Но до этого произошли два события, которые мне не забыть никогда. Первое — в середине января в Брайтоне. Через несколько дней после концерта, на котором я играла Бетховена, мне пришло письмо от одного из зрителей, мистера Питера Фишера. Привожу его полностью:
Дорогая мисс Мин-Чжин!
Шестьдесят лет назад мне было четырнадцать, и я впервые услышал Скрипичный концерт Бетховена. Он заворожил меня. Я был потрясен. Но тогда благоговейный страх перед абсолютной красотой помешал мне понять то, что я понял сейчас: Бетховен говорит со мной на своем уникальном языке. Во время вашего воскресного выступления в Концертном зале мои мысли и чувства пришли в полное смятение, как и моя любовь к Бетховену. Я был там и видел, как прелестная юная кореянка в одиночку взяла в плен целый зал, покорив его магией Бетховена. Пятьдесят лет назад, двадцатилетним пехотинцем, я принимал участие в Корейской войне, хотя и сам не знал зачем. Я вернулся домой, оставив в Пусане на Кладбище ООН своего лучшего друга, и встретился с его молодой вдовой и новорожденным сыном, которому уже никогда не суждено было увидеть своего отца. Тогда я думал, что все это того не стоило. Но теперь, пятьдесят лет спустя, когда я увидел, как расцвела Южная Корея, узнал, какие душевные и щедрые люди там живут и пытаются познакомить весь мир с этой новой страной, я понял, что все было не напрасно. Ваша виртуозность, ваша нежность и ваша жизненная сила пленили меня и заставили вспомнить обо всем этом. Бетховен — непревзойденный композитор. Вы утолили пятьдесят лет боли, которые преследовали меня после войны в Корее, и теперь в моей душе воцарились мир и согласие.
Браво, браво, мисс Мин-Чжин!
Спасибо. Огромное спасибо вам от старого ветерана.
В сущности, это и есть причина, по которой мы играем: наша музыка рождает в людях чувство единства и умиротворения. Именно в этом величайший дар музыки. Я часто думаю о моих дедушках и бабушках, о том, через что им пришлось пройти. О ветеране, которого я никогда не видела и не увижу, и которому, сама того не подозревая, я подарила покой и счастье, столь необходимые после того хаоса и смятения, которые он переживал в своих воспоминаниях снова и снова. И все это благодаря Бетховену.
Ну а потом на середине тура мне позвонили из компании J. & A. Beares. И сказали:
— Кажется, мы нашли для вас идеальную скрипку.
Мы договорились встретиться у моих родителей дома. Это, конечно, не концертный зал, но, по крайней мере, там я всегда четко слышала, как звучит мой инструмент.
Две скрипки прибыли в двойном футляре. Это были скрипки Страдивари. Страдивари! Такого я себе даже представить не могла. Я в жизни не думала, что у меня когда-нибудь будет скрипка Страдивари. Они стоили больше, чем дом, в который их привезли. Каждая из моих предыдущих скрипок казалась мне вершиной, которой мне никогда не достигнуть. А тут целых две скрипки Страдивари!
Я тщательно изучила их. Первая была превосходным образцом Золотого периода (1700–1720). Учитывая такую родословную, выбор был очевиден. Красивый инструмент, красновато-коричневый, с темными вкраплениями. Мне передали ее. Я скользнула смычком по струнам, и скрипка издала глубокий богатый звук. Подходил ли он мне? Я сыграла еще. Она говорила со мной властным, звучным, сильным голосом. Именно так и должна звучать идеальная скрипка. Я сразу почувствовала себя больше, отважнее и внушительнее, чем прежде. Но все же не была уверена на сто процентов. Я отложила эту скрипку и взяла вторую.
И с первым движением смычка я сразу же поняла — это она. Она пела ласковым, мелодичным голосом, в глубине которого, как в бриллианте, таились непреклонность и великолепие. Я превратилась в Золушку, которой пришлась в пору хрустальная туфелька. Эта скрипка подходила мне идеально, она была такой изысканной и такой… моей. Именно это я почувствовала, когда взяла ее в руки. Она так естественно и правильно покоилась на моем плече, и гриф сам ложился в ладонь. Это была моя скрипка. Такое чувство, будто триста лет назад Страдивари взял в руки кусок дерева и выточил из него скрипку специально для меня, и она все это время ждала нашей встречи с таким же нетерпением, с каким ее ждала я. Ни вопросов, ни сомнений. Любовь с первого взгляда. И уважение. И покорность. И доверие. Все.
— К сожалению, придется недельку подождать, — сказали мне. — Мы уже пообещали одному квартету одолжить ее для выступления.
Целая неделя! Тогда-то я и поняла, что именно к этому шла вся моя жизнь — к этой неделе в ожидании моей скрипки. Все это было лишь долгой репетицией, и теперь нетерпение натянулось во мне струной — притронься и зазвенит. Вся моя предыдущая жизнь была репетицией. Все мои менторы, страхи, переживания, одиночество, короткие вспышки радости — все вело к встрече с той самой, единственной скрипкой и нашему совместному будущему.
Не знаю, как я пережила ту неделю, но в конце концов скрипка все-таки вернулась ко мне. И стала моей. Насовсем.
В тот вечер я взяла ее на очередной концерт для «Детей войны». Бергонци тоже была при мне. Я собиралась исполнять Сонату № 8 соль мажор Бетховена. Во время репетиции я сыграла ее на обеих скрипках. Хотя менять скрипки прямо посередине тура не стоит, ведь, как показывает опыт, незнакомый инструмент надо сначала освоить, но я все равно попробовала. Не поймите меня неправильно. Бергонци — замечательная скрипка. Я перед ней в бесконечном долгу. Но эта стала той самой. Единственной. Джеральд был со мной в тот день, и он тоже это понял. Иначе и быть не могло. Это было очевидно для всех. Он сразу же сказал мне:
— Играй на этой.
Я согласилась и сыграла. Соната № 8 была написана Бетховеном в 1802 году в честь российского царя Александра, просвещенного тирана. В том же году великий композитор признался миру, что его настигла глухота, и что она усиливается, и все, что ему остается, чтобы не впасть в отчаяние, — погрузиться в творчество.
«Я бы окончил свои страдания, если бы не искусство. Именно оно меня удерживает. Я осознаю, что не имею права покидать этот мир до тех пор, пока не исполню свое предназначение и не создам все, что должен».
Я держала в руках скрипку, которая должна была отпереть мое вдохновение и позволить мне, наконец, создать все, на что я была способна. С трудом верилось в такую удачу. Это было похоже на брак, заключенный на небесах. Я ринулась в новую жизнь.
Мне был двадцать один год.
3
Страдивари. Его звали Антонио, он появился на свет в 1644 году в Италии, в Кремоне. Кремона — это город на севере страны, стоящий на берегах реки По в Ломбардии. Этот город прославился своими мастерами. Джузеппе Гварнери и несколько членов семьи Амати тоже жили и трудились здесь. Для верхней деки Страдивари использовал ель, для внутренних частей иву, для всего остального — клен. У лучших его скрипок есть удивительное свойство: силы их звучания достаточно даже для современных концертных площадок на десять тысяч человек. Случайность или предвидение мастера? В его время не было таких залов, и все же, в отличие от инструментов работы Амати, в умелых руках скрипка Страдивари с легкостью заполняет звуком любое помещение. Нынешние скрипки специально делают в расчете на такое пространство — им усиливают пружину и подставку. Но откуда об этом мог знать Антонио? Его скрипка связывает два мира — прошлое и настоящее. Есть теория, что это уникальное звучание появилось благодаря тому, что в период с 1645 по 1750 год на Земле царил Малый ледниковый период, деревья росли медленнее, и их древесина была плотнее и тяжелее.
Когда играешь на скрипке Страдивари — только непременно лучшей из его творений, — чувствуешь, как в ней пульсирует гений создавших ее рук, ощущаешь волшебство того, кто вдохнул жизнь в обработанные доски. Это ведь просто куски дерева, но, склеенные друг с другом, они преображаются. Стоит им зазвучать, как первая же нота пронзает тебя насквозь. Ты становишься одержимым и всемогущим. Ты соприкасаешься с бессмертием.
Словами не описать, какой невероятный звук можно извлечь из скрипки Страдивари. В верхнем регистре царят естественность и безмятежность. Это гармония в чистом виде. В ней нет ни капли резкости, присущей инструментам попроще. Только легкость и блаженство. Кажется, будто в музыке, которая стекает со струн, плещутся нимфы. Нижний регистр насыщен и глубок, красота залегает в нем, как золото в горной породе, и ждет, когда ее извлекут на свет. Маленькая деревянная коробочка, в которой небеса сплетаются с глубинами океана. Странствуя по ним, ты поражаешься, до чего плотна материя, из которой состоят эти миры. Бархатные созвучия поднимаются из глубин и тают в вышине, все цвета всех палитр открываются тебе. Скрипка становится ключом к вечности, вся гамма человеческих эмоций оказывается у тебя в руках, и ты понимаешь, что теперь можешь говорить на языке небес.
Я играла на Страдивари целых десять лет. Как описать эти десять лет любви и радости? Это была настоящая зависимость — в хорошем смысле этого слова. Как изложить вкратце десять лет совместной жизни? Мне так много хочется рассказать, но я не знаю, с чего начать, как разделить это счастье на абзацы и заключить в предложения, как сплести из него повествование, ведь, когда я думаю о нем, все сводится к трем словам: я, скрипка, жизнь. Невозможно выбрать какие-то отдельные мгновения. Все равно, что писать о своей правой ноге, как будто она может существовать отдельно. Эта скрипка просто стала частью меня. Вот в чем суть.
Позвольте мне описать ее такой, какой она предстает перед моим мысленным взором, с ее особенностями, с ее недостатками, во всей ее полноте.
Это была необычная скрипка. Страдивари создал ее за несколько лет до начала «золотого периода», к которому относится большинство самых известных его инструментов, ставших впоследствии легендами: «Молитор», которая, как говорят, однажды принадлежала Наполеону, «Леди Блант», названная в честь внучки лорда Байрона, и «Мессия», которая теперь находится в Музее Ашмолеана в Оксфорде. «Мессия», сделанная в 1716 году, — единственная из скрипок Страдивари, на которой фактически никто никогда не играл. Она хранилась в мастерской создателя до самой его смерти. Потом его сын, Паоло, продал ее некоему графу, а тот, в свою очередь, — продавцу и ценителю скрипок Луиджи Таризио в 1827 году, когда тот впервые ехал в Париж. Она стала главным сокровищем Таризио. Он ни на секунду не переставал говорить о ней, и однажды скрипач Жан Дельфен Аляр сказал: «Ваша скрипка точно Мессия, которого ждут, а он все не появляется». Так это название к ней и пристало. Друг Брамса, Йозеф Иоахим, однажды сыграл на ней и был поражен мелодичностью звучания, как и Натан Мильштейн в 1940 году. Кроме них, ее никто не слышал. Хорошо это, или плохо? Это — загадочный инструмент, наделенный силой, подобно вагнеровскому «Кольцу Нибелунга», одновременно внушающий страх и желание обладать. Как образец, сохранившийся в неизменном виде с тех пор, как покинул мастерскую, она уникальна, но как музыкальный инструмент — слишком мало изучена. Триста лет никто не касался ее струн, и кто знает, сколько времени ей понадобится, чтобы проснуться? Сколько нот ею не сыграно, сколько мелодий она не слыхала! Ее память чиста, как лист, а тело почти не тронуто.
Моя скрипка родилась в период, который впоследствии назвали «Allonge», то есть «Удлиненный», потому что все относящиеся к нему инструменты немного длиннее тех, которые Страдивари создал в «Золотой период». Несмотря на это, моя все же выглядела чуть короче остальных. Всякий раз, когда я брала в руки скрипку периода «Allonge», меня поражала ее тяжесть. Моя же была легкой как перышко. У нее было худенькое тело и тонкая шея. Большинству музыкантов она могла бы показаться неудобной, но мне подходила идеально. Эта скрипка немало пережила. В ней даже была небольшая дырочка — пусть и тщательно заделанная, но все же дырочка. Участок верхней деки был поврежден и заботливо отреставрирован примерно через двести лет. Было немало и других мелких шрамов, которые только подчеркивали ее хрупкость, уязвимость и страдания, которые она перенесла. В прошлом с ней обращались не лучшим образом, это очевидно.
Я купила скрипку чуть меньше, чем за четыреста пятьдесят тысяч фунтов. Для этого мне пришлось отдать Бергонци и заложить квартиру. Многие приносят в жертву свою собственность, чтобы улучшить жилищные условия. Я сделала это, чтобы улучшить свой инструмент. Скрипка — вот мои новые кирпичи и известь, мой первый сад, мой новый балкон, с которого видно весь мир. Теперь нужно было «подогнать» ее под себя. Да, она подходила мне, как ни одна другая скрипка, но все же, если бы я подправила ее еще совсем немного, она стала бы абсолютно идеальной. Через несколько месяцев путем проб и ошибок я смогла понять, что именно нужно в ней изменить. Я сдвинула душку примерно на миллиметр — совсем другое дело! После этого звук стал заполнять скрипку до предела. Несколько раз я сдвигала подставку, чтобы увеличить выступ, и немного ее обточила, чтобы она стала легче. Как я уже говорила, шейка у скрипки была довольно странная: невероятно тонкая, но в то же время очень широкая, что с лихвой компенсировало этот недостаток. Я чуть-чуть изменила высоту верхнего порожка, того места, где натягиваются струны, и обточила шейку — миллиметр за миллиметром, чтобы выверить баланс, и чтобы она идеально ложилась ладонь. Сделать ее моей до последнего дюйма было важнее всего. Достичь безупречной асимметрии.
Я знала, что нас с ней ждет магия. Мы перепробовали множество разных струн — и синтетических, оплетенных алюминием и серебром, и жильных, из ягнячьих и овечьих кишок, разных марок, в разных комбинациях. Синтетические струны дают не менее густой и богатый звук, чем натуральные, но не требуют такой частой настройки. Их звук может быть четче и громче, чем у остальных струн, — иногда даже слишком. Но благодаря металлической оплетке, они не так сильно зависят от влажности и температуры, как жильные. Наконец мне удалось подобрать нужное сочетание. Струну «соль» я поставила синтетическую, производства Thomastik — они первыми в мире начали выпускать синтетические струны. А самой подходящей струной «ми» оказалась самая дешевая из имевшихся в наличии. Уже через две недели она начинала дребезжать, но в течение этих двух недель она давала чистейший, мелодичнейший звук. Я нашла идеальный подбородник, но мне понадобилось целых три года, чтобы отыскать нужный смычок — 1845 года, работы Доминика Пеккате, в отличном состоянии. На нем сохранилось клеймо мастера, и он идеально подходил по весу моей скрипке. И даже когда я нашла его, мне пришлось как следует повозиться, подбирая волос и натяжение. Упругость должна сохраняться, даже если волос слегка ослабить.
Высота подставки, натяжение струн, подгонка шейки, чуть тоньше тут, чуть выше там, микрон за микроном — я лепила ее, как скульптор. Я описываю все эти подробности лишь потому, что хочу подчеркнуть: какой бы чудесной ни была эта скрипка, она не попала ко мне в руки уже полностью готовой — бери да играй. Да, ее можно было взять и сыграть все, что угодно, но, по правде говоря, мы проделали немалую работу, прежде чем смогли четко определить наши цели и вместе двинуться к тому моменту, когда она действительно будет готова, когда я выну из футляра часть самой себя, не менее важную, чем мои руки и ноги. И этот день настал. Работа была закончена, скрипка была готова. Мы обе были готовы. С ней мне уже не нужно было подолгу настраиваться на игру и разогреваться.
Но вместе с этим мне пришлось работать намного усерднее. Я осознаю, что здесь присутствует некий парадокс. Да, недостающий паззл — скрипка — встал на место, но все же у него был свой собственный характер, иногда он мог упрямиться, а вот руки и ноги упрямиться не могут. А все потому что это не просто глупое полено. У всех великих мастеров, вроде Страдивари, есть талант вдыхать жизнь в свои творения подобно доктору Франкенштейну. Посмотрите, как светятся его скрипки, и сразу поймете, о чем я. Или послушайте, как они дышат полной грудью. Моя не была исключением, даже наоборот, она была еще живее, благодаря своим изъянам. У нее упрямо появлялась «волчья нота», в ее случае — «до», причем на любой струне. «Волчья нота» — это именно тот звук, о котором вы, скорее всего, подумали. Ты играешь, и внезапно скрипка издает вой умирающего зверя. Пришлось научиться с этим зверем договариваться. От малейшего удара на моей скрипке могли разойтись все швы. Клей оказался не самым надежным. Раз в две недели я возила ее в мастерскую Бира, потому что что-то отклеивалось. Жару она тоже не любила. Нет, хрупкой она не была, скорее очень чувствительной. К тому же эта скрипка не была готова к тому, что на ней будут играть в полную силу. Изначально она ведь планировалась как «дамская скрипка» — терпеть не могу это словосочетание. А теперь ей пришлось звучать в больших концертных залах. Она впервые резонировала с такой силой, чтобы ее мягкий вдумчивый голос заполнил такое огромное пространство. К ней никогда еще не предъявляли подобных требований. А еще я быстро поняла, что она признает только доброжелательное отношение к себе. Стоило рассердиться или проявить нетерпение, как скрипка тотчас обижалась и артачилась. Но на добро она отвечала сторицей, и эта щедрость меня окрыляла. Марк из компании Бира однажды сказал мне:
— Это — породистая скрипка, а они с норовом.
Многие музыканты действительно предпочитают менее капризные инструменты. Однажды меня спросили: если бы я могла выбирать между моей скрипкой в ее нынешнем состоянии и ею же, но в идеальном, какую бы я выбрала? Нельзя сказать, что я не выбрала бы идеальную, но ведь я никогда не слышала ее голос, не держала ее в руках, не вынимала из футляра, в то время как недостатки моей скрипки и делают ее моей — она для меня почти как живая. Мне нужны были эти шероховатости, чтобы высвободить совершенство из ее несовершенной оболочки. Я не просто любила свою скрипку, я ей сочувствовала. Она ведь была уже такой старой, и хлебнула так много горя. Теперь она была в безопасности, и моим долгом было убедить ее в этом, и играть на ней так, как она того стоила.
Понимая, насколько она уязвима и сколько всего ей довелось испытать, я была полна решимости защищать ее до последнего. Именно поэтому я ужасно не любила терять ее из виду. Помню один случай в Барбадосе. Каждый год Джонни Кидд и его жена (родители известных моделей Джоди и Джеммы) устраивали на территории вокруг своего барбадосского дома XVII века всемирно известный фестиваль искусств «Holders». Сцену устанавливали у торца гигантского бассейна рядом с площадкой для игры в поло. Вокруг простирались невероятной красоты сады, нависавшие над Карибским морем. В двухтысячном году Кидды пригласили на фестиваль некую примадонну, которая отменила выступление в последний момент. Они уже проходили это годом раньше: непомерные амбиции, еще большие требования, и теперь им это надоело. Мне позвонил арт-директор фестиваля и спросил, не хочу ли я провести там недельку. Мой пианист-аккомпаниатор не смог приехать, так как был занят преподаванием, но сестра оказалась свободна. А поскольку мы уже целую вечность не играли дуэтом, нас обрадовала возможность снова встретиться. В детстве и в юности мы часто это делали, но потом учеба в университетах и взрослая жизнь нас разделила. Мы уже пересекались однажды, чтобы поработать над классическими сонатами Брамса, Бетховена и Моцарта, но ненадолго. И вот у нас появился отличный повод собраться. Наша мама тоже захотела приехать, но не в качестве «дуэньи» (нам уже было по двадцать с небольшим), а скорее в дань старым добрым временам, когда все мы жили под одной крышей. Джонни Кидд показал нам остров и вообще проявил себя чудесным и гостеприимным хозяином. Он тоже понимал, что две молодые женщины остро нуждаются в постоянной материнской опеке. Единственное, чего он понять не мог, так это моего странного отношения к скрипке. Я всюду таскала ее за собой — даже из комнаты без нее не выходила. На фестивале было вполне безопасно, но меня это не убеждало. Поэтому скрипка висела на моем плече даже в очереди на обед. Все это замечали, но я не собиралась никому ничего объяснять и рассказывать о том, какая она ценная. А затем наступило время репетиций, и мне пришлось вытащить ее из футляра. Едва взяв ее в руки, я прямо-таки почувствовала, как она плавится в горячем и влажном воздухе, как клей вытекает из швов, и моя скрипка стекает по моим рукам, словно часы на картине Сальвадора Дали. Я чувствовала себя виноватой, что подвергаю ее таким испытаниям. Я отказалась играть на открытой площадке и настояла, чтобы выступление непременно проходило где-то в тени. Это вызвало всеобщее недоумение. К началу концерта все уже шутили, что это я — та самая примадонна, которая теперь носится со своей чертовой скрипкой.
Концерт состоялся вечером. Было прохладно и хорошо. И мы обе проявили себя достойно.
С людьми у меня не было такой близости. Никогда никому я не говорила: «Да, ты — тот самый, единственный мой человек». Но со скрипкой я ощущала себя именно так. «Ты — та самая». Мне больно это писать, мне больно вспоминать то время. Я ведь встретила в этой скрипке родственную душу. Поэтому мне так трудно рассказывать про те десять лет. Каждый раз, когда я пытаюсь припомнить все в подробностях, в голове начинает шуметь. На меня как будто давит что-то. Или наоборот, пытается вырваться из меня. Это трудно описать. Это похоже на старый сон. Что бы это ни было, оно выросло стеной между тем, кто я есть, и кем была тогда. Оно возникает всякий раз, когда я пытаюсь мысленно вернуться в то время, и мое тело начинает протестовать. Я впадаю в кому, отключаюсь, не понимаю, как выразить все это словами. Я как будто пишу о ком-то другом, постороннем, о человеке, которого уже нет на свете. В то время я иначе говорила и иначе думала. Воспринимала мир в других красках и других звуках. Мир был другим. Скрипка позволила мне испытать и почувствовать то, что могла только она. Когда ты сближаешься с кем-то вот так, ты синхронизируешься с этим человеком, перенимаешь его привычки, мировоззрение и интонации. Именно это и случилось с нами — со мной и моей скрипкой.
Если бы эту главу можно было не написать, а сыграть, здесь было бы крещендо. Крещендо покоя и счастья. Я вспомнила бы о прекрасных, волшебных временах, о бархатном голосе скрипки, о том, как она касалась моего плеча, и это было похоже на объятие. Именно это она и привнесла в мою жизнь — покой и счастье. Ближе у меня не было никого и ничего. И я никогда не задумывалась о том, насколько это странно и необычно. Она сделала меня невесомой и всемогущей. Я никогда не задавалась вопросами о смысле жизни — им была скрипка. В моей жизни не было ни единой секунды, когда я не хотела бы играть на ней. Я снова вернулась в тот мир, который так поразил меня в детстве, с той лишь разницей, что теперь я была взрослой, и прижимала к себе футляр, в котором хранился объект моей безграничной любви и уверенности в спокойном будущем. А потом я доставала его, настраивала, и мы сливались в единое целое.
Первую запись я сделала на независимой студии Claudio Bohemia. Они занимались только теми музыкантами, в которых искренне верили. Я сыграла «Испанскую симфонию» Лало. Ее выбрал Риччи, и для меня это означало, что круг замкнулся: Лало связал мою первую запись и мое первое публичное выступление. Он был моей визитной карточкой. Джеральд отправил запись в Sony. Я забралась на карусель и приготовилась кружиться. Вот только смогу ли я удержать равновесие? Сразу после записи мне предстояло первое испытание. На следующий день у меня был концерт с Королевским филармоническим оркестром Ливерпуля, и мы играли Чайковского. До этого я три дня провела в студии, и по-хорошему мне нужно было отдохнуть. Это довольно изматывающая штука. Речь не о физических нагрузках, хотя за формой тожно нужно следить. Как сказал однажды Риччи:
— Важна не сила, Мин, а эмоциональная выносливость. Не надо себя загонять.
И все же я не была готова к тому, что мне придется максимально концентрироваться несколько часов кряду и сохранять абсолютную сосредоточенность. Мы закончили примерно в семь часов, и я начала паниковать. До концерта оставалось меньше суток. Я сказала Джеральду, что хочу съездить домой.
— Завтра концерт. Мне нужно репетировать.
Джеральд взглянул на меня и сказал:
— Плохая идея. Лучше выспись. И все будет хорошо.
На следующее утро я уже ехала на концерт, это была очень долгая поездка. Не успев опомниться, я очутилась на сцене со скрипкой в руках, а на пюпитре меня уже ждала партитура Чайковского. Я же все еще чувствовала себя очень уставшей. Но тем не менее все срослось. Пальцы сами знают, что им делать. Это не совсем автопилот, но все же они выполняют львиную долю твоей работы. И не стоит нервничать, что в какой-то момент они могут тебя подвести, иначе так и случится. На эту тему есть одно видео, его можно посмотреть на YouTube. Мария Жуан Пиреш садится за фортепиано на обеденном концерте в Амстердаме, собираясь играть Моцарта. Вот только репетировала она другое произведение. и когда начинает играть не та музыка, пианистка в отчаянии оборачивается к дирижеру. Дирижер Риккардо Шайи улыбается и успокаивает ее одной фразой:
— Ты все отлично помнишь.
И продолжает концерт. Мария Жуан Пиреш, профессионал экстра-класса, собирается в одну секунду, снова поворачивается к роялю и безупречно отыгрывает вступление. Она сыграла без единой помарки, потому что доверилась своим пальцам. А они прекрасно знали, что делать. Как прошел мой концерт, я помню плохо. Но Джеральд все равно был абсолютно прав. Если бы я провела ночь в репетиции, все пошло бы прахом. Вместо этого я немного отпустила вожжи и доверилась нашему со скрипкой опыту.
После концерта моя мама сказала мне:
— Знаешь, сегодня я поняла, что ты действительно умеешь играть на скрипке.
Странно услышать такое от матери. Но в устах моей мамы, обычно такой скупой на эмоции, это прозвучало высшей похвалой. Я почувствовала, что меня любят. В тот вечер на сцене была не только я, со мной было все, над чем и ради чего я работала. А еще со мной были Риччи, Феликс и Джеральд, их труд и знания перешли к нам со скрипкой. Я знала каждый ее изгиб, а она, как никто другой, знала меня. Ее дерево и мои пальцы помнили друг друга. Однажды после очередного концерта Хейфец поцеловал свою скрипку. Нам всем знакомо это чувство. Есть разница между хорошей и великой скрипкой. Чтобы заставить хорошую скрипку звучать как надо, нужно много работать. Если ты устал или плохо подготовился, результат получится неважным. Но великая скрипка просто не позволит тебе так распуститься. Она все понимает. У ней есть характер. Она вдохновляет и возносит.
Вы наверняка думаете, что поклонники Страдивари раздувают из мухи слона. Не могут инструменты быть настолько чудесными. На самом деле могут. И отношения с ними — очень тонкий момент, не зря ведь музыканты не любят, когда кто-то другой играет на их инструменте. Единственный человек, которому я позволила сыграть на моей скрипке в течение тех десяти лет, был Риччи. Его пригласили в Кремону дать концерт в Музее музыкальных инструментов. Там хранится невероятное собрание работ Страдивари, и Риччи попросили сыграть на каждой. Собрались самые знаменитые мастера и коллекционеры. В конце выступления Риччи сказал:
— У моей ученицы тоже есть скрипка Страдивари.
А потом спросил, может ли он сыграть на ней. Я сказала, и скрипка со мной согласилась, что для нас это большая честь. Он сыграл Партиту № 2 Баха. И что вы думаете? Слушателям моя скрипка понравилась намного больше, чем все остальные. Моя малышка! Когда концерт закончился, зрители загудели, как рой пчел над жимолостью, все смотрели на нее, все хотели ее потрогать и приобщиться к ней. Многие прямо там предлагали мне огромные деньги за нее. Я была в ужасе, прижимала ее к себе и повторяла:
— Скрипка не продается. Вообще не продается!
С поддержки Риччи и Джеральда я начала заново учить весь скрипичный репертуар. У меня появились крылья. Теперь я сама была пилотом. И хотя моя скрипка была меньше любого самолета, она с легкостью могла унести меня за облака в самом буквальном смысле. Я побывала везде — в Южной Африке, в Корее, в Америке. Говорят, когда пилот взмывает в небеса, его охватывают удивительная легкость и спокойствие, несмотря на всю возложенную ответственность, он чувствует себя в безопасности и покое. Он в своей стихии, он знает ее как свои пять пальцев. У нас со скрипкой было все то же самое. Она стала моим пропуском в мир и средством передвижения, она знакомила меня с другими странами. И только в ее компании я чувствовала себя в безопасности. Когда я впервые приехала в Лос-Анджелес, он поразил меня своей бурной, хаотичной жизнью. У меня был самый настоящий культурный шок, и чтобы немного успокоиться и прийти в себя, я закрывалась в номере и играла, играла, играла. Скрипка, как та старая комнатка в родительском доме, была моим убежищем, я нуждалась в ней, потому что только она могла утолить мои печали и восстановить равновесие.
Жизнь неслась галопом. Теперь все это кажется размытым и нереальным, как будто все происходило с какой-то другой Мин в другом мире. Ей бывало нелегко, но это не имело значения. Задумываться было некогда. Я давала концерты, одновременно разучивая репертуар. Заострять внимание на чем-то одном возможности не было. И я старалась этого не делать. Прокладывать путь трудно, но утешет то, каким он в итоге будет гладким.
Единственная серьезная неприятность, случившаяся в то время, не имела отношения к путешествиям. Я тогда жила у близкой подруги. Скрипка, понятное дело, была со мной. Кто-то из приятелей позвал меня к себе на новоселье. Я спросила у подруги, можно ли оставить скрипку у нее дома, пока меня не будет. Это казалось мне более безопасным, чем носить ее по всему Лондону. К моему удивлению, подруга отказала и попросила забрать забрать скрипку с собой. Это было странно и непохоже на нее. Я немного расстроилась, но спорить не стала.
В тот же день этажом ниже проходила какая-то вечеринка. Кто-то увидел, как я ухожу, и, видимо, решил, что хозяйка квартиры — я. Подруга рано легла спать и проснулась оттого, что услышала странные звуки в ванной. Подумав, что вернулась я, она встала и нос к носу столкнулась с незнакомым мужчиной. В ужасе она принялась умолять его взять все, что угодно, только не трогать ее. Впрочем, он уже и так все собрал и просто решил проверить, не осталось ли чего еще. Он ушел и унес с собой ее паспорт, сумку, пластинки, все, что смог унести. А ведь мог бы взять и мою скрипку. Наверняка взял бы. Что заставило подругу отказать мне? Что заставило меня уступить? Я испытала бы облегчение, если бы не странность всей этой ситуации. Словно сама жизнь решила мне показать, какое огромное значение имеют судьба, случай и вероятность. Никогда не расслабляться. Эти слова я могла бы написать на скрипичном футляре.
♪#7 Риччи тем временем старел. Здоровье начало его подводить. Зимы в Зальцбурге были долгими, сырыми и холодными. Его жена решила, что ему будет лучше, если они переедут в Палм-Спирнгс. Туда обычно стекаются на лечение пенсионеры. Ему исполнилось восемьдесят пять, и он уже не мог зарабатывать. И вот они продали скрипку, с которой он прожил пятьдесят лет, и переехали. Я старалась прилетать к ним на неделю каждые три месяца. Ко мне относились как к дочери. Однажды он заговорил о том, как скучает по своей скрипке. Теперь он играл на другой, современной.
— Могу я доверить тебе тайну, Мин? — спросил он меня. — У меня было три жены. И только одна скрипка.
Я понимала, что2 он чувствует. Жинетт Невё тоже могла бы его понять. Скрипка бывает одна и на всю жизнь. Она и есть жизнь. Я бы с радостью приняла смерть, сжимая в своих объятиях скрипку.
Риччи пригласил меня на мастер-класс, который он давал в Лос-Анджелесе для членов Общество Хейфеца. Это была некоммерческая организация, которую создали Клэр Ходжкинс и Шерри Клосс — обе долгое время преподавали вместе с Хейфецом. Риччи хотел, чтобы в конце мастер-класса я что-нибудь сыграла, и я, конечно, согласилась и исполнила «Поэму» Эрнеста Шоссона. После ко мне подошла Клэр и попросила сыграть ей еще. Спросила, нет ли у меня с собой каких-нибудь моих дисков? Я дала ей запись Лало. Через несколько недель, когда я уже вернулась в Англию, Клэр позвонила и сказала, что мне присудили премию Хейфеца. Речь шла не о деньгах. Премия предполагала многолетнюю поддержку и продвижение исполнителей, начинавшуюся с сольного концерта в Театре Алекса в Лос-Анджелесе.
Я приехала на свой дебют через год. Часа за два до концерта я поняла, что забыла концертные туфли. С собой у меня была только пара кроссовок, совершенно не подходящая к случаю обувь. Пришлось ехать в торговый центр и покупать что-нибудь приличное. На обратном пути мы попали в пробку и вернулись в театр буквально за несколько минут до начала. Клэр заметила, что я запыхалась и совсем не настроена на выступление. Она усадила меня в гримерке и сказала, что я не выйду на сцену, пока не переведу дух. Я возражала, но Клэр, как и Джеральд когда-то, оказалась права. Спокойная, уравновешенная и невозмутимая, она стала мне второй матерью, звонила мне из Лос-Анджелеса, спрашивала, как у меня дела, какие планы, как продвигается моя сценическая карьера. От Клэр я узнала немало интересного о Хейфеце, о его отношении к работе, мировоззрении, даже о том, как он питался. Он был самым известным скрипачом своего времени и оказал влияние на всех без исключения пришедших за ним скрипачей, даже если они об этом и не подозревали.
Премия Хейфеца стала тогда вершиной моей сценической карьеры, огромная честь для юной скрипачки, даже страшно становилось. Музыкальное сообщество Хейфеца шесть лет искало достойного претендента на премию, того, кто соответствовал бы, по их представлениям, идеалам самого Хейфеца, — искали и выбрали меня, что поражало воображение. Для многих музыкантов Хейфец был воплощением настоящего скрипача. Даже профессиональное заболевание такое существовало, его называли «хейфецит» — невозможность играть музыкальные произведения иначе, чем исполнял их Хейфец. Риччи говорил, что Хейфец часто потрясающе играл плохую музыку и плохо — потрясающую. Мы смеялись над этим, потому что оба понимали, что он имеет в виду. Хейфец был Хейфецом. Он мог играть только как Хейфец, и никак иначе. Сейчас скрипачи играют, конечно, по-другому, но тогда, сорок лет назад, личность музыканта была не менее важна, чем исполнение. Для Хейфеца это было одновременно и благословением, и проклятием, он знал о своей репутации, знал, что его исполнение считают холодным, безэмоциональным. В качестве эксперимента он однажды собрал несколько записей, в том числе и свою собственную, и дал послушать их группе людей, среди которых были и музыканты, и обычная публика. Он хотел знать, какой вариант получит самый сильный эмоциональный отклик. И все без исключения слушатели выбрали его запись. Да и как могло быть иначе! Он играл так мощно, так динамично! Послушайте, как он исполняет Сонату си-бемоль мажор Моцарта. Да, это совсем не Моцарт, там все не так, но в то же время как это потрясающе, как правильно звучит! Другому музыканту такого не простили бы, но это же Хейфец! Даже Крейслер был поражен, когда услышал, как двенадцатилетний Хейфец играет Концерт Мендельсона. «По-моему, нам всем уже можно ломать скрипки о колено», — сказал он тогда.
Я знала, что без скрипки ничего бы у меня не вышло. Только благодаря ей я достигла таких вершин. Мы с ней удивительно совпали, и я была счастлива. Кстати, Хейфец, кроме того, что был величайшим скрипачом своего времени, еще и сочинил музыку для фильма Уолтера Лэнга «Тин Пэн Элли». Написал он ее под псевдонимом Джим Хоул, и больше всего прославился песней «Когда ты спишь со мной, или Не притворяйся», ее еще Бинг Кросби спел потом с оркестром Виктора Янга. Мне эта история очень нравится. Становится понятно, что Хейфец мог быть и другим, легким, совсем непохожим на того холодного и равнодушного гения, каким его обычно изображают.
Компании Sony мои записи понравились. Мне позвонили и спросили, не хотела бы я записать Бетховена? Первый выпуск будет в Англии — и на том же диске выйдет Риччи с его аранжировкой «Воспоминания об Альгамбре» Тарреги. Потом подключится корейское отделение Sony и организует большое турне. Через девять месяцев вышел диск, и я попала в водоворот бесконечных интервью, журналист за журналистом, день за днем, каждые пятнадцать минут, а потом еще большой концерт, в корейском культурном центре, там собралось почти две тысячи человек. Как и в Лос-Анджелесе, от всего этого безумного хоровода меня спасала только скрипка. Не знаю, насколько это правильно так зависеть от инструмента, но для любого исполнителя нет ничего важнее возможности побыть в одиночестве. Такая уж это профессия. Певец всегда остается певцом, художник — художником, а писатель — писателем. А вот солист всегда один, в стороне от толпы. Это у нас в рабочих обязанностях записано. В этом смысл нашего существования. А если солист — скрипач… Тогда скрипка, ее изгибы, ее звук, ее вес, ее вид, ее близость — вот все, что тебе нужно. Ты жаждешь остаться с ней наедине, и остаешься. И этого достаточно.
Наступил 2010 год. Мне исполнился тридцать один. Жизнь была хороша. Моя техника игры становилась все более зрелой, выступлений было все больше. Мне это нравилось. Рядом были мои родные и друзья, и люди, на которых я могла положиться. И вдруг выпал один из камней, на которых держалась кладка, — умер Джеральд.
Я и сейчас все чувствую, как тогда. За десять лет Джеральд стал самым важным человеком в моей жизни. Он был удивительным: таким сильным, таким мудрым, таким храбрым. Он был и остается главным моим советчиком в принятии решений. Его доброта освещала мне путь, как свет маяка, уводя меня прочь от опасностей и самообмана. Как-то, когда наша дружба только начиналась, мы сидели у него в гостиной и просто говорили о жизни, болтали, и мне казалось, что комната наполнена мягким золотистым теплом — сиянием его души. Каждый день мы созванивались, и раз в неделю я играла ему то, над чем в тот момент работала. Да, он подбадривал меня и давал советы. Я до сих пор помню его низкий и мягкий голос, помню, как он задавал мне наводящие вопросы, старался помочь мне творчески осмыслить композицию, но никогда не спорил с моей интерпретацией. Как и Риччи, он верил, что самое важное в музыке — прислушиваться к своему внутреннему голосу и играть так, как чувствуешь. У него был огромный опыт работы с несколькими поколениями величайших музыкантов, но сам он держался очень просто и ко всему относился с юмором. Крестного отца у меня не было, но Джеральд заполнил эту нишу и стал моим духовным наставником в жизни и в мире музыки. Он был первым, кому я звонила, что бы ни произошло, хорошее или плохое, или так, посерединке. Я как будто оду ему пишу, ну и пусть будет ода. Он ее заслужил.
♪#8 События мелькали все быстрее. После Бетховена Sony предложила мне записать Брамса. Мне не очень понравилось, как мы с ними сделали Бетховена, и в этот раз я настояла на том, чтобы прослушивать все самой. Играть Брамса — это играть свадьбу между старым миром и новой манерой исполнения, причем свадьбу по договоренности родителей. Сколько добавить реверберации, зависит от звукорежиссера, продюсера, даже от звукозаписывающей компании. В восьмидесятые от реверберации все просто с ума посходили. А мне ее переизыток не очень нравился. Как по мне, так того, что отражают стены, вполне достаточно.
Для записи Брамса я много репетировала. Раньше перед записью можно было репетировать сколько угодно, но по нынешним временам, учитывая все расходы, студии уже такого не позволяли. Один, два, максимум три раза — и все. Поэтому я готовилась сама. Произведение это я знала хорошо, и прослушала великое множество его интерпретаций. Теперь пришла моя очередь. Я заперлась у себя, оставшись наедине со скрипками, кошками Билли и Лили, и звукозаписывающим оборудованием. (Я вам еще не рассказывала о своих голубых кошках? Билли почти сиреневый, а Лили — синяя. Они обожают друг друга, а я — их. «Динамичный дуэт».) Несколько недель до записи я почти не выходила из дома — играла целыми днями, репетировала, перекусывала, чем придется. Потом мой друг устроил мне чудесный отпуск — снял виллу на юге Франции. Там можно было и отдохнуть: семья плавала в огромном бассейне, а я сидела на втором этаже, все окна нараспашку, и играла. Когда пришло время записи, я была готова.
Мы работали с Эндрю Кинером, одним из самых опытных продюсеров в мире. Он умеет гениально подстраиваться под музыкантов, подчеркивая их сильные стороны, поддерживая их стремления, и его записи — лучшее тому подтверждение. Я люблю записывать три полных прогона перед тем, как приступить к сведению. Это максимально приближало запись к формату живого выступления. Мне очень хотелось сыграть Брамса максимально спонтанно и непредсказуемо. Но я доверяла мнению Эндрю.
— Попробуй вот так, — говорил он, и хотя поначалу мне его идея могла не нравиться, часто оказывалось, что он все-таки прав. В первой части концерта есть серия потрясающе красивых арпеджио, они словно мечутся от одной мысли к другой. Мне это произведение, как и Бетховен, кажется шедевром камерной музыки. Оркестр ведет основную линию, придает звуку форму, а солист оплетает эту линию узором. Именно к такому эмоциональному накалу мы и стремились. Последняя часть очень ритмичная, и я хотела одновременно и выдержать этот ритм, и превратить его в танец, в чистое ликование.
Но именно вторая часть, и ее-то мы и записали в самую первую очередь, является сердцем этого произведения. Брамс написал свой Концерт для скрипки в 1878 году, и впервые его исполнили, как и планировалось, год спустя, первого января, за месяц до четвертого дня рождения Крейслера. Близкий друг и единомышленник Брамса, скрипач и композитор Йозеф Иоахим сыграл огромную роль в создании концерта. (Брамс довольно легкомысленно относился к вопросам расстановки легато и стаккато.) Премьера состоялась в Лейпциге. Готовились к ней наспех, и только еще через две недели репетиций и прогонов состоялось второе исполнение, теперь уже триумфальное, на этот раз в Вене.
Брамс написал эту часть как признание в любви к талантливой пианистке Кларе Шуман. Дебют Клары состоялся, когда ей было девять лет, а первый сольный концерт — в одиннадцать. (Как удивительно перекликаются жизни многих одаренных детей!) В восемнадцать лет она уже покорила Вену. Тогда же вспыхнул бурный роман между Кларой и ее однокурсником, Робертом Шуманом. Отец девушки был категорически против их брака, и даже обратился в суд, но молодые люди все же поженились, когда Кларе исполнился двадцать один год. Но, какой бы сильной ни была их любовь, мятущейся души Шумана она спасти не могла, и Кларе не удалось усмирить терзавших его демонов. Брамс познакомился с супругами в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году. Начинающим композитором он пришел выказать свое почтение великому современнику. Шуман и Клара сразу же стали горячими поклонниками творчества Брамса. Шуман видел в юноше своего преемника. И не только музыкального. Он сознавал, что безумие сжигает его душу, сознавал, что ему осталось немного светлых дней. Через год случилась трагедия. Шуман попытался утопиться в Рейне, его вытащили и отправили в сумасшедший дом в Эндерихе, недалеко от Бонна, где он и провел остаток жизни. Мы не знаем, когда именно Брамс влюбился в Клару, но к тому моменту, когда Шуман попытался покончить с собой, Брамса с Кларой уже связывала крепкая дружба, и даже разница в возрасте в четырнадцать лет не стала препятствием ей. Брамсу тогда было двадцать два, а Кларе — тридцать шесть лет. Много месяцев спустя, когда Клара родила сына Феликса, (названного в честь Мендельсона), Брамс написал своему другу: «Я больше не могу влюбляться в юных девушек… они лишь сулят нам рай в будущем, а с Кларой я в раю уже сегодня». Оба они изо всех сил стремились забыть эту любовь и остаться друзьями.
В течение двух последующих лет Брамс стал главной опорой и поддержкой Клары. Он жил в доме Шуманов. Они играли друг другу и много говорили о музыке. Он присматривал за ее детьми, пока она гастролировала и зарабатывала деньги. Он сопровождал ее, когда она отправлялась отдыхать. Врачи запрещали Кларе навещать мужа, но Брамс часто ездил к старому другу. Юный композитор искал свой собственный голос, и его музыка, и его любовь отчаянно требовали выражения. Лишь однажды он написала Кларе о своих чувствах, процитировал сказку из «Тысячи и одной ночи» и приписал в конце: «Я умираю от любви к Вам. Слезы душат меня, не могу больше писать». В день своего рождения двадцатитрехлетний Брамс навестил Роберта Шумана в больнице, и обнаружил, что его состояние стремительно ухудшается. Конец был близок. Кларе впервые позволили навестить мужа. Брамс был рядом, когда Клара стояла на коленях у постели больного мужа, гладила его по лбу и кормила желе с ложечки. На следующий день, когда они вместе с Йозефом Иоахимом приехали в клинику из Бонна, им сообщили, что Шуман умер. Похороны состоялись два дня спустя и погребальный венок от Клары нес Брамс.
Все, в том числе и Клара, ждали, что теперь они поженятся. Но Брамс уже принял решение, которое определило всю его дальнейшую судьбу, и судьбу их любви. Он мог выбрать только что-то одно: жизнь с Кларой или музыку. И он выбрал музыку. Он уехал. Шли годы. Их отношения напоминали времена года — любовь то расцветала, то увядала, то спокойно текла, но Клара всегда оставалась Кларой, всегда жила в его душе, где бы он ни был. Любимая, недоступная для него. Любимая, от которой он сам отказался. В 1856 году он написал ей, что не может связать свои чувства и музыку воедино. Но к тому моменту, когда он создал свой Концерт для скрипки, все уже встало на свои места. Брамс-романтик и Брамс — повзрослевший мастер вместе создали необыкновенное по своей силе произведение, в котором отразилась вся боль долгих лет неразделенной любви и одиночества. Когда ты слышишь, играешь такую музыку, понимаешь, что в ней воплотилась любовь. Именно о ней, о любви, мы с моей скрипкой и рассказывали, когда я исполняла этот концерт. Другие играли его по-своему, слышали его по-своему, но я слышала именно так. Нереализованное желание быть с любимой воплотилось в нотах и получило название — «Иоганнес Брамс, Концерт для скрипки ре мажор, соч. 77». Для такой музыки и была создана моя скрипка. Для такой музыки была создана я. Ради этого концерта мы с ней и жили.
В самом конце медленной второй части звучат два верхних «до», они звучат с оркестром в унисон, и второе «до» медленно угасает. Но когда я взяла следующую, разрешающую ноту, ничего не вышло — скрипка заупрямилась, прямо-таки уперлась копытами в землю. Я легонько ее толкнула, и скрипка взвыла. Мы могли перезаписать этот кусок, но я решила его оставить. Это делало запись похожей на живое выступление, к тому же это ведь был не только мой концерт, но и моей скрипки тоже.
Мне очень нравились люди, с которыми я работала, особенно гобоист Гордон Хант (Концерт Брамса часто в шутку называют «Концерт для гобоя», поскольку гобой в нем весьма заметен). Его фразировка балансировала на грани между сентиментальностью и строгостью, передавая светлую печаль Брамса.
Я записывала Концерт Брамса летом. Шесть месяцев ушло на обработку записи. Sony планировала выпустить диск в декабре, и, как это было в случае с Бетховеном, собиралась приурочить ее к концертному туру. Я же, тем временем, уже гастролировала по стране с лондонским оркестром «Филармония» и давала концерты в региональных концертных залах. А еще у меня начался роман. До этого мы общались всего три месяца. Мы познакомились на открытом семинаре по камерной музыке в поместье Проссия-Ков, это неподалеку от Портлевена, графство Корнуолл. Семинар традиционно проходил в сентябре и длился три недели. Друзья и коллеги со всего света съезжались сюда, чтобы поучаствовать в мастер-классах и концертах.
Проссия-Ков — одно из самых волшебных мест на Земле. А фестиваль, который устраивает Стивен Иссерлис, арт-директор мероприятия, это настоящая Мекка для серьезных музыкантов, которые любят совмещать работу и развлечения. Первые семь дней график очень плотный. Музыкантов разбивают на группы по трое или пятеро, и они работают вместе. В конце недели у тебя появляется возможность сыграть перед живой аудиторией. Никто тебя не заставляет, готов ты или нет, решаешь ты и твоя группа, но так или иначе вся неделя проходит в постоянных репетициях. Ты играешь с девяти утра до часа дня, потом обед, а после — репетиции до вечера. Или послеобеденный отдых, а вечером — снова репетиции. По сути, музыка, не прекращалась ни на минуту, потому что, когда мы не занимались, мы либо говорили о музыке, либо устраивали небольшие музыкальные экспромты. Атмосфера царила пьянящая.
Ты настолько втягиваешься и застреваешь в этой чарующей музыкальной паутине, что можешь внезапно обнаружить себя со скрипкой в руках в два часа ночи.
Меня и раньше приглашали, но у меня не было возможности оставаться там на целую неделю. А в этот раз я была совершенно свободна. Изначально я планировала поехать туда со своим другом пианистом, но у него не сложилось. Я чуть было не отказалась, потому что никого не знала там, а ведь мне предстояло общаться со множеством людей и все время быть на виду. Для меня это задача не из легких. Но потом подумала, что отказываться глупо. Ведь там я наконец смогу завести друзей.
Фестиваль планировался как мероприятие для профессиональных музыкантов, но там оказалась и горстка студентов, которых выбрали преподаватели. Так туда попал Мэтт. Он играл на виолончели, и его записали в нашу группу. Он был моложе меня и невероятно рад оказаться там — его восторг и энтузиазм были заразительными и очень милыми. Он был учтивым, забавным и дружелюбным. А еще очень симпатичным: густые черные волосы и по-мальтийски смуглое лицо.
Мы репетировали «Интимные письма» Леоша Яначека. Произведение посвящено страстной любви композитора к женщине, которая была сильно младше. Мэтт принял эту историю близко к сердцу (с той разницей, что старше была я) и теперь просто не оставлял меня ни на минуту. Когда я приходила на завтрак, за моим столом уже сидел Мэтт. И на обеде. Всюду, куда бы я ни посмотрела, был Мэтт, Мэтт, Мэтт.
Вскоре Мэтт спросил у меня, не хочу ли я прогуляться после обеда, — он нашел живописную тропинку к пляжу, о котором больше никто не знает. Звучало заманчиво, и я согласилась. Тропинка действительно вела по очень красивым местам, она спускалась между скал к песчаному пляжу. Справа было море, повсюду — дикие цветы и выжженная солнцем трава. Раньше я не видела эту часть поместья, и всю дорогу мы шли молча. Был солнечный, но очень ветреный день, и мои растрепавшиеся волосы хлестали меня по лицу. Мэтт неожиданно остановился, взглянул на меня и сказал:
— Тебе надо чаще распускать волосы. Тебе очень идет!
Я немного смутилась. Это несколько выходило за рамки товарищеского общения.
— Спасибо, — ответила я.
— Я хочу тебе кое в чем признаться, — продолжил он.
Еще меньше я ожидала признаний.
— Давай. И в чем же?
— Вообще-то я хотел написать тебе имейл сразу, как узнал, что будем вместе играть. Но струсил. Так что, если ты случайно заметила, что на твой сайт без конца заходит кто-то с одного и того же IP-адреса, просто знай, что этот киберманьяк — я.
Я старалась вести себя непринужденно.
— Нет, не заметила. Но мог бы в самом деле хотя бы «Привет!» написать.
— Это я теперь понимаю, — ответил он.
Вот оно и выплыло. Раньше я казалась ему недосягаемой, но, увидев меня, он сразу понял, что я вполне доступна. А еще разглядел, насколько я уязвима. И именно это понравилось ему во мне больше всего. Моя слабая — человеческая — сторона.
Тпру! Не чересчур ли? Самое время насторожиться. Если бы кто-нибудь из реального мира сказал мне нечто подобное через три дня после знакомства, я бы постаралась держаться от него подальше. Но мы были в Проссия-Ков, а это волшебный замкнутый мир, который с миром реальным имеет не больше общего, чем Луна с Землей. Нетрудно потерять голову. И снова я, не зная, что сказать, пробормотала что-то вроде благодарности.
— Я с тобой секретом поделился, — сказал он. — Теперь и ты должна мне в чем-нибудь признаться, иначе нечестно.
Он пытался установить отношения, искал то, что могло бы нас связать. Я это видела. Но не противилась
— Ну… сегодня утром мне в полудреме показалось, что в номере кто-то есть…