ничего более случайного, чем дошедшая до его сознания сумма его религиозного материала. Отдельные воззрения могут в нем затемняться, другие могут выступать наружу и проясняться, и с этой стороны его религия всегда подвижна и текуча. Таким образом, ограничение, которое в каждом отдельном человеке столь изменчиво, тем не менее может быть неизменным и существенным в религии, общей многим; ведь только совершенно случайно и очень редко многие люди могут даже лишь в течение некоторого времени оставаться в одном определенном круге восприятий и идти по одному пути чувств. Поэтому-то между людьми, которые так определяют свою религию, царит постоянный спор о том, что принадлежит к ее существу и что нет; они не знают, что́ им признать характерным и необходимым в ней, и что́ – отделить от нее как произвольное и случайное; они не находят точки, с которой могли бы обозреть целое, и не понимают религиозного явления, в котором они сами мнят жить, за которое они борются и вырождению которого они содействуют именно тем, что, хотя целое владеет ими, они сами сознательно владеют лишь единичным. К счастью, инстинкт, которого они не понимают, руководит ими правильнее, чем их рассудок, и природа сдерживает то, что уничтожили бы ложные размышления и основанное на них поведение. Кто полагает характер отдельной религии в определенном количестве восприятий и чувств, тот необходимо должен допускать какую-либо внутреннюю и объективную связь, соединяющую между собой именно данные элементы и исключающую все остальные. И это ложное представление, впрочем, весьма тесно связано с обычным, но совершенно несоответствующим духу религии способом сопоставлять и сравнивать религиозные представления. Целое, которое было бы действительно так составлено, было бы, конечно, не тем, которое мы ищем, и в силу которого религия во всем своем объеме приобретает определенную форму; оно было бы не целым, а произвольным отрезком целого, и не религией, а сектой; ибо едва ли оно может возникнуть иначе, как в силу того, что религиозный опыт отдельного лица, и притом относящийся лишь к краткому периоду его жизни, признается нормой для общины. – Но формы, которые создала история и которые действительно существуют, имеют совсем иное единство. Всякое сектантство, умозрительное, стремящееся свести в философское единство отдельные воззрения, как и аскетическое, настаивающее на систематичности и определенной последовательности чувств, старается установить по возможности совершенное однообразие между всеми, кто хочет приобщиться к определенной части религии. Но если тем, кто заражен этим исступлением, и кого, конечно, нельзя упрекнуть в недостаточной действенности, еще никогда не удавалось низвести положительную религию до уровня секты, то вы должны признать, что эти положительные религии, которые тоже ведь возникли, и величайшие из которых созданы отдельными людьми, составлены по иному принципу и имеют иной характер, если они существуют вопреки всем таким нападениям. И если вы вспомните о времени, когда они возникли, то вы еще яснее поймете это: ибо вы тогда вспомните, что каждая положительная религия, во время своего развития и расцвета, т. е. в эпоху, когда ее жизненная сила всего моложе и свежее, а потому и вернее всего может быть постигнута, движется в совершенно ином направлении; а именно, она не концентрируется и не исключает из себя многого, а напротив расширяется вовне, выпускает из себя все новые ветви, и впитывает в себя все более религиозного материала, чтобы развивать его согласно своей особой природе. Итак, они формируются не на основании ложного принципа, и последний не тождествен с их природой; он есть порча, проникшая в них извне, и так как он столь же чужд им, как и духу религии вообще, то их отношение к нему, которое сводится к неустанной борьбе, может скорее доказать, чем опровергнуть, что они сформированы именно так, как должны быть сформированы подлинно индивидуальные явления религии.

Столь же мало могут те различия в религии вообще, на которые я доселе мимоходом обращал ваше внимание, или какие-либо иные, сами по себе создать всецело и индивидуально определенную форму религии. Три часто упоминаемые мною рода опознания бытия и его всеобщности, именно, как хаоса, как системы и в его стихийной множественности, отнюдь не могут составить столько же отдельных и определенных религий. Вы знаете, конечно, что деление понятия, как бы далеко оно ни заходило, никогда не может довести нас до индивидов, а всегда проводит лишь к менее общим понятиям, подчиненным более общему, к видам и подвидам, которые в свою очередь могут охватывать множество весьма различных частностей; но чтобы найти характер самой единичной вещи, нужно исходить из общего понятия и его признаков. Приведенные три разновидности религии суть действительно не что иное, как такое обычное и всюду встречающееся деление на основании привычной для всех схемы единства, множества и целостности. Они суть, следовательно, виды религии, но не религиозные индивиды, и потребность, во имя которой мы ищем последние, была бы совершенно неудовлетворена наличностью религии в этой троякой форме. Ведь вполне очевидно, что, хотя каждая определенная форма религии необходимо должна примыкать к одному из этих видов, она в силу одного этого еще отнюдь не становится отдельной и вполне определенной религией. Ибо в каждой из этих областей вы видите множество таких явлений, различия между которыми вы никоим образом не можете считать лишь кажущимися. Следовательно, и это отношение также не могло сформировать отдельные религии. И столь же мало, очевидно, персонализм и противоположный ему пантеистический способ представления в религии суть такие индивидуальные формы. Ведь и они проходят через все три вида религии, и уже поэтому не могут быть индивидами. Напротив, они суть лишь иной род подразделения, так что все, что принадлежит к указанным трем видам, может быть выражено обоими этими способами. Здесь мы, конечно, не должны забыть того, в чем мы недавно сошлись, именно, что эта противоположность касается лишь способа, каким рассматривается само религиозное чувство и полагается общий объект для его проявлений. И потому, если даже из отдельных религий одна более склоняется к одному такому способу выражения и обнаружения, а другая – к другому, то этим все же не может быть непосредственно определено ни своеобразие религии, ни ее достоинство и ступень ее развития. Допустим ли мы тот или иной способ, – все отдельные элементы религии останутся по-прежнему неопределенными в отношении их взаимной связи, и ни одно из многих воззрений на нее не реализуется тем, что ее сопровождает та или иная мысль; вы можете убедиться в этом на всех религиозных формулировках, которые выражают чистый деизм, и все же мнят себя вполне определенными. Ибо здесь вы всюду найдете, что все религиозные чувства и в особенности – и это есть пункт, вокруг которого здесь все обычно вращается – все воззрения на отдельные функции человечества и на его высшее единство в том, что стоит вне его воли, остаются совершенно неопределенными и многозначными в их отношении между собой. Поэтому и эти два вида, даже как способы выражения религии, суть лишь общие формы, которые на разные лады могут быть точнее определены и индивидуализированы; и если вы хотите достигнуть более точного их определения тем, что сочетаете их в отдельности с одним из трех определенных видов созерцания, то и эти формы, составленные на основании различных подразделений целого, будут лишь более узкими подвидами, но отнюдь не определенными и самостоятельными целыми. Следовательно, ни натурализм – я разумею под ним опознание мира, которое ограничивается стихийной множественностью, без представления о личном сознании и воле отдельных элементов, – ни пантеизм, ни многобожие, ни деизм, не суть отдельные и определенные религии, которые мы ищем, а суть лишь виды, в сфере которых уже развились многие подлинные индивиды, и еще большему числу их предстоит развиться.

И все же, коротко говоря, не остается иного пути для осуществления истинно индивидуальной религии, как сделать средоточием всей религии одно из великих отношений человечества к миру и к высшему существу, связав с ними все остальные отношения, и притом определенным способом, который с точки зрения самой идеи религии представляется чистым произволом, но который всецело необходим, если вглядеться в своеобразие верующих. Это сразу придает целому общий дух и определенный характер; все, что́ прежде было неопределенным и многозначным, приобретает точный вид; из бесконечно многих различных воззрений и соотношений отдельных элементов, которые были все возможны и все должны были получить выражение, каждое такое формирование всецело реализует лишь одно; все отдельные элементы выявляются с одноименной стороны, – с той, которая обращена к средоточию, и все чувства приобретают в силу этого общий тон и становятся более живыми и связными. Лишь в совокупности всех возможных в таком смысле форм может быть действительно дана вся религия; она выражается, таким образом, лишь в бесконечном ряде воплощений, развивающихся постепенно в различных местах пространства и времени, и лишь то, что содержится в одной из этих форм, содействует ее совершенному проявлению. Всякое такое формирование религии, когда все созерцается и чувствуется в связи с одним отношением к Божеству, которое как бы воспринимает в себя и обусловливает все остальные отношения, – в чем бы ни состояло это избранное отношение и где бы и как бы оно ни развилось – есть самостоятельная положительная религия; в отношении совокупности религиозных элементов оно есть – употребляя слово, которому нужно вернуть его славное значение – ересь, ибо среди многих равных начал одно как бы избирается главою для всех остальных; в отношении же к общению всех участников и их связи с тем, кто основал их религию, впервые ясно осознав это средоточие, это есть отдельная школа или община учеников. Но если только в таких определенных формах и через них может быть выражена религия, – а я надеюсь, мы теперь согласны в этом между собой, – то только человек, который со своей религией приобретает оседлость в одной из этих форм, будет иметь подлинно прочное местожительство и, так сказать, благоприобретенное право гражданства в религиозном мире; лишь он может гордиться своим соучастием в бытии и развитии целого; лишь он есть полная религиозная личность, которая, с одной стороны, своим общим характером принадлежит к определенному роду и, с другой стороны, выделяется, как нечто своеобразное, прочными и определенными чертами.

Но, быть может, тут иной, уже интересующийся делами религии, спросит с изумлением, а противник религии – с коварством, должен ли в таком случае каждый религиозный человек примкнуть к одной из наличных, своеобразно определенных форм религии. Такому человеку и предварительно ответил бы: нет; необходимо только, чтобы его религия также была своеобразно определенной и внутренне развитой; но нет надобности, чтобы его религия определялась наподобие какой-либо формы, уже существующей в крупных размерах и богатой последовательности. И я напомнил бы ему, что я нигде не говорил, что две или три определенные формы религии должны остаться единственными. Напротив, пусть развиваются со всех точек бесчисленные формы, и тот, кто не подходит к одной из уже наличных форм, – я готов сказать: кто не был бы в состоянии сам ее создать, если бы не нашел ее готовой, – тот уже поэтому не мог бы принадлежать ни к одной из них, а должен был бы создать из себя новую форму. Если он при этом остается один и без последователей, то это не беда. Всюду и всегда существует достаточно зародышей, которые не могут достигнуть более широкого бытия; и точно так же существует и религия такого одинокого человека, и она имеет столь же определенную форму и организацию и в такой же мере есть самостоятельная положительная религия, как если бы он основал величайшую школу. И отсюда вопрошающий усмотрел бы, что, по моему мнению, эти наличные формы религии своим прошлым бытием не должны стеснять ни одного человека развить себе религию согласно своей собственной природе и умонастроению. Будет ли кто-либо пребывать в одной из них, или построит самостоятельную форму, – это зависит исключительно от того, разовьется ли в нем то же самое или иное отношение в качестве основного чувства и средоточия всей религии. Так ответил бы я ему предварительно; но если бы он захотел услышать от меня более точный ответ, то я прибавил бы, что довольно трудно человеку попасть в такое положение, если это не случается по недоразумению. Ибо зарождение нового откровения не есть что-либо незначительное и чисто личное, а в основе его лежит всегда нечто большее и более общее. Поэтому никогда еще у человека, который был призван действительно установить новую религию, не было недостатка в приверженцах и единомышленниках. Таким образом, большинство всегда находится в таком положении, что может принадлежать к одной из существующих религий, и лишь немногих не удовлетворяет ни одна из них; но что я преимущественно хотел показать, это – то, что в силу равного правомочия всех, указанное большинство не менее свободно, чем это меньшинство, и точно так же образует себе самобытную религию. Ведь если мы проследим в каждом историю его религиозности, то мы найдем сперва темные чаяния, которые, не проникая всецело души, исчезают неопознанными, и часто витают над каждым человеком; они, быть может, возникли как-нибудь понаслышке, не достигают определенной формы и не выдают ничего своеобразного. Лишь позднее вселенское чувство навсегда раскрывается в ясном сознании, для одного в одном, для другого – в другом определенном отношении, с которым он потом все связывает, вокруг которого все для него формируется, так что такой момент собственно определяет религию каждого; и я надеюсь, вы не подумаете, что религия человека менее самобытна и менее принадлежит ему самому только потому, что она находится в области, где уже собраны многие, и что вы усмотрите в этом равенстве не механическое влияние привычного и унаследованного, а, как и в других случаях, общую обусловленность высшими основаниями. Но сколь несомненно, что именно в этой общности, – все равно, является ли в ней кто первым или позднейшим, – лежит гарантия естественности и истинности, столь же достоверно и то, что из нее не вытекает никакого ущерба для самобытности. Ведь если даже тысячи людей до него, вместе с ним и после него ориентируют свою религиозную жизнь на одном отношении, разве оно поэтому будет тождественным во всех, и разве религия разовьется во всех одинаково? Вспомните лишь об одном, именно что каждая определенная форма религии неисчерпаема для отдельного человека; не только потому, что она на свой определенный лад должна охватить целое, которое слишком велико для отдельного человека, но и потому, что в ней самой содержится бесконечное многообразие развития, имеющее, правда, подчиненное значение, но все же сходное с тем, в отношении которого она сама есть особая форма религии вообще. Разве уже в силу одного этого каждому не уделено достаточно работы и простора? Мне не ведома ни одна религия, которой удалось бы настолько овладеть всей своей областью и настолько определить и выразить в ней все согласно своему духу, что исповедующему ее человеку с выдающимся богатством и своеобразием духа не оставалось бы возможности трудиться над ее завершением; лишь немногим из наших исторических религий было дано в пору свободы и лучшей жизни надлежащим образом использовать и завершить хотя бы ближайшие от центра части их сферы, и лишь в немногих различных формах своеобразно отпечатлеть свой общий характер. Жатвы много, а делателей мало. В каждой из этих религий открывается бесконечное поле, по которому тысячи могут рассеяться; достаточно невозделанных местностей откроется взору каждого, кто способен сотворить и взрастить что-либо самостоятельное.

Таким образом, упрек, будто каждый, кто примыкает к какой-либо положительной религии, становится лишь представителем тех людей, которые придали силу этой религии, сам же уже не может своеобразно развиваться, – этот упрек совершенно необоснован; напротив, и здесь мы не можем судить иначе, чем в области государства и общественности. Ведь в этой последней области нам кажется болезненным и фантастическим, когда человек утверждает, что ему нет места в существующем устройстве, а что он должен выделиться из общества, чтобы сохранить свою самостоятельность. Напротив, мы убеждены, что всякий здоровый человек будет разделять со многими великий национальный характер и, именно оставаясь в нем и подчиняясь ему, всего точнее и прекраснее разовьет свою самобытность. Так и в области религии может быть лишь болезненным уклонением, когда человек отделяется от общей жизни со всеми, с кем его связала природа, и не принадлежит ни к какому более крупному целому; напротив, каждый сам собой найдет где-либо выраженным в широкой форме или сам так выразит то, что для него есть средоточие религии. Но каждой такой общей сфере мы приписываем также неизмеримо глубокую пластичность, в силу которой из ее недр проистекают своеобразия всех людей; и в этом смысле церковь справедливо зовется общей матерью всех. Чтобы уяснить себе это на ближайшем примере, вспомните о христианстве как об одной из таких определенных форм высшего порядка; вы найдете в нем и наше время сперва, конечно, знакомые, внешним образом бросающиеся в глаза противоположности; но затем каждая из этих подчиненных областей делится на множество различных воззрений и направлений, каждое из которых выражает своеобразную формацию; последняя берет начало от отдельных лиц и собирает вокруг себя многих, причем, очевидно, еще остается открытым для каждого последнее и совершенно личное развитие религиозности, которое так сливается со всем его бытием, что целиком не может быть доступно никому, кроме него самого. И этой ступени развития религия должна тем более достигать в человеке, чем более он, на основании всей своей жизни, может притязать на принадлежность к нам, образованным людям. Ибо если его высшее чувство развилось, то оно должно было стать самобытным вместе с его остальными способностями – допуская, что они уже достигли развития. Или, если оно развилось, по-видимому, внезапно, после, быть может, незаметного зачатия и кратких родовых мук духа, – то и тогда его религиозной жизни прирождена самостоятельная личная форма, присуща определенная связь с прошлым, настоящим и будущим; здесь сохраняется единство сознания, так как вся позднейшая религиозная жизнь примыкает к этому мгновению и к состоянию, в котором она неожиданно явилась душе, опирается на связь с прошлым, более скудным бытием, и как бы генетически развивается из него. Но и этого мало: это первое начальное сознание уже должно иметь своеобразный характер, так как оно ведь может столь внезапно вступить в уже развитую жизнь лишь в совершенно определенной форме и при определенных условиях; и этот определенный характер присущ тогда и каждому следующему мгновению, так что он есть чистейшее выражение целостного существа. Когда живой дух земли, как бы отрываясь от самого себя, в определенный момент вступает в ряд органических эволюций, то возникает новый человек, самостоятельное существо, обособленное бытие которого, будучи независимо от множества его событий и действий, как и от их характера, покоится на своеобразном единстве непрерывного сознания, примыкающего к этому первому моменту бытия, и выражается в самобытной связи всех позднейших моментов с этим первым моментом; и точно так же, когда в каком-либо человеке как бы первично зачинается определенное сознание об его отношении к высшему существу, то в это мгновение возникает особая религиозная жизнь. Это есть особая жизнь не потому, что она неизбежно ограничена особым выбором воззрений и чувств, и не потому, что наличный в ней религиозный материал имеет особые качества; этот материал, напротив, одинаков у всех, кто духовно родились в одно и то же время и в одной и той же области религии; она есть особая жизнь в силу того, что́ у человека не может быть общим ни с кем, – в силу своеобразия того состояния, в котором душа человека впервые узнала благословение и объятие вселенной; она есть особая жизнь в силу своеобразного способа, каким человек перерабатывает созерцание вселенной и свои размышления над ним, – в силу характера и тона, с которым гармонирует весь позднейший ряд его религиозных воззрений и чувств, и который никогда не теряется, как бы далеко человек не ушел позднее, в общении с вечным первоисточником, от начального, детского состояния своей религии. Всякое интеллектуальное конечное существо удостоверяет свою духовную природу и свою индивидуальность тем, что указывает на происшедшее в нем некогда – если можно так выразиться – бракосочетание бесконечного с конечным, причем ваша фантазия не способна объяснить это событие из чего-либо единичного или более раннего, будь то произвол или природа; и, точно так же, о каждом, кто может таким образом указать вам день рождения своей духовной жизни и рассказать вам чудесную историю возникновения своей религии, которая является как непосредственное воздействие на него Божества и как движение его духа, – о каждом таком человеке вы должны полагать, что он есть нечто самостоятельное, и что через него должно быть сказано нечто особое; ибо такого рода вещи не случаются в царстве религии, только чтобы произвести пустое повторение прошлого. И как каждое органически возникшее существо объяснимо лишь из самого себя, и не может быть всецело понято, если не познавать его своеобразия из его возникновения, и последнего – из первого, как нечто по существу тождественное, – так и религиозного человека вы можете понять, лишь если вы сумеете открыть целое в том замечательном мгновении, которое он признает первым началом своей высшей жизни, или если вы сумеете, когда он изображает вам уже развитое состояние своей религии, проследить характер последней до самых темных зачатков ее жизни.

Приняв во внимание все это, я думаю, что вы уже не можете серьезно относиться ко всей этой жалобе на положительные религии, и что если вы настаиваете на ней, то это есть лишь предвзятое суждение; ведь вы относитесь слишком беспечно к нашему предмету, чтобы ваша жалоба могла быть основана на вашем личном наблюдении. Вы, конечно, никогда не испытывали потребности прильнуть к немногим религиозным людям, которых вы, быть может, встречали, хотя они всегда достойны любви и достаточно привлекательны, чтобы точнее исследовать через микроскоп дружбы или участия, по крайней мере походящего на дружбу, как они устроены для вселенной и через нее. Я же старательно изучал их, я столь же усердно отыскивал их и рассматривал с той же святой ревностью, какую вы посвящаете редкостям природы; и мне часто думалось, не придете ли вы к религии, если только обратите внимание на то, с каким всемогуществом Божество созидает как свою собственную величайшую святыню, ту часть души, в которой оно преимущественно обитает, в которой проявляет себя в своих действиях и созерцает само себя, – как оно обособляет ее от всего иного, что созидается и развивается в человеке, и как оно возвеличивает себя в ней со всем своим богатством через неисчерпаемое многообразие форм. Я, по крайней мере, постоянно изумляюсь множеству замечательных формаций в столь мало заселенной области религии, изумляюсь тому, как они различаются между собой многочисленными ступенями восприимчивости к одному и тому же предмету, и величайшим разнообразием их реакции на данное возбуждение, многообразием тона, вызываемого решительным преобладанием того или иного рода чувств, и всякими идиосинкразиями возбудимости и своеобразиями настроения, в силу которых религиозное воззрение на вещи выступает почти у каждого при иных условиях. Далее я изумляюсь тому, что религиозный характер часто есть нечто совершенно особое в человеке, строго отделенное для обычного взора от всего, что открывается в его остальных задатках; что самое спокойное и трезвое в иных отношениях сознание способно здесь к сильнейшему аффекту, подобному страсти; что самая тупая к земным и обыденным вещам восприимчивость ощущает здесь до скорби глубоко и созерцает так ясно, что доходит до экстаза и прорицания; что самая робкая во всех мирских делах душа громогласно, часто не отступая перед мученичеством, говорит миру и времени о святых вещах и в защиту их. И как удивительно составлен и сформирован часто сам этот религиозный характер! Воспитанность и грубость, способность и ограниченность, нежность и твердость перемешаны и сплетены между собой в каждом на особый лад. Где я видел все эти образы? В собственной области религии, в ее индивидуальных формах, в положительных религиях, которые вы объявляете прямой противоположностью этого; среди героев и мучеников определенной веры, той веры, которая друзьям естественной религии кажется слишком оцепенелой, – среди поклонников живого чувства, которых друзья естественной религии также считают уже слишком опасными; среди почитателей какого-либо новоявленного света и индивидуальных откровений – там я готов показать их вам во все времена и среди всех народов. Да это и не может быть иначе, и лишь там их можно найти. Подобно тому, как ни один человек не может достигнуть реального бытия в качестве индивида иначе, как будучи одновременно и тем же самым актом помещен в мир, в определенный порядок вещей и в среду отдельных предметов, – так и религиозный человек не может достигнуть индивидуальной жизни, если он тем же самым актом не вживется в какую-либо общую жизнь, т. е. в какую-либо определенную форму религии. То и другое есть лишь единое божественное деяние и, следовательно, не может быть отделено друг от друга. Ибо, если первичный задаток человека к этой высшей ступени сознания не имеет достаточно силы, чтобы формироваться на определенный лад, то и действие этого задатка недостаточно сильно, чтобы начать процесс самостоятельной и бодрой религиозной жизни.

Теперь же, когда я отдал отчет в этом, скажите и вы мне, как обстоит дело в вашей хваленой естественной религии с развитием и индивидуализацией? Покажите мне среди исповедующих ее такое же большое многообразие сильно очерченных характеров! Ибо я должен признаться сам не мог найти среди них ничего подобного; и если вы хвалитесь, что этот род религии оставляет ее приверженцам больше свободы для самобытного развития, то мне кажется это одним из частых случаев злоупотребления словом «свобода», и под свободой я не могу здесь разуметь ничего, кроме свободы оставаться неразвитым, свободы даже от всякого искушения быть чем-либо определенным, видеть и воспринимать что-либо определенное. Ведь в их душе религия играет слишком бедную роль. У них как будто совсем нет собственного пульса, собственной системы сосудов и кровообращения, т. е. нет и собственной температуры и ассимилирующей силы, и именно потому нет и собственного характера и способа выражения религии; напротив, их религия оказывается всегда зависимой от всякого особого рода нравственности и естественной чувствительности; в соединении с ними, или, вернее, покорно следуя по их стопам, она движется лениво и робко, и ее можно воспринять, лишь если случайно отдельные капли ее выделяются из этой смеси. Правда, мне иногда встречался недюжинный и сильный религиозный характер, которого приверженцы положительных религий, не без изумления перед таким редкостным явлением, выдавали за представителя естественной религии; но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что приверженцы естественной религии не признавали его подобным себе; оказывалось, что он уже всегда несколько уклонился от исконной чистоты религии разума и воспринял в свою веру кое-что произвольное, как они это называют, и положительное, чего только не знали сторонники положительной религии, потому что оно слишком отличалось от содержания их веры. Но почему же почитатели естественной религии не доверяют каждому, кто вносит в свою религию что-либо самобытное? Дело в том, что они тоже стремятся к единообразию, только, в противоположность иной крайности, именно сектантству, к абсолютному единообразию в неопределенном. Своеобразие личного развития в естественной религии совершенно немыслимо; ведь подлинные почитатели последней не терпят даже, чтобы религия человека имела собственную историю и начиналась с какого-либо достопримечательного события. Это для них уже слишком много: ведь умеренность есть для них главное в религии; и кто может сказать о себе, что в нем внезапно из глубины души поднялись религиозные чувства, того уже заподозривают в склонности к несносному мечтательству. Человек должен делаться религиозным постепенно, так же, как он становится разумным и рассудительным, и всем другим, чем он должен быть; все должно прийти к нему через обучение и воспитание; при этом не должно иметь места ничего, что можно было бы признать сверхъестественным или хотя бы необычайным. Я не хочу сказать, что вера в универсальное значение воспитания, обучения внушает мне подозрение, что естественная религия в особенной мере страдает пороком смещения религии с метафизикой и моралью или даже превращения первой в последние; но, по меньшей мере, ясно, что ее почитатели не исходят ни из какого живого самосозерцания, и что такое самосозерцание не образует их твердого средоточия, ибо они не устанавливают ничего, что было бы признаком их общего умонастроения, и что каждый человек должен был бы пережить на собственный лад. Вера в личного Бога, мыслимого более или менее человекоподобно, и в личное бессмертие, более или менее утонченное и лишенное чувственных черт, – оба эти положения, к которым у них сводится все, заведомо для них не зависят от какого-либо особого воззрения или способа восприятия; поэтому они и не спрашивают никого из тех, кто к ним примыкает, как он пришел к своей вере; напротив, так как они мнят себя способными доказать свою веру, то они полагают, что каждому человеку вера прививается через доказательства. Вряд ли вы могли показать у них иное и более определенное средоточие. То малое, что содержит их тощая и тонкая религия, отмечено само по себе неопределенной многозначностью; у них есть провидение вообще, справедливость вообще, божественное воспитание вообще, и все это в своих взаимных отношениях является у них то в той, то в иной перспективе и имеет в разных случаях различное значение. Или, если здесь можно найти некоторое общее отношение к одному пункту, то этот пункт лежит вне области религии, и это есть отношение к чему-то чуждому, например, требование, чтобы нравственность не терпела ущерба, или чтобы влечение к счастию получало некоторое удовлетворение, или что-либо иное, о чем никогда и не спрашивали истинно религиозные люди при упорядочении элементов своей религии; такого рода отношения еще более рассеивают и разбрасывают во все стороны их убогое религиозное достояние. Итак, эта естественная религия не имеет для своих религиозных элементов никакого единства определенного воззрения; она, следовательно, не есть определенная форма, самобытное индивидуальное выражение религии, и исповедующие ее одну не имеют определенного местопребывания в сфере религии, а суть чужестранцы, родина которых – если они вообще имеют таковую, в чем я сомневаюсь, – должна находиться где-либо в ином месте. Эта естественная религия напоминает мне ту массу, которая, как говорят, в тонком и рассеянном виде витает между мировыми системами, слегка притягиваемая то той, то другой из них, но настолько слабо, что она не может быть вовлечена в их вихрь. Для чего она существует, – о том ведают боги; быть может, для того, чтобы показать, что и неопределенное может некоторым образом существовать. Но это есть все же, собственно, лишь ожидание бытия, и к бытию они могут прийти, лишь если их захватит новая сила, более могущественная, чем все прежние, и на новый лад. Ибо я не могу признать за ними ничего иного, кроме темных чаяний, предшествующих тому живому сознанию, в котором человеку раскрывается его религиозная жизнь. Существуют некоторые темные эмоции и представления, которые совсем не связаны со своеобразием человека, а как бы заполняют промежуточные пространства в его натуре; так как они проистекают лишь из общей жизни и суть во всех людях одно и то же, то и религия людей, которые обладают только ими, есть лишь невнятный отзвук окружающей их религиозности. В лучшем случае это есть естественная религия в том смысле, в каком говорят, например, об естественной философии или естественной поэзии, прилагая это название к таким созданиям, в которых даже нет ничего первичного, и которые суть если не сознательные неумелые подражания, то все же лишь грубые проявления поверхностных задатков; и этим обозначением их отличают от жизненно творческой науки и искусства и от их творений. Но эти люди не жаждут с тоской того лучшего, что можно найти лишь в религиозном общении и в его продуктах, и не ценят его особенно высоко из сознания его недостижимости для них; наоборот, они из всех сил борются против него. Подлинная сущность естественной религии состоит именно в отрицании всего положительного и характерного в религии и в страстной полемике против него. Поэтому она и есть достойный продукт той эпохи, коньком которой была та же жалкая всеобщность и пустая трезвость, которые более, чем что-либо иное, во всех областях противодействуют истинной культуре. Две вещи они особенно ненавидят: они нигде не хотят начинать с исключительного и непостижимого, и во всей их жизни и деятельности не должно быть заметно следа какой-либо школы. Это гибельное направление вы встречаете во всех науках и искусствах, оно проникло и в религию, и его продуктом является описанная бессодержательная и бесформенная «естественная религия». Они хотели бы быть самородками и самоучками в религии, но они взяли от нее лишь то, что грубо и неразвито; для создания чего-либо самобытного в них нет ни силы, ни воли. Они восстают против всякой определенной религии, которая уже существует, так как ведь она, вместе с тем, есть и школа; но если бы им могло встретиться что-либо, из чего в них развилась бы собственная религия, то они столь же горячо восстали бы и против этого, так как ведь и из этого могла бы возникнуть школа. И, таким образом, их борьба против всего положительного и произвольного есть, вместе с тем, борьба против всего определенного и реального. Если определенная религия не должна начаться с какого-либо первичного факта, то она вообще не может начаться; ибо должно же быть общее основание, почему какому-либо религиозному элементу отдается особое предпочтение и почему он выдвигается в центр; и этим основанием может быть лишь некоторый факт. И если религия не должна быть определенной, то ее вообще не существует; ибо бессвязные и шаткие чувства не заслуживают этого имени. Вспомните, что говорят поэты о состоянии душ до рождения; подумайте, что получилось бы, если бы такая душа пожелала насильственно сопротивляться своему вступлению в мир, потому что она не хотела бы быть тем или другим человеком, а лишь человеком вообще: эта полемика против жизни есть полемика естественной религии против положительных, и эта нерожденность есть вечное состояние исповедующих ее.

Итак, если вам действительно важно рассмотреть религию в ее определенных формах, вернемся же назад от этой просвещенной естественной религии к презренным положительным религиям, где все сильно, действенно и прочно, где каждое отдельное созерцание имеет свое определенное содержание и самостоятельное отношение к остальным, каждое чувство – свою собственную сферу и особую связь; где вы можете встретить каждое видоизменение религиозности и каждое душевное состояние, которое может возбуждать в человеке религия; где вы находите каждую ее часть в ком-либо развитой, и каждое из ее действий в ком-либо завершенным; где все общественные организации и все отдельные проявления свидетельствуют о высокой ценности, которая придается религии, почти вплоть до забвения всего остального; где снятая ревность, с которой она рассматривается, сообщается и переживается, и детская тоска, с которой люди ждут новых откровений небесных сил, гарантирует нам, что ни один из ее элементов, который может вообще быть воспринят с этого пункта, не был упущен, и ни один из ее моментов не исчез, не оставив по себе памятника. Рассмотрите все многообразные формы, в которых уже проявился всякий отдельный способ общения со вселенной; пусть вас не пугает ни таинственный мрак, ни странные и поражающие на первый взгляд черты, и не допускайте ложной мысли, что все это – одно лишь воображение и вымысел: ройте все глубже там, где остановился ваш волшебный жезл, и вы наверно обнаружите небесное.

Но смотрите и на человеческие формы, которые должна принимать божественная религия! Не упускайте из виду, что она всюду носит на себе следы культуры каждой эпохи, истории каждой человеческой расы, что она часто должна являться в рабском виде, обнаруживая своими украшениями и внешними придатками убогость своих учеников и своего местопребывания, – иначе, вы не сумеете надлежащим образом разделять и различать. Не упускайте из виду, как часто ее рост задерживался тем, что ей не давали простора развивать ее силы, как часто она жалостно погибала в раннем детстве от дурного обращения и неудачного питания! И если вы хотите охватить целое, не останавливайтесь среди различных форм религии только на том, что блистало тысячелетия, владело великими народами и прославлялось поэтами и певцами; вспомните, напротив, что то, что было исторически и религиозно наиболее замечательным, было часто достоянием лишь немногих и оставалось скрытым от обыденного взора.

Но если вы, таким образом, обратите внимание на надлежащие предметы и будете их сполна обозревать, то все же останется еще трудным делом открыть дух религий и всецело их постигнуть. Еще раз предупреждаю вас: не пытайтесь добыть его в общей форме, посредством отвлечения того, что обще всем, исповедующим определенную религию; вы заблудитесь в тысячах изысканий на этом пути, и в конце концов найдете не дух религии, а лишь определенное количество религиозного материала. Вы должны вспомнить, что ни одна из религий не реализовалась сполна, и что вы не ранее узнаете ее, чем – оставив попытки найти ее в определенном месте – будете в состоянии сами дополнить ее и определить, как должно было бы в ней развиваться то или иное начало, если бы ее точка зрения была проведена до конца; и если это применимо к каждой положительной религии вообще, то это применимо и к каждому ее отдельному периоду и к каждой подчиненной ее формации. Вы не можете достаточно твердо запечатлеть в себе мысль, что все сводится к тому, чтобы найти основное отношение каждой религии; пока вы его не имеете, вам не поможет никакое знание единичного, и вы не будете иметь его, пока вам не уяснится теснейшая связь всего частного с единым центром. И даже если вы будете руководиться этим правилом исследования, которое есть ведь только пробный камень, вам еще будут угрожать тысячи заблуждений; многое будет вставать на вашем пути и отклонять ваш взор в ложную сторону. Прежде всего, я прошу вас не упускать из виду различия между тем, что образует сущность отдельной религии, поскольку она есть определенная форма и выражение религии вообще, и тем, что определяет ее единство как школы и объединяет ее как таковую. Религиозные люди безусловно историчны; это есть немалое их достоинство, но в этом и источник больших недоразумений. Мгновение, когда они сами были охвачены сознанием, которое сделалось средоточием их религии, им всегда свято; оно представляется им непосредственным воздействием Божества, и, говоря о том, что своеобразно в их религии, и о форме, которую она приобрела в них, они всегда указывают на него. Вы можете себе представить, поэтому, насколько более еще им должно быть свято мгновение, в котором это бесконечное созерцание было вообще впервые установлено в мире как основа и средоточие самостоятельной религии; ведь к этому мгновению исторически примыкает все развитие этой религии во всех поколениях и личностях, а этот общий объем религии и религиозная культура целой массы людей есть ведь нечто неизмеримо большее, чем их собственная религиозная жизнь и та малая часть отражения религии, представителем которой является каждый из них лично. Поэтому они возвеличивают этот факт всеми способами, украшают его всей роскошью религиозного искусства, поклоняются ему, как самому обильному и благодетельному чудесному воздействию высшего существа, и никогда не говорят о своей религии, никогда не устанавливают какого-либо из ее элементов, не поставив его в связи с этим фактом и не изобразив его в такой связи. Если, таким образом, постоянное упоминание этого факта сопровождает все проявления религии и придает им особую окраску, то вполне естественно, что этот факт смешивается с самим основным воззрением религии; это соблазняло весьма многих и исказило понимание почти всех религий. Итак, не забывайте никогда, что основным воззрением религии может быть лишь некоторое созерцание бесконечного в конечном, некоторое общее религиозное отношение, которое может встречаться и во всех других религиях, и даже должно было бы встречаться в них, если бы они были завершенными, но только у них не ставится в центр. – Я прошу вас не причислять к религии всего, что вы найдете у ее героев и в священных памятниках, и не такие вещи, которые по суждению всех совершенно чужды религии, а именно то, что часто смешивается с ней. Вспомните, как непреднамеренно составлялись эти памятники, и что при их составлении невозможно было заботиться об удалении из них всего, что не есть религия; примите во внимание, что эти люди вступали в многообразные отношения с миром и никоим образом не могли при каждом слове, которое они записывали, говорить: «но это не относится к вере»; и потому, когда они проповедуют житейскую мудрость или мораль, или выражают метафизику и поэзию, то не думайте, что все это тоже нужно втиснуть в религию и что в этом также нужно искать ее характер. Мораль, по крайней мере, должна ведь всюду быть единой, и если различия в ней суть всегда нечто, подлежащее устранению, то они не могут определять различия между религиями, которые не должны быть всюду тождественными. – Но более всего я прошу вас не поддаваться действию двух враждебных принципов, которые всюду и почти с самого начала пытались исказить и затуманить дух каждой религии. Всюду скоро возникали, частью, люди, которые хотели ограничить дух религии отдельными догматами и исключить из него все, что еще не развилось до согласия с последними, частью же, люди, которые, будь то из ненависти к полемике, или чтобы сделать религию приятнее для неверующих, или же по неразумию, неведению и отсутствию чутья, объявляли все своеобразное мертвой буквой, чтобы утвердить неопределенное. Берегитесь тех и других! У неподвижных систематиков и у плоских индифферентистов вы не найдете духа какой-либо религии; вы найдете его лишь у тех, кто живут в ней, как в своей стихии, и подвигаются в ней все дальше, не питая безумной мечты охватить ее целиком.

Удастся ли вам с помощью таких предосторожностей открыть дух религий – этого я не знаю; но я боюсь, что и религия может быть понимаема лишь через самое себя, и что ее особое строение и характерные отличия уяснятся вам не ранее, чем когда вы сами будете принадлежать к какой-либо религии. Насколько вам посчастливится разгадать грубые и примитивные религии отдаленных народов или выделить многообразные религиозные явления, которые развиты в прекрасной мифологии греков и римлян, – это меня не заботит; пусть руководят вами их боги! Но когда вы приближаетесь к святейшему, к той области, где вселенная воспринимается в своем высшем единстве и целостности – когда вы хотите рассматривать различные формы высшей ступени религии, не чужестранные и далекие, а те, которые более или менее существуют среди нас, то мне не может быть безразличным, найдете ли вы правильную точку зрения, с которой вы должны смотреть на них.

Правда, я должен был бы говорить вам лишь об одной религии; ибо иудейство уже давно есть мертвая религия, и те, кто теперь еще носят его окраску, в сущности, только рыдают над нетленной мумией и оплакивают его смерть и печальное наследие. Но мне хочется сказать вам несколько слов и об этой форме религии, не потому, что она была предшественницей христианства – я ненавижу в религии такого рода исторические оценки; каждая религия имеет собственную и вечную необходимость, и каждая имеет первичное начало. Нет, меня привлекает прекрасный детский характер иудейства, и этот характер настолько загроможден, и иудейство как целое есть такой разительный пример порчи и полнейшего исчезновения религии из масс, в которых она некогда находилась, что именно поэтому стоит поговорить о ней. Отнимите все политическое и, с Божьей помощью, все моральное, чем обычно характеризуется это религиозное направление; забудьте о всей попытке связать государство с религией – чтобы не сказать: с церковью; забудьте, что иудейство было, вместе с тем, в некотором смысле орден, основанный на старой истории рода и поддерживаемый жрецами; взгляните лишь на подлинно религиозное в нем, к чему все это не относится, и скажите мне, каково просвечивающее здесь повсюду сознание человека об его положении в целом и об его отношении к вечному? Это есть сознание всеобщего непосредственного возмездия, о самобытной реакции бесконечного против всего отдельного конечного, что считается возникшим по произволу. Так все здесь рассматривается, – возникновение и уничтожение, счастье и несчастие, и даже в самой человеческой душе постоянно чередуется проявление свободы и произвола и непосредственное воздействие Божества. Все иные свойства Бога, которые так же воспринимаются, подчинены этому правилу и рассматриваются всегда в связи с ним; награждающим, карающим, укрощающим единичное с помощью единичного, – таким всегда здесь представляется Божество. Когда ученики спросили однажды Христа: «Кто согрешил, они ли или их отцы?», и Он им ответил: «Думаете ли вы, что эти грешили более, чем другие?», то в этом вопросе в самой резкой форме был выражен религиозный дух иудейства, а в ответе Христа – полемика против него. Отсюда – проходящий всюду параллелизм, который не есть случайная форма, и диалогический характер, который встречается во всей сфере религиозности. Вся история, будучи постоянным чередованием между действием человека и ответным действием Божества, изображается, как беседа между Богом и человеком в слове и действии, и все, что включено в историю, объединено лишь этой точкой зрения. Отсюда святость традиции, которою поддерживалась последовательность этой великой беседы, и невозможность достичь религии иначе, чем через посвящение в эту беседу; отсюда еще в позднейшие времена спор между сектами о том, владеют ли они этой продолжающейся беседой. Из этого же воззрения проистекает то, что в иудейской религии дар прорицания развит более совершенно, чем в какой бы то ни было иной; ведь в прорицании даже христиане – лишь ученики иудейской религии. Дело в том, что вся эта идея носит в высшей степени детский характер и рассчитана лишь на небольшую арену, где ничто не запутывается и, при простоте целого, естественные последствия действий ничем не нарушаются и не задерживаются; но чем более народ, исповедующий эту религию, выдвигался на мировую арену и вступал в связь со многими народами, тем труднее становилось выражение этой идеи, и фантазия должна была предвосхищать слово, которое еще предстояло произнести Всевышнему, и как бы издали магически раскрывать взору вторую часть того же момента, преодолевая пространство и время. Такова сущность прорицания; и стремление к нему неизбежно должно было сохранять значение главного явления иудейства, пока было возможно удержать указанную основную идею иудейства и вместе с ней – первоначальную форму иудейской религии. Вера в мессию была ее высшим созданием; она была прекраснейшим плодом, но и последним усилием ее существа. Новый владыка должен был явиться, чтобы восстановить в прежнем величии Сион, в котором умолк голос Господа; и подчинение народов старому закону должно было распространить на мировые события тот простой ход патриархального времени, который был нарушен распрями народов, взаимным столкновением их сил и различием нравов. Эта вера сохранилась надолго; так отдельный плод остается висеть до суровой зимы и засыхает на ветви дерева, ствол которого давно уже потерял жизненную силу. Ограниченность точки зрения предоставила этой религии как религии лишь краткий срок жизни. Она умерла; когда были завершены ее священные книги, то беседа Иеговы с его народом была признана законченной. Политический союз, который примыкал к ней, еще долго влачил дряхлое существование, а внешние ее черты сохранились еще до более позднего времени – неприятное явление механического движения, после того, как дух и жизнь уже давно исчезли.

Более прекрасно и возвышенно, более достойно взрослого человечества, глубже проникает в дух систематической религии и шире распространяется над вселенной первичное воззрение христианства. Оно есть не что иное, как созерцание противоборства всего конечного единству целого, и вместе с тем отношения к этому противоборству Божества, которое смиряет вражду против себя и ограничивает растущее отдаление, рассеиваясь по отдельным пунктам, которые суть одновременно конечное и бесконечное, человеческое и божеское. Гибель и искупление, вражда и примирение, – таковы два неразрывно связанных между собой основных отношения этого жизнеощущения, и ими определяется характер всего религиозного материала в христианстве и вся его форма. Духовный мир удалился от своего совершенства и своей непреходящей красоты и удаляется все быстрее; но всякое зло, даже и то, что конечное должно погибнуть, не завершив круга своего бытия, есть следствие воли, своекорыстного стремления обособленного существа, которое всюду отрывается от связи с целым, чтобы быть самодовлеющим; и даже смерть явилась вследствие греха. Духовный мир, переступая от худого к еще худшему, бессилен создать что-либо, в чем действительно жил бы божественный дух, рассудок затемнен и уклонился от истины, сердце испорчено и лишено славы перед лицом Бога, и образ бесконечного потух в каждой части конечной природы. И соответственно этому изображается и божественное провидение во всех его проявлениях. Оно направляется в своем действии не на непосредственные следствия в чувстве; оно не имеет в виду счастия и страдания, которое оно создает; оно уже не стесняет и не поощряет отдельных действий; оно мыслит лишь о том, чтобы предупредить великую гибель, оно хочет разрушать беспощадно все, что не может быть спасено, и с новыми силами оплодотворять из себя новые творения. Оно творит чудеса и знамения, которые прерывают и нарушают ход вещей; оно шлет посланников, в которых в большей или меньшей степени обитает божественный дух, чтобы они изливали среди людей божественные силы. Так же представляется и религиозный мир. Даже когда человек стремится через свое самосознание вступить в общение с единством целого, конечное в нем противодействует ему, ищет и не находит, и теряет то, что нашло; будучи всегда односторонним и шатким, всегда останавливаясь на единичном и случайном и всегда затемняя свое созерцание желаниями, оно теряет из взора свою цель. Все поглощается земным духом, все увлекается присущим ему нерелигиозным началом; Божество принимает все новые меры, все более великие откровения выступают из недр прежних откровений силою одного только Божества, все более возвышенные посредствующие звенья устанавливает оно между собой и человеком, и в каждом новом своем посланнике оно все теснее сближает божественное с человеческим, чтобы научить людей познавать вечное существо; и все же никогда не прекращается старая жалоба, что человек не внемлет голосу духа Божия. Именно на этот лад христианство чаще и охотнее всего воспринимает Бога и божественный миропорядок в религии и в ее истории; и то, что оно, таким образом, пользуется самой религией как материалом для религии и, следовательно, есть как бы высшая степень последней, – это есть отличительный признак его характера, и это определяет всю его форму. Именно потому, что оно предполагает всюду наличность безбожного начала, и это допущение образует существенный элемент чувства, с которым связывается все остальное, – христианство имеет всецело полемический характер. – Оно полемично в своем внешнем самообнаружении; ибо, чтобы уяснить свою внутреннюю сущность, оно должно вскрыть всякую порчу, лежит ли она в нравах или в образе мыслей, и, прежде всего, вражду против сознания высшего существа – само безбожное начало. Поэтому оно беспощадно обличает всякую ложную мораль, всякую дурную религию и всякое несчастное смешение той и другой, которым должны быть скрыты их обоюдные изъяны; оно проникает в глубочайшие тайники испорченного сердца и освещает святым факелом собственного опыта всякое зло, которое крадется в темноте. Так оно разрушило последнее ожидание своих благочестивых современников – и это было почти первым его действием, когда оно появилось – и признало нечестивым и безбожным желать и ждать иного возрождения, кроме того, цель которого есть лишь более чистая вера, более высокое понимание вещей и вечная жизнь в Боге. Смело возносит оно язычников над разрывом, который они установили между жизнью и миром богов и людей. Кто не живет и есть в вечном, тому оно совершенно неведомо; кто утратил это естественное чувство, это внутреннее сознание, под действием множества чувственных впечатлений и вожделений, тот в своем ограниченном духе еще не владеет религией. Так его глашатаи вскрывали всюду повапленные гробы и выносили на свет кости мертвецов; и если бы они были философами, эти первые герои христианства, они так же боролись бы против порчи философии. Конечно, они всюду узнавали и основные черты божественного подобия; они, конечно, видели, что за всеми искажениями и вырождениями таится небесное зерно религии: но как христианам им была важнее всего удаленность всего единичного от Божества, требующая посредничества, и поскольку они выражали христианство, они устремлялись лишь на это. – Но христианство также полемично, и притом столь же остро и резко, и внутри самого себя, в теснейшем общении своих святых. Нигде религия не идеализирована так абсолютно, как в христианстве и в силу его первичной предпосылки: и именно этим одновременно утверждена постоянная борьба против всего реального в религии, как задача, которая никогда не может быть выполнена до конца. Именно потому, что всюду есть и действует безбожное, и что все существующее представляется вместе с тем нечестивым, – бесконечная святость есть цель христианства. Никогда не удовлетворенное достигнутым, оно даже в самых чистых своих созданиях, в самых святых своих чувствах все же ищет следов безбожного, следов противоположной единству целого и уклоняющейся от него тенденции всего конечного. В тоне высочайшей вдохновенности один из древнейших писателей критикует религиозное состояние общин; с наивной откровенностью великие апостолы говорят о самих себе; и именно так должен каждый вступать в священный круг, не только неся свое вдохновение и наставничество, но и смиренно отдавая на общий суд свою душу; и ничто не должно быть пощажено, даже самое любимое и ценное; ничто не должно быть лениво отложено в сторону, даже то, что пользуется всеобщим признанием. То самое, что эзотерически восславляется как святое и признается сущностью религии, эзотерически все еще должно подвергаться строгому и неоднократному суду, чтобы от него все более отделялось нечистое, и чтобы блеск божественных красок все ярче сиял в каждом благочестивом движении души. В природе вы часто видите, что сложная масса, когда вы направили ее химические силы на какой-либо внешний ее объект, преодолев этот объект или восстановив равновесие, начинает сама бродить и выделяет нечто из себя; и точно так же обстоит дело с отдаленными элементами и с целыми массами христианства; оно направляет под конец свою полемическую силу против самого себя; вечно озабоченное тем, чтобы не впитать в себя через борьбу с внешним безбожием что-либо чуждое, и не нести еще в себе самом начало порчи, оно не страшится самых сильных внутренних потрясений, чтобы изгнать из себя чуждые начала. Такова история христианства, основанная на его сущности. Я не мир несу, но меч, – говорит его Основатель; и Его кроткая душа не могла при этом мыслить, что Он пришел положить начало тем кровавым движениям, которые всецело противны духу религии, или жалким словесным спорам, относящимся к мертвому материалу, которого не воспринимает живая религия; Он предвидел только эти священные битвы, которые часто, как Он описывал, жестоко отрывают друг от друга сердца и почти разрешают самые тесные жизненные связи; и предвидя их, Он их предписал. – Но не только состав отдельных элементов христианства подвергается этому постоянному просеванию; и на его непрерывное бытие и жизнь в душе направлено ненасытимое желание все большего очищения и обогащения. В каждое мгновение, когда в душе не может быть воспринято религиозное начало, мыслится господствующим начало противорелигиозное; ибо нет иной противоположности, кроме той, которая состоит в уничтожении чего-либо сущего и в сведении его на ничто в его проявлении. Каждый перерыв религии есть неверие; душа не может ни на мгновение сознавать себя лишенной восприятия и чувства бесконечного, и сознавая себя вместе с тем враждебной ему и удаленной от него. Так христианство впервые и по существу поставило требование, чтобы благочестие было неизменным состоянием в человеке, и отказывается удовлетвориться даже сильнейшими его проявлениями, если оно принадлежит лишь некоторым частям жизни и владеет лишь ими. Никогда благочестие не должно замирать в покое, и ничто не должно быть настолько противоположным ему, чтобы оно не могло существовать совместно с ним; со всех точек конечного мы должны глядеть на бесконечное; со всеми ощущениями души, откуда бы они ни возникли, со всеми действиями, на что бы они ни направлялись, мы должны быть в состоянии сочетать религиозные чувства и воззрения. Такова подлинная высочайшая цель виртуозности в христианстве.

Каким образом первичное воззрение христианства, с которым связаны в нем все иные отношения, определяет в частности характер его чувств, – это вам не трудно будет найти. Как назовете вы чувство неудовлетворенной жажды, которая направлена на великий предмет, и бесконечность которой вы сами сознаете? Что охватывает вас, когда вы встречаете теснейшее смешение святого с мирским, возвышенного с ничтожным? И как назовете вы настроение, которое иногда вынуждает вас всюду предполагать это смешение и всюду искать его? Не изредка овладевает оно христианином; нет, господствующий тон всех его религиозных чувств есть эта святая скорбь – ибо таково единственное имя, которое дает мне для его обозначения язык; она сопровождает всякую радость и печаль, всякую любовь и боязнь; и даже в его гордости, как и в его смирении, она есть основной тон, на который все настраивается. Если вы умеете на основании отдельных черт воспроизводить внутреннее содержание души, не давая себя смущать тем чужеродным началам, которые, Бог ведает откуда, к ним примешаны, то вы увидите, что в Основателе христианства безусловно господствует это настроение. Если писатель, который оставил нам лишь несколько страниц, написанных на простом языке, не слишком ничтожен для вас, чтобы обратить на него внимание, то в каждом слове, сохранившемся от этого любимого друга Христа, вы почувствуете этот тон. И если когда-либо какой-либо христианин дал вам прислушаться к высшей святыне своей души, то вы наверно восприняли в ней тот же самый тон.

Таково христианство. Я не хочу приукрашивать и его искажений и многообразных извращений; ведь в состав его первичного мировоззрения именно и входит мысль, что все святое портится, становясь человеческим. Я не хочу также вводить вас далее в его частности; борьба мнений в нем открыта для вас, и я надеюсь, что я дал вам нить, с помощью которой вы можете пробраться сквозь все аномалии и, не заботясь о выходе из лабиринта, точнейшим образом обозреть его. Держитесь только крепко за нее и с самого начала смотрите только на ясность, многообразие и богатство развития этой первой основной идеи. Когда я созерцаю в изуродованных жизнеописаниях священный образ Того, Кто был возвышенным создателем самого дивного из всего, что существует в религии, то я изумляюсь не чистоте его нравственного учения, в котором ведь высказано лишь то, что обще всем людям, дошедшим до сознания своей нравственной природы, и ценность которого не увеличивается ни тем, что оно было вообще высказано, ни тем, что оно было высказано впервые; я изумляюсь не своеобразию Его характера, теснейшему сочетанию высокой силы с трогательной кротостью, так как всякая возвышенно-простая душа в особом положении должна выразить в определенных чертах великий характер; все это лишь чисто человеческие черты; но истинно божественна – та ясность, с которой Он явился, – идея, что все конечное нуждается в высшем посредничестве, чтобы соединиться с божеством, и что человек, который охвачен конечным и обособленным, и которому даже само божественное слишком легко представляется в этой форме, может найти спасение лишь в искуплении. Тщетна была бы дерзость стремиться сорвать завесу, которая скрывает и должна скрывать возникновение в Нем этой идеи; ведь и в религии всякое начало таинственно. Наглое кощунство, которое дерзнуло на это, могло только исказить божественное своим утверждением, что Он исходил из старой идеи своего народа, тогда как Он именно хотел высказать уничтожение этой идеи и действительно высказал это в самой дивной форме, утверждая, что Он – тот, кого они ждали. Будем рассматривать наполнявшее всю Его душу живое сочувствие к духовному миру лишь так, как мы его находим в Нем, именно развитым до совершенства. Если все конечное нуждается в посредничестве высшего, чтобы не удаляться все более от вечного и не быть развеянным в пустоту и небытие, чтобы поддерживать и осознать свою связь с целым, – то само посредствующее начало, которое ведь не должно в свою очередь нуждаться в посредничестве, отнюдь не может быть только конечным; оно должно принадлежать к тому и другому, оно должно соучаствовать в божественной сущности именно так же и в том же самом смысле, в каком оно соучаствует в конечной природе. Но что Он видел вокруг себя, кроме конечного и нуждающегося в посредничестве и где было что-либо посредническое, кроме Него? Никто не знает Отца, кроме Сына и того, кому Он хочет открыться. Это сознание единственности своего знания Бога и бытия в нем, непосредственности этого знания и его способности выразить себя и пробудить религию было в Нем, вместе с тем, сознанием Его посреднического призвания и Его божественности. Я не хочу говорить о том, что Он был выдан грубой силе своих врагов, без надежды на сохранение жизни, – ибо это невыразимо ничтожно; но Он был покинут и готовился навеки умолкнуть, не видя вокруг себя какого-либо действительно прочного устроения общения своих учеников; Он стоял перед лицом торжественного великолепия старого испорченного строя, который противопоставлял ему свою силу и могущество; Он был окружен всем, что способно вызывать почитание и требовать подчинения, – всем, чему Его самого учили с детства поклоняться; и когда Он в одиночестве, не поддерживаемый ничем, кроме своего чувства, сказал свое «да», – величайшее слово, которое когда-либо сказал смертный, – то это было прекраснейшим апофеозом, и нет божества более достоверного, чем то, которое так возвещает само себя. Не удивительно, что, имея такую веру в самого себя, Он был уверен не только в своей посреднической миссии для многих, но и в том, что оставит после себя великую школу, которая оснует свою общую религию на его религии; Он был так уверен в этом, что установил символы для нее, когда ее еще не существовало, в убеждении, что уже этого достаточно для укрепления общины Его последователей; и еще ранее с пророческим энтузиазмом Он говорил об увековечении памятников своей личной жизни среди своих учеников. Но никогда Он не утверждал, что Он единственный посредник, единственный человек, в котором осуществилась Его идея; нет, все, кто примыкали к Нему и составляли Его церковь, должны были быть такими посредниками вместе с Ним и через Него. И никогда Он не смешивал своей школы со своей религией, никогда не требовал, чтобы Его идею признавали во имя Его личности; Он требовал, наоборот, признания последней во имя первой; и Он готов был даже терпеть, чтобы сомневались в Его достоинстве как посредника, лишь бы не изрекалась хула на дух, на начало, из которого развилась в Нем и в других Его религия; и Его ученикам также было чуждо это смешение. Апостолы без колебаний признавали христианами и относились как к христианам к ученикам Крестителя, которые ведь были посвящены в сущность христианства лишь весьма несовершенно, и принимали их в число действительных членов общины. И еще теперь следовало бы так относиться; кто исходит из той же общей точки зрения в своей религии, есть христианин, без отношения к школе, все равно, выводит ли он исторически свою религию из себя самого или из кого-либо иного; ведь если ему потом показать Христа со всем Его влиянием, то само собой случится, что он неизбежно признает Христа лицом, которое исторически стало средоточием всего посредничества – существом, которое действительно принесло искупление и примирение. Никогда также Христос не выдавал религиозных воззрений и чувств, которые Он сам мог сообщить, за весь объем религии, которая должна была исходить из Его основного чувства; Он всегда указывал на живую истину, которая придет после Него, хотя и будет опираться на Него. Так же мыслили и Его ученики. Они никогда не ставили границ святому Духу; они всегда признавали его безграничную свободу и непрерывное единство его откровений, и если позднее, – когда прошла первая пора его расцвета, и он, казалось, покоился от своих трудов – эти труды, поскольку они содержались в священных писаниях, были незаконно объявлены замкнутым кодексом религии, – то это было совершено лишь теми, кто считали дремоту духа за его смерть, – теми, для кого умерла сама религия; напротив, все, кто еще чувствовали в себе ее жизнь или воспринимали ее в других, всегда высказывались против этого нехристианского деяния. Священные писания стали Библией по собственной силе, но они не воспрещают никакой иной книге также стать Библией, и то, что написано с такой же силой, они охотно дозволили бы присоединить к себе; скорее, все, что появляется и позднее как выражение совокупной церкви и, следовательно, божественного духа, должно уверенно примыкать к священным писаниям, хотя на них, как первенцах духа, и лежит несмываемая печать особой святости и достоинства. В силу этой безграничной свободы и существенной бесконечности, основная идея христианства о божественных силах – посредниках развилась на различные лады, и все воззрения и чувства, выражающие пребывание божественной сущности в конечной природе, были в совершенстве развиты в пределах христианства. Так, священное писание, в котором также особым образом пребывает божественная сущность и небесная сила, было вскоре признано логическим посредником, который раскрывает для познания Божества конечную и испорченную природу разума, и святой Дух, в позднейшем значении этого слова, был признан этическим посредником, который помогает действенно приближаться к Божеству; более того, многочисленная часть христиан еще теперь охотно признает посредническим и божественным существом каждого, кто может засвидетельствовать, что своей божественной жизнью или каким-либо впечатлением божественности он впервые пробудил высшее сознание хотя бы в небольшом кругу. Для других Христос остался единственным, и еще другие объявили посредниками себя самих или что-либо иное. Как бы часто здесь ни грешили по форме и содержанию, самый принцип остается истинно христианским, пока он свободен. Так, иные отношения человека в их связи со средоточием христианства выразились в иных чувствах и воплотились в иные образы, которые не упоминаются в речах Христа и вообще в священных книгах, и многие иные найдут себе выражение еще позднее, так как ведь далеко не все бытие человека вылилось в своеобразную форму христианства; христианству суждена еще долгая история, несмотря на речи о его скорой или уже наступившей гибели.

И как оно может погибнуть? Правда, его живой дух часто и подолгу дремлет и в состоянии оцепенения укрывается в мертвую оболочку буквы, но он всегда снова просыпается, как только погода в духовном мире благоприятствует его оживлению и приводит в движение его соки; и потому он еще часто будет возвращаться и принимать все новые формы. Основная идея всякой положительной религии сама по себе вечна и всеобща, ибо она есть составная часть бесконечного целого, в котором все должно быть вечным; но все ее развитие и бытие во времени не может быть в том же смысле всеобщим и вечным; ведь, чтобы именно в этой идее видеть центр всей религии, – для этого необходимо не только определенное направление сознания, но и определенное состояние человечества. Если это состояние погибло в свободной игре вселенской жизни, и если развитие идет далее так, что оно уже не может вернуться, то и данное отношение не может более удержать того значения в сознании, в силу которого оно ставило в зависимость от себя все остальные, и тогда эта форма религии уже не может далее существовать. Это уже давно случилось со всеми ребяческими религиями, относящимися к тому времени, когда у человечества еще не было сознания его органических сил: их приходится теперь собирать, как памятники прошлого, и складывать в архив истории; их жизнь прошла и никогда не вернется. Христианство, которое возвышается над всеми религиями, более исторично и более смиренно в своем величии: оно открыто признало бренность своего временного бытия. Настанет время, – говорит оно, – когда уже не будет речи ни о каком посреднике, и когда Отец будет властвовать во всем. Но когда же придет это время? Я, по крайней мере, могу лишь думать, что оно лежит вне всякого времени. Сознание, что все великое и божественное в человеческих вещах подвержено порче, есть одна половина первичного созерцания христианства; наступит ли действительно время, когда она – я не хочу сказать: не будет совсем восприниматься – но не будет бросаться в глаза? Когда человечество будет двигаться вперед столь равномерно и спокойно, что почти нельзя будет заметить, как случайный противный ветер отгоняет его несколько назад в великом океане, который оно пересекает, и только знаток, высчитывающий его движение по звездам, будет знать это, остальные же, смотрящие невооруженным глазом на сами события, не будут непосредственно замечать регресс в человеческих отношениях? Я хотел бы, чтобы это было так, и при этом условии я охотно стоял бы над развалинами той религии, которую я почитаю. Что некоторые блестящие и божественные точки суть первичные носители всякого исправления этой порчи и всякого нового и более тесного сближения конечного с Божеством, – это есть вторая половина исконной христианской веры; и наступит ли когда-либо время, когда сила, влекущая нас к высшему существу, будет столь равномерно распределена между всей массой человечества, что те, которых она движет сильнее, перестанут иметь значение посредников для других? Я хотел бы этого и охотно готов был бы сравнять всякую возвышающуюся здесь вершину; но это равенство, конечно, возможно еще менее, чем какое-либо иное. Время упадка предстоит всему земному, будь оно даже божественного происхождения; новые посланцы Божии будут нужны, чтобы с большей силой привлечь к себе отступившее назад и небесным огнем очистить испорченное; и каждая такая эпоха будет палингенезией христианства, будет пробуждать его дух в новой и более прекрасной форме.

Но если всегда будут существовать христиане, должно ли в силу этого христианство быть безграничным в своем распространении и господствовать над человечеством как единственная форма религии? Оно отвергает это узкое единовластие; оно настолько почитает каждый из своих собственных элементов, что охотно склонно созерцать в нем средоточие особого целого; оно не только хочет до бесконечности созидать в себе многообразие, но готово созерцать и вне себя все то, чего оно не может развить в себе. Никогда не забывая, что лучшее доказательство своей вечности оно имеет в собственной подверженности гибели, в своей собственной, часто грустной истории, и всегда ожидая спасения от несовершенства, которое в данное время теснит его, пусть оно радостно взирает на возникновение, вне места этой порчи, новых, более юных и, если возможно, более сильных и прекрасных форм религии, – на их возникновение в тесном соседстве с ним, во всех пунктах, и даже в тех областях, которые кажутся ей крайними и сомнительными границами религии вообще. Религия религий не может собрать достаточно материала для своего чистого влечения ко всему человеческому; и как нет ничего более нечестивого, чем требование единообразия в человечестве вообще, так нет ничего более нехристианского, чем искание единообразия и религии.

Пусть люди созерцают Божество и поклоняются ему всеми способами. Многие формы религии могут переплетаться между собой или существовать во взаимном соседстве; и если необходимо, чтобы каждая в определенное время получала реальность, то было бы, по крайней мере, желательно, чтобы во всякое время люди могли чуять многие из них. Лишь редко могут быть великие мгновения, когда все соединяется, чтобы обеспечить одной из них широко распространенную и длительную жизнь, когда одно и то же воззрение одновременно и с непреодолимой силой развивается в большой массе людей, и многие проникаются единым впечатлением от Божества. Но чего нельзя ждать от времени, которое столь явственно есть граница между двумя различными порядками вещей? Когда минует огромный кризис, быть может, окажется, что он принес с собой и такое мгновение; и чающая душа, которую носят в себе пламенные умы нашего времени, созерцая творческий гений, быть может, уже теперь могла бы указать пункт, который должен для будущих поколений стать средоточием их общения с Божеством. Но как бы то ни было, и как бы долго ни пришлось еще ждать такого мгновения, – новые формы религии, будут ли они подчинены христианству, или станут рядом с ним, должны возникнуть, и притом скоро, – даже если еще долго их можно будет воспринимать лишь в отдельных и беглых проявлениях. Из ничего всегда исходит новое творение, и ничто есть религия почти во всех участниках нынешнего мира, в которых зачинается сильная и богатая духовная жизнь. Во многих началом ее развития будет какой-либо из бесчисленных поводов, и возникнув на новой почве, она приобретет новую форму. Только бы прошло время сдержанности и робости! Религия ненавидит одиночество, и особенно в пору своей юности, которая ведь для всего живущего есть время любви, она погибает от иссушающей тоски. Если она разовьется в вас, если вы осознаете в себе первые следы ее жизни, – то вступите тотчас же в единую и неделимую общину святых, которая включает в себя все религии и в которой только и может созревать каждая из них. Вы думаете, что так как она рассеяна и далека, то и вам придется тогда говорить нечестивым ушам? Вы спрашиваете, какая форма языка достаточно потаенна, речь ли, или письмо, действие, или тихая мимика духа? Все – отвечаю я, и вы видите: я не страшился пользоваться самым громким языком. В каждом средстве выражения святое остается тайным и скрытым от непосвященных. Пусть они грызут шелуху как могут; но не препятствуйте нам поклоняться Божеству, которое будет в вас.

Послесловие

Позвольте мне прежде, чем совсем расстаться с вами, сказать еще несколько слов о заключении моей речи. Быть может, вы полагаете, что теперь, по истечении нескольких лет, было бы лучше устранить это заключение; ведь достаточно ясно обнаружилось, что я был неправ, доказывая силу религиозного умонастроения тем, что оно именно теперь стоит перед созданием новых форм, и что я неправомерно мнил ведать то, что ему предстоит создать, ибо ничего подобного нигде не свершилось. Если вы так думаете, то вы, очевидно, забыли, что пророчество есть первый предтеча будущего, и лишь в качестве такового действительно достойно именоваться пророчеством; оно есть такое уяснение будущего, в котором последнее само уже содержится, но только так, что оно заметно лишь для сознания родственного прорицающему. Чем обширнее, следовательно, и величественнее прорицаемое и чем более само прорицание обладает подлинным высоким стилем, тем менее близко оно к осуществлению; подобно тому, как заходящее солнце создает из теней больших предметов великие магические образы лишь вдалеке на сером востоке, так и прорицание устанавливает лишь вдали свои образы грядущего, почерпнутые из настоящего и прошедшего. И потому то, что я в этом смысле сказал, отнюдь не должно было служить вам мерилом для проверки истинности моей речи; напротив, эта истинность должна была бы уясниться вам из самой себя; и я совсем не хотел пророчествовать в моих речах к вам – допуская даже, что у меня имеется дар к тому, – потому что для меня было бы бесплодно отсылать вас к далекому будущему.

Я хотел передать этими словами только нечто близкое и непосредственно достоверное; отчасти я призывал этими словами не вас, а некоторых других – полунасмешливо, если они это поняли, – осуществить то, на что они, по-видимому, дерзают; отчасти же я надеялся этим побудить вас самих наметить ход осуществления этого предсказания; и тогда я был уверен, что вы сами собой найдете то, что и я готов был бы указать вам: именно, что вы со всем вашим знанием, поведением и бытием всецело коренитесь в той форме религии, которую вы столь часто презираете – в христианстве; что вы совсем не можете вырваться из нее и что вы тщетно пытаетесь представить себе ее разрушение, если вы не решитесь уничтожить вместе с ней то, что для вас есть самое ценное и святое в мире, – вашу культуру и характер вашего бытия, ваше искусство и вашу науку. Отсюда для вас уяснилось бы, что, пока длится наша эпоха, из нее и из сферы христианства не может проистечь что-либо, наносящее ущерб христианству, и что последнее всегда должно выходить из всякой борьбы и полемики лишь возрожденным и возвеличенным. Это я преимущественно имел в виду в отношении вас, и вы, следовательно, видите, что я был далек от намерения примкнуть к суждениям некоторых выдающихся и прекрасных людей, которые, как вы их поняли, хотят вернуть язычество древнего времени или даже произвольно создать новую мифологию, а через нее – и новую религию. Я хотел бы, напротив, чтобы вы уяснили себе, как ничтожно и бесплодно все, что связано с подобным стремлением, и тем еще раз убедились в могуществе христианства.

Но более всего необходимо понять друг друга в том, что я говорил о судьбах самого христианства. Правда, здесь не место для обоснования и доказательства моего воззрения или хотя бы для более полного уяснения того, на чем оно покоится; если такое уяснение будет еще оставаться необходимым, то для него должно найтись иное место. Здесь же и теперь я хочу совершенно просто сказать, что я разумею, чтобы вы не отнесли меня, согласно обычной манере делить все на школы и партии, к числу тех, с которыми я, по крайней мере в этом вопросе, не имею ничего общего.

С тех пор, как существует христианство, в нем всегда существовала резко проступающая противоположность. Эта противоположность, как и надлежит, имела свое начало, середину и конец; а именно, противоположное сначала постепенно отделялось друг от друга, затем это разделение достигало своего апогея и потом опять постепенно уменьшалось, пока вся противоположность не исчезала совершенно в иной противоположности, которая развивалась параллельно с упадком первой. Если в такой форме протекает вся история христианства, то теперь на христианском Западе господствует противоположность между протестантизмом и католицизмом, причем в каждом из них своеобразно выражена идея христианства, так что теперь лишь через совместное бытие обоих историческое проявление христианства может соответствовать идеи христианства. Эта противоположность, повторяю, теперь стоит на очереди и существует; и если бы мне надлежало истолковывать вам знамения времени, то я сказал бы, что теперь наступает момент именно ее спокойного закрепления и что еще отнюдь незаметны признаки ее ослабления и исчезновения. Однако, из-за этого никто не должен оставаться беззаботным; напротив, пусть каждый обдумает и сообразит, к какой стороне он принадлежит со своим христианством и в какой церкви он может вести религиозную и назидательную жизнь; кто обладает здоровой и сильной натурой и следует ей, тот наверно не ошибется. Я не говорю о людях, которые сами суть ничто, которые как дети, ослепляются внешним блеском или поддаются уговорам монахов; но есть люди, которые несомненно суть нечто, выдающиеся и достойные почтения поэты и художники, – и кто знает, какая толпа приверженцев, как это ныне водится, следует за ними – которые думают спастись переходом из протестантской церкви в католическую, ибо лишь в одной последней, по их мнению, есть религия, тогда как протестантизм есть иррелигиозность, безбожие, как бы вырастающее из самого христианства. Я буду почитать человека, который, решаясь на этот переход, поступает согласно своей природе, которая может чувствовать себя на месте только в этой, а не в иной форме христианства; но такой человек сможет показать следы этого естественного строя души во всей своей жизни, сможет убедить нас, что своим поступком он лишь внешне завершил то, что внутренне и непроизвольно уже всегда было в нем и, строго говоря, возникло одновременно с ним. Я буду также если не почитать, то сожалеть и извинять того, кто – следуя часто изумительно счастливому, но часто и опасному инстинкту больного, – делает тот же шаг в явственном состоянии беспокойства и слабости, кто откровенно делает его потому, что его заблудшее чувство нуждается во внешней опоре или в некоторых заклинаниях, чтобы успокоить тоскливую робость или жестокую душевную боль; или же потому, что он ищет атмосферы, более подходящей для слабых органов, т. е. менее живительной и, следовательно, менее возбуждающей; так иные больные вместо свежего горного воздуха предпочитают дышать животными испарениями. Но я не могу так относиться к тем, кого я теперь имею в виду; напротив, они кажутся мне лишь преступными; ибо они не знают, ни чего хотят, ни что делают. Или можно назвать разумной речь, которую они ведут? Узрит ли какое-либо неиспорченное сознание свет безбожия в героях реформации, и не сияют ли в них, напротив, для каждого лучи истинно христианского благочестия? Действительно ли Лев X более религиозен, чем Лютер, и энтузиазм Лойолы святее энтузиазма Цинцендорфа? И куда отнесем мы величайшие явления во всех областях науки, если протестантизм есть безбожие и ад? Эти же люди, с одной стороны, видят в протестантизме только иррелигиозность и, с другой стороны, и в католической церкви любят отнюдь не ее самобытную сущность, а лишь ее порчу, – явное доказательство, что они не знают, чего хотят. Ведь даже чисто исторически нужно принять во внимание, что папство отнюдь не есть сущность католической церкви, а есть лишь ее порча. А именно его они собственно ищут и любят; они ищут, собственно, за Альпами идолопоклонство, с которым, к сожалению, приходится бороться и протестантской церкви, хотя в ней оно существует в менее роскошных и, следовательно, менее соблазнительных формах, а потому и кажется им недостаточно резким и колоссальным. В самом деле, что такое есть идол или кумир? Это есть нечто, сделанное руками, что может быть ощупано и разрушено руками, и, вместе с тем, именно в этой своей бренности и хрупкости бессмысленным образом устанавливается в смысле чего-то вечного; и оно не только должно частично и в меру присущей ему красоты и силы жизненно выражать вечное; нет, в качестве временного и часто исполненного величайшего бессмыслия и извращенности, оно именно должно быть вечным, так чтобы его поклонники могли ощупывать само вечное и произвольно-магически взвешивать и распределять его между собой. Это суеверие в церкви и священстве, таинствах, отпущении грехов и блаженстве есть то лучшее, чего они ищут. Но они ничего не достигнут этим, ибо это есть ложное дело, которое будет и в них все более обнаруживать свою ложность: из общей сферы культуры они низвергнутся а пустоту и ничтожество, растратив на суету и ту долю искусства, которую им даровал Господь. Это, если угодно, есть пророчество, выполнение которого настолько близко, что вы можете ждать его со дня на день.

А теперь – еще пророчество иного рода, осуществление которого, как я надеюсь, вы также увидите. Оно касается второго, о чем я говорил, именно того, что противоположность между этими двумя партиями еще существует и должна сохраниться. Может случиться, что римская церковь, если не всюду и во всех отношениях, то все же в значительной мере, откинет от себя порчу и внешним образом подобно тому, как в ней бесспорно имеются многие, внутренне отрешившиеся от этой порчи. Тогда могут прийти соблазнители, которые, угрожая сильным и льстя слабым или благожелательно настроенным, будут уговаривать протестантов снова вернуться в единую неделимую исконную церковь, так как ведь многие считают эту порчу единственным основанием разделения. Но и это есть безумный и ложный призыв! Быть может, он многих соблазнит или устрашит, но он не будет осуществлен, ибо устранение этой противоположности было бы ныне равносильно гибели христианства, так как час его еще не пришел. Я хотел бы даже оросить вызов самому могущественному человеку на земле, для которого все есть легкая игра, и предложить ему осуществить это, признав за ним всю нужную для этого силу и хитрость; но я предсказываю, что это не удастся ему и что он уйдет с позором. Ибо Германия все еще существует, и ее незримая сила не ослабла; во имя своего призвания она снова восстанет с непредвиденным могуществом, достойная своих древних героев и своей прославленной племенной силы; ведь она была предназначена преимущественно развить это явление, и она вновь подымится с богатырской силой, чтобы утвердить его.

Вот вам знамение, если вы в нем нуждаетесь, и когда это чудо свершится, вы, быть может, поверите в живую силу религии и христианства. Но блаженны те, кто свершат его, – кто не видит и все же верит.

Пояснения к «Речам о религии»

Пояснения к первой речи

1) Мое знакомство с людьми моего сословия было, когда я впервые писал это, еще весьма невелико; хотя я уже несколько лет занимал должность, но я был очень одинок среди своих товарищей по службе. То, что здесь скорее намечено, чем высказано, было, следовательно, тогда только догадкой издали, а не наглядным познанием. Однако, и более продолжительный опыт, и более дружеские отношения лишь укрепили во мне суждение, что среди членов нашего духовного сословия слишком редко как глубокое проникновение в дух религии вообще, так и чисто историческое и объективное понимание определенных эпох религиозности – а именно эти два пункта здесь главным образом имеются в виду. Мы не встречали бы столько жалоб на рост сектантского духа и партийных религиозных союзов, если бы не было столько духовных лиц, которые не понимают религиозных потребностей и переживаний, потому что точка зрения, на которой они стоят, вообще слишком низка; отсюда – на что здесь намекается – и те убогие взгляды, которые так часто высказываются, когда речь идет о мерах против так называемого упадка религии. В интересах правильного понимания этого места я не могу скрыть своего мнения, которое, быть может, встретит мало одобрения, именно что этому злу лучше всего могло бы противодействовать более глубокое умозрительное образование; но необходимость последнего не признается большинством духовных лиц и тех, кто руководит их образованием, из ложного мнения, будто это только сделает их еще более практичными.

2) Первое, всегда весьма чувственное понимание обоих представлений в пору, когда душа еще всецело живет образами, исчезает далеко не у всех; у большинства оно очищается и возвышается постепенно, но притом так, что аналогия с человеческим в представлении высшего существа и аналогия с земным все еще внешне определяет скрытое более глубокое содержание. Но для тех, кто своевременно углубляется в чисто умозрительное стремление, существует иной путь. Ибо, говоря самим себе, что в Боге не может быть ничего противоположного, разделенного, обособленного, и что, следовательно, ничто человеческое не может быть о нем высказано; признаваясь себе, что они не имеют права выносить что-либо земное за пределы земного мира, которым оно было порождено в нашей душе, они чувствуют несостоятельность обоих представлений в той форме, в какой они их первоначально восприняли, они уже не в состоянии живо воссоздавать их, и потому эти представления исчезают от них. Но этим не высказывается ни положительное неверие, ни даже положительное сомнение; когда эта детская форма, образующая как бы известный чувственный коэффициент, исчезает, то в душе остается неизвестная величина, как нечто, коэффициентом чего была эта форма, и значение ее обнаруживается в стремлении соединить ее с каким-либо иным представлением и тем поднять ее до более высокого и реального сознания. Но в этом стремлении уже, по существу, дана вера, даже если бы никогда не осуществилось решение, удовлетворяющее строгому размышлению. Ибо эта неизвестная величина, хотя и не проявляясь сама по себе в определенном значении, соучаствует во всех действиях духа. Таким образом, автор был весьма далек от желания намекнуть в этих словах, что было, по крайней мере, время, когда он был неверующим или атеистом; его могли ложно истолковать в этом смысле лишь те, кто никогда не испытывал умозрительного стремления уничтожить антропоморфизм в представлении высшего существа, – стремления, которое самым определенным образом высказывают наиболее глубокомысленные учителя христианской церкви.

3) Не следует забывать, что это строгое суждение об английском народе, с одной стороны, относится к эпохе, когда могло казаться уместным выступить с решительной строгостью, допускаемой риторической формой изложения, против распространяющейся англомании, и что, с другой стороны, в то время большой народный интерес к миссионерству и к распространению Библии еще не обнаружился в Англии настолько, как теперь. Но я не мог бы из-за указанных явлений взять назад многое из своего прежнего суждения. Ибо, во-первых, там так велика привычка основывать крупные начинания на органическом соединении сил частных лиц, и достигаемые на этом пути результаты настолько велики, что и лица, которые серьезно интересуются только прогрессом культуры и приобретаемой от нее выгодой, все же не уклоняются от участия в этих предприятиях, исходивших первоначально от небольшого числа истинно благочестивых людей, уже для того, чтобы не ослаблять принципа. Кроме того, нельзя также отрицать, что весьма многие смотрят сами на эти предприятия скорее с политической или меркантильной точки зрения. Что здесь не преобладает чистый интерес христианского благочестия, это ясно уже из того, что лишь гораздо позже и, по-видимому, с меньшим успехом, англичане начали удовлетворять у себя дома назревшие потребности религиозного интереса. Но этим я хочу лишь наметить основания своей веры, что более точное исследование состояния религиозности в Англии скорее подтвердило бы, чем опровергло развитое выше суждение. И то же применимо к тому, что было сказано о научном духе.

Так как Франция и Англия были тогда странами, которые почти исключительно нас интересовали и которые одни лишь оказывали большое влияние на Германию, то казалось излишним соответственным образом обозреть и иные области. Теперь было бы, пожалуй, уместно сказать несколько слов и о восприимчивости к подобным исследованиям в области греческой церкви, именно что там – какой бы нежный покров ни набрасывали на это неудачные, ослепляющие восхваления Стурдзы – все более глубокое вымерло в механизме устарелых обрядов и литургических формул и что эта церковь во всем, что важнее всего для души, расположенной к размышлению, стоит еще далеко позади католической.

4) Если благочестивой душой, о которой бесспорно здесь идет речь, повсюду называется душа, отдающаяся Богу, здесь же вместо Бога поставлена вселенная, – то в этом месте совершенно очевиден пантеизм автора. Таково нередкое – не толкование – а перетолковывание поверхностных и притом подозрительных читателей, которые не приняли во внимание, что здесь речь идет о созидании света и тепла в подобной душе, т. е. о всяком возникновении таких благочестивых душевных движений, которые непосредственно переходят в религиозные представления и воззрения (свет) и в душевное состояние слияния с Богом (тепло), – и что поэтому было целесообразно указать на способ возникновения таких душевных движений. Но они возникают тогда, когда человек отдается вселенной, и, следовательно, привычны лишь в сознании, в котором привычно это саморастворение. Ибо не только вообще, но и в каждом отдельном случае мы воспринимаем Бога и Его вечную силу и божественность в плодах творения, и не только в том или ином отдельном явлении, взятом обособленно, но и поскольку оно включается во всеединство, в котором одном лишь непосредственно открывается Божество. Дальнейшее развитие этой моей мысли можно прочитать в моей «Христианской вере», § 8, 2 и § 36, 1, 2[20].

5) Когда утверждается, что государство не было бы правовым состоянием, если бы оно покоилось на религии, то этим отнюдь не говорится, что государство, пока оно еще до некоторой степени шатко и несовершенно, может обойтись без благочестия, которое есть всеобщее восполнение всего недостаточного и несовершенного. Но ведь это допущение означает только, что религиозность подданных государства политически необходима в той мере, в какой они, еще не все равномерно и достаточно, проникнуты особым правовым началом государства. Если бы это когда-либо случилось – что, правда, немыслимо по человеческим условиям, – то государство, поскольку оно имеет в виду лишь свою определенную сферу деятельности, должно было бы действительно уметь обходиться без религиозности своих членов. Что дело обстоит именно так, это видно также из того, что те государства, в которых правовое состояние еще не вполне одержало верх над произволом, отчасти более всего подчеркивают отношение благоговения между правящими и управляемыми, отчасти же принимают вообще наибольшее участие в религиозных учреждениях; но чем более укрепляется правовое состояние, тем более отступают оба эти явления, если только последнее не имеет специальных исторических оснований.

Если же далее говорится, что государственные люди должны уметь возбуждать в людях правосознание, то это, конечно, должно показаться смешным всякому, кто при этом думает о служителях государства. Но слово «государственный человек» здесь берется в смысле античного πολιτικος и при этом разумеется не столько то, что кто-либо выполняет в государстве определенную службу, – что совершенно случайно, – сколько то, что кто-либо преимущественно живет идеей государства. И темные эпохи, к которым нас вернуло бы обсуждаемое допущение, суть теократические эпохи. Я в то время намекнул на это главным образом потому, что Новалис, в остальных отношениях, впрочем, внутренне близкий мне, хотел снова возвеличить теократию. Но теперь я всецело проникнут убеждением, что одна из существенных тенденций христианства состоит в совершенном отделении теократии, я могу примкнуть к противоположному мнению, что церковь должна постепенно все более раствориться в государстве.

6) Я не хотел использовать преимущества ораторской речи так, чтобы с самого начала сказать презирающим религию, что благочестие стоит выше нравственности и права. Кроме того, в этом месте для меня было несущественно подчеркнуть примат, который, по моему убеждению, разделяют между собой благочестие и научное умозрение и который присущ обоим тем более, чем теснее они связаны между собой. Развитие этой мысли почитатели религии найдут в моем «Вероучении». Здесь же я должен защитить сказанное о равном значении, присущем нравственности и праву в человеческой природе наряду с благочестием. Правда, в первых двух не содержится непосредственное соединение человека с высшим существом, и постольку последнее возвышается над ними. Но и первые два начала столь же существенно обусловливают выдающееся и своеобразное в человеческой природе, и притом в качестве таких функций последней, которые не могут быть в свою очередь подведены под иные, высокие функции; и постольку они занимают равное место с благочестием. Ибо человек столь же мало мыслим без нравственных задатков или без стремления к правовому состоянию, сколь и без задатка к благочестию.

Пояснения ко второй речи

1) При риторическом характере этой книги, и так как ведь этот вопрос нельзя было здесь развить подробнее, было бы позволительно сказать это с еле заметным оттенком иронии, – и как легко читатель мог бы подметить ее в этих словах! – даже если бы мое мнение действительно сводилось к тому, что сама религия есть это восстановленное единство знания. Тогда эти слова означали бы лишь, что я не хотел навязывать этого убеждения моим противникам, так как я хотя и мог бы победоносно отстоять его в другом месте и под иной формой, но только именно не здесь. Поэтому мне кажется необходимым специально оградить себя от такого толкования, тем более, что многие богословы ставят теперь, по-видимому, дело так, как если бы религия – но, впрочем, не религия вообще, а только христианская религия – действительно была высшим знанием и как будто она не только по достоинству, но и по форме была тождественна метафизическому умозрению, и притом так, что она есть самое удачное и превосходное умозрение и что всякое иное умозрение, не приходящее к тем же результатам и не способное, например, дедуцировать триединство, несостоятельно. С этим, в известном смысле, стоит в связи утверждение других, что несовершенные, и в особенности политеистические религии даже по общему своему характеру не однородны с христианской. То и другое я должен специально отклонить от себя; что касается последнего, то я и в дальнейших частях этой книги, и во введении к моему «Вероучению» стараюсь показать, что и самые несовершенные формы религии все же имеют один и тот же родовой характер. Что же касается первого, то если философ, как таковой, готов попытаться доказать троичность высшего существа, то пусть он делает это на собственный риск; я же со своей стороны буду тогда утверждать, что эта троичность не есть наша, христианская, и, что, так как она есть умозрительная идея, ее источник находится в ином месте души, чем наше христианское представление триединства. Но если бы религия была действительно высшим знанием, то и научный метод был бы единственным целесообразным приемом ее распространения, и самой религии можно было бы обучиться, чего никогда никто не утверждал, и был бы ряд ступеней между философией, не приводящей к этим результатам, и нашим христианским богословием; за этой философией следовала бы религия неученых христиан, которая в качестве πιστις, была бы несовершенным родом обладания высшим знанием, и, наконец, богословие, которое, в качестве γνωσις было бы совершенным родом этого знания и стояло бы наверху, и ни одно из трех не было бы совместимо с другим. Но этого я совершенно не могу допустить и именно потому не могу считать религию высшим знанием и вообще знанием; и потому я должен также верить, что то, что у профана-христианина менее совершенно, чем у богослова, и что очевидно есть знание, не тождественно с самой религией, а есть лишь нечто, примыкающее к ней.

2) В риторическом изложении вообще не требуются строгие определения, и в нем позволительно заменять их описаниями; поэтому вся эта речь есть лишь подробное описание, перемешанное с полемикой против иных, ошибочных, по моему убеждению, представлений, т. е. описание, главные признаки которого разбросаны и отчасти неизбежно повторяются в различных местах под различными выражениями. Эту изменчивость словесного выражения, которою каждый раз освещается новая сторона дела и которую – если различные формы согласуются между собой и могут быть сведены одна к другой, – я нахожу целесообразной и в более научном изложении, чтобы избегнуть опасных действий слишком неподвижной терминологии – эта изменчивость казалась мне наиболее уместной в этой манере письма. Так, здесь быстро чередуются три различных выражения для одного понятия. В первом относящемся сюда месте о религии говорится, что через нее в нас непосредственно живет общее бытие всего конечного в бесконечном, а выше сказано, что религия есть чувство и вкус к бесконечному. Чувство же есть способность восприятия и ощущения и здесь означает последнее; поэтому в первых изданиях вместо «чувства и вкуса» стояло внешне не совсем точное выражение «ощущение и вкус». Но что я воспринимаю или ощущаю, то отпечатлевается во мне, и именно это я называю жизнью предмета в нас. Бесконечное же, под чем я разумею не что-либо неопределенное, а бесконечность бытия вообще, мы не можем осознать непосредственно или через самих себя, а всегда лишь через посредство конечного, когда наше мирополагающее и ищущее устремление ведет нас от единичного и частного ко всеобщему и целому. Таким образом, чувство бесконечного и непосредственная жизнь в нас конечного, поскольку оно содержится в бесконечном, есть одно и то же. Но если в первом выражении наряду с чувством упоминается «вкус», а в последнем подчеркивается всеобщее бытие всего конечного в бесконечном, то, опять-таки, оба дополнения по существу равнозначны. Ибо иметь вкус к чему-либо – это предполагает, кроме чувства как простой способности, еще охоту к тому, и именно эта охота или потребность осознавать через все конечное не только само конечное, но и бесконечное, и есть то, в силу чего религиозный человек находит всюду это бытие конечного в бесконечном. Нечто подобное этому сказано уже раньше, где только в общей связи выражение «размышление» должно браться в широком смысле, т. е. под ним должно разуметься не только собственно умозрение, но и всякое, отрешенное от внешней деятельности духовное возбуждение.

Более всего здесь, вероятно, поразит большинство читателей то, что бесконечное бытие есть здесь, по-видимому, не высшее существо как причина мира, а сам мир. Таких читателей я прошу сообразить, что в таком состоянии неизбежно ощущаешь вместе с тем и Бога, и я предлагаю им попытаться представить себе мир как всеединство без Бога. Поэтому я остановился здесь на первом, ибо иначе вместе с самой идеей легко выступила бы определенная форма представления, и, следовательно, было бы вынесено решение или, по крайней мере, дана критика различных способов мыслить Бога и мир совместно или раздельно, – что совсем не относится сюда и привело бы к вредному ограничению кругозора.

3) Это место о покойном Новалисе присоединено лишь во втором издании, и многие, вероятно, удивились этому сопоставлению, так как им неясно ни непосредственное сходство обоих умов, ни то, что отношение одного из них к искусству имеет столь же образцовое значение, какое имеет отношение другого, по моему мнению, к науке. Однако это слишком индивидуально и потому может быть только намечено, и я не мог ради весьма проблематического результата чрезмерно расширять позднейшую вставку и тем разрушить пропорциональность речи. По тому же основанию я не могу пускаться и здесь в более подробное обсуждение, уже в силу того, что за эти 15 лет, по-видимому, опять ослабело внимание к Спинозе, которое под влиянием сочинений Якоби и некоторых позднейших толчков было еще довольно живо при появлении этой книги, а также что Новалис многим стал снова чуждым. Но в то время упоминание это казалось мне значительным и важным. Ибо в то время многие в плоской поэзии заигрывали с религией и думали этим походить на глубокомысленного Новалиса, и было достаточно любителей всеединства, о которых полагали или которые сами полагали, что они идут путем Спинозы, от которого они были, пожалуй, еще более далеки, чем упомянутые стихотворцы – от Новалиса. И поклонники трезвости столь же усердно обзывали Новалиса туманным мистиком, как поклонники буквы обзывали Спинозу безбожным. Протестовать против последнего было моей обязанностью, так как я хотел измерить всю область благочестия. Ведь в изложении моего воззрения недоставало бы чего-то весьма существенного, если бы я не упомянул где-либо, что умонастроение и душевный склад этого великого человека кажутся мне также проникнутыми благочестием, хотя это и не есть христианское благочестие. И все же я не решаюсь утверждать, какую бы форму оно приняло, если бы в его время христианство не было столь неузнаваемо замаскировано сухими формулами и пустым хитроумием, что нельзя было и ожидать от постороннего, что он может полюбить в нем небесный образ. Это я и сказал в первом издании, хотя и несколько по-юношески, но все же так, что и теперь не нахожу нужным изменить что-либо, так как нет основания думать, что я хотел приписать Спинозе святой дух в своеобразно христианском смысле слова. Мог ли я ожидать того, что случилось, именно что мое признание Спинозы религиозным человеком привело к объявлению меня самого спинозистом, хотя я никоим образом не защищал его системы и хотя то, что есть философского в моей книге, совершенно не согласуется со своеобразием его воззрений, которые имеют ведь совсем иное средоточие, чем общее столь многим признание единства субстанции. И даже Якоби в своей критике менее всего коснулся самого своеобразного у Спинозы. Но когда я опомнился от этого оглушения и мне непосредственно уяснилась приведенная мною теперь параллель, то, имея в виду общеизвестное тяготение Новалиса в некоторых пунктах к католицизму, я почти с уверенностью ожидал, что моя похвала его искусству послужит основанием для обвинения меня и в его религиозном уклонении, – наряду со спинозизмом, которому я будто бы сочувствую, так как я прославлял благочестие Спинозы; и я не понимаю, почему это мое ожидание не оправдалось.

4) Вероятно, даже среди тех немногих, которые готовы допустить, что религия по своему источнику есть возбужденное в высшем направлении чувство, найдется достаточно лиц, которым покажется чрезмерным утверждением, что все здоровые чувства религиозны или, по крайней мере, должны быть таковыми, чтобы не быть болезненными; ведь если даже допустить это в отношении всех общительных чувств, то непонятно, как можно найти благочестие во всех чувствах, которые влекут людей к духовным, и тем паче к чувственным наслаждениям жизнью. И все же я не могу лишить это утверждение его всеобщего характера, и отнюдь не хочу, чтобы в нем усмотрели риторическое преувеличение. Чтобы хоть в одном пункте уяснить прочное основание моего утверждения, укажу на следующее: протестантизм очевидно не может полно и последовательно утверждать семейственность духовенства против угрюмого учения о преимущественной святости безбрачия, если он не признает и не докажет, что и брачная любовь, а следовательно и предшествующее ей естественное сближение полов, по природе вещей не абсолютно чужды религиозному состоянию духа, а что это имеет место лишь по мере того, как к чувству примешивается нечто болезненное и – чтобы окончательно заострить вопрос – именно склонность к вакхическому исступлению и нарциссическому безумию. Согласно этой аналогии, я полагаю, можно будет то же самое показать и в отношении каждой области чувства, в которой мы привыкли не находить непосредственного противоречия нравственности.

Но если на основании этого места из него непосредственно выводится, что как все истинно человеческие чувства принадлежат к религиозной области, так, с другой стороны, все понятия и всякого рода принципы чужды ей, – то это сопоставление казалось мне удобным случаем показать, как я понимаю последнее и как в этом отношении религия сама по себе должна быть строго отделена от того, что к ней примыкает. Ведь и те чувства, которые обычно отделяют от религиозной области, нуждаются в понятиях, чтобы быть выраженными и сообщаться другим, без чего ведь они не могут обойтись, и в принципах для выражения их правильной меры; но эти принципы и понятия не принадлежат к самим чувствам. Также обстоит дело с догматической и аскетической стороной религии, как это далее изъясняется.

5) Для понимания всего моего воззрения мне важнее всего, чтобы читатели могли по содержанию вполне согласовать два столь разнородных по форме и исходящих из столь различных точек зрения изложения, как эти речи и моя «Христианская вера». Однако было невозможно снабдить с этой целью предлагаемые речи полным комментарием, и я должен ограничиться отдельными намеками в тех местах, где я сам могу предполагать, что кто-либо найдет кажущееся противоречие или, по крайней мере, недостаточную согласованность. Так, быть может, не каждый найдет представленное здесь описание, что в основе всех религиозных возбуждений лежит действие вещей на нас, согласующимся с проникающим все вероучения объяснением, что сущность религиозных возбуждений состоит в чувстве абсолютной зависимости; дело однако в следующем. И там допускается, что это чувство может действительно возникнуть в нас лишь в связи с действием на нас отдельных вещей; а о том, как и в каком смысле отдельные вещи пробуждают в нас это чувство, – об этом и здесь идет речь. Но если вещи в своем воздействии на нас воспринимаются нами только как отдельные, то возникает лишь определенность чувственного самосознания, которая и в вероучении была постулирована как субстрат религиозного возбуждения. Но ко всему единичному, будь оно мало или велико, наша отдельная жизнь становится в отношение противодействия, и потому не возникает чувство зависимости, или оно возникает лишь случайно, если противодействие не равносильно действию. Если же единичное действует на нас не как таковое, а как часть целого, – что основано исключительно на настроении и направлении нашего духа – и если оно, таким образом, в своем воздействии на нас есть лишь как бы проходной пункт для целого, то нам представляется, что и наше противодействие определено тем же и на тот же лад, как и само действие, и наше состояние может тогда быть только чувством абсолютной зависимости в этой определенности. И здесь обнаруживается, что обе формы изложения одинаково не допускают разделения между Богом и миром. Ибо мы чувствуем себя зависимыми от целого не поскольку оно составлено из взаимно обусловливающих частей, к числу которых ведь принадлежим и мы сами, а поскольку в основе этой связи лежит единство, обусловливающее все, и в том числе также наше отношение ко всем остальным частям; и только при этом же условии единичное может восприниматься как выражение бесконечного, причем его противоположность всему остальному совершенно погашается.

6) Под мифологией я именно разумею изложение чисто идеального предмета в исторической форме; и потому мне кажется, что, по аналогии с политеистической мифологией, мы имеем и монотеистическую и христианскую мифологию. И для этого совсем не нужны беседы между собой божественных личностей, как они встречаются в поэме Клопштока и еще кое-где; но и в более строгой форме учения, где что-либо изображается как происходящее в божественном существе, например, божественные решения, которые предпринимаются в связи к каким-либо событием в мире или с целью модифицировать иные решения, которые, следовательно, как бы имели место раньше; не говоря уже об отдельных божественных решениях, в которых реализуется понятие Бога, внемлющего молитве. И точно так же изображения многих свойств Божества имеют эту историческую форму и, следовательно, мифологичны. Божественное милосердие, например, в той форме, в которой обычно берется это понятие, имеет смысл, лишь если отделять божественную волю, которая смягчает страдание, от той, которая его причинила; ибо, если считать ту и другую единой, то одна не есть даже граница другой, а скорее божественная воля, осуждающая на страдания, назначает определенную меру последнего, и тогда совершенно устраняется понятие милосердия. Также и в понятии правдивости Бога разделяется обещание от выполнения; и оба вместе выражают исторический процесс. Ибо если считать деятельность обетования тождественной с той, через которую полагается действительное выполнение, то понятие божественной правдивости имеет смысл, лишь поскольку некоторые божественные деятельности связаны или не связаны с высказыванием, и в этом различии тоже выражена история. Но если вообще рассматривать творческую деятельность и ее выражение как нечто единое, то особое понятие божественной правдивости вряд ли найдет себе место. И то же можно было бы показать относительно многого иного. Я отнюдь не хочу порицать этим обозначением такое описание само по себе; напротив, я знаю его необходимость, ибо иначе нельзя говорить о предмете так, чтобы было передано различие между более правильным и менее правильным. И пользование им в научном изложении религии не связано с какими-либо опасностями, потому что здесь твердо стоит задача отвлечься от исторической и вообще временной формы; и столь же необходимо оно в области религиозной поэзии и религиозного красноречия, где имеешь дело с единомышленниками, для которых высшая ценность такого описания состоит в том, что через него сообщаются и воспроизводятся их религиозные настроения, причем направление недостаточных выражений дано уже само собой. Но я порицаю его как пустую мифологию, когда оно само по себе признается подлинным познанием и когда то, к чему мы прибегаем по нужде, выдается за сущность религии.

7) Если о системе обозначений, которая в своей совершеннейшей форме образует богословский догмат, говорится, что она скорее определяется внешними условиями, чем проистекает из самой религиозности, то этим отнюдь не возрождается столь часто повторяемое, противоречащее всему историческому пониманию утверждение, что религиозные движения, через посредство которых в христианстве было определено множество важнейших понятий, произошли лишь случайно и часто были обусловлены совершенно посторонними интересами. Нет, я хотел напомнить лишь о том, что развито и в моем введении в вероучение, именно что образование понятий и в этой области зависит от господствующего языка и от степени и характера его научного развития; и сюда естественно включается и характер философствования. Но и это для религии как таковой суть внешние условия, и следовательно, отвлекаясь от общей божественной связи всех вещей, можно сказать, что остается мыслимым, что и христианство, сохраняя неизменной свою сущность, было бы выражено в совсем иной догматической форме, если бы, например, оно ранее приобрело более широкое распространение преимущественно на востоке, и если бы, напротив, был оттеснен эллинский и западный элемент.

8) И это место легко может дать повод к различным недоразумениям. Что касается, прежде всего, противоположности между истинной и ложной религией, то я сошлюсь на то, что развито и моем «Вероучении» (2-ое изд., § 7 и 8), и здесь добавлю лишь, что в религиозной области не только заблуждение возможно также лишь на почве истины, но и что по праву можно сказать, что религия каждого человека есть его высшая истина; иначе заблуждение в ней было бы не просто заблуждением, а лицемерием. Если это так, то можно по праву сказать, что в религии непосредственно все истинно, так как в ее отдельных моментах высказывается не что иное, как собственное гневное состояние верующего. И с тем же правом о всех формах религиозного общения можно сказать, что они хороши, ибо в них отлагается все лучшее в каждом человеке. Но как мало ущерба это наносит превосходству одной формы веры над другой, так как именно одна из них может выражать лучшее душевное состояние, и в одной форме религиозного общения может содержаться больше духовной силы и любви, – это также отчасти непосредственно развито там, отчасти же легко может быть выведено из сказанного. – Что здесь отвергается мысль о всеобщности какой-либо отдельной религии и утверждается, что лишь совокупность всех религий исчерпывает весь объем ее духовного содержания, – это также отнюдь не выражает сомнения, что христианство может распространиться среди всего человеческого рода, хотя у многих племен этому должны предшествовать существенные изменения этой величайшей из всех человеческих религий; и столь же мало это выражает желание, чтобы другие формы религии навсегда сохранились наряду с христианством. Ведь, например, влияние иудейства и эллинского язычества в течение долгого времени прорывалось в бурных и борющихся между собой движениях, так что то и другое еще проявлялось в христианстве и, следовательно, сохранилось в истории христианства; и то же самое случилось бы, если бы христианство некогда восприняло в себя сферу всех остальных великих форм религии; таким образом, объем всей религиозной области не был бы этим втиснут в более узкие границы, но все остальные религии можно было бы исторически усмотреть в составе христианства. Что же касается первого, то в связи изложения ясно, что лишь в отношении противоположности между истинным и ложным отрицается универсальность какой-либо религии, именно в том смысле, будто все, что существовало и существует вне ее, вообще нельзя называть религией. Так же следует понимать и дальнейшее, именно, что каждый подлинно благочестивый человек охотно признает, что в других формах религии может содержаться нечто, недоступное его религиозному чувству. Ведь если бы даже христианство вытеснило все другие области религии, так что они лишь исторически отражались бы в нем самом, то не всякому было бы доступно все, что именно этим было бы вложено в само христианство; ибо, как и теперь, христианство всех христианских народов никогда не будет совершенно одинаковым. И если, следовательно, теперь никто не имеет одинакового понимания всего христианства, то он не имеет и понимания всего того в других религиях, что содержит в себе зародыш грядущего оттенка христианства.

9) Еще и теперь существуют христианские богословы – а когда я впервые писал это, они были гораздо многочисленнее, – которые отвергают все дело христианской догматики и полагают, что христианство развивалось бы здоровее и приобрело бы более свободную и прекрасную форму, если бы никогда не возникла мысль изложить христианские представления в законченной системе; поэтому они и стремятся всеми силами ослабить и разорвать эту систематическую связь и представить христианское вероучение лишь как собрание монографий, как случайно возникший агрегат отдельных положений весьма не равной ценности. Однако, я уже тогда был далек от согласия с этими людьми, в добрых намерениях которых я, впрочем, не хочу сомневаться. И потому было бы большим недоразумением, если бы кто-либо подумал, что приведенные в тексте нападки на страсть к системам не могут совмещаться со стремлением привести в возможно более точную связь изложение христианской веры. Ибо страсть к системам есть только болезненное вырождение этого похвального и плодотворного стремления; и отсюда следует лишь, что наилучшая форма систематизации религиозных представлений есть та, которая, с одной стороны, не выдает представления и понятия за первичное и конституирующее в этой области и, с другой стороны, – чтобы буква не омертвела и не убила дух – обеспечивает жизненную подвижность понятия и не только готова терпеть своеобразие и различие в пределах общего единомыслия, но даже пытается обосновать его. Если всякий должен признать это главной чертой моего изложения христианской веры, то я смею думать, что нахожусь в полном согласии с самим собой.

10) Это место, как я хорошо вижу, может возбудить тяжкие недоумения в двояком отношении: во-первых, то, что я предпочитаю языческий Рим за его безграничный религиозный синкретизм христианскому, и называю последний, по сравнению с первым, безбожным; и во-вторых, что я осуждаю отлучение еретиков, тогда как я ведь сам признаю известные воззрения еретическими и даже пытаюсь систематизировать еретичество. Я начну с последнего, как более глубокого и для меня более существенного. Мне представляется невозможным найти здравый догматический прием, если не исходить из попытки установить для определения христианства такую формулу, применение которой позволяло бы из каждой точки абсциссы отрезать ординату и, таким образом, через приближение описать объем христианских представлений; и отсюда, конечно, следует, что все, лежащее за пределами этого объема, и однако притязающее на название христианства, должно быть именно тем, что издавна звалось и христианской церкви еретичеством. Я не мог, следовательно, обойтись без установления этого понятия в догматике, и желал бы, чтобы моя цель при этом была достигнута возможно полнее. Однако, это определение предмета не имеет ничего общего с практическим отношением к лицам. Ибо что в споре с чужим мнением и при защите собственного мнения человек легко может случайно употребить еретические выражения, не разумея при этом чего-либо еретического, – это ясно само собой, и я подробно высказался об этом в «Вероучении», § 22, 3 и прилож. и § 25 прилож. А с тех пор, как многими в евангелической церкви было высказано желание в разумной форме возродить старую церковную дисциплину, чтобы христианской общине была дана возможность ограничивать свое общение с теми, кто своей жизнью отрицает христианский образ мыслей, – с этих пор, говорю я, становится особенно необходимым предупредить недоразумение, будто этим высказано право подвергать отлучению тех, кого кто-либо склонен признать еретиками. Напротив, в отношении таких людей, если к ним неприменим также вышеуказанный упрек, евангелическая церковь может признать одну только обязанность – поддерживать общение с ними, чтобы через взаимное понимание они тем легче могли быть обращены на правильный путь; и если отдельные или небольшие общины применяют противоположный метод и по возможности стремятся лишить общения тех, кто не согласен с ними в букве учения, не обращая внимания на их общее религиозное умонастроение, то это делается не в духе евангелической церкви, так как здесь содержится притязание на такой авторитет, который наша церковь не признает ни за кем. Что же касается первого, именно моего предпочтения языческого Рима христианскому и моих слов, что первый, благодаря своей ассимилирующей терпимости, наполнился богами, тогда как последний, благодаря своей системе преследования, стал безбожным, – то прежде всего, конечно, употребляемые мной выражения свидетельствуют, что это место особенно отражает на себе риторический характер книги; в строгом же смысле, здесь должно быть понимаемо то, что догматизирующая страсть к системе, которая, пренебрегая обоснованием различия, напротив, исключает всякое различие, несомненно препятствует, насколько это от нее зависит, живому Богопознанию и превращает учение в мертвую букву. Ибо столь твердо установленное правило, исключающее все, что гласит иначе, вытесняет творчество, в котором только и сохраняется живое познание, и, следовательно, становится само мертвой буквой. Можно сказать, к этому сводится история развития римско-католического вероучения в его противоположности протестантскому, и возникновение евангелической церкви, рассматриваемое с этой точки зрения, есть не что иное, как освобождение самостоятельного творчества от общения с таким правилом. Столь же серьезно должно быть понимаемо мое восхваление старого Рима за его восприимчивость к чужим богослужениям. Ибо она была обусловлена тем, что ограниченность и односторонность всякого индивидуализированного политеизма стала осознана и что религиозная потребность стремилась освободиться от границ политических форм; то и другое не только похвально само по себе, но и принесло делу распространения христианства гораздо большую пользу, чем когда-либо сказала делу упрочения и защиты христианства проникнутая благими намерениями система отлучения еретиков.

11) И в «Вероучении» (§ 8, прилож. 1) как и здесь, я высказался против мнения тех, кто выводят идолопоклонство, под которым, согласно несколько перспективному словоупотреблению Свящ. Писания, они разумеют все виды политеизма, из страха. Но только там я исходил из иной точки зрения, ибо там мне было существенно уравнять низшие ступени благочестия по их сущности с высшими, что было бы невозможно, если бы первые происходили из страха, последние же – нет. Здесь я имею дело главным образом с представлением, которое всякую вообще религиозность выводит из страха, и, таким образом, оба изложения дополняют друг друга. Доказательство, которое здесь ведется в общей форме, было бы применимо и там к частному случаю, несмотря на довольно шаткое употребление слова δεισιδαιμονία («суеверие»). Ведь и о греческих и римских политеистах нельзя сказать, что они потеряли бы веру в богов, если бы в мужественном использовании жизни освободились от всякого страха. И точно так же, сказанное там применимо здесь в общей форме. Ведь если страх никоим образом не может быть видоизменением любви, то он должен полагать свой объект лишь зложелательным; и где высшим существам не поклоняются – или, вернее, не покоряются, – как злым, там и чистый страх, отрешенный от любви, не может быть мотивом религии. Таким образом, остается в силе, что во всякой религии уже с самого начала действует любовь и что все восхождение к совершенству в религии есть лишь постепенное очищение любви.

12) Вряд ли необходимо оправдывать выражение «мировой дух»; здесь дело шло о таком обозначении общего всем людям объекта религиозного почитания, которое было бы приемлемо для всех различных ступеней и форм религии. И в особенности я не считал бы справедливым возражение, что при выборе этого обозначения я пожертвовал интересом более совершенной формы религии интересу низшей формы; я думаю, не только что и мы, христиане, можем свободно воспользоваться этим выражением для обозначения высшего существа, но что и само выражение могло возникнуть лишь на почве монотеизма и что оно одновременно свободно и от иудейского партикуляризма, и от того, что я пытался в «Вероучении» (§ 8, 4) определить как источник несовершенства магометанской религии. Так как это выражение отнюдь не высказывает какого-либо взаимодействия между миром и высшим существом – ведь никто не смешает мировой дух с мировой душой – и вообще не содержит в себе указания на какую-либо независимость мира от высшего существа, – то я полагаю, что можно оправдать всех христианских писателей, которые пользовались им, хотя оно и не произошло из своеобразного воззрения христианства.

13) В моем «Вероучении», – введение которого, посвященное уяснению того, что, по моему мнению, должно разуметься под религиозной философией, во многих отношениях соприкасается с этой книгой – я установил основное различие между тем, что я назвал эстетической и телеологической формой. Здесь, по-видимому, если не открыто выставлено, то молчаливо признано другое основание деления, и будет небесполезно уяснить, в каком отношении друг к другу стоят оба деления. А именно, здесь приведено, по-видимому, лишь нечто единичное, т. е. стоящее рядом со многими иными возможностями, как основание, что для нас, на нашем месте и на нашей ступени культуры, душа есть истинный мир религии; и намеченная иная возможность состоит в том, что, с другой стороны, и внешняя природа может быть этим миром. Те же два начала, между которыми там усмотрено величайшее различие, по-видимому, оба лежат на стороне религии души; ибо связываем ли мы действенные состояния со страдательными, или страдательные – с действенными, те и другие суть все же душевные состояния, на которые направлены религиозные чувства; таким образом, намеченное здесь различие представляется высшим, и оно, по-видимому, было там совсем обойдено. Однако и здесь мнение, что возможна религия природы, совсем не означает, что религиозные переживания могут возникать в человеке через наблюдение внешнего мира. Нет, чем выше подымается это наблюдение, тем более оно становится умозрительным естествознанием, и оно есть всегда наука; религиозные же возбуждения возникают отсюда, лишь когда душа сознает самое себя в этом наблюдении, т. е. опять-таки из душевного состояния, и совершенно так же они возникают из непосредственных отношений природы к нашей жизни и нашему бытию лишь в меру ее действия на наше настроение, следовательно, и здесь из душевного состояния. Таким образом, указанное в «Вероучении» разделение остается высшим, и религиозные переживания, опосредствованные природой, как и переживания, опосредствованные исторической жизнью, могут принимать указанную двоякую форму: они будут носить телеологический и этический характер, когда влияние наблюдения природы на душу мы будем относить к душевной деятельности и ее законам, и эстетический характер – в обратном случае. Намеченное же здесь различие таково, что там не было надобности его рассматривать, так как отношение к нему христианства могло быть надлежащим образом освещено лишь при исследовании самого христианского учения.

14) Сказанное пусть читатель понимает как вывод из приведенной легенды; я отнюдь не хотел здесь сказать, будто сам автор легенды делал этот вывод или предполагал его всеобщее признание. Тем не менее можно, я полагаю, вполне доказать, что он в ней необходимо содержится и что ни сознание Бога, ни образование общих понятий не могло развиться в человеке, пока он не приобрел сознание рода и не сознал непосредственно себя в своей подчиненности роду и в своем отличии от него. И столь же несомненно, что ни сознание высшего существа, ни потребность упорядочить мир не может совершенно исчезнуть из души, пока не утрачено сознание рода.

Я хочу здесь пояснить еще несколько мест, не отмеченных особо в тексте. Далее говорится о смирении, которое ранее было обозначено как естественная форма религиозного чувства, что ему как бы должно противостоять гордое чувство собственного бытия, и о раскаянии, которое также было признано естественным и существенным для благочестия, что оно как бы не только может без ущерба для благочестия быть обращено в радостную самоудовлетворенность, но и должно испытать это превращение. Но то и другое, по моему убеждению, совсем не есть противоречие, и, наоборот, все религиозные чувства прямо могут быть разделены на возвышающие и принижающие. Каждый из этих двух видов нуждается в другом для своего дополнения, и каждый из них истинно благочестив, лишь поскольку в нем соучаствует и другой. И в христианстве, которое само распространяется лишь через распространение принижающих чувств, раскаяние все же должно погашаться в сознании божественного прощения. Указанное же противоположное смирению чувство, что в каждом человеке живет и действует человечество как целое, есть не что иное, как особенно необходимое для христианина сознание, что верующие сообща образуют живое органическое целое, в котором не только – на что преимущественно указывает Павел – каждый член необходим для всех других, но и каждый содержит в себе своеобразную деятельность всех других.

И если там же далее говорится о человеке, в котором слились обе формы религиозного чувства, что он не нуждается уже ни в каком посреднике, а может сам быть посредником для многих, – то эти слова должны разуметься здесь лишь в том, разъясненном выше, подчиненном значении, что именно не каждый носит в себе правильный ключ к пониманию всего человеческого, а почти всем многое столь чуждо, что они признают его, лишь когда встретят в иной, родственной им форме или в связи с чем-либо иным, что́ имеет для них особую цену. В этом смысле, следовательно, посредниками в понимании являются те, кто соединяет в себе наиболее признанное с наиболее чуждым. Преимущественно в указанном, противостоящем смирению чувстве самосознание достигает такой прозрачности и точности, что даже самое далекое перестает казаться чуждым и отталкивать. Но это чувство будет чище всего, когда вся человеческая односторонность будет уяснена через Того, в ком исключена всякая односторонность; и, таким образом, здесь не наносится ущерба высшему посредническому достоинству Спасителя.

15) Не желая брать назад ничего из того, что образует главное содержание всей этой речи, именно что все высшие чувства принадлежат религии и что отдельные действия не должны непосредственно проистекать из отдельных движений чувства, я все же хотел бы пояснить, что все сказанное здесь применимо главным образом лишь к нравственному учению того времени, именно к кантовскому и фихтевскому, и преимущественно к первому. Ибо пока нравственное учение сохраняет императивный метод, который строже всего проведен в указанных системах, до тех пор чувства не могут иметь никакого места в морали, так как ведь не может существовать веления: обладай тем или иным чувством! И для такой системы было бы последовательнее всего применить к ним то, что в ее духе было сказано о дружбе, – именно, что нужно вообще не иметь времени завязывать и поддерживать ее. Но одной этой узкой формой, конечно, не должно было бы ограничиваться нравственное учение, а во всякой иной форме ему несомненно надлежит, именно в связи с уяснением места этих чувств в человеческой душе, признать и нравственную ценность последних; конечно, оно не может считать эти чувства чем-то, что человек может и должен создавать в себе с какой-либо целью или чему он может научиться в морали, а должно рассматривать их как свободную естественную функцию высшей жизни, связь которой, однако, с высшими формами и правилами поведения может быть определенно показана. Постольку тогда и нравственное учение могло бы воспринять в себя религию, как и изложение религии должно воспринять в себя нравственность в указанном более узком смысле, причем, конечно, все же сохраняется различие между тем и другим.

16) Высказанное здесь суждение, что чудо есть лишь религиозное название для события вообще и что, следовательно, чудо есть все, что случается, легко может быть заподозрено в том, что оно собственно направлено на порицание чудесного; ибо, конечно, если все есть чудо, то тем самым и ничто не есть чудо. Но это суждение стоит в точнейшей связи с объяснениями, данными в «Вероучении», § 14, прилож., § 34, 2, 3 и § 47. Ведь если отнесение события к действию божественного всемогущества и его рассмотрение в его зависимости от естественных отношений не исключают друг друга, а могут совместно расти и отпадать, то лишь от направления внимания зависит, на каком воззрении мы сперва остановимся; ведь всюду, где нас более всего интересует отношение события к нашим целям и где исследование естественных связей оказалось бы слишком детальным, мы преимущественно замечаем божественное предопределение, в обратном же случае – естественный ход вещей. А какое из этих двух воззрений доставляет нам наибольшее удовлетворение, это зависит, с одной стороны, от того, насколько мы уверены, что постигли событие в его глубочайшем содержании, так что можем с некоторой достоверностью увидеть в нем выражение воли Бога, и с другой стороны – от того, насколько глубоко мы можем проникнуть в естественную связь вещей. Но все это суть лишь субъективные различия, даже если бы все люди в отношении каждого случая такого рода совпадали по своим воззрениям. Поэтому, конечно, остается истинным, что все события, которые более всего возбуждают религиозное внимание, и в которых вместе с тем естественная связь более всего скрыта, скорее всего рассматриваются, как чудеса; но столь же истинно и то, что, рассматриваемые сами по себе и как бы с точки зрения божественной причинности, все события суть в одинаковой мере чудеса. И подобно тому, как в аргументах Вероучения, несмотря на отрицание абсолютного чуда, учитывается и удовлетворяется религиозный интерес к чудесному, так и здесь моим намерением является изобразить этот интерес в его чистом виде, и устранить из него все чужеродные примеси, которые скорее родственны тупоумному удивлению, чем свидетельствуют о радостном чаянии высшего смысла.

17) О таком понятии, как действие благодати, которое привычно нам почти лишь в его своеобразной христианской форме, трудно говорить столь общим образом, чтобы объяснение охватывало и то, что ему аналогично в других формах религии. Но сюда принадлежит все, в силу чего какой-либо человек представлялся избранным любимцем божества. В понятии откровения более подчеркнута пассивность, в понятии вдохновения – творчество. Но то и другое совместно принадлежит к понятию благодати, причем первое более намечает благодать, последнее – ее действие, и всюду исключительно религиозные люди характеризуются обоими признаками. Если в дальнейшем выражение «откровение» обозначает вхождение мира в человека, а выражение «вдохновение» – первичное выступление человека в мире, то последнее возбудит, вероятно, менее сомнений, так как всякое вдохновение стремится выступить наружу и совершить что-либо в мире, и все первичное, менее всего определенное извне, всегда преимущественно признается вдохновением. Первое же, хотя и соответствует упомянутому объяснению откровения, которое также ввиду необходимой здесь общности мысли не могло быть формулировано иначе, но все же легко могло бы вызвать упрек, что оно в интересах менее совершенных форм религии оттесняет христианское воззрение или что оно менее подходит к нему. Однако не следует упускать из виду, что идея Божества вступает в наше сознание не иначе, как в связи с идеей мира; а что здесь не может разуметься какое-либо иное воспринимание его, которое было бы не религиозным, а например, умозрительным, это, кажется, достаточно ясно высказано в приложениях.

18) Тем, что сказано в моем «Вероучении» § 3–5, я надеюсь, более ярко освещается сказанное здесь, и преимущественно то, что все религиозные переживания выражают непосредственное бытие Бога в нас через чувство. Ведь вряд ли еще нужно напоминать, что бытие Бога вообще не может быть иным, как только действенным, и только о действенном бытии, именно возбуждающем, и идет речь, и что также, наоборот, божественное воздействие на предмет равносильно всему бытию Бога в отношении этого предмета, ибо не может быть страдательного бытия Бога. В объяснении нуждается разве лишь то, что я здесь представляю единство нашего существа, в противоположность множественности функций, как божественное в нас, и говорю об этом единстве, что оно выступает в религиозных переживаниях, так как ведь из иных его проявлений можно было бы умозаключить, что и самосознание есть тоже лишь отдельная функция. Что касается первого, то могут возникнуть сомнения относительно того, что единство нашего существа есть божественное в нас, и можно сказать, что это название заслуживает лишь то, что является основой нашей способности сознавать Бога. Даже если бы эти возражения были основательны, то все же оставалось бы верным, что в религиозных переживаниях возбуждается именно божественное в нас, а это есть здесь главное. Что же касается остального, то, конечно, единство нашего существа, так как оно есть нечто безусловно внутреннее, никогда не может само по себе и в чистом виде выступать наружу, но наиболее непосредственно оно все же проявляется в самосознании, поскольку в последнем оттесняются отдельные отношения; как и, с другой стороны, самосознание, там, где в нем проступают отдельные отношения, более всего является в виде единичной функции.

19) Все это рассуждение, надеюсь, также уясняется тем, что сказано в «Вероучении», преимущественно § 8, прилож. 2, как и с другой стороны, здесь дополняется сказанное там. И так как каждый может сопоставить оба места, то вряд ли нужно еще держать защитительную речь против подозрения – я не хотел бы употреблять слово: обвинение, – которое почерпнули из этой речи даже некоторые весьма почитаемые мною, ныне частью уже отошедшие люди, именно что для себя я предпочитаю мыслить безличную форму высшего существа; и это называли то моим атеизмом, то моим спинозизмом. Я же полагал, что отыскивать благочестие всюду и признавать его, в какой бы форме оно ни встречалось, есть истинно христианское дело; по крайней мере, я нахожу, что сам Христос повелел это своим ученикам и что Павел действовал именно так не только среди иудеев и иудейских единомышленников, но и в Афинах среди язычников. Я ведь совершенно открыто сказал, что далеко не одно и то же, лишен ли человек способности представить себе определенную форму высшего существа, или совсем его отрицает и вообще не дает возникнуть в себе религиозному чувству; и я не думал о необходимости специально протестовать против всех возможных выводов, и упустил из виду, как часто тому, кто идет прямо вперед, идущие вправо приписывают направление влево. Но кто, по крайней мере, воспримет немногие слова, высказанные в указанном месте о пантеизме, тот не припишет мне материалистического пантеизма и при некотором добром желании найдет, что человек может, с одной стороны, испытывать почти непреодолимую необходимость признать высшей ступенью благочестия представление личного Бога, именно всюду, где дело идет об истолковании себе и другим непосредственных религиозных переживаний или где сердце охвачено непосредственным общением с высшим существом, – и что тот же человек, с другой стороны, может признать существенные несовершенства в представлении высшего существа как личности, и даже наметить опасности такого представления, если оно не очищено самым тщательным образом. Об этом очищении всегда заботились самые глубокомысленные из учителей церкви; и если бы свести воедино эти суждения, направленные на устранение всего человеческого и несовершенного из личной формы Божества, то оказалось бы, что в конечном итоге можно одинаково сказать, что они отвергают личный характер Бога и что они его прилагают к Богу; оказалось бы, что ввиду трудности мыслить личность истинно бесконечной и недоступной страданию, необходимо строго различать между личным Богом и живым. Лишь этот последний признак имеет решающее значение и отделяет религиозное сознание от материалистического пантеизма и от атеистической слепой необходимости. А как кто в пределах этого канона колеблется в отношении личного характера Божества, – это надо представить его конкретизирующей фантазии и его диалектической совести; и если имеется благочестивое чувство, то обе эти силы сумеют взаимно оберечь себя. Если первая составит слишком человеческий образ, то вторая отпугнет его боязнью нежелательных выводов; если вторая захочет слишком стеснить конкретность своими отрицательными формулами, то первая уже сумеет настоять на удовлетворении своей потребности. Здесь мне было в этом отношении особенно важно обратить внимание на то, что если одна форма представления сама по себе не исключает всякого благочестия, то и другая форма сама по себе столь же мало его предполагает. Как много есть людей, в жизни которых благочестие имеет мало значения и влияния и которым все же необходимо это представление, как общее дополнение прерывающихся с обеих сторон рядов причинности! И как много людей, наоборот, обнаруживают глубочайшее благочестие, тогда как в своих суждениях о высшем существе они никогда не могут в достаточной мере развить понятие личности!

20) Это место изменено по сравнению с предыдущим изданием. Суждение, что на нравственность нельзя вообще воздействовать, казалось мне хотя и верным в связи с предшествующим, но все же, во избежание недоразумений, нуждающимся в дальнейшем уяснении, которому здесь не место; отчасти же мне казалось, что все это рассуждение надлежащим образом завершается мыслью, что свобода и нравственность терпят ущерб от указаний на божественные награды. В споре по этому вопросу, как он велся преимущественно между кантианцами и эвдемонистами, нередко упускалась из виду, что есть большое различие между обещанием божественных наград, как приманок, и теоретическим употреблением этого понятия для уразумения миропорядка. Первое есть безнравственный и прежде всего нехристианский прием, и он, конечно, никогда не применялся провозвестниками христианства, и для него нельзя найти основания в Писании. Последнее, напротив, естественно и необходимо, ибо лишь с его помощью можно усмотреть, что божественный закон распространяется на всю природу человека и что он не только не полагает раздора в ней, но совершеннейшим образом сохраняет ее единство. Но это уразумение, правда, весьма различно, смотря по тому, свободны ли правдолюбие и любознательность от всех посторонних примесей, или еще подчинены им. И тут вряд ли можно отрицать, что требования своекорыстия ищут более всего произвола в божественных наградах и что именно с этим связаны самые ограниченные представления о божественной личности, так как лишь в личности может иметь место произвол.

21) И это место, которое также направлено против ограниченных и в своей глубочайшей основе нечистых представлений, постигла судьба, сходная с судьбой сказанного о личности Божества, и оно возбудило такие же недоразумения. Ибо и здесь нашли возможным усмотреть, что я хочу умалить надежду на бессмертие и противодействовать ей, изображая ее как слабость. Но здесь было совсем не место давать объяснения по существу вопроса или излагать собственное мнение, которое я имею о нем в качестве христианина; последнее может быть найдено во второй части моего «Вероучения», и оба сочинения должны и здесь взаимно дополнять друг друга. Здесь же надо было лишь ответить на вопрос, связана ли эта надежда с религиозным направлением души столь тесно, что одно не может существовать без другого. Но как мог я ответить на это иначе, чем отрицательно, когда большинство исследователей в настоящее время признает, что древний избранный народ в более раннее время не знал этой надежды, и когда легко показать, что в состоянии религиозного возбуждения душа скорее погружена в мгновение, чем обращена на будущее? Может, однако, показаться суровым, что эта речь явственно стремится мы вести столь широко распространенную среди благороднейших людей надежду на возобновление и вечное сохранение индивидуальной жизни из низшей ступени своекорыстия, тогда как было бы легко вывести ее из любви к вещам, которые нам дороги. Однако, обозревая все формы, в которых надежда на бессмертие может являться как высшее самочувствие духа, мне все же казалось в отношении противников веры естественным и необходимым и здесь противодействовать тому, чтобы какая-либо определенная форма представления, и притом носящая явственные следы скрытого за ней подчиненного интереса, не смешивалась с самим существом дела; мне казалось необходимым подготовить такую постановку вопроса, которая была бы естественна не самосознанию, ограниченному личностью и связанному любовью к избранным объектам, а самосознание, в котором личный интерес уже очищен облагораживающим подчинением себя сознанию человечества и природы. С другой стороны, чтобы избегнуть бесконечных прений, которые чем далее бы шли, тем более уклонялись бы от главного предмета, необходимо было обратить внимание противников на то, что этот вопрос может подлинно религиозно обсуждаться лишь теми, кто уже приобрел высшую жизнь, которая одна лишь достойна победы над смертью и которую дает лишь истинное благочестие. Если здесь несколько сильно выражено отвращение к самообману низшего умонастроения, которое гордится тем, что оно может воспринимать бессмертие и руководиться вытекающими из него страхом и надеждой, то я могу оправдать это лишь тем, что здесь нет искусственной риторики, а что действительно это всегда было во мне сильным чувством; и более всего я желал бы, чтобы каждый человек, проверяя свое благочестие, видел самого себя не только так, как разумел Платон, говоря о душах, что они являются перед судьями подземного мира лишенные всех чуждых украшений, которыми они обязаны внешним условиям жизни, но чтобы он также откинул эти притязания на бесконечную продолжительность и, рассматривая самого себя, как он есть, решил бы, суть ли эти притязания нечто большее, чем титулы, которыми часто украшают себя земные владыки, – обозначения стран, которыми они никогда не владели и не будут владеть. Кто так обнажившись все же находит в себе вечную жизнь, – на что намекает конец этой речи, – с тем будет легко столковаться в этом вопросе, так как это пытается сделать мое изложение христианской веры.

Сверх того, не следует упускать из виду намеченной и здесь параллели между обеими идеями – идеями Бога и бессмертия – в отношении к различным формам их представления. Ведь если наиболее антропоморфическое представление личности Божества обыкновенно предполагает и нравственно загрязненное сознание, то тоже применимо и к такому представлению о бессмертии, которое, наподобие Елисейских Полей, отображает лишь более прекрасную и расширенную землю. И как есть большая разница между неспособностью мыслить Бога в такой личной форме и отсутствием вообще мысли о живом Боге, и только последнее означает атеизм, так и человек, который не дорожит таким чувственным представлением о бессмертии, еще весьма далек от отрицания вообще бессмертия. И если мы хотим называть благочестивым всякого, кто верит в живого Бога, то мы должны называть благочестивым и всякого, кто верит в вечную жизнь духа, в какой бы форме она ему ни представлялась.

Пояснения к третьей речи

1) Это выражение, по-видимому, противоречит словам Христа, который сказал своим ученикам: не вы Меня избрали, но Я избрал вас. Однако, это противоречие все же лишь кажущееся. Ведь и Христос в другом случае спросил своих учеников, не хотят ли и они уйти от Него, как это сделали другие, и тем признает, что пребывание с Ним есть свободное деяние; а ведь только последнее я здесь и утверждаю. И можно даже сказать, что в их выражении непоколебимой верности Ему содержится мысль, что они как бы снова избирают Его своим учителем, с более ясным чувством и зрелым суждением, чем когда они впервые примкнули к Нему. Было бы также неправильно толковать вышеприведенные слова Христа так, что Ему были особенно важны те или иные отдельные лица; это имело бы партикуляристический смысл, которого я не мог бы защищать. Здесь подразумевается не то, что в Нем и в них одинаково первичное божественное вдохновение основало царство Божие, причем они избрали Его, как сильнейшую и глубочайшую личность, своим представителем, подобно тому, как позднее они избрали Петра; такого рода отношение можно справедливо признать в применении к более подчиненным религиозным движениям, например, реформе церкви; здесь разумеется, наоборот, что вдохновение было лишь у Него одного, у них же – лишь восприимчивость к этому вдохновению. Таким образом, сказанное здесь вполне гармонирует со словами Христа, и именно Его отношение к ученикам предносилось мне здесь как образец. Ибо, конечно, если бы Христос не исходил из этого воззрения, что всякое живое религиозное обнаружение, как бы индивидуально оно ни было, может побуждать в другом сходное лишь в универсальной форме, и что, когда человек всецело примыкает к своеобразию другой личности, это есть всегда его свободное деяние, – Он никогда не относился бы с таким чувством равенства к своим ученикам и не называл бы их своими братьями и друзьями.

2) Сказанное здесь уже само собой следует из поясненного выше. И лучший пример этому мы найдем опять-таки в древнейшей христианской истории, вспомнив о тех единомышленниках иудеев из язычников, которые позднее покинули иудеев, впервые пробудивших в них чаяние единого высшего существа, и перешли в христианство. Мне кажется особенно необходимым в эпоху более интенсивной религиозной жизни, как она несомненно наступила у нас с тех пор, как я впервые писал это, чтобы до этого более свободного воззрения возвысились и находили в нем успокоение все, кто в силу должности или по внутреннему призванию оказывают заметное религиозное влияние; тогда они не будут удивляться, если те, чье религиозное чувство впервые было пробуждено ими, позднее найдут полное удовлетворение в несколько иной форме воззрений и ощущений. Пусть каждый радуется, что пробуждает жизнь, ибо это свидетельствует, что он есть орудие божественного духа; но пусть никто не верит, что формирование этой жизни стоит в его власти.

3) Лишь этой чертой завершается картина того умонастроения, которое я хотел здесь обрисовать. Ведь эти люди избегают и буквы. И если они допускают моральное, политическое или религиозное исповедание лишь постольку, поскольку каждый может при этом мыслить что угодно, то они признают и практические правила лишь под условием постоянных исключений, чтобы все, как это вытекает из принципа абсолютной полезности, стояло совершенно обозначенным, чтобы оно было ничто, ни из чего и ни для чего.

Если бы, однако, кто-либо из читателей иного склада косо посмотрел на то, что употребленное здесь выражение приписывает цену букве, и притом немалую, ибо оно приравнивает ее, по существу, ко всему остальному, здесь упомянутому, и нашел, что этим я благоприятствую недоразумениям, которым в настоящее время нужно главным образом противодействовать, – то я все же хотел бы предупредить, что такое намеренное принижение непомерно почитаемого не полезно истине, а вызывает частью упорство, частью переход к противоположной крайности. Поэтому мы должны во всякое время открыто признавать высокую цену буквы во всех серьезных вещах, поскольку она не отделена от духа и не стала мертвой. Ведь если непосредственная жизнь содержится в великих единствах, которые слишком замкнуты, чтобы буква могла проникнуть в них – какая буква выражала когда-либо бытие народа? – и в единичном, которое слишком текуче, чтобы буква могла удержать его – какая буква выявляла когда-либо сущность отдельного человека? – то буква есть все же повсюду необходимая, очищающая рассудительность, без которой мы можем лишь кружиться между тем и другим, теряя ясное сознание, и которой мы обязаны тем, что хаотическая, неопределенная масса превращается в определенное единство. Несомненно даже, что в высшем смысле эпохи разделяются буквой и что правильная оценка того, когда человеческие дела нуждаются в новой букве, есть высшее деяние человеческой мудрости. Ибо если буква появляется слишком рано, то она отвергается живой еще любовью к той букве, которую она должна вытеснить; а если она образуется слишком поздно, то уже наступило указанное головокружение, которого она тогда уже не может преодолеть.

4) Никто не должен думать, что явления пробужденной религиозной жизни, которые теперь так часты, в особенности в Германии, я рассматриваю как осуществление высказанной здесь надежды. Это достаточно ясно уже из следующего. Возрождение благочестия, которое ожидается от раскрытия восприимчивости, должно было бы ведь принять иную форму, чем ту, которую мы теперь видим. Нетерпимое бессердечие наших новых верующих, которые не удовлетворяются избеганием того, что им чуждо, а пользуются всяким общественным отношением для клевет, которые могут вскоре стать опасными всякой свободной духовной жизни, их боязливое внимание к отдельным выражениям, которыми они одного человека обозначают белым, а другого – черным, равнодушие большинства из них ко всем великим мировым событиям, узкий аристократизм других, всеобщая боязнь всякой науки, – это не черты открытой восприимчивости, а скорее черты глубоко укоренившегося болезненного состояния, на которое надо воздействовать с любовью, но и со строгой неуклонностью, чтобы общество как целое, не потерпело от него ущерба, превышающего духовную выгоду отдельных лиц от пробуждения религиозной жизни. Ибо мы не хотим отрицать того, что лишь этот грубый род благочестия мог пробудить многих людей низшего рода от их тупоумия и многих более знатных – от их светскости, но мы желаем и хотим всеми силами содействовать, чтобы это состояние оказалось для большинства лишь переходом к более достойной свободе духовной жизни. Это могло бы удастся тем легче, что ведь очевидно и совершенно явственно, как легко овладевают этой формой люди, которым нужно нечто совсем иное, чем истинное благочестие, и как заметно худеет дух, когда он некоторое время был скован этой формой.

5) Формы религии, особенно здесь подчеркнутые, по-видимому, не совпадают с главным делением, установленным в § 9 «Вероучения». Ведь что касается подчинения действенных состояний страдательным и обратно, то и наиболее отрешенное самосозерцание, и самое внешнее миросозерцание могут одинаково легко идти обоими путями. Однако эта речь и не ставит себе задачей различить главные формы религии; но так как дело идет о религиозном воспитании через раскрытие восприимчивости, и притом о таком воспитании, которым отдельный человек не вводится сразу в определенную форму, а каждый сперва делается способным отличать более всего подходящую ему форму религии и согласно этому определяет себя, – то было гораздо важнее показать главные направления восприятия; а тем самым более всего отделяются те формы религии, которые точнее всего соответствуют этим главным направлениям. Впрочем, и здесь не разумеется полная односторонность. Ведь самосозерцание должно быть направлено и на то я, которое занято миросозерцанием, и миросозерцание должно также направляться и на мир, в котором созидается и сохраняется религия. Поэтому было бы тщетно требовать, чтобы среди намеченных двух форм было указано место христианству, как в «Вероучении» оно нашло себе место среди этических и теологических форм религии. Скорее сама речь уже намечает, что историческое сознание, которое есть самое полное слияние обоих направлений, есть и самый совершенный путь к благочестию. А что это историческое сознание преимущественно лежит в основе христианства, в котором все сводится к тому, как человек относится к царству Божию, – это вряд ли нуждается в обосновании; а отсюда само собою следует, что христианство представляет благочестие, которое одинаково питается и самосозерцанием, и миросозерцанием; и более всего, поскольку каждое из них связывается с указанным их взаимопроникновением. Что здесь опять-таки имеются подчиненные разновидности восприимчивости, это понятно само собой; но последние, конечно, вполне субъективны и не определяют различных церковных формаций христианства.

6) Это родство теперь вряд ли кто будет отрицать. Достаточно было обратить внимание на этот предмет, чтобы тотчас же заметить, что, с одной стороны, во всех искусствах все величайшие произведения суть религиозные изображения и что, с другой стороны, вражда против искусства во всех религиях, не исключая христианства, приводит к особой сухости и охлаждению, хотя не всякой религии одинаково соответствуют все роды искусства. И если обратить внимание на общую всем искусствам двоякость стиля, именно на то, что все они отличают более строгий и связанный стиль от более свободного и развязного, то нельзя отрицать, что религиозное искусство всюду более всего поддерживает строгий стиль; и если религиозные предметы трактуются в легком стиле, то упадок религии предопределен, но тогда вскоре следует и упадок искусства; более легкий стиль сохраняет истинно художественный характер, лишь если он находит себе меру и опору в более строгом, а чем более он отрешается от последнего и, следовательно, от связи с религией, тем вернее и неизбежнее он вырождается в искусственность и угодничество. Ведь все это в целом уже часто повторялось в истории искусства, и в частностях еще постоянно повторяется.

Пояснения к четвертой речи

1) Утверждению, что книга сама по себе менее всего способна содействовать возбуждению благочестия, по-видимому, противоречат данные опыта, начиная от священных писаний всех религий вплоть до наших, отчасти столь невероятно распространенных назидательных книг и мелких религиозных памфлетов, которыми теперь преимущественно стараются возбудить религиозное сознание народа. Вопрос заслуживает поэтому более подробного уяснения. Что касается, прежде всего, священных писаний, то в монотеистических религиях, о которых, конечно, только и стоит здесь говорить, Коран есть единственная книга, возникшая именно как книга; а на него, бесспорно, надо смотреть скорее как на учебник или хрестоматию, из которой как бы должны браться темы для религиозных творений, – в полном соответствии с мало первичным характером этой религии. И потому непосредственное, в собственном смысле слова религиозное действие, которое оказывает Коран, также не должно быть оцениваемо слишком высоко. Весьма многообразный иудейский кодекс до некоторой степени отличается таким же характером, главным образом в своих гномических книгах; собственно, историческая часть, строго говоря, сюда не относится, поэтическая же часть в значительной мере – как, например, большая часть псалмов создана для непосредственного выражения религиозных чувств в определенных случаях, а не наугад для неопределенного употребления, и следовательно, тоже не есть только писание в строгом смысле. И кто мог бы отрицать, что их действие во всей этой связи должно было быть гораздо большим, так что влияние, которое они оказывают теперь, в качестве только писания, есть лишь тень их прежнего действия. Поэзия пророков более раннего периода тоже по большей части была непосредственно обращена к жизни, и значительная часть ее дошла до потомства в том соединении с историей, которое воссоздает перед нами данный индивидуальный момент, – в противоположность тем творениям, которые были непосредственно созданы как писание. Чем более, однако, терялась эта живая традиционная сила и писание даже в пределах иудейского народа становилось предметом ученых занятий, тем более утрачивалось и его непосредственное действие, и оно стало лишь опорной точкой для примыкающей к нему живой беседы. Что же касается новозаветных писаний, то они менее всего суть писание в строгом смысле слова. Ведь в исторических книгах самое существенное есть переданная в них непосредственная речь, а исторические данные необходимы, главным образом, для сохранения жизненности момента речи. Только история апостолов как будто образует исключение и занимает свое место в каноне преимущественно как корень всей церковной истории. Но именно потому, что в противном случае значение ее всецело ограничивалось бы этой подчиненной задачей, наше чувство не мирится с допущением, что помещенные в ней речи сочинены задним числом, как это бывает в других исторических книгах. Наши дидактические книги, в качестве посланий, суть менее всего просто писание, и никто не будет отрицать, что их действие на непосредственных адресатов, для которых момент их составления был настоящим, было гораздо большим. Теперь мы можем достигнуть лишь тени этого действия, да и то только с помощью ученых пояснений, пытающихся перенести нас в ту эпоху; и самое существенное действие этих писаний в наше время опирается все же на прием, заимствованный из синагоги, по которому они являются исходной точкой для нашей живой религиозной беседы. И только через эту беседу сохраняет устойчивость чтение священных книг самими мирянами, иначе его значение если бы и не совсем исчезло, то потеряло бы определенность. Так неизмеримо велика была первоначальная сила этих творений, что еще теперь, после того, как они стали всецело писанием, им присуща полнота возбуждающего духа, которая есть самое яркое свидетельство их божественной силы; но объективная сторона этого действия, подлинное понимание, скоро свелось бы на нет в частном употреблении мирян, без связи с ученым пояснением. Поэтому естественно, что католическая церковь, приписывая меньшее значение проповеди, ограничивает пользование мирян писанием и что, наоборот, мы, не считая допустимым это ограничение, должны гораздо больше выдвигать публичное объяснение писания в проповеди; и поэтому-то всегда должно быть гибельным для всей религиозной жизни, если писание употребляется лишь как эпиграф для проповеди. А насколько живо стремление спасти то, что содержится в священных книгах, из этого состояния, в котором оно есть только писание, – об этом свидетельствует столь легко усваиваемый самыми религиозными христианами метод, в высшей степени неестественный в отношении всякого произведения, которое с самого начала создано именно как книга: метод употреблять всегда, когда есть потребность в религиозном возбуждении или просветлении, отдельные места писания, вырванные из общей связи, и притом не по выбору или воспоминанию, а прямо наугад. Конечно, этот прием нельзя оправдывать, потому что он слишком легко вырождается в фривольную магическую игру, но в нем обнаруживается стремление вернуть религиозным изречениям святых людей живую действенность, которая была бы непосредственной и независимой от их действия, как книги.



Поделиться книгой:



Регистрация