Там, в подполье, вместе с тысячами несгибаемых коммунистов борется сын учительницы, отважный Бруно Райнер. Полгода назад он послал матери весточку через товарищей из Коминтерна. Теперь Бруно опять молчит. Но все ребята в школе верят — он жив. Просто очень трудно теперь тельманцам поддерживать связь с коммунистами Советского Союза и других стран.
Есть у Катеринушки взрослые дочери. Они близнецы, двойняшки. Фрида замужем за монтером, а Берта за учителем. Видно, не очень интересные они у Катеринушки получились: обыкновенные хаусфрау[8]. Но зато уж сын Бруно — это да! Настоящий человек. На таких немцев вполне можно положиться. Такие смелые и крепкие парни в Германии, в Испании, во Франции, в других странах — самые стойкие в борьбе за коммунизм!
Неудобно учительницу расспрашивать, какой он из себя на вид, ее сын Бруно. Но промеж себя на переменах ребята строят догадки. Андрей считает, что Бруно похож на Тельмана: такие же у него широкие рабочие плечи, крепкая шея, весь он налит спокойной мужественной силой. Только волос на голове побольше: Бруно ведь много моложе Тельмана. Феликс Куприянов тоже так думает. А он человек серьезный и авторитетный — председатель совета отряда всей школы.
Один Гошка Поздняков говорит о Бруно не особенно уважительно. Наверное, потому, что недолюбливает учительницу. Отец растолковывал Гошке, что она «левая загибщица», за это, мол, ее и «поперли» из Профинтерна. А кроме того, у Гошки есть своя личная причина: Катеринушка сперва объявила «примусом»[9] Феликса Куприянова, потом два раза подряд Андрюшку Бугрова. А меж тем у Гошки отметки по немецкому не хуже, чем у приятелей. Так почему ж дважды «примусом» стал Андрюшка, а он ни разу?
Андрюшка сам удивляется. Никаких особых усилий он не прилагает, немецкие слова запоминаются ему легко, словно русские. Катеринушка говорит про него: begabt — значит «одаренный», «талантливый». Чепуха это, конечно. Просто ему интересно заниматься немецким языком, а когда интересно, то обязательно хорошо получается.
Когда Бугров стал «примусом» в третий раз, то за особые успехи Катеринушка подарила ему замечательную немецкую книжку, напечатанную в городе Лейпциге. Старинные немецкие сказки — такие же мудрые, как русские. В них сталкиваются Добро и Зло, Высокое и Низкое. Книжка Катерине Ивановне самой очень дорога: по ней учились читать ее сын Бруно и дочери-двойняшки. Но еще дороже ей принцип. Андрей Бугров первым в школе стал «тройным примусом» — ему полагается заслуженное вознаграждение. А больше учительнице подарить своему лучшему ученику нечего — она бедна, wie eine Kirchenmaus[10].
Никогда еще Андрей не держал в руках такой замечательной книги! Бумага плотная, гладкая, прочная. Потрогать пальцами — и то удовольствие. Учебники, по которым они учатся в школе, напечатаны на серой бумаге с желтыми вкраплинками соломенной трухи, края книги обрезаны криво, буквы блеклые. Да и таких-то учебников не хватает: распределяют в школе по списку один на четверых, приходится после уроков ходить друг к другу, чтобы выполнить домашнее задание. Тетрадей тоже не хватает, их выдают в классе в начале четверти по строгому счету, причем половина «промокающих». Это значит — как ни старайся, а чернильные буквы все равно будут расплываться.
А какие чудесные картинки в подаренной книжке! Высятся на неприступных скалах старинные замки — с остроглавыми башнями, зубчатыми стенами и коваными флюгерами. Благоденствуют чистенькие городки — уютные, живописные, под оранжевой черепицей. Желтые ровные дорожки, аккуратно подстриженные фруктовые деревья — обильные плоды на них висят, словно большие красные шарики.
Но главное — дети. Совсем не такие, как у них на Таганке, а нарядные и причесанные, воспитанные и упитанные. Почти как херувимы на Фенькиной иконе.
Книжка сбивает Андрея с толку. Какая ж тогда она — Германия? Такая красивая, чистая, ухоженная, как на этих картинках? Или такая, как рассказывает Катеринушка? Безработная, голодная, живущая в подвальных квартирах с крысами, где бледные детишки никогда не видят солнца?
Бруно, например, сын учительницы. Неужели он тоже был кудрявеньким, розовощеким херувимчиком? Но ведь такой не вырос бы настоящим парнем, не пошел бы драться с гитлеровскими штурмовиками.
Учительница поняла вопрос мальчика. Рассмеялась:
— Русский сказка про горбатый лошадка знаешь?
— Про Конька-Горбунка? — догадался Андрей.
— Вот! Там тоше в той книге имеются шудесные картинки. А как шиль русски народ на сам дель?
— Понимаю… Сказка?
— Да!
— А бумага? Бумага-то не сказка? У нас в Москве такой бумаги нет.
— Будет. Будет! У вас в Советский Союз все будет еще лучше, чем в Европа и даже в Америка. Пошиви ешо двадцать года. И вспомни тогда свой старый ушительниц. Будет!
Слово «будет» Андрей слышит от учительницы очень часто. Она произносит его с такой страстью, словно хочет передать любимому ученику свою беспредельную веру в Страну Советов.
Рядом с Катеринушкой появляется в памяти старый политкаторжанин Котомкин. Росточку небольшого, бородка пегая, железные очки в двух местах спаяны оловом, а заушники для прочности обмотаны суровой ниткой. Голосок у Петра Антоныча тихий, сипловатый, но при нем даже самые горлопанистые в переулке забулдыги и нахалюги мгновенно стихают. Кажется, что после беседы с Антонычем малограмотные и огрубевшие люди делаются умнее, душевнее и чище. А все потому, что каждое его слово — золотое слово правды. На любой вопрос старый большевик ответит просто, ясно и самым исчерпывающим образом.
О себе Котомкин рассказывать не любит, но все же известно в переулке, что Петр Антоныч прошел по Владимирке в кандалах, жил в самых что ни на есть глухоманных и студеных местах Сибири, определен был там на «вечное поселение». Но сбежал. Через Тихий океан в Америку, а потом через Атлантический — в Европу. Вокруг земного шара!
В Германии он получил задание от Ленина: повез в Россию в чемодане с двойным дном большевистскую газету «Искра». Первый номер ее был напечатан в Лейпциге. Помогали Ленину немецкие печатники. Может быть, те самые, которые печатали книжку, подаренную Мышкой-Катеринушкой. Вот здорово!
После Октября получил Котомкин важный пост в Совнаркоме, но, проработав несколько лет, ушел из-за слабого здоровья. Заявил товарищам, что, мол, работать так, как он сам считает нужным, не может: стар и немощен. Пусть другой товарищ возьмется за дело — помоложе, поэнергичней, у кого побольше пороху. Попросился на другой пост, где мог успешно справиться с делом. Просьбу его уважили и послали в Москворецкий роно. Там и встретила его Мышка-Катеринушка, когда пришла просить место в школе «в порядке партийной нагрузки». А знакомы были раньше — еще в Берлине и Лейпциге.
Последние годы жил Петр Антоныч в одной квартире с Бугровым. Кроме них, жили тогда в общей квартире из восьми комнатушек Фенька-самогонщица с очередным хахалем Долдоном, известный в Устинских банях горбатый мойщик Прошка Потри-ка Спинку, веселый стекольщик Балуев со своей немой женой и четырьмя писклявыми девчонками и еще три рабочих семьи с ребятишками.
Комната Антоныча по размеру считалась средней, единственное окошко выходило в сад, на верхушку старого тополя. Котомкин всячески оберегал окружающих людей от своей чахотки, нажитой им на каторге: в раковину, например, никогда не плевал, а использовал для этого специальную баночку из темно-бурого стекла с железной крышечкой. Как закашляется, зайдется — так сразу за свою баночку.
Как-то Андрюшка спросил отца:
— Политкаторжане — они все с такими баночками?
— Почти все, — ответил отец.
Комната Петра Антоныча заставлена книгами, словно дровяной сарай поленницами. Они уложены вдоль стен от пола почти до потолка. От двери к самодельному столу и от стола к железной прогнутой кровати ведут узенькие коридорчики. Возвращается Котомкин с работы поздно, и, если не занимается политпросветом с соседями, сразу садится за свои книги. И сидит долго, иной раз до рассвета.
Фенька-самогонщица спервоначала хай подняла: «Щечик обчий, а он липистричество жжоть!» Но Антоныч урезонил скандалистку: согласился оплачивать половину суммы в общей квартирной жировке.
Узнав про хамство Феньки, Иван Бугров выругал ее:
— Сунулась, халява, со своим сивушным рылом к такому человеку! Подумаешь, на гривенник тока он пережгет. Ну и что? Антоныч самого себя сжег для людей и никому, жировки не предъявляет!
Очень уважал отец Петра Антоныча. Готов был любого «бывшего» изрубить за него шашкой в мелкую капусту. Раз он подвел тихонько Андрюшку к приоткрытой двери соседа и показал: сидит Петр Антоныч за столом, за толстыми книгами, что-то читает, выписывает, думает, опять читает.
— Марксист! — прошептал отец таинственно и благоговейно. — Все насквозь прошел. Образованный, а все читает, учится, пишет!
— Зачем же тогда?
— Жизнь, брат, не стоит на месте.
— А кто они, марксисты?
— Ученые большевики. Людям дорогу освещают. Самая завидная доля! Вот бы тебе стать таким!
— Где уж мне! — усомнился Андрюшка. — Я обыкновенный…
ГЛАВА II
Широкие окна графского замка раскрыты настежь. Недвижны освещенные луной огромные платаны в парке. Тихо во всех залах, превращенных в госпитальные палаты. Только изредка раздается сердитое бормотанье, отчаянная русская ругань или резкий болезненный вскрик, Но боль теперь чаще не от пулевых и осколочных ран — эти раны у большинства заживают, — от воспоминаний.
В голове у каждого из отвоевавшихся офицеров свой архив незабываемых диапозитивов. Но в сюжетах много сходного: прут на позиции десятки фашистских «тигров», а у наших артиллеристов и бронебойщиков боеприпасы на исходе, отбиваться нечем. Или, скажем, заходят с неба по кривой воющие «хейнкели» и сбрасывают бомбы прямо на твой окопчик, точно тебе в темечко. А ты сиди и жди: авось промажут, авось на сей раз пронесет.
Память своенравна. Иной раз она высвечивает только отдельные детали, но уж зато крупным планом и такие, что не знаешь, куда деваться от тоски. Глаза смертельно раненного друга, с которым прошел бок о бок полвойны… В них мука и прощание с жизнью. Спешат они передать самую великую тайну, но не успевают — гаснут бессильно, как угли прогоревшего костра.
Когда начинает мерещиться подобное, то уж лучше не спать вовсе. И стараться вспомнить что-нибудь по своей воле — не по капризу памяти…
Однажды отец остановил в коридоре Катеринушку и смущенно попросил:
— Вы моему белобрысому спуску не давайте. Немецкий язык он должен изучить на ять. Когда поднимутся германские пролетарии, то сразу понадобятся толмачи, которые немецкий язык знают. Нам нужно будет побыстрее столковаться с вашими товарищами. Верно я понимаю, товарищ Райнер?
Катеринушка одобрительно кивала белой, как хлопок, головой:
— Ошень вер-рно, геноссе Бугров! Ошень! — И категорически уверяла отца: — Будет, геноссе Бугров, ваш сын говорить по-немецки, как… geborener[11]… как уродивший берлинец! Ему есть необходим только два лета. — Учительница показала два растопыренных пальца. — Будет!
Катеринушка ушла из профинтерновского общежития и живет теперь в одной комнате с Петром Антонычем. Не то чтобы они «поженились», как с кошачьей улыбочкой сообщила Фенька. Какое там жениться, у Катеринушки уж внуки есть в Германии, а Котомкин насквозь больной. Просто у них хороший товарищеский союз. Так им, старичкам, легче жить и работать.
Катеринушка взялась ухаживать за Антонычем, словно заправская сестра милосердия. Преобразила его жилье неузнаваемо: комната стала просторной и чистой. Сам он щеголяет в наглаженных брюках, побритый и подстриженный. Даже кашлять стал вроде бы поменьше.
Намеревалась чистоплотная немка навести порядок и в «местах общего пользования», попыталась организовать в квартире понедельное санитарное дежурство. Но не тут-то было: Фенька-самогонщица и немая Акуля объявили ей бойкот. «График дежурств по неделям» Фенька порвала в клочья и бросила в унитаз. Наблюдавшая за этим Акуля одобрительно гыгыкала и стучала себя в лоб перстом, давая понять, что у долгоносой заграничной старухи «не все дома».
Катеринушка не стала вывешивать новый график, но продолжала вести свою «неделю» самым добросовестным образом. Вооружившись щетками и тряпками, натянув красные резиновые перчатки, она доводила «места общего пользования» до высшего градуса чистоты. Не уступала чистоплотной немке и добросовестная во всякой работе Пелагея Бугрова. Она тоже любила чистоту и никак не могла допустить, чтобы иностранка превзошла ее, русскую женщину, в таком простом и привычном деле. Но Фенька с Акулькой все делали «чистюлям» назло: расплескивали у раковины воду, роняли кожуру от картошки на кухонный пол, разбрасывали по входной лестнице сор из поганого ведра. А когда этого показалось мало, нарочно засорили бумагой уборную.
На этот раз помог Козак Крючков, вернувшийся с завода. Он принес с чердака длинную толстую проволоку, прочистил трубы, а потом выдал походя зловредной Феньке хорошего «леща»:
— Это тебе от имени мирового пролетариата! За твой сволочизм!
— Что ж нам теперичи — и не шаволься? — пищала обиженная Фенька. — Фатера, чай, не ейная, а обчая.
Сама Катеринушка подлые выпады Феньки и Акульки относила на счет «проклятого царизма».
— Как ужасно, — объясняла она Пелагее Бугровой, — был деформирт русский женщина в реакционной самодержавие. С такой, как Фенька и Акулина, надо ошень много работать. Ошень сильно надо просвечивать их. В конце концов они будут сознательный и замешательный женщина! Будут!
Запомнилось одно из воскресений, точнее говоря, выходных, потому что месяцы тогда делились на пятидневки. Фанерная дверь в комнату Антоныча приоткрыта. Застелив стол газеткой, Антоныч и Катеринушка чаевничают и неторопливо беседуют. Катеринушка пьет морковный чай из единственной гостевой чашки, а сам Петр Антоныч — из помятой алюминиевой кружки, побывавшей с ним на «вечном поселении». Зубов у стариков осталось маловато, и потому они размачивают черные сухарики в кипятке, посыпают их сахарным песком с чайной ложечки и посасывают, словно леденцы.
— Нет, Катя, — мягким глухим тенорком возражает Петр Антоныч. — Ленин хорошо представлял себе участие народа в управлении государством…
Слушать интересно, хотя Андрей понимает далеко не все, о чем говорят старые коммунисты. Подметая веником пол, он нарочно подбирается как можно ближе к полуоткрытой двери Антоныча. Но в это самое время снизу по лестнице начинает подниматься пьяный Долдон. На предпоследней площадке он падает и ползет по ступенькам на карачках, к раскрытой настежь квартирной двери.
Андрюшку распирает от смеха: Долдон добрался-таки до верхней площадки и там наткнулся на дремавшего балуевского кота. Сердитый кот угрожающе раздулся и зашипел. Долдон ухватил кота за хвост — тот отчаянно рванулся, оцарапал пьянчуге рожу и с душераздирающим воплем помчался вниз по лестнице. Долдон тоже заорал, грязно матерясь.
Из своей комнаты показался Козак Крючков, отдыхавший после смены, ударом кулака оборвал паскудную брань. Схватив Долдона за ворот пиджака, потащил его вниз по лестнице, словно мешок с отрубями.
Долдон рычит и стонет, а отец, как всегда, выдает ему походя титулы среднего рода. Бросив пьянчугу во дворе около помойки, поднес к его опухшей, расцарапанной роже жилистый кулак с сабельным рубцом:
— Лежи, хамло!
— А в че-чем де-дело? — начал храбриться Долдон, когда Козак Крючков почти скрылся в дверях дома. — А шо такого? На каком таком праве?!
Фенькин сожитель долго лежит у помойки, скучает, отмахивается от жирных синих мух. Через полчаса Андрюшка пробежал мимо него к Москве-реке.
— Эй, ты, белобрысый! — позвал Долдон. — Подь-ка сюды. Скажи моей Феньке, чтоб булавку дала английскую. Все пуговицы вон… твой родитель… на ширинке оборвал.
Грянула мировая война. Это было непонятно и совершенно ни к чему. Верх взяла не Германия Тельмана, как предсказывали многие знающие люди, а наглая шайка Гитлера. Ей удалось на немцев надеть шинели вермахта и с легкостью необыкновенной захватить половину Европы. Теперь гитлеровцы крикливо бахвалятся своими победами и грозятся покорить весь мир.
Но еще прежде чем гитлеровский рейх начал мировую войну, в личной жизни Андрея произошло нечто такое, что внесло в его душу немалое смятение и отразилось на последующей судьбе не меньше, чем война.
Началось с того, что тяжело заболел и умер на руках верной Мышки-Катеринушки старый большевик Петр Антоныч Котомкин. Хоронили его всем переулком. Пришли, кроме того, многие люди из других мест Москвы, знавшие Антоныча еще до Октября — по подпольной борьбе, по сибирской ссылке, по тюрьме. Пришли и те, кто работал с ним в роно. Духового оркестра не было, надгробные речи на Калитниковском кладбище прозвучали как-то невнятно — никто не произнес тех самых задушевных справедливых слов, которых заслуживал покойный. И этого не мог снести Козак Крючков. Оратором он был никудышным, сам это понимал и потому вместо речи запел срывающимся голосом скорбную и гордую песню русских революционеров:
Песню поддержали старые товарищи Антоныча, к ним присоединились рабочие из переулка и учителя из роно:
Ивана Бугрова арестовали ночью за то, что по-своему «объяснился» после похорон с бывшим приятелем Яшкой Поздняковым: пересчитал ему все зубы за Антоныча и Катеринушку, над которыми тот смеялся, и засветил под глазом здоровенный фингал.
Новый заведующий роно со странной фамилией Кусец вызвал к себе Катрин Райнер и без долгих вступлений объявил, что со следующего учебного года она «может считать себя свободной».
— Я есть свободный всегда! — гордо ответила Катеринушка. — Назовите причина?
Кусец охотно пояснил:
— У нас имеются теперь свои, советские кадры. На ваше место придет молодая учительница. Она прекрасно владеет немецким языком и знает нашу передовую методологию.
— Немецкий язык есть мой муттерный язык! — выпалила Катеринушка, не сумев вгорячах перевести немецкое слово Muttersprache[12]. — А вы… как это по-русски?.. ошень большой нахал!
Кусец насмешливо оскалился, выдвинув массивную челюсть с редкими огромными зубами.
— Вы сам не есть советские кадри! — в сердцах добавила Катеринушка. — Советские кадри есть мой самый большой друзья. А такой кадри — mein Erzfeind![13] Вы находится на другой сторона баррикада!
Катеринушка хлопнула дверью и ушла. Ходили неясные слухи о том, что она будто бы имела разговор с Георгием Димитровым, Генсеком исполкома Коминтерна, и будто бы Димитров помог ей вернуться на нелегальную работу в Германию, но насколько можно было верить этим слухам, никто не знал.
Феликс тоже ушел из школы. Его отец, Павел Аверьянович, устроил обоих к себе на завод. Взял в свой цех, начал учить слесарному делу. Андрея опекал на первых порах больше, чем собственного сына.
— Старайся, Андрей, — приговаривал мастер. — Завод — он тоже школа. А об отце особо не кручинься. Все знают, что Иван не виновен.
На заводе старшего Куприянова уважают, на собраниях дружно поддерживают его нелицеприятную критику или толковые предложения. Свирепый вахтер в проходной, который даже у своего начальства требует удостоверение, мастера Павла Аверьяновича пропускает так, безо всякого, да еще сам первый картуз снимает. Неугомонный цеховой парторг Федор Грушин не принимает никаких решений, не посоветовавшись с мастером. Его уважает и новый директор: приглашает на совещание ИТР, называет «стахановцем».
У Палверьяновича, потомственного московского рабочего, — золотые руки, но дело не только в этом. Бывает, человек все может, все знает в своем деле, а работает ни шатко ни валко, с прохладцей. А Палверьяныч не такой, не было случая, чтобы он отнесся к делу небрежно или хоть малость спортачил. Всегда выполнит спецзадание в кратчайший срок и самым наилучшим образом. Не ради славы, а ради чести: нет для него на свете выше звания, чем «мастер».
Он твердо убежден: если бы в СССР каждый человек находился на своем месте и работал, как мастер, то полный коммунизм наступил бы очень скоро. Но, к сожалению, настоящих мастеров пока еще мало. Взять, к примеру, нового директора завода. Мужик горячий, крутой, но называться мастером ему рановато. Нередко попусту дергает людей то в одну, то в другую сторону, а от этого заводу пользы нет и стране, если вдуматься — один убыток.
Завод похож на Павла Аверьяновича: строгий, требовательный, вроде бы жестковатый к людям, но всегда справедливый. Ежели ты работаешь честно и живешь с цехом своим в ладу, то это непременно обернется для тебя самой высокой наградой — признанием и уважением рабочего племени.
На заводе давно уж сложилась крепкая лыжная секция. Возглавлял ее Клим Куприянов. Он считался одним из сильнейших в Москве лыжных гонщиков на длинные дистанции. В секцию входили хорошие ребята и девчата — Сашка Клетчатый, Боря Виноградов, нормировщица Валя Осетрова, невеста Клима. Сашка Клетчатый взял над пришедшим в секцию Андреем персональное шефство, стал учить его «русскому» и «финскому» ходу. Он был добрый и смешной парень: носил какой-то немыслимый пиджак в черно-белую клетку, доставшийся в наследство от покойного дяди-циркача. За это его и прозвали на заводе Клетчатым.
Дважды в неделю Андрей с Феликсом ходили на занятия в боксерскую секцию при районном Дворце культуры. Там у Андрея дело пошло хорошо. Тренер Сергей Наумыч, в прошлом известный чемпион в легком весе, уговаривал бросить лыжи и даже вечернюю школу, чтобы целиком посвятить себя боксу. Но у Андрея была своя цель: он хотел поступить в институт иностранных языков.
Феликс друга одобрял. Сам он уже дважды печатал свои стихи в «Вечерке» и серьезно готовился для поступления в Литературный институт. У него завелись знакомые студенты с литфака, они обещали помочь подготовиться во время приемных экзаменов.