Феликс положил начало традиции — каждый раз перед игрой он давал мне стакан воды с лимоном и медом. Лимон помогал сосредоточиться, мед укреплял силы. Традицию эту я соблюдаю по сей день. За моим питанием тоже пристально следили и не разрешали есть жирный местный хамон. Лишний вес вызывает потливость и тоже мешает сосредоточиться. Теперь я понимаю, насколько важно следить за своим питанием. Чем тяжелее рацион, тем тяжелее выступление. Многие девчонки в моей школе были просто помешаны на диетах. Для меня же диета стала просто еще одной составляющей карьеры. Когда выступаешь на сцене, важно осознавать, какое ты производишь впечатление. Мне нужно было выглядеть юной, красивой, утонченной, но не слишком взрослой. Это было не менее важно, чем натирать смычок, или репетировать по четыре часа в день. Все это было частью целого — игры на скрипке. Она требовала все больше и больше, и постепенно подчиняла себе все стороны моей жизни.
Фестиваль Serenates d’Estiu стал очень важным событием. После него все переменилось. Я впервые получила настоящий гонорар. Гонзало сказал, что серьезная работа требует серьезных денег. Эти деньги я отложила на покупку скрипки. Я стала давать по пять-шесть концертов в год. В основном — в Испании и Италии. Моими городами стали Мадрид, Севилья, Болонья. Это могло стать началом моей новой жизни. Или ее концом, если бы что-то пошло не так. Но все шло отлично. Да и как могло быть иначе? Я ведь была одаренным ребенком, рожденным для успеха.
И вдруг все посыпалось, словно в наказание за успех, одаренность и планы. Сначала одна трещинка, потом другая. За несколько месяцев до моего четырнадцатилетия Феликс предложил мне поехать с ним на каникулы в Гштад. Наверное, это звучит странно — поехать на каникулы с учителем! Но он действительно был моим наставником, и я, как и все, была от него в восторге. К тому же мы и не думали ехать вдвоем. С нами должна была отправиться и другая его ученица со своей матерью. Но это все равно красноречиво продемонстрировало, кто правил бал. Мама, наверное, нервничала, ведь мне было всего тринадцать, но в конце концов согласилась. Она собиралась присоединиться к нам уже на месте, просто вылетела бы на несколько дней позже. Теперь моей жизнью руководил Феликс. Он решал, что я буду играть, что я буду есть, что для меня хорошо, а что — нет. И вот мы отправились на каникулы. Он был за рулем.
Два долгих дня мы тряслись в его огромном мерседесе. Феликс обожал свой автомобиль. Я сидела на заднем сиденье. На ночь мы остановились во Франции. Было скучно: мы ехали целый день, потом спали, а потом опять ехали целый день. На переправе через канал меня немного укачало — я впервые плыла на пароме. Когда мы, наконец, добрались до Гштада, у нас уже просто не осталось никаких сил. Мы остановились в шале. Номер Феликса располагался прямо над моим. Мы распаковали вещи. Я взяла с собой магнитофон. В Гштаде особо нечем заняться — ты либо катаешься на лыжах, либо ешь. Феликс захотел пойти в кино, и мы снова сели в машину. Кто-то сказал, что неплохо бы заодно и перекусить. Я сидела, наклонившись вперед. Мой ремень пристегнут не был. Помню, как мы говорили о достоинствах русского супа. А в следующее мгновение — может показаться, что мне лень описывать подробности, но никаких подробностей не было — я увидела звезды. Вот так просто. Вспышка невероятной острой боли — и звезды. Мы попали в аварию — Феликс вылетел на встречную полосу. С первых моих шагов мама приучала меня не плакать, когда падаешь. А уж к тринадцати годам я и вовсе отвыкла верещать из-за любой ерунды, но в тот момент я неожиданно услышала чей-то визг. Визг не прекращался. И только спустя пару секунд я поняла, что визжу я.
И тут же перестала. Нам помогли люди из попутной машины. От них мы узнали, что через дорогу живет доктор, и обратились к нему. Доктор осмотрел меня, сказал, что есть вероятность сотрясения и надо ехать в больницу. Он говорил так, словно меня рядом не было. Возможно, он не сильно ошибался. Феликсу эта идея не понравилась. У меня спросили, оформили ли мои родители страховку, когда отпускали на каникулы. К счастью, страховка была. Сразу после этого меня стошнило, и доктор настоял на том, чтобы меня отвезли в больницу, неважно, со страховкой или без. Я не помню, как мы добрались до нее, помню только, что доктора в отделении интенсивной терапии были очень добры ко мне. У меня действительно оказалось сотрясение, но больше всего болела щека. Феликс и остальные не пострадали, а вот у меня оказалась сломана скула.
Все закрутилось в какой-то безумной пляске: Феликс, мама второй ученицы, врачи, и в центре — я. Врачи требовали на ночь оставить меня в больнице, а мне было страшно и хотелось позвонить маме. Мы же договаривались созваниваться каждый вечер и обмениваться новостями. Моим спутникам эта идея не понравилась. Безумная пляска достигла кульминации прямо над моей кроватью — с одной стороны Феликс и ученицына мама, с другой — врачи в белых халатах.
— Разве девочка не имеет права позвонить домой?! — возмущались доктора.
В конце концов их оппоненты сдались. Мне принесли телефон и разрешили поговорить с мамой. Я изо всех сил пыталась убедить ее, что все хорошо, но, наверное, меня выдавал голос, потому что мама почти сразу же начала допрос с пристрастием. Разговор пришлось свернуть.
Мама разволновалась. Она пыталась дозвониться до шале, где мы остановились, но в моей комнате никто не брал трубку. И на следующий день — тоже. И когда мы, наконец, созвонились вечером, как и должны были, она вытрясла из меня правду. И сразу же вылетела к нам.
Вы, наверное, думаете, что после этого полетели искры? Представили себе, как взбешенная мать нападает на учителя, а тот обороняется изо всех сил? Нет. Когда сталкиваются мать-кореянка и русский учитель, искру особо не из чего высечь. В корейцах слишком глубоко заложено уважение к учителям, и они ни за что не станут подрывать их авторитет. Тем более когда речь идет об учителе советской закалки в стиле «Я учитель, я здесь главный, как ты смеешь сомневаться в моей компетентности?!». Даже несмотря на то, что мама просто кипела от ярости, выплеснуть ее она могла только на меня. Правда, она все равно собиралась как следует поговорить с Феликсом. Но я уговорила ее этого не делать.
Что тут скажешь. Он ведь не хотел, чтобы это произошло. Вряд ли он ведал, что творит, чего требует и какой ответ жаждет получить. Но тот случай стал началом конца наших с ним отношений. Несмотря на то что все были страшно разгневаны, моя преданность сыграла решающую роль, и я решила остаться с ним. Все-таки, он был моим учителем, моим наставником. Он знал меня, как никто другой. И я нуждалась в нем. Это просто несчастный случай, вот и все. К сожалению, тогда я этого не осознавала, но теперь понимаю, что это путешествие затевалось вовсе не ради отдыха. Он хотел власти.
Неожиданно вернулся отец. Он давно рвался к нам и ждал, когда Daewoo переведет его в Англию. Мама близко дружила с женой генерального директора, и та пообещала, что поспособствует папиному переводу, но директор неожиданно скончался, и эта возможность скончалась вместе с ним. Перспективы были довольно туманными. Папа мог остаться в Ливии, но не хотел. Он хотел снова стать частью семьи. Он даже был готов работать здесь водителем такси, но мама воспротивилась. Не было нужды так унижаться, ведь я уже начала неплохо зарабатывать. Ставка за концерт выросла с одной тысячи фунтов до трех. Это весьма приличная сумма, к тому же я получала призовые за конкурсы. Моя скрипка обеспечивала нам безбедное существование. И тогда они приняли решение. Папа просто бросил все, собрал вещи и вернулся домой. Весь следующий год он не работал, готовясь открыть строительную фирму. Этот год прошел в тревоге и неопределенности. Об этом старались не вспоминать — это была слишком больная тема для обоих моих родителей. Меня это немного раздражало. Во мне начала просыпаться дерзость — то, что они брали мои деньги, не давало им права решать, что для меня хорошо, а что нет.
И дело не только в деньгах. Папы не было рядом, когда мы с сестрой взрослели. Мы росли в высшей степени традиционной семье — по крайней мере, в самом начале это было именно так. Отец зарабатывал деньги. Мать следила за детьми. Даже когда он жил с нами, мы почти не виделись. Не думаю, что он знал, как вести себя с нами. Он только и делал, что работал и играл в гольф с коллегами. Однажды мама попыталась что-то изменить, сказала, что он должен больше времени проводить с детьми и выбираться с ними хоть куда-нибудь, чтобы получше их узнать. Я была так счастлива! Сколько всего чудесного мы теперь сможем сделать вместе! А папа просто взял нас с собой на игру в гольф, и мы наблюдали, как он бьет по мячу. Но он не виноват. Просто он был типичным корейским отцом. И когда неожиданно снова стал частью семьи, мы с сестрой смотрели на него, как на какого-то незнакомца. Я уже была девушкой-подростком, а не восьмилетней девочкой, которую он видел в последний раз. Он считал (и до сих пор считает), что от меня можно добиться чего угодно, купив мне мороженое. И ему трудно было перестроиться. Он надеялся, что сможет удержать семью, если набросит на нее аркан из старых добрых корейских традиций. Но вместо этого оказался лицом к лицу с тремя независимыми женщинами. Я добилась успехов со скрипкой, сестра — с пианино, а мама стала воспитательницей в яслях. Даже мои школьные учителя были мне ближе, чем отец. Наши с ними отношения определяли само мое существо, дарили мне вдохновение, развивали мои способности и голос, стимулировали учиться и желать большего. Он же все это время находился в стороне и никогда не смог бы в полной мере стать частью моего мира. Мы были независимы — каждая по-своему. И построили эту независимость без его помощи. А теперь он вернулся и просто не понимал, какая у него роль в нашей жизни. Он не чувствовал связи с Англией, и оказался на содержании у несовершеннолетней дочери. Наверное, ему было тяжело. Ведь это шло вразрез со всем, чему его учили. Но что меня восхитило в отце и что я по-настоящему оценила, так это то, как уважительно он стал относиться к правам женщины, ее стремлениям и желаниям. Вопреки тому, что он знал и что внушал тот мир, в котором он родился.
По вполне понятным причинам Феликс ему не понравился. Частично потому, что отец пытался восстановить контакт со мной, отвоевать свою территорию. Но преимущественно эта неприязнь была вызвана отношением Феликса ко мне, его требованиями. Феликс монополизировал мою карьеру. Я играла и выступала только с его разрешения. Вначале наши отношения наполняла магия чистейшей музыки, теперь же они строились на деньгах, власти и успехе. Раны, нанесенные тем несчастным случаем, еще не зажили, причем некоторые из них — буквально. Феликс частенько касался моей щеки и спрашивал:
— Не прошло?
Нет. Не прошло. То, что раньше так привлекало меня в нем, куда-то подевалось. Его опека давила на меня, душила. Я чувствовала, как мой учитель становится все более и более одержимым. Он ревновал меня ко всем. В моем присутствии говорил обо мне в третьем лице. И ходил за мной по пятам, как сторожевой пес.
Однажды я записывала Концерт Сибелиуса[7] в школе. Питер возился со своим оборудованием, а пианист Гордон Бэк, который раз в неделю приезжал на мои занятия, мне аккомпанировал. Феликс не отходил от меня. Если мне требовалось отлучиться на пять минут, он шел со мной.
— Это, по-твоему, нормально? — раздраженно спросила я у Гордона.
— Нет, не нормально, — ответил Гордон. — Ему бы немного ослабить хватку.
Я начала сопротивляться. Феликс дал мне задание — записывать каждую неделю новый отрывок. Каждую неделю я должна была приходить к нему в класс и играть заученный отрывок по памяти. Я словно плясала на дощечке — он требовал, и я выполняла. Но мне эта дощечка уже порядком надоела, и происходящее, мягко говоря, не казалось мне правильным. И вот я спрыгнула с нее. Я заучивала все, потому что это было действительно важно и нужно, но тайно, не желая демонстрировать ему свой успех. Пора было вырвать свою жизнь из его рук. Кажется, это звучит глупо и даже жестоко, но я не видела другого способа ослабить его хватку. Хотя нет, был другой способ — более экстремальный и конфликтный. Как я уже говорила, он был помешан на правильной расстановке пальцев. Мне разрешалось учиться лишь по его фотокопиям — слепо следовать его разметке и ни в коем случае не сходить с этой «тропки». Или я делала так, как велел он, или никак.
Возможно, это продолжалось бы и дальше, но наступил тот день, когда я побывала на концерте Анны-Софии Мюттер. Ее техника завораживала, но по-настоящему меня поразила ее расстановка пальцев, совсем не похожая на мою. Все движения были такими естественными, такими выразительными, а главное — ее собственными. И в тот момент, когда я заметила это, что-то во мне перевернулось. Я поняла, что мне уже давно пора сойти с проложенной учителем тропы и начать искать свой путь. Словно луч солнца прорезался сквозь слой облаков. Мой путь. Я начала смотреть видеозаписи других скрипачей, усваивая их аппликатуры — мне открылось так много разных подходов, вариантов, интерпретаций. Однако, хотя я и развязала узел, физически я все еще чувствовала себя скованной. Мои пальцы прокладывали новый маршрут по грифу, и я делала много ошибок. Оглядываясь назад, я понимаю, что ошибалась действительно очень часто. Например, брала ноту на открытой струне, когда гораздо лучше было бы взять ее на другой. Но все же это были мои ошибки и мой поиск истины. Это было мое неотъемлемое право — делать выбор. Я даже не заметила, как у меня забрали осознание того, кто я такая и кем хочу стать. Наверное, так чувствуют себя все подростки. Каждый из них хочет вырваться на свободу, но в моем случае это желание было почти что осязаемым. Cкрипка указывала мне путь, дорога из желтого кирпича бежала по ее грифу.
Мои пальцы словно выросли заново. Казалось, будто они впервые обрели свободу.
Но было и кое-что другое. Внешний мир так или иначе просачивался в мою жизнь, и никто ничего не мог с этим поделать. Приближались выпускные экзамены. Феликсу не было до этого дела, но на меня свалилось столько домашней работы, что на музыку времени почти не оставалось. Для скрипача, кроме скрипки, ничто не должно иметь значения. А для меня имело. Пусть я и была юной, но всегда боялась, что вырасту необразованным музыкантом, не знающим подлинной глубины музыки. Музыка — это не просто ноты, она впитывает все твои знания, не только технические навыки. Не знаю, насколько это утверждение истинно, но если отмотать назад время и вспомнить мою жизнь в Корее, то там к музыкантам относились так, словно они туповатые мечтатели, которые не способны ни на что, кроме игры на своем инструменте, — не умеют ни думать, ни говорить, ни учиться чему-то новому. И я не хотела стать таким музыкантом. Я поняла, как важно преуспевать по другим предметам в школе и получать хорошие оценки. Хотя это и шло вразрез с точкой зрения Феликса, а ведь раньше я на все смотрела его глазами. Как будто раньше мой мир застилал туман, а теперь он внезапно рассеялся.
Однажды я ехала в поезде. Футляр со скрипкой стоял на полу у моих ног. Я наблюдала за стайкой школьниц — они болтали и хихикали, не обращая внимания на окружающих. Им всем было лет по пятнадцать. Столько же, сколько и мне. Если их что и заботило, то это были обычные подростковые проблемы, такие, какими можно поделиться друг с другом. Во мне… нет, не шептала, а криком кричала обида. Конечно, это чувство было не новым. Я понимала, что передо мной — нормальная жизнь, которая пронеслась мимо, оставив меня на обочине. Среди них я увидела Мин, которой не было и быть не могло и которая никогда не сможет стать частью этой жизни. Раньше я никогда в полной мере не осознавала масштабов происходящего со мной. Не чувствовала себя настолько отвергнутой, как в тот момент, когда наблюдала за теми незнакомыми девушками. И внезапно поняла, что в другой жизни я непременно была бы там, с ними, в окружении друзей. Мы шутили бы, делились проблемами. Но в этой жизни такого уже точно не будет. Когда у кого-нибудь из приятелей был день рождения и меня приглашали в гости, я понимала, что все равно не смогу прийти. Потому что мне нужно разучить новую композицию. У меня не было времени на такие пустяки, как вечеринки. Приходилось думать о более серьезных вещах. Когда все мои одноклассники ехали в путешествие на каникулы, я опять-таки не могла поехать вместе с ними. Потому что мне нужно было репетировать, или играть на концерте. А потом, когда они вспоминали, как было здорово, шутили и смеялись, мне оставалось только сидеть в стороне и слушать, я не могла разделить с ними эту радость. Да, я тоже бывала за границей, и занималась тем, что им и не снилось, но всегда в компании с мамой или учителем, другими словами, с каким-нибудь скучным взрослым. Я была одна. Мои одноклассники были семьей, а я была в ней чужой. У меня не было никого, кроме скрипки.
И внезапно я поняла, что больше не хочу выходить на сцену в качестве чьей-то марионетки. Да, я бы все равно вернулась на нее, но чуть позже, — давала бы по несколько закрытых концертов, просто чтобы поддерживать себя в форме. Мне пора было жить полной жизнью, осваивать мир, в котором жили мои друзья. Не наблюдать за ним из крохотного окошка в классе, а впитывать всем сердцем. Я ведь была подростком в конце концов! У меня не было детства. Мое детство кто-то украл. Все, кого я знала с восьми лет, разлетелись в разные стороны, а я продолжала сидеть на той же ветке. Двигалась и в то же время не двигалась. Мин-скрипка устремлялась все выше с каждым днем, а с Мин-человеком не происходило ничего. Когда начинаешь строить карьеру в столь юном возрасте, это оказывает на тебя странный эффект, и ты не осознаешь этого, пока не станешь старше. Взрослый мир обращается с вундеркиндами жестоко, так же как со взрослыми. Когда ты это понимаешь, тебе тяжелее преодолевать трудности. Жизнь начинает лететь вперед с ужасающей скоростью, и ты пролетаешь целые отрезки, рискуя сломать себе шею. Что это было? Детство? Оно уже позади и никогда не вернется. Только что ты был ребенком и жил под крышей теплого родного дома, а в следующий момент тебя выталкивают на сцену со скрипкой в руках и программой целого концерта в твоей маленькой детской голове. И между этими двумя моментами ничего нет.
Я сломалась. Пусть я и была маленьким бриллиантом, но я устала от того, что меня без конца хватают и усердно полируют. И маленький бриллиант решил потеряться.
Сделала я это неловко и внезапно, так же как попала на прослушивание в Королевский колледж. Я написала Феликсу прощальное письмо.
Феликс был раздавлен.
— Я бросил жизнь к твоим ногам, — сказал он. — А ты оставляешь меня ни с чем.
Он несколько раз пытался выйти со мной на связь, но я избегала его. Да, я поступила по-детски, жестоко и даже бессердечно, знаю, но в тот момент все было так запутано. И я не видела другого выхода.
Поймите меня правильно. Я не хотела бросать скрипку, я просто хотела стать равной ей и самостоятельно решать, где и что я буду играть. Да, мне все еще нужен был учитель, но другой. Я была неровным исполнителем. У меня бывали хорошие дни, бывали и плохие. Но если ты хочешь исполнять классическую музыку, нужно стать кем-то вроде первоклассного игрока в теннис. Ты должен всегда быть в форме. У любого теннисиста есть право на вторую подачу. Так вот, мне оно тоже было нужно. Я хотела научиться играть так, чтобы в хорошие дни парить, а в плохие не опускаться ниже определенного уровня, что бы ни случилось. Именно этому меня и попытался научить мой новый учитель — кстати, тоже русский — Григорий Жислин. И он оказался самым суровым из всех моих педагогов.
Жислин был полной противоположностью Феликсу. Феликс считал, что важнее всего — свобода интерпретаций, Жислин придерживался обратной точки зрения. Феликс не обращал внимания на правила, Жислин не признавал жизни без правил. Он был ревностным приверженцем советской скрипичной школы. Играешь, как он велит, или не играешь вообще. Я уже говорила, что Феликса не интересовали гаммы. Для Жислина гаммы были Альфой и Омегой. И это еще цветочки. На каждый чох у него имелась строгая инструкция. Если я не отыгрывала вибрато ровно семь с половиной раз, все летело к чертям.
График наших занятий был, скажем так, гибким. Предполагалось, что мы будем встречаться раз в неделю ровно в десять, но получалось это не всегда. Жислин мог проспать, забыть, или попросить кого-нибудь передать мне записку, в которой говорилось что-то вроде «Прости. Приходи ко мне домой через пару часов». Тогда не было мобильных телефонов, так что я мчалась на нескольких автобусах, чтобы успеть вовремя. У себя в России Жислин был звездой огромной величины и побеждал во всех музыкальных конкурсах, но, когда приехал в Англию, оказалось, что здесь никому до него нет дела. Блистательная международная слава, на которую он рассчитывал, так и не случилась. И вот он вынужден был опуститься до преподавания.
В этом и была его беда. Он был великолепным артистом, но ему некуда было податься. Все, кто слышал его игру, признавали, что он — невероятный скрипач, поэтому к нему и стекались ученики, но несчастье, в котором он очутился, наложило на него свой отпечаток. Он запил.
Жислин без конца курил во время наших занятий, что совершенно не шло на пользу моей астме. От него часто несло перегаром. Хоть он и умел как никто другой очаровывать окружающих, характер у него был не сахар. Жислин был очень вспыльчивым человеком. Часто он хватал меня за руку со смычком и дергал, показывая, как надо.
— Да нет же! Не так! Вот так!
В конце концов эта беготня между домами меня доконала.
— Не обращай внимания на плохое, — говорила мама. — Обращай на хорошее.
Легко сказать! Жислин вел себя совсем не как джентльмен и придирался к каждой мелочи. Однажды на его мастер-классе я должна была сыграть Концерт Сибелиуса. Он позволил мне взять всего одну ноту, а затем прервал со словами:
— Ты что творишь?! Кто так играет? Не так надо!
Я часто вспоминала Феликса и, по правде говоря, скучала по нему. Странные отношения с Жислиным совершенно сбили меня с толку. Я вспомнила, как мило вела себя со мной Джин, когда я перешла к Феликсу, и решила посетить мастер-класс, который Феликс давал в Любеке. Теперь-то я понимаю, какой была наивной. Я хотела спросить у него совета. Я была уверена, что встреча с ним придаст мне сил, ведь мы были так хорошо знакомы. Но произошло обратное. Мне уже было семнадцать лет, я стояла на пороге взрослой жизни. Я уже не была тем бутончиком-подростком, который он видел в последний раз. Встреча получилась неловкой, натужной, я чувствовала себя незваным гостем. Я не могу винить Феликса за это. Он наверняка тоже чувствовал себя неловко. Вечером, как и было заведено у Феликса, он пригласил учеников присоединиться к ним с женой за ужином в ресторане. Ученики, в свою очередь, позвали меня. Я колебалась, ведь уже тогда было ясно, что наше чудесное воссоединение провалилось, но все-таки пошла. Феликс сидел, окруженный своими студентами и хранил гробовое молчание, всячески игнорируя мое присутствие, даже когда я пыталась с ним заговорить. Его супруга, которую я просто обожала когда-то, выглядела смущенной. Кажется, ей даже было немного жаль меня.
— Ну хватит, Фелл, — так она его называла. — Мин задала тебе вопрос.
Реакции не последовало. Как же грустно мне стало в тот момент! Мне было ужасно жаль, что, после всего, что мы пережили вместе, все закончилось на такой печальной ноте. Он был добр ко мне, а я так ему отплатила. Я вернулась в Лондон с осознанием, что дверь к Феликсу теперь навеки для меня закрыта. Нравилось это мне или нет, но я вынуждена была вернуться к Жислину.
Многие из его требований казались мне невыполнимыми, но ему определенно было что предложить. Он был ярым поклонником великолепного Яши Хейфеца, и, будучи подростком, я разделяла эту его любовь. Для меня Хейфец был примером идеального скрипача. Можно даже сказать, что я была его фанаткой. Я искала единомышленников в Перселле и Королевском музыкальном колледже, обменивалась с ними любимыми пластинками. Кажется, в моей коллекции были доступные записи его выступлений. В аннотации к пластинке пятьдесят девятого года с концертами Мендельсона и Прокофьева, которую Хейфец записал для нашего колледжа, скрипач Джозеф Вехсберг рассказывает любопытную историю. Однажды вечером в Беверли-Хиллз он спросил у Хейфеца, как тот смог сыграть некий особенно трудный пассаж во время концерта. К сожалению, Вехсберг не указывает, какой именно. Хейфец в ответ пожал плечами, взял свою скрипку Гварнери и сыграл его прямо там, но с такой скоростью, что Вехсбергу не удалось толком ничего разобрать. Он попросил Хейфеца повторить, и тот, конечно же, повторил. После Вехсберг написал: «Не имею ни малейшего понятия, как ему это удалось. Увидев мое недоуменное выражение лица, он лишь покачал головой, словно ему было жаль меня за то, что я так глуп».
Хейфец тоже был вундеркиндом. Он исполнил Концерт Мендельсона в семь лет — на полуразмерной скрипке, в дореволюционной России, перед аудиторией в тысячу человек. И все поражались тому, как его крошечные пальчики справились с хитросплетениями партитуры. Как ни странно, искусство Хейфеца часто умаляют. Его мастерство и «холодная красота» его игры, как ее часто описывают, настолько великолепны, насколько это вообще возможно. Во время своих выступлений вживую даже самые маститые скрипачи на пике своей карьеры могут допустить четыре или пять незначительных ошибок. Хейфец настолько безупречно владел скрипкой и контролировал свою игру, что едва ли допускал хотя бы одну. Неудивительно, что меня восхищала его прохладная манера поведения, которую многие критики, к моему возмущению, считали признаком безразличия. А для меня это был признак невероятной самодисциплины, отличительная черта безупречного артиста, всецело преданного своему делу. Хейфец напоминал мне невозмутимого прекрасного лебедя, скользящего по спокойной глади пруда. Под водой он неистово работал лапами, но этого никто не видел. В его великолепной технике, в его головокружительной скорости ярость пламени сочетается со сверхъестественной красотой. Но Жислин настаивал лишь на соблюдении тех тонкостей механики, которые Хейфец прописывал в учебнике и которые могли помочь мне выигрывать в конкурсах. В нем не было никаких простых и естественных порывов. Неудивительно, что мы с ним часто спорили.
Но стоило дать ему отпор…
Однажды Жислин позвонил мне домой и сказал, что наш урок откладывается. На этот раз ему срочно нужно было к стоматологу. Он спросил, не могли бы мы его отвезти. Отчего же нет? Маме уже позволено было водить машину (да, времена изменились), и мы полтора часа ждали, пока врач ковырялся в его зубах. Потом началось занятие, но после посещения врача Жислин стал еще вреднее обычного. Он принялся кричать и брызгать слюной: делай то, делай это, и почему, почему ты ничего не понимаешь?! Моя мама впервые столкнулась с таким поведением и пришла в ужас.
— Пожалуйста, перестаньте! Не кричите на мою дочь! — не выдержала она.
Жислин тут же сдулся и даже как будто стал меньше ростом. Забавно, но после этого я перестала его уважать. Он оказался не тем, за кого я его принимала. И стало ясно, что наши отношения тоже близятся к закату.
Постепенно приближался тот момент, когда я, наконец, должна была встретиться со своей скрипкой. Оставалось всего пять лет. Я стала студенткой Королевского колледжа и работала на высшее образование. Перепробовала много скрипок. Я веселилась, как в последний раз. Я была самой младшей на курсе — мне было тогда всего шестнадцать, — но я старательно скрывала свой возраст. Я могла быть безответственной, если мне того хотелось, а могла и не быть. Это был мой выбор. Я ходила на уроки, давала внутренние концерты и всячески воспитывала в себе упрямство. У меня больше не было менеджера, но, честно говоря, я не испытывала ни малейшего желания его найти. Вся учеба в Королевском колледже сводилась к тому, чтобы подготовить нас к профессиональной карьере, и я была рада немного притормозить. В конце года, когда мне исполнилось семнадцать лет, один из преподавателей организовал мой дебют на площади Сент-Джон в самом центре Лондона. Выступление проходило под эгидой колледжа, так что я была не против. На этом концерте у меня впервые появилась возможность сыграть на скрипке Страдивари. После мой преподаватель стал организовывать для меня и другие концерты. Я снова начала выступать, но теперь в большей степени владела ситуацией. Это оказалось не так уж сложно. На самом деле эта дверца никогда не была заперта, я просто ненадолго ее прикрыла. На втором году обучения мой концерт собирались транслировать по Radio 3. На репетиции я встретилась с Джорджем Солти, и ему очень понравилось то, что он услышал. В результате леди Солти связалась с моими родителями и пригласила меня в гости, чтобы мы с ее супругом пообщались еще раз, но, к сожалению, этого так и не произошло, потому что Джордж Солти скончался месяц спустя.
Это могло продолжаться очень долго. Кто знает, сколько еще я искала бы себя и пробовала все на язычок. Когда у меня спрашивают, как я вернулась к высоким материям, на ум приходит самый простой ответ. Я влюбилась. Так сильно, как только может влюбиться девятнадцатилетняя девушка. И не в того, в кого следовало бы.
Его звали Роберт. Раньше у меня никогда не было парня — и это был мой осознанный выбор. Почти. Первый роман моей сестры спровоцировал бесконечный поток проблем у нас в семье. Все перепуталось — ее отношения с молодым человеком, реакция близких, все обвиняли всех, и мне не хотелось, чтобы и со мной случилось нечто подобное. Корейские традиции тоже имели место. Мы не должны были заводить отношения до тех пор, пока на горизонте не замаячил бы идеальный со всех точек зрения парень-кореец. Таковы были правила. Но любви нет дела до Корейского Мистера Совершенство или желаний родителей. Она неразборчива и опасна, является ниоткуда, и, если тебе не повезло, может туда же и увести.
Он был старше меня на пять лет и гораздо опытнее. Роберт мог предложить мне нечто такое, чего я и не представляла за пределами скрипки. Его не интересовала скрипка, его интересовала я. Он хотел, чтобы я стала обычной девушкой, «своей в доску», и прямо говорил мне об этом. Однажды он даже спросил, готова ли я навсегда отказаться от скрипки и просто жить, как все. До того, как мы встретились, я с трудом могла представить эту неизвестную мне, странную альтернативную реальность. Но тогда попыталась. На краткое время все мои проблемы как будто исчезли. Я была влюблена, и это было чудесно. Казалось, будто за одну ночь девочка-вундеркинд Мин, которая мечтала всю жизнь играть на скрипке, превратилась в девушку, мысли которой были заняты только ее возлюбленным. Это было похоже на поезд, несущийся из кромешного мрака. У меня были парни-друзья, но ни к кому из них я не испытывала ничего подобного. Это чувство обрушилось на меня и сразило. Я уже не могла представить жизнь без него.
А вот жизнь легко и быстро показала мне, что это вполне возможно. Вскоре я поняла, что безразличие Роберта к скрипке вовсе не было безразличием. Все оказалось намного серьезнее. Он ненавидел скрипку. Его отец весьма преуспел на ниве музыки и был предан ей сердцем и душой. Роберт тоже был музыкантом, причем весьма талантливым, но все равно вынужден был жить в тени, которую отбрасывала монументальная фигура его отца. Он был замкнутым и стеснительным, и понимал, что никогда не сможет соответствовать своему блистательному родителю, и поэтому злился на музыку и на то, что она сделала с его семьей. А моя скрипка бередила его раны. Всякий раз, когда Роберт замечал нашу с ней связь, он открыто выражал свое недовольство и ревность. У девушки, в которую он пытался меня превратить, уже был партнер — и с ним он соперничать не мог. Моя жизнь была слишком нестабильной. А он хотел кого-то обычного, простого, безо всякого довеска.
Эта любовь напоминала бабочку-однодневку — она была великолепной, прекрасной, порхающей в теплых солнечных лучах. И умерла, едва появившись на свет. Мое сердце было разбито. Я написала маме письмо и излила в нем все свои чувства. Я писала его с такой же горячей головой, с какой и кинулась в те отношения. Эмоции захлестывали меня. Любовь, которая переполнила меня надеждами, чувствами и желаниями, вырвали из моей груди. Это было похоже на лихорадку. Я чувствовала себя слабой и обескровленной. Не способной ни на что. Я писала, что не знаю, как мне теперь быть, что мне страшно — вдруг я уже никогда не оправлюсь? Это были две страницы безграничного отчаяния, две страницы, исписанные мольбами о помощи. Я отдала письмо маме. Она села напротив, дочитала его до половины, а потом спросила:
— Что с тобой? Ты, что, пьяна?
Больше мы никогда об этом не говорили.
Выход я нашла сама. Я научилась приходить в ярость при одном воспоминании о нем. Он пытался разлучить меня с тем, что определяло саму мою суть. Как в тот день, когда я сидела в переполненном школьницами вагоне, на меня неожиданно снизошло озарение — это было похоже на выстрел в упор. Такова моя природа. Я не смогу просто вырезать из себя это и излечиться. Это ведь не болезнь. Наоборот, это самое здоровое, самое живое, что только есть во мне. И я решила возродить свою музыкальную жизнь.
Я купила свою первую скрипку, великолепный итальянский инструмент работы Карло Бергонци. Помогли мне в этом деньги, полученные за победу на конкурсе, а еще — гонорары за концерты, которые мои родители в свое время грамотно вложили. Они никогда их не тратили, лишь занимали у меня время от времени, а затем вкладывали, чтобы эти деньги работали на меня. Я потратила на скрипку почти четверть миллиона фунтов. И мне еще повезло: очень скоро цены на скрипки Бергонци взлетели до небес. После я ушла от Жислина. Нового преподавателя я нашла уже за пределами колледжа. Им оказался легендарный Руджеро Риччи. Он преподавал в Университете Моцарта в Зальцбурге.
Руджеро Риччи, урожденный Роджер Рич, был американцем итальянского происхождения. Его отец, иммигрировав в США, переделал фамилию на английский лад, но сам Руджеро вернул ей итальянское написание, желая подчеркнуть свою связь с Италией. Это было верное решение. Он был типичным экстравертом, обладающим естественным мастерством, так что неудивительно, что именно Риччи вдохнул новую жизнь в «Капризы» Паганини. Он был первым скрипачом, который смог записать их все целиком в первозданном виде. Он превратил их из скрипичной головоломки в страстную поэзию. Да, чтобы понять ее, порой нужно приложить усилия, но они того стоят. Он нащупал в «Капризах» идею и последовал за ней. Риччи был вундеркиндом, как и я, но его звезда взошла быстрее и обеспечила ему головокружительный дебют в Сан-Франциско, когда ему было всего десять лет. А в следующем, 1929 году, он впервые выступил в нью-йоркском Карнеги-холле. Его пригласили сыграть Крейслеру. После выступления Крейслер подхватил его на руки и сказал:
— Всегда играй сердцем.
Жинетт Невё когда-то высказала ту же мысль, только немного иначе: «Для музыканта нет ничего важнее, чем его индивидуальность — именно она должна развиваться. Неустанно».
♪#5 Я позвонила Риччи вскоре после разрыва с Робертом. Как оказалось, он ждал моего звонка. Я побеседовала с его женой, и она пригласила меня к ним в гости. Я купила билет на самолет до Мюнхена, а затем — на автобус до Зальцбурга. Садилась я в него с трепетом. Дом Риччи был разделен на две части. Первый этаж был жилым. Там царило великолепие, за которым следила жена: просторные комнаты, мрамор, гигантское фортепиано. Ничто не нарушало эту монументальную картину. На втором этаже располагалась студия Риччи. У нее даже имелся отдельный вход и отдельный дверной звонок. Владения Риччи резко отличались от остального дома. Это была одна большая комната, перечерченная полками с сотнями дисков (в основном с записями его выступлений), увешанная портретами других скрипачей и фотографиями его внуков. А еще там стояла роскошная стереосистема Bang & Olufsen, оснащенная огромными динамиками. Риччи уже ждал меня. Он был ниже меня ростом, одет в непритязательную рубашку с короткими рукавами, и немного напоминал учителя Йоду из «Звездных войн». Я сыграла ему Прокофьева. Кажется, вышло неплохо.
— Я даю мастер-класс в июле, — сказал мне Риччи. — И хотел бы, чтобы ты там сыграла.
Я поехала туда вместе с сестрой. Мы с ней к тому времени очень часто играли вместе. Я снова сыграла сонату Прокофьева, и, когда закончила, Риччи попросил меня задержаться после мастер-класса. Он хотел что-то обсудить.
— Предлагаю поужинать, — сказал он и добавил: — И захвати с собой сестру.
Вид у него был серьезный. Я ждала страшных слов в духе «Прости, ничего у нас не выйдет».
Мы приехали в типичный австрийский ресторан, где подают сосиски и шницели. Повсюду стояли деревянные столы и скамьи, персонал был одет в национальные костюмы. Я заказала венский шницель с картошкой, но мне кусок в горло не лез. Я думала: «Вот и все, занавес опускается». И тут Риччи сказал:
— Слушай. Я бы хотел с тобой заниматься. Но я не возьму с тебя ни копейки. Это будет нечестно. Нам обоим есть чему друг у друга научиться. И, если тебя это устраивает…
Еще как! Бесконечно смущенная, я принялась сердечно его благодарить. В глубине души я понимала: нас что-то связывает и мы оба это чувствуем. Риччи на тот момент было уже больше восьмидесяти лет, но он видел свое отражение во мне. Между нами вспыхнула настоящая симпатия. Как он сказал мне позже, свой своего всегда распознает, ведь мы оба были когда-то одаренными детьми. Да, я могла бы оплатить его уроки, но тогда баланс бы нарушился и наши отношения стали бы самыми обычными, рабочими. На этот раз все должно было происходить по-другому. Он прожил жизнь под грузом своей одаренности и научился относиться к ней легко и с юмором. Конечно, меня уже тоже нельзя было назвать вундеркиндом, ведь мне в то время было уже двадцать лет, но Риччи знал, через что мне пришлось пройти, он как никто другой замечал все мои детские травмы. Ни Феликс, ни Жислин не были вундеркиндами. Они просто были мастерами своего дела. С этой точки зрения Феликс был превосходным учителем и умел разглядеть все самое лучшее во мне, но я знала, что только с Риччи могу поговорить так, как не могла больше ни с одним другим учителем. Только он сумеет найти нужные слова. Вот что он сказал мне о двойной жизни всех вундеркиндов:
— Сначала тебя идеализируют. Все, что ты делаешь, моментально признается гениальным. Но как только ты немного взрослеешь, тебя сразу же начинают сравнивать с твоими прежними заслугами. Говорят, что ты уже не так хорош, как раньше, что у тебя неправильный учитель, что ты не выходишь на улицу и не играешь в бейсбол, что ты выглядишь неважно и что тебе неплохо бы съездить отдохнуть. И все уже не так — ты больше не вундеркинд, ты — взрослый музыкант. Именно в этот момент многие дети ломаются. В одаренном детстве есть только один плюс — тебя учат не бояться выступать перед толпой.
И вот мы приступили к занятиям. Риччи жил в самом сердце города. Зальцбург явно испытывал слабость к сказочной архитектуре и небольшим домикам. Ярчайший пример города, в который отчаянно хочется вернуться и из которого не менее отчаянно хочется сбежать.
Вне туристического сезона все концертные залы и кафе здесь обычно закрыты. Город замирает и едва дышит. Это явно не лучшее место для буйной и веселой молодежи. Риччи он тоже не пришелся по душе. Он бы с большей радостью преподавал в Лондоне, но не мог бросить такую престижную должность. Раз в две недели я вылетала в Мюнхен, садилась на автобус до Зальцбурга и останавливалась в молодежном хостеле, которым управляли монахини. Поднималась по лестнице, и наши занятия начинались. У Риччи были проблемы со спиной, поэтому он завел себе огромный надувной мяч и сидел на нем во время занятий, тренируя равновесие. В руках скрипка, волосы торчат во все стороны. То еще зрелище, особенно в сочетании с ростом.
— Мой рост — метр шестьдесят два! — настаивал он, хоть ему и приходилось задирать голову, чтобы посмотреть на меня при моих ста пятидесяти семи. Наверное, он просто немного усох с возрастом. Но, каким бы маленьким он ни казался внешне, я все равно осознавала, что меня учит величайший музыкант с самым богатым репертуаром. Настоящий мастер. Не было ничего, что он не сыграл хотя бы раз, за исключением разве что французской музыки. За нее он браться то ли не хотел, то ли не мог. Объяснял он это так:
— Как я могу ее исполнять? Я же ее в детстве не разучивал.
Чему я научилась у него? Много чему, но только не игре на скрипке. Этому он меня не учил. Мы больше времени уделяли тому, что я должна доверять самой себе, прислушиваться к внутреннему голосу и оттачивать звучание. Риччи вернул меня к основам. Мы заново учили все концерты. И он понимал меня — полностью. Я могла рассказать ему о чем угодно, он знал все мои мысли, страхи и сомнения еще до того, как я ими делилась. А еще он знал Жислина.
— У него нет природного таланта, — говорил он. — Поэтому он не только не понимает нас, его очень задевает, когда кто-то может просто взять скрипку и сразу начать играть.
Так что в первую очередь он взялся за разрушение кучи ненужных границ, которые возвел во мне Жислин.
— Делай так, как считаешь нужным, — часто говорил мне он. — Не поддавайся моде. Прежде всего, избавься от голоса, который говорит тебе: «Этого от тебя ждут, это понравится критикам». Никогда не играй ради аудитории.
Благодаря Риччи я смогла заглянуть себе в душу. Феликс, мой дорогой раздерганный Феликс видел мои возможности и помогал мне их развить, но Риччи вознес меня на новый уровень. В отличие от Феликса и всех остальных у Риччи был громадный опыт игры на сцене, исчислявшийся десятилетиями. Это стало решающим зернышком на чаше весов в его пользу. Мы с ним много говорили о музыке в целом и о скрипке в частности. Он по-прежнему занимался по два часа в день, все еще работал над своим репертуаром, и был все так же одержим скрипкой, как и в молодости.
— Не становись такой, как он, — говорила мне его жена. — Его вообще ничего не интересует, кроме скрипки!
Но мне нравилось, что у человека есть увлечение всей жизни. Это же замечательно! Многие ли могут этим похвастаться? Риччи знал так много, что мог заткнуть за пояс любую энциклопедию: он разбирался в музыке, в опере, в симфониях, и всегда все сводил к скрипке. Она была для него важнее всего, скрипичная музыка бежала по его венам. Рядом с ним я чувствовала себя нормальной и впервые не ощущала никакого давления со стороны своего ментора. Когда его жена слышала, как мы с ним беседуем, говорила:
— Вы оба знаете, что вы ненормальные. Вы кажетесь себе нормальными, когда общаетесь друг с дружкой. Но это иллюзия.
Риччи научил меня главному: моя игра — это в первую очередь просто моя игра. Никто так не ценил то, что я делала, и то, как я делала. Я была такой же, как и он. Брала в руки скрипку. И просто играла.
Зальцбург оставался верен себе: он наполнялся музыкой, но только в дни фестивалей. Я познакомилась с группой студентов из Йеля, приехавших по программе Фулбрайта[8]. Мы старались посетить все концерты, какие только возможно, даже если не могли себе этого позволить. Когда в город приехала Джесси Норман, мы наскребли только на два билета. И каждый из нас смог послушать только половину концерта. Мы стали настоящими друзьями. Единственное, что вызывало у меня недовольство, — необходимость летать и ездить на автобусе со скрипкой Бергонци. Она была очень ценной, но мне не хотелось лишний раз показывать ее кому-либо, так что я одевалась неброско и старалась выглядеть максимально неприметной. Я охраняла свою скрипку, как львица львенка. Я исподтишка озиралась по сторонам, прижимала ее к себе и в то же время делала вид, что в футляре нет ничего особенного. Я знала, сколько она стоит, понимала, какая на мне лежит ответственность, и все время боялась, что случится что-то плохое.
Хотя с чего бы? У меня началась новая жизнь, вдали от колледжа и дома. Я купила отдельную квартиру на северо-западе Лондона. Все произошло неожиданно. Мне повезло. Однажды мама созвала гостей и, как всякая мама, попросила меня для них сыграть. Там был один человек, друг какого-то нашего друга. Первое, что я отметила, какой глубокий и звучный у него был голос. Он отдавался эхом во всем доме, даже на втором этаже. Я слышала каждое сказанное им слово. Он все время рассказывал о тех музыкантах, которых знал, как он играл со своим дирижером, и о том, чем бы он мог мне помочь. Я все время думала: «Кто это? Что он знает?» Человеком этим оказался Джеральд Дракер. Вскоре он стал моим покровителем. На протяжении тридцати лет Джеральд был ведущим контрабасистом в оркестре «Филармония». Начинал он как скрипач, но для скрипки у него были слишком большие руки, так что со временем он перешел на виолончель, а затем на контрабас. Даже выйдя на пенсию, он оставался активным участником музыкальной жизни. Пятнадцать лет назад у него обнаружили рак и сообщили, что жить ему осталось не дольше полугода, но он отказывался переживать по этому поводу. Насколько я была маленькой и щуплой, настолько он был громадным, с огромными руками и широченной улыбкой. Как только он взял меня под опеку, на меня обрушилась удача. Он представил меня своим старым друзьям из оркестра, и мы записали с ними компакт-диск, который отправили пианисту и дирижеру Владимиру Ашкенази[9]. Ашкенази захотел сыграть со мной концерт. С моего последнего полноценного профессионального выступления на тот момент прошло уже много времени, и я очень испугалась. Мне снова предстояло выйти на большую сцену, и сомневаюсь, что без Джеральда я бы так быстро на это решилась. Но это произошло. Сначала Ашкенази, а потом и — Саксонская государственная капелла[10].
Джеральд придал мне уверенности в своих силах, и теперь я могла сказать своим выступлением: я хочу сыграть это именно так. Это намного сложнее, чем кажется. Помимо солиста есть еще и аккомпаниатор, в моем случае оркестр. И хотя я привыкла видеть скрипку просто как часть большой мозаики камерного или симфонического произведения, игра солиста всегда идет немного вразрез с остальной музыкой, а это очень давит. Довольно сложно стоять перед семьюдесятью музыкантами мирового класса, которые уже успели сыграть все и со всеми. А еще есть дирижер. И вот в нашей мозаике стало три главных элемента — дирижер, оркестр и солист. И кто же из нас главнее? Кто первый? Кто все решает? Конечно, хочется, чтобы это было сотрудничество, но так получается не всегда. У дирижеров тоже есть амбиции. Если у маститого дирижера есть свое особое видение того, как должен звучать твой скрипичный концерт, это может стать проблемой. Иногда солист и дирижер просто не могут поделить между собой сцену. Мне уже приходилось сталкиваться с дирижером, у которого действительно было свое видение, и он не собирался отклоняться от него ни на дюйм. Он руководил всем, что играли духовые, струнные и ударные, — от темпа до акцентов, — и нужно было стараться изо всех сил, чтобы твоя игра вписалась в его требования, иначе все могло развалиться. Опыт и постоянные репетиции часто помогают в этом деле, но иногда на репетиции просто нет времени. Самое лучшее в такой ситуации — иметь за спиной не меньше трех общих концертов. К третьему дирижер и оркестр уже притираются и знают, что играть и как.
Так кто же, все-таки, главный? Я, солистка? Или дирижер? Скрипичный концерт — всего лишь часть одного большого концерта. В глазах некоторых дирижеров выступления скрипачей — лишь закуска перед основным блюдом, например, Брукнером, или еще кем-нибудь. Это очень неприятно. Им нет до тебя дела. Они просто ждут, когда можно будет приняться за горячее. Но, если ты работаешь с дирижером, который когда-то был скрипачом, возможны два варианта. Либо дирижер будет относиться к тебе с большим сочувствием и будет тебе помогать, потому что он как никто другой тебя понимает, либо он ухватится за возможность исполнить произведение так, как ему всегда хотелось. И вот это уже настоящий кошмар.
С самими скрипичными концертами дело обстоит не легче. Большинство из них начинается с игры оркестра, и очень редко — со скрипки, так что, когда ты вступаешь, темп уже задан до тебя. Изменить его очень трудно, но можно, и благодаря Джеральду мне удалось освоить эту технику. В основном все зависит от композиции произведения, которое ты исполняешь. Например, если вначале присутствует каденция, как у Чайковского, можно замедлить игру, растянуть ноты и таким образом изменить темп. Сложнее, когда начинает оркестр, и определенный темп уже взят. Нужно дождаться момента, когда скрипка выходит на первый план, и вот тогда можно менять скорость на подходящую тебе.
Но делать это нужно аккуратно, чтобы не нарушить целостную картину концерта, и все выглядело так, будто это — естественное его течение. Но в одиночку справиться с этим трудно. Джеральд помог мне понять, как важно в таком случае построить хорошие отношения с концертмейстером оркестра. Он — четвертый угол в этом странном треугольнике. Зрители всегда видят, как дирижер пожимает руку первой скрипке, но не вполне понимают почему. Он ведь всего лишь один из скрипачей, пусть даже и лучший, ну и что такого? Он не солирует, а сидит за пультом, как и все. Но все же хороший концертмейстер оказывает огромное влияние на игру всего оркестра в целом, от него зависит, как пройдет концерт. Если вы подружитесь, он может повлиять на других музыкантов. А когда на твоей стороне первая скрипка и весь оркестр, бедному дирижеру остается только помахивать палочкой в отчаянных попытках контролировать вырвавшегося на волю неуправляемого зверя музыки. Когда это происходит, оркестр высекает искры своей игрой, выступление внезапно наполняется жизнью, энергией и волнением, и заряжает весь зрительный зал.
Недавно я была на концерте Лондонского симфонического оркестра. У них появился новый концертмейстер. Он — отличный пример того, в чем заключается разница между хорошей и настоящей первой скрипкой. Это не просто превосходный музыкант. Даже из зала можно было почувствовать, что у него настоящий лидерский дар: он был спокоен, расслаблен и открыт, и при этом заряжал своей энергией весь оркестр. Есть у музыки одна любопытная особенность. Она рождает своего рода телепатию. Играя, ты улавливаешь даже самые слабые сигналы, и акустические, и визуальные.
И ты все это впитываешь. Когда музыканты в оркестре настраиваются на одну волну, они превращаются в единое целое, точно так же как я со своей скрипкой. Ты чувствуешь, как этот ритм пульсирует в твоих жилах и на тебя накатывает эйфория от мысли, что ты — часть всего этого действа. Но когда в оркестре существует раскол, ты чувствуешь, как этот конфликт туманом поднимается от земли. Стоит этот раскол преодолеть, и вспыхнет энергия. Самое лучшее, когда дирижер, концертмейстер и оркестр тонко чувствуют и подхватывают настроения друг друга. К сожалению, это встречается не часто, ведь все мы люди. У всех бывают хорошие и плохие дни, и какие-то личные проблемы. Но все же, при удачном стечении обстоятельств, ваша музыка становится легче воздуха.
♪#6 Джеральд помог мне изменить все: взгляды, мироощущение, отношение к собственной игре. Он говорил, что я не должна сворачивать с пути. Это был его девиз. Не сворачивай. Он помог мне найти в самой себе то, что я так долго искала. У меня была привычка играть очень быстро. Не потому, что я так хотела. Просто таков был мой стиль. Скорость была моей стихией. Это порой вызывало нарекания, но Джеральд всякий раз говорил:
— Знаешь, с возрастом это пройдет.
И как же он был прав! Как бы мне хотелось и сейчас уметь играть так быстро. А еще он никогда не говорил, что мне нужно больше репетировать и упражняться. После того, как я познакомилась с Джеральдом и Риччи, который ждал меня в Зальцбурге, я впервые почувствовала огромное желание заниматься часами. Как и Риччи, Джеральд всецело посвятил себя скрипке, и за все те годы я ни разу не видела, чтобы он интересовался чем-то настолько же сильно. Только музыка и скрипка, скрипка и музыка. Он понимал психологию музыкантов, видел тонкую грань, на которой нам приходится балансировать, и осознавал, как легко с нее сорваться. Говорят, именно он уговорил Ашкенази преодолеть страх перед сценой и вернуться к выступлениям. Кроме того, он знал, как опасно для музыканта впасть в одержимость и «заиграть себя до смерти». Он часто напоминал мне, что я человек, а не машина.
— Давай-ка сегодня вечером сделаем передышку, — говорил, бывало, он. — В бар сходим.
Благодаря Риччи и Джеральду я научилась не оглядываться. Я снова стала самой собой. У меня случались взлеты, случались падения, но так и должно быть. Что-то во мне щелкнуло и встало на место. Тебя принимают, тебя отвергают, это нормально. Когда что-то не клеится, нет смысла упираться рогом. Джеральд сыграл важную роль в моей первой записи «Испанской симфонии» Эдуара Лало[11], которую я исполнила вместе с Лондонским симфоническим оркестром. В результате Sony предложила мне записать Концерт Бетховена. Я присматривалась к нему с пятнадцати лет, но не решалась сыграть на публике. Та же история с Брамсом. Мы с Риччи работали над ними без устали — я «пристреливалась», привыкала. Репетировать эти концерты — все равно что разнашивать новую пару дорогих туфель. Со временем они станут удобными, и ты почти не будешь их чувствовать.
Я отправилась в тур в рамках War Child и дважды в неделю играла в разных школах. «Дети войны» — это благотворительная акция в поддержку детей, оказавшихся в зоне боевых действий. Мне близка эта тема. Мои родители ведь тоже были детьми войны. Я выросла на их рассказах. Я знаю, что означает это словосочетание, и представляю себе ад, в котором они жили. В конце тура я должна была играть в Альберт-холле с Карлом Дэвисом и Королевским филармоническим оркестром.