Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Девушка и скрипка. Жизнь на расстроенных струнах - Мин Ким на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А скрипка… она уже была не просто моим голосом и моим оправданием. Она стала моим спасением. Позже, когда я немного подрасту, у меня появится новая скрипка, действительно моя, та, что будет сопровождать и оберегать меня всю жизнь. Но тогда я этого еще не знала.

Гринфорд стал нашим домом почти что на год. Помню, что именно там у меня начало ухудшаться зрение. За окном моей спальни на стене дома висел фонарь. И хоть мама выключала на ночь свет в нашей комнате, как и все родители, я частенько засиживалась с книжкой допоздна и читала при свете фонаря. Однажды, во время репетиции, я внезапно поняла, что не могу рассмотреть деревья на площадке для гольфа. Я ужасно «посадила» зрение. Пришлось обзавестись очками.

Наступил мой первый день в новой школе, и вот мама неожиданно забыла, как туда добраться. В отчаянии мы вызвали такси. Оно опоздало, и, как следствие, опоздали и мы. Я очень волновалась. Каждый день начинался с сольфеджио. Нам выдали ноты. Мы по очереди выступали перед нашей учительницей, Анной Осборн. Когда очередь дошла до меня, оказалось, что я не могу издать ни звука. В конце концов, она ласково и мягко предложила мне спеть с сестрой — дуэтом, как на наших «концертах» перед сном. Я сделала глубокий вдох. И у меня получилось. После этого ко мне вернулась уверенность. Мисс Осборн прививала нам интерес и любовь к хоровой музыке. И это тоже повлияло на мою игру. В первую среду каждого месяца мы с учениками из школы Харроу ходили на вечернюю службу в церковь Святой Марии, одну из самых старых в Англии. Видом на ее кладбище вдохновлялся Байрон. Мне нравилось петь в хоре, нравились наши выступления. Как и в прошлый раз, я стала школьным камертоном.

— А теперь ля, милая, — просила меня мисс Осборн. Я тянула ля, и остальные подхватывали.

Моим первым преподавателем по классу скрипки в школе Перселл была Джин Фиск. У нее были каштановые волосы, и она носила пышную прическу, как у Дасти Спрингфилд[3]. Она была очень любознательным человеком с ласковыми добрыми глазами. Правда, иногда в ее взгляде мелькал стальной блеск, как у детектива, который пристально разглядывает тебя и видит все твои сильные и слабые стороны. Джин сказала, что она мало чему сможет обучить меня за предстоящий год. Взрослая женщина с развитыми, как у любого взрослого, руками и ногами признавалась, что ее уровня недостаточно и что я, ребенок, ее перерасту. Я ведь только вернулась на свою музыкальную землю обетованную, а она была уверена, что за двенадцать месяцев я ее обгоню! Тогда-то мне и стало совершенно ясно, какой меня видят все эти люди и кем, по их мнению, я должна стать. Они готовы были корпеть и трудиться надо мной, поддерживать, поливать и удобрять мой талант, наблюдать за тем, как он растет и расцветает. И, мне кажется, в тот момент я тоже почувствовала, как во мне проклевываются ростки их ожиданий и надежд. Я была самой младшей ученицей в школе, но росла вместе со скрипкой, опережая время.

В Перселле не привыкли к таким маленьким, но таким способным ученикам, как я. Ко мне не относились, как к подопытному кролику, но все же директор сказал моим родителям, что они многому научились благодаря мне и поняли, как вести себя с юными дарованиями. В школе не было какого-то соревнования между учениками, но я все равно опережала предметы и учителей. И ничего не могла с этим поделать. Такова моя природа. Я казалась самой обычной девочкой, но внутри меня пылало совершенно уникальное топливо. Это накладывало определенную ответственность. Именно меня всегда просили выступать на сцене и представлять школу. Джон Бейн попросил выбрать пару учеников, которые сыграли бы во время совместного приема Маргарет Тэтчер и Теда Хита в отеле «Савой». Я не очень хорошо помню, что именно играла и почему нас вообще позвали туда. Я никогда об этом не спрашивала. Да и зачем? Это принималось как данность. У школы был свой собственный PR-отдел, и я играла там одну из главных ролей. Я этого не просила, и меня никто об этом не просил, это получилось само собой — я даже не заметила, как это вышло. Я превратилась в талисман. А талисманы — даже если это живые люди, — они не вполне настоящие. Их пудрят, одевают, украшают и выталкивают на сцену. Они служат кому угодно, только не себе.

Жизнь была богата событиями. Отец приезжал из Ливии три раза в год, но расстояние, которое росло между нами, измерялось не только милями. Мои учителя — и те были ближе мне, чем он. Мама ушла в себя — переживала за детей, переживала за мужа, который застрял в нестабильной, опасной Ливии, управляемой полоумным режимом Каддафи. Как и все мы, она пыталась учить английский, но у нас с сестрой это получалось быстрее и легче. Нам он казался естественным. Ей — чужим. Мама говорила на ломаном английском и постоянно запиналась. Я говорила на ломаном корейском, и то с неохотой. Звуки английского языка роились у меня в голове, обретали форму и цвет. Мы с сестрой всегда чувствовали несоответствие между двумя мирами, которое нам было очень трудно выразить. Когда твои родители — дети войны, и ты знаешь, что с ними произошло, и думаешь о том, какие трудности им пришлось преодолеть, совершенно по-другому смотришь на те условия, в которых тебе приходится жить. Мы с сестрой жили под девизом «Нам ли жаловаться? У нас все хорошо!». И это правда. У нас действительно все было хорошо. Нам не отрезали ног, нас не заставляли есть лягушек. У нас был теплый уютный дом и любящие родители.

Но домашняя корейская жизнь все-таки сильно отличалась от английской школьной. Дома царила атмосфера повиновения. Там на все были свои правила. Мы знали, что и как нужно делать. Это нас не тяготило. Просто таков был наш мир. Мы кланялись друг другу при встрече. Понятно, что в Англии это выглядело не просто странно, а прямо-таки предосудительно. В школе на покорность смотрели иначе. Мне говорили:

— Надо сомневаться! Надо спорить, отстаивать свое мнение!

Дома мне говорили прямо противоположное. И вот я постепенно научилась не нарушать равновесия между мирами, действовать легко и осторожно, не срываясь, пусть даже это и не всегда было просто. Мне нравилось жить в Англии. И чем больше я о ней узнавала — тем больше она мне нравилась. Моим кумиром стала Елизавета I. Я уже пыталась объяснить вам, что представляла собой жизнь в Корее. А теперь представьте, какой эффект история этой королевы произвела на благовоспитанную корейскую девочку вроде меня. Родители твердили, что со временем я все равно должна буду выйти замуж, причем не за кого попало, а непременно за корейца. Пусть мы и жили в Англии, я не должна была забывать о том, что я не англичанка. Я — кореянка, и должна вести себя, как подобает кореянке. Мы с сестрой впитали это с молоком матери. И тем не менее я старалась как можно больше узнать о женщине, которая правила целой страной несколько веков назад, но при этом так и не вышла замуж! Все эти новые вещи, новый взгляд на то, как сильно поведение англичан и англичанок отличалось от нашего, только углубляли пропасть между Мин-скрипачкой и Мин-дочерью, ребенком, сестрой.

Меня тянули в разные стороны, но в одном я была совершенно уверена. Я уже не могла вернуться в Корею и вырасти кореянкой. Пусть во мне и две Мин, но скрипка — одна. И прислушиваться я решила именно к ней. Вокруг звучало много голосов, но я родилась в мире, где никто ничего не объяснял, ни с кем не делился мыслями. В нем все принималось как должное и не было места пространным речам. Теперь со мной все чаще и чаще говорила скрипка. Слушай скрипку. Слушай, ведь ей есть что сказать. Моя техника становилась все искуснее, слух улавливал новые высоты и возможности. Я могла взлетать на волнах музыки, могла плыть по течению. Пока со мной была моя скрипка — мне ничего не было страшно. Она направляла меня и вела за собой.

♪#2 В то время у меня лучше всего получались два концертных произведения. Оба требуют мастерства и эмоциональности. Оба — серьезный вызов для юного исполнителя. Первое — «Прекрасный розмарин» Крейслера. Здесь недостаточно просто водить смычком по струнам, нужна более изысканная техника — мы называем ее «летящим стаккато», — когда смычок взлетает по струнам по восходящей. Он не должен отрываться, но в то же время должен вести себя спонтанно и не напоминать метроном. Слушая Крейслера, обратите внимание на насыщенность его пульса, на ясность его мысли, чувственный трепет, полет фантазии, на то, как он передает образ молодого человека, вспоминающего свою первую любовь, первоцвет юности. Пальцам Крейслера удавалось удивительно точно нащупать на скрипке именно эту жилку.

Второе — «Размышление» Жюля Массне. Это совершенно другое произведение. Это отрывок из оперы «Таис». Инструментальная интерлюдия, написанная для скрипки с оркестром, которая исполняется между вступительными сценами второго акта. Таис была куртизанкой при дворе Александра Великого, но оставила свою распутную жизнь и посвятила себя Богу. В тот момент, когда Таис раздумывает над своим решением, и исполняется «Размышление». Оно начинается с арпеджио в ре мажоре, тональности надежды, его играет арфа со своим фантастическим тембром. Два арпеджио начинают сцену, а затем вступает скрипка с протяжным фа-диез — нота тянется, пока вспыхивает и гаснет арпеджио. Эта вещь куда мрачнее, чем волшебство Крейслера, она обращается к другим сторонам души. «Размышление» — один из самых красивых отрывков в скрипичном репертуаре, и его очень часто играют на бис. Я была слишком юной, чтобы оценить всю его глубину, но даже тогда эта история тронула меня до слез. Здесь музыкант не разливает музыку вокруг себя, он втягивает слушателя в море своих эмоций и заполняет ими сердца. Именно сердце, а не память нужны исполнителю, чтобы извлечь поэзию, заключенную в музыке. Если тебе удалось это, все остальное приложится. Когда я исполняла «Размышление», о котором столько слышала и который репетировала так часто, когда я вытягивала первые длинные ноты, я чувствовала, как весь мир вокруг меня тает. Больше не было ни барьеров, ни границ, только музыка, растущая в моей душе и зовущая в свое море всех остальных.

Я опустила смычок. Я видела, что произвела фурор. Все, что я успела узнать и к чему стремилась, — выпорхнуло из меня в тот вечер и воплотилось в моих слушателях. Я прижимала к себе скрипку и чувствовала, что мы справились, сделали именно то, что должны были, для чего родились на свет. Мой путь был проложен — не только моими родителями, не только учителями, но и струнами этой скрипки. Я никогда больше не задавалась вопросом, кем я стану. Моя скрипка ответила на этот вопрос за меня. Я знала, кем стану, знала это и моя скрипка. Уже через два года я буду первоклассным скрипачом с мировой известностью. И это не было бременем или чьим-то требованием. Это была жизнь. Моя жизнь.

Мне было восемь с половиной лет.

«Каково это — быть вундеркиндом?»

Кому-то из нас восемь лет, кому-то пять, кому-то семь. Мы всегда на шаг впереди, вне всяких сомнений. Мы вундеркинды. Мы ничего не можем с этим поделать. Такова наша природа. Мы об этом не просили, и нас этому не учили. У нас нет амбиций — пока нет. Мы вундеркинды. Кукушата в чужом гнезде. Чудики. Потом мы приходим в музыкальную школу или взрослый колледж, и сталкиваемся там с другими, такими же как мы, детьми, которым пришлось испытать то же самое — хотя вряд ли нас будет много. Но до тех пор мы одиноки. Неважно, насколько нас любят наши родители или насколько внимательны к нам учителя. Мы всегда одиноки. Мы не такие, как все. Да, мы можем, как остальные дети, кататься на велосипедах, играть, смотреть телевизор, нырять в бассейн, но в то же время у нас есть способности, которых нет у других. Может, со временем наш талант угаснет, а может, разгорится ярким пламенем, и окажется, что мы лучшие дети музыки со времен… бог знает кого. Мы — одаренные, и пусть мы не сразу это осознаем, времени у нас предостаточно.

Каково это — быть вундеркиндом? Наши фотографии — повсюду. Я смотрю на фото Руджеро Риччи, семилетнего вундеркинда. Да, вот и он — стоит в какой-то непонятной накидке, подстриженный под пажа, сжимает в руках скрипку размером с него самого. Я думаю о своих собственных фотографиях — на мне мое лучшее платье, и скрипка выглядит просто огромной в моих маленьких детских ручках. На этих снимках запечатлено все — надежды, ожидания, видно всю пропасть времени, лежащую перед нами. На фотографии не просто ребенок. На ней — надежды. И это фото — только начало. Ты — вундеркинд. Ты мог бы жить своими интересами (мама не верила в мои способности, пока мой учитель ее не убедил), можешь обзавестись плохими привычками, играть посредственно, стать обычным невоспитанным ребенком, но тебе никогда этого не позволят. Тебя готовят к сцене, готовят выставлять напоказ. Тебя будут учить, обтачивать, доводить до совершенства, и снова и снова выталкивать на сцену. Ну, может, не выталкивать. Чаще всего ты будешь выходить туда по собственной воле, но все же будешь. От тебя этого ждут — и ты это сделаешь. Ты — вундеркинд, и взрослый мир жаждет тебя увидеть.

Каково это — быть вундеркиндом? Поначалу тебе всегда неловко из-за собственных способностей. Для тебя они естественны, хотя ты и понимаешь, что на самом деле это не так. Это довольно странное чувство — ты кажешься себе вполне обычным, но в то же время понимаешь, насколько это далеко от истины. И этот разрыв нужно как-то преодолеть, хотя бы мысленно. Люди смотрят на тебя, но не видят в тебе обычного ребенка, они видят одаренность. И ты постепенно начинаешь это понимать. А потом ты разделяешься надвое. Со мной именно это и произошло. Нет, у меня не было раздвоения личности, скорее, я просто создала для себя некий отдельный сценический образ — образ вундеркинда. Обычного ребенка я приберегла для нормальной жизни. Моя семья не имела ничего общего с миром музыки. Между двумя моими мирами выросла стена. Можно было попытаться преодолеть ее, не выставляя напоказ свою одаренность. Но сразу же возникал вопрос: а кто я тогда, если не вундеркинд? В нашей школе создали специальные группы, где можно было говорить о своих чувствах и делать друг другу комплименты в духе: «Мне нравится в тебе это и это, потому что…» И каждую неделю, без исключений, кто-нибудь говорил:

— Ну, мне нравится Мин, потому что она классно играет на скрипке.

И я каждый раз думала — ну разве это показатель? Может, люди просто не могут меня как следует рассмотреть? Быть интровертом — значит обзавестись щитом, таким же, каким стал для меня инструмент, превративший меня в вундеркинда: моя скрипка.

Каково это — быть вундеркиндом? Да, у меня получалось делать то, чего не умели другие, — но вместе с этим чувством пришла ответственность. Чем лучше ты становишься — тем больше выставляешь напоказ свою необычность. Ответственность пускает корни, зацветает, и ты чувствуешь себя в ответе перед всеми — перед родителями, учителями, даже перед временем и деньгами, которые в тебя вкладывают. Это я не говорю о денежных перспективах в будущем. Большие надежды, вот уж точно. На твои плечи ложится бремя, и повинна в этом твоя скрипка. Но именно она помогает его вынести.

Когда я писала эти строки, я вспомнила об одном интервью, которое дала перед концертом в Испании. Статья сейчас передо мной. Журналист спрашивает: «Каково это — быть вундеркиндом?» И пишет затем: «Мин посмотрела на меня с недоумением, она явно не знала этого слова». Но я прекрасно помню, что подумала в тот момент: «Нет, нет, нет. Вы меня не поняли. Я посмотрела на вас с недоумением, потому что не представляю, как отвечать на такой вопрос». Этот вопрос приводит в ужас, бездна мыслей и сомнений разверзается под ногами.

Именно поэтому я тогда ничего не ответила. А кто-то внезапно сказал:

— Самое удивительное в Мин — это то, какая она обыкновенная.

Разве я — обыкновенная?

Думаю, нет. Я никогда не была обыкновенной, но очень старалась. Я не хотела быть одаренным ребенком и носить на себе это клеймо. Я чувствовала себя так, словно прилетела с другой планеты. Даже глядя в зеркало, я казалась самой себе инопланетянкой — прибавьте к этому мои азиатские черты лица. Поэтому я изо всех сил старалась смешаться с толпой, слиться с миром и не высовываться. Быть Мин и в то же время не быть.

Просто быть вундеркиндом.

2

Жизнь стала сложнее. После того, как я сдала четвертую ступень, правила изменились. Экзамены остались в прошлом. Джин сказала, что хватит с меня этого и лучше сосредоточиться на игре. Практика стала — да и остается до сих пор — постоянной составляющей моей жизни, а вот в экзаменах надобность отпала.

В занятиях важно не столько время, которое ты им уделяешь, сколько концентрация, умение сосредоточиться. Великий скрипач Яша Хейфец сказал как-то, что если профессионалу нужно в день больше двух часов практики — тогда он не профессионал. Для меня это стало своего рода мантрой. Практика в основном помогает улучшить мышечную память. Пальцы и мышцы тоже должны стать своего рода инструментом по созданию музыки. После занятия музыка еще долго звучит эхом у тебя в голове. Ты осознаешь, как в мозгу образуются новые связи. Но главное, чему учит практика, — это не тратить время впустую. Оно быстро пролетает, когда занимаешься всякой ерундой. Это всем известно. Любой, кто хотя бы раз готовился к куче экзаменов, знает, как легко можно отвлечься от зубрежки и убить целый час, составляя расписание и рисуя разноцветные таблицы. Со скрипкой та же история. Пиликать без толку можно сколько угодно. Практика дисциплинирует, помогает сосредоточиться и заняться делом — сначала разогреться и разыграться, а потом погрузиться в себя и сконцентрироваться. Она также готовит тебя к тому, что ждет тебя впереди. В тот момент, когда ты выходишь на сцену и встречаешься взглядом со своими зрителями, именно способность концентрироваться помогает тебе поднять смычок и начать играть. Ведь в ближайший час и сорок пять минут именно это тебе и предстоит — концентрироваться и концентрироваться. Это очень выматывает, как физически, так и морально.

Стоит едва расслабиться, и ты тут же делаешь ошибку. Ты осознаешь, что отвлекся, тебя прошибает холодный пот, и ты судорожно пытаешься собраться. Так пропускают удары, так стреляют «в молоко». И ты думаешь, а кто же играл, пока мои мысли витали неизвестно где? И что он играл? Поэтому упорство — превыше всего. Я принимала целую кучу лекарств: гомеопатические капли, китайские травы, обычные таблетки — все, чтобы держать астму под контролем. Ничто не должно было встать на пути у меня, моей скрипки и той жизни, которая ждала нас впереди.

А потом я, наконец, получила свой первый полноценный инструмент — скрипку маленького размера работы Винченцо Панормо. На ней давали играть тем, кто подавал большие надежды. Панормо был итальянским скрипичным мастером. Он родился на Сицилии в тысяча семьсот тридцать четвертом году. Учился в Неаполе, затем переехал в Париж. Когда началась Французская революция, он перебрался в Дублин, а после — в Лондон, и работал там до самой смерти. Его считают одним из величайших мастеров, на творения которого повлияли работы таких мэтров, как Страдивари и Амати. Скрипка Панормо, доставшаяся мне, была очень редкой, очень известной. Юные музыканты (и я в том числе) рано или поздно вырастают из своих детских инструментов. Поэтому такие творцы, как Панормо, обычно стараются не вкладывать в них весь свой гений, и скрипок, подобных моей, он сделал всего полдюжины.

Эта скрипка стала для меня откровением, потому что, в отличие от записей Крейслера, не только показала мне, как должен звучать по-настоящему хороший инструмент, но и объяснила, чего я могу от нее добиться. Великая скрипка позволяет музыканту изучить ее, познать все тонкости ее строения. Любая скрипка повторяет форму человеческого тела, только в миниатюре. У нее есть голова — мы называем ее завитком. Есть шея и торс, грудь и спина. Даже позвоночник — как и человеческий, он передает сигналы. Его роль исполняет душка, соединяющая грудь и спину инструмента — верхнюю и нижнюю деки. Хорошие скрипки делают из нескольких пород дерева. Нижнюю деку — чаще всего из клена, но для верхней клен не подходит. Он недостаточно сильно резонирует. Поэтому чаще всего используют хвойные породы. Прямо над душкой крепится подставка. В ней прорезаны отверстия в форме сердца и почек. Верхнее и нижнее расположение «сердца» дают совершенно разный звук. Влияет на него и размер «почек». Когда ты проводишь смычком, струны прижимаются к подставке и через душку передают вибрации телу скрипки. И ты чувствуешь, как скрипка оживает. Это все равно что прижимать к себе мурлыкающую кошку. Звук пробегает волнами по всему ее тельцу, а затем она выдыхает его своими эфами — легкими. Да, именно так это и ощущается. Ты дышишь скрипкой, дышишь тактами. Говоришь ее голосом. Он плывет, парит, ныряет, взлетает стрелой, шепчет, умоляет, растекается во все стороны. В нем — голоса всех людей на Земле.

Освоив анатомию скрипки, можно переходить к географии. Представьте себе, что скрипка — это некая местность. Скрипач должен хорошо ориентироваться на ней, а для этого надо знать ее рисунок, все тайные тропки, лежащие в пределах четырех струн. Твои пальцы должны выучить их наизусть. Так водители лондонских такси точно знают, как попасть на место вызова и, что не менее важно, как вернуться обратно. На смену экзаменам пришли произведения, требовавшие высочайшей техники, — этюды и капризы, написанные великими скрипачами-композиторами, такими как Венявский, польский виртуоз середины девятнадцатого века. Он писал их в расчете на себя, чтобы продемонстрировать свои навыки и лирический талант. Все они — лишь средства передвижения, с помощью которых можно довольно быстро разведать территорию скрипки. Когда ты изучаешь эти отрывки в юном возрасте, они накрепко впечатываются в мышечную память. Пальцы ничего не забывают.

Прислушиваясь к игре великих мастеров, замечаешь, что они все досконально изучили карты своих скрипок, вот только путешествовали по-разному. Ойстрах, Крейслер, Хейфец — каждый из них осваивал скрипку по-своему, прокладывал собственный путь по ее изгибам и подстраивал ее под себя. Именно это и порождает тонкую, загадочную связь между скрипачом и его скрипкой. Когда ты играешь на ней, кажется, будто ты держишь на руках драгоценное дитя. Да и как может быть иначе, когда ты прижимаешь ее к своему плечу и сердцу? Это просто чудо, ведь скрипка очень часто ведет себя как ребенок: она может быть капризной сегодня и покладистой завтра. Может издавать звуки, почти невыносимые для слуха и в то же время такие, которые затопят сердце восторгом и радостью.

Однажды к нам в школу приехал Иегуди Менухин[4], чтобы дать мастер-класс. Нас было четверо. Он не выступал с концертами, но говорил так красноречиво, что его речь сама по себе напоминала музыку. Когда очередь дошла до меня, я сыграла «Цыганку» Мориса Равеля. Он послушал, а затем, безо всякого предупреждения, сказал:

— Стой! Дай покажу!

После он взял мою скрипку (было всего два случая, когда меня это не возмутило, и это был один из них) и начал играть. Его правая рука в то время уже плохо подчинялась ему, но он все-таки был Менухиным, и — бог ты мой — как быстро он договорился с моей скрипкой! Именно это я и искала. И дело не в том, что он играл, не задумываясь, или не пытался обуздать ее и проконтролировать. Дело в том, что именно там, в той маленькой комнатке, Менухин дрожащей рукой написал портрет истинного творчества и показал его мне. Он попал в яблочко. И тогда я поняла: именно такой ментор мне и нужен! Учитель, вроде Менухина, который будет руководствоваться чистым творчеством и видеть в музыке то же, что видела я, — море, в котором можно плавать. Музыку и ничего, кроме музыки.

Развитие, перемены, новые горизонты. Хотя я по-прежнему посещала музыкальную школу Перселл, теперь вдобавок я два раза в неделю ходила в Королевский музыкальный колледж. Там я нашла учителя, который в большей степени соответствовал моему мироощущению. Его звали Феликс Андриевский.

Феликс был русским. Он был очень известен, и, что интересно, привез его из Советского Союза именно Менухин. Много лет назад.

Моя мама связалась с ним и спросила, не мог бы он встретиться с нами. У него в классе уже не было мест, но он заверил, что, если мое прослушивание пройдет успешно, его ассистент сможет взять меня к себе в ученики, а через пару лет, если все пройдет гладко, он и сам будет заниматься со мной, хотя обычно он детей не учит. И вот мы с мамой поехали к нему. Мне тогда было девять лет. Мы ждали под дверью классной комнаты, пока закончится урок у одного из его учеников. Его игра понравилась мне с первой же ноты. Она была чудесна, она пульсировала, она вырывалась далеко за пределы той крошечной комнатки. После играла я. Феликс дослушал и повернулся к моей маме.

— Я передумал, — сказал он. — Эта девочка — настоящий бриллиант, и я хочу быть тем, кто его огранит.

Домой мы ехали на такси. Мама улыбалась всю дорогу. У нее было отличное настроение.

Я стала брать уроки у Феликса — сначала один, а потом и два раза в неделю. Первое время Джин ходила со мной — она побывала на пяти-шести занятиях. Кажется, она чувствовала, что ее долг — передать меня с рук на руки новому преподавателю. Это было вполне в ее духе, она была не только замечательным учителем, но и просто очень хорошим человеком. Класс Феликса располагался на самом верхнем этаже Королевского колледжа. Чтобы туда попасть, нужно было преодолеть три лестничных пролета или прокатиться на жутковатом лифте. Мне больше нравилось подниматься пешком. На втором и четвертом этажах были туалеты. Я всегда мою руки перед игрой — у меня такой ритуал. Мне казалось ужасным неуважением по отношению к инструменту играть на нем грязными руками. Перед началом урока я всегда клала скрипку, бежала на второй этаж, мыла руки и потом неслась обратно.

— Ты, что, умеешь летать? — частенько шутил Феликс.

Я действительно неслась к нему как на крыльях и не могла дождаться начала урока.

Как и все остальные классы в колледже, его кабинет производил грандиозное впечатление и внушал присутствующим ощущение собственной исключительности. Со временем я привыкла к нему, и этот класс стал казаться мне таким знакомым, словно я была рождена для того, чтобы приходить туда. Я помню стол. На противоположной стене висело огромное зеркало — в основном, для певцов, но и скрипачи могли с его помощью следить за своей осанкой. Феликс никогда не носил с собой футляра для скрипки, только коричневый кожаный портфель. В нем он хранил ноты для моих уроков. Феликс был очень дотошным и педантичным ментором, но при этом никого не подавлял, а напротив, старался воодушевить, внушить уверенность. Его жизнь была подчинена строгому порядку. Он сам был точной копией Эркюля Пуаро в исполнении Дэвида Суше: пяти с половиной футов ростом, пухлый и немного суетливый в вечном костюме-тройке. Феликс отличался удивительным жизнелюбием и великолепным чувством юмора. Рядом с ним я чувствовала себя в безопасности. Я помню, как меня поразило то, что он вытворял на моей крошечной скрипке. Как человек с такими большими пальцами может извлекать такой чудесный звук из такого маленького инструмента? Феликс открыл мне глаза на то, что я, как мне казалось, уже и так знала: главное — это чистый звук. Хотя я до сих пор не нашла ответа на вопрос: что же все-таки важнее, звучать чисто или предлагать слушателю что-то новое?

Мы с Феликсом никогда не играли гаммы, и это всегда шокировало мою маму. Для нее гаммы были чем-то вроде таблицы умножения — она считала, что я обязана их разучить. Но Феликс не научил меня ни единой гамме. Его точка зрения в этом отношении была предельно проста: в музыке уже есть все, что нужно. Гаммам не надо учиться, ты и так впитываешь эту науку, когда играешь. Феликс помог мне понять, как важно уметь читать между нотных строк. С ним было интересно, он воодушевлял, но в то же время постоянно направлял меня, и только спустя какое-то время я поняла, насколько сильно. Его удивляло, как быстро у меня получается запоминать отрывки, и он постоянно спрашивал меня, как я это делаю. Кажется, он думал, что у меня фотографическая память, или вроде того. Но дело было совсем не в этом. Дело было в моем слухе. Благодаря новому учителю моя жизнь стала намного веселее, но наполнилась правилами. Феликс родился на Украине, учился в Москве, а затем уехал в Израиль. Он был представителем старой русской школы, гордился прошлым своей страны и был неисправимым романтиком.

Несмотря на то что он был одержим правильной расстановкой пальцев, в нем часто брала верх и другая сторона — та, которая была уверена, что правила создают для того, чтобы их нарушали. Мне тоже нравилось ломать музыкальные устои. А именно музыка играла в жизни Феликса главную, ведущую роль. Он был просто без ума от Баха. В отличие от большинства композиторов, Бах не прописывал динамику и не делал пометок. Феликс был уверен, что Бах доверял тем, кто будет играть по его нотам, — он надеялся, что музыкантам хватит ума понять, каковы были его намерения. Все, что нужно делать, — доверять своей интуиции.

Отношение Феликса к музыке было именно тем, что я искала. Он высоко ценил свободу, простор для интерпретаций и гибкость. Феликс возвел идею о том, что музыкант не играет, а рассказывает историю, на новый уровень. Для такого серьезного и вдумчивого ребенка, как я, Феликс стал глотком чистого воздуха. Каждый вторник и пятницу в пять часов я поднималась в комнату номер семьдесят два и дышала полной грудью. Мы оба получали огромное удовольствие от этих уроков.

И именно тогда, наблюдая за Феликсом, я поняла, как сложно быть ментором. Они живут в тисках постоянной конкуренции и соперничества. Когда мне было десять лет, я познакомилась с еще одной преподавательницей — она давала мастер-класс в колледже. Феликс попросил меня сыграть, и я сыграла. Дослушав, преподавательница сказала Феликсу:

— Что ж, я все равно первая выпущу свою птичку.

Так и вышло. Год спустя состоялся дебют ее протеже. До этого я никогда не задумывалась о том, насколько успех учителей зависит от успеха их учеников. А ведь это действительно так. Ученики появляются только у учителя с хорошей репутацией — а хорошая репутация у учителя возникает в тот момент, когда кто-то восхищается успехами его учеников. Так это и работает. Когда ты маленький, все внимание устремлено на твое будущее, независимо от того, насколько хорошо его видно. У всех на уме лишь один вопрос: «Оправдает ли она ожидания и использует ли свой потенциал?»

И где-то внутри тебя растет страх перед этим будущим. Он похож на дракона, спящего в глубокой пещере. Один его глаз всегда открыт и всегда настороже. Это будущее может сожрать тебя заживо. Точнее, вас обоих — тебя и твоего учителя.

Случались и казусы. Однажды во время занятия канифоль-таки сделала свое черное дело. Я пришла на урок, запыхавшись. Поезд опоздал, и мы с мамой чуть ли не бегом бежали от станции «Южный Кенсингтон» до Королевского музыкального колледжа. Сначала все было как обычно, я начала играть, а потом поняла, что у меня начинается приступ. Стало тяжело дышать, глаза застило слезами. Даже скрипку держать было трудно. Но что я могла поделать? Эти уроки были бесценны, причем буквально: каждый час стоил семьдесят фунтов, а для девяностых это была колоссальная сумма. Уроки покрывала стипендия от государства, но консул частенько убивался по поводу этих денег и уговаривал нас выбрать другого учителя, подешевле. Мама отважно сражалась с ним, потому что хотела, чтобы мне доставалось все самое лучшее. Так что я не могла подвести маму, учителя и колледж. Нужно было продержаться до конца любой ценой. Эти уроки были самой важной вещью в моей жизни, ключом к моему будущему. Так что я взяла себя в руки и продолжила с удвоенным рвением. Мама спросила, все ли со мной в порядке. Я сказала, что да, и стала стараться еще сильнее. И у меня получилось. Я справилась! Я закончила урок и вышла из класса.

Но на улице моя астма вернулась. Видимо, она тоже не собиралась так просто сдаваться. Я потеряла сознание — рухнула прямо на тротуар. Кто-то поднял меня и прислонил к телефонной будке. Я не могла дышать и начала синеть. Мама в панике вызвала скорую. Они примчались довольно быстро и измерили емкость легких. Норма — примерно триста литров в минуту. Мой показатель едва превышал отметку в тридцать. Я почти не дышала. Играя, я выжимала из своего сердца все до капли, но первыми сдались легкие. Скрипка буквально стала для меня вопросом жизни и смерти — не только в духовном, но и в физическом смысле. Она оживляла меня. Она же могла меня и погубить. Знали ли мы об этом в тот момент, когда я лежала на асфальте, а мама повторяла, склонившись надо мной:

— Почему ты не сказала? Почему?

А что я могла ей ответить? Что она должна была понять? Понимала ли я сама, что действительно важно для нас, а что нет, или этот случай просто подтвердил мои многолетние подозрения? Разве мы все не подозревали, что именно этим все рано или поздно и закончится?

Тем не менее я питала глубокую признательность и симпатию к Феликсу. Наши уроки становились все серьезнее — как и связь между нами. Предыдущие учителя позволяли мне учиться и развиваться так, как мне самой хотелось, и использовали все мои способности, чтобы выработался мой собственный стиль. Феликс делал то же самое, но требовал от меня намного больше, и надежды, которые он на меня возлагал, были огромными. Именно это и придавало мне сил: воодушевление, ожидания и груз его требований. Они высвободили мой голос. В какой-то момент Феликс даже заменил мне отца — он стал именно тем человеком, появления которого я так ждала, которому могла доверять и ради которого могла стараться. Да и как могло быть иначе?


Через два года после нашего возвращения в Англию к нам в гости приехал мой дедушка. К тому времени мы переехали в Норхолт. Мы поселились в доме, где прожили потом до того момента, когда я обрела самостоятельность. Раньше в нем помещался городской совет. Каждая улица в округе называлась в честь какого-нибудь британского ипподрома: Гудвуд, Ньюмаркет и так далее. В доме было три спальни. Сестре, как всегда, досталась самая большая, а мне — крошечная каморка. И мне она очень нравилась. Она стала моим первым в жизни убежищем, местом, где я могла спрятаться от всего мира.

Дедушка дал мне имя, он назвал меня в свою честь. Его звали Ки-Чжин. Он взял имя моей сестры, Мин, и добавил к нему свое, Чжин. В китайском языке многие одинаковые по звучанию имена могут писаться по-разному. В Корее мы изучали китайские иероглифы, это часть наших традиций. Иероглиф «Мин» в моем имени означает «люди». «Чжин» — это «слава». Дедушка к тому времени уже совсем состарился. Нет, он не был дряхлым. Просто очень старым. Все родственники уже поняли, что наш переезд в Англию не был временным явлением, и, похоже, смирились с тем, что мы останемся там навсегда. Дедушка решил воспользоваться возможностью побывать за морем, ведь до этого он не выезжал дальше Японии. Он с нетерпением ждал этой поездки, даже купил себе английский разговорник и выучил пару фраз на английском. Дедушка никогда не был на Западе, но тем не менее, очутившись в Хитроу, сумел вызвать такси, добрался до нашего дома, выгрузил сумки, окинул наш сад взглядом и сказал:

— Да уж, здесь придется поработать.

Именно этим он и занимался весь июль и август. Он нашел садоводческий магазин, где продавали семена, купил их и посеял. Он посадил салат-латук, томаты и даже клубнику. Старичок-кореец, который возится в саду долгими летними днями. Было в этом что-то вечное, истинно корейское — он был на своем месте и занимался тем, с чем был на «ты», — землей.

Я была рада снова повидаться с ним. Рада была и моя мама. У них раньше были сложные отношения. Она была самой младшей девочкой в семье, и долгие годы на нее никто не обращал внимания и просто принимал как должное. Она была яркой личностью, но ее родители считали, что ей не нужно ни к чему стремиться — достаточно удачно выйти замуж. Таково было ее предназначение. Их не волновало, есть ли у нее какие-либо интересы. А теперь у дедушки появилась возможность посмотреть на нее в новом свете и увидеть, что она расцвела и превратилась в спокойную, уверенную в себе женщину. Она привезла своих детей в эту чужую западную страну, но в итоге эта авантюра обернулась успехом для всех, даже для нее — она теперь работала воспитательницей в яслях. Дедушка пробыл у нас все лето. Однажды вечером, незадолго до отъезда, он попросил меня сыграть ему что-нибудь. Мне не хотелось, потому что я и так занималась весь день и очень устала. Но он сказал:

— Быть может, я больше никогда не услышу, как ты играешь.

И тогда я сыграла ему «Раздумье».

В ту ночь, когда он уехал, я снова пробралась в комнату сестры. Пока дедушка жил у нас, я вынуждена была ночевать с ней, а он спал в моей комнате. По идее я должна была радоваться, что наконец вернула свою комнату, но не получалось. Дедушка уехал, и я понимала, что больше никогда его не увижу, но кроме этого я чувствовала еще что-то, не связанное конкретно с ним, скорее, это касалось всего нашего прошлого, долгого и запутанного. И будущего. Мы были корейцами, но росли с осознанием, что никогда не сможем по-настоящему постичь корейскую жизнь. Мы будем взрослеть и видеть то, что не должны были видеть, и о чем не должны были знать, чего никогда не увидят мои двоюродные братья и сестры, дяди и тети. Наша жизнь проскользнет мимо них — покинутых ради меня и моей игры. Скрипка сотворила между нами пропасть, скрипка и заполняла ее. Причина боли утоляла боль. Хотя и не всегда.

Моя милая Панормо 1/2 сменилась, благодаря щедрости Чарльза Бира, на Гальяно 3/4. Тогда я впервые встретила Чарльза Бира, и даже несмотря на то, что я была маленькой девочкой и к тому же кореянкой, меня глубоко поразила его истинно английская манера поведения. Он был настоящим джентльменом. Чарльз был приемным сыном Уильяма Бира, а отец Уильяма, Артур, — одним из основателей компании J. & A. Beare. Три поколения Биров производили прекрасные музыкальные инструменты. В шестидесятые годы Чарльз возглавил семейное дело. Он стал известен по всему миру благодаря своему тонкому чутью эксперта: он умел идентифицировать любой инструмент и всегда мог выявить подделку. У него был настоящий дар и глубокие знания в этом вопросе. Он был одним из тех редких мастеров, которым доверяли ремонт и уход за скрипками такие маэстро, как Менухин, Айзек Стерн и Натан Мильштейн.

Мне было жаль расставаться с Панормо, но я знала, что, когда придет время, мне будет еще тяжелее расстаться с Гальяно. Играя на ней, я чувствовала, как во мне зарождается любовь куда более сильная и крепкая, чем родственные узы. Эта скрипка была почти полноразмерной, с гораздо более тонкой шейкой — она подходила мне идеально. В отличие от всех своих предшественниц, Гальяно была не темной, а теплого, медового цвета. Он затягивал меня в свои глубины, в которых зарождался восхитительно нежный звук — самый нежный из всех, которые доселе извлекал мой смычок. Это был первый инструмент, который выглядел и звучал по-взрослому. Я хотела чувствовать себя равной взрослым музыкантам, я стремилась к этому всем сердцем, и, естественно, мне хотелось, чтобы это желание поскорее воплотилось в жизнь. Это не было ношей, или испытанием. Наоборот. Я ухаживала за своей новой скрипкой, как за ребенком, тщательно чистила струны после каждого долгого занятия, и перед сном бережно закутывала ее в мамин шелковый платок. Скрипка стала моим самым лучшим другом. Моим напарником. Иногда я вынимала ее из футляра просто так, не во время уроков, и не потому, что думала, что мне в голову может прийти какая-нибудь мелодия, а потому, что мне хотелось, чтобы она была рядом. Она была частью меня. Была мной. И я отдавала ей должное.

Концерты Прокофьева, концерты Паганини, концерты Мендельсона. Я шла по списку, постигая весь диапазон скрипичной музыки, и готовилась к главному испытанию, которое ждало меня впереди, — публичному выступлению. Каждое из этих произведений требовало чего-то особенного, каждое закаляло меня, расширяло мои возможности, каждое готовило меня к превращению из одаренного любителя в настоящего профессионала. Разумеется, насколько удачным станет это превращение, предстояло решить главному судье — деньгам, с которыми придут новые требования, новые эмоции и желания. Но путь был проложен, и дорога была чиста. Все, что требовалось от меня, — пройти по ней. Шаг за шагом.

Мы познакомились с Питером Кили, звукорежиссером. Он записывал музыку, но время от времени занимался и озвучкой фильмов, или чем-то в этом духе. Его студия звукозаписи находилась на Нил-стрит в Ковент-Гардене. Я выступала с концертом в Стэнморе, и Питера наняли записывать его. Он послушал мою игру, а потом представился нам с мамой и спросил, не хотим ли мы посетить его студию и послушать результат. Мне тогда было около одиннадцати лет. Этот парень раньше был рок-музыкантом, но, когда понял, что славы Джимми Хендрикса ему не снискать, решил окружить себя пленкой. С того дня он записывал все мои концерты и не требовал за это ни копейки — просто приносил оборудование, аренда которого стоила бы нам несколько тысяч, и сам все устанавливал. Благодаря ему я наконец смогла услышать свою игру со стороны и внести коррективы. У него был потрясающий слух. Позже именно Питер представил меня жене сэра Джорджа Солти. Питер позвал на мой концерт своего друга, тот пригласил леди Солти. А та, в свою очередь, позвала с собой мужа. Это — один из плюсов классической музыки. Она объединяет мастеров. Одни музыканты говорят о других. Более опытные говорят о более юных, подбадривают их, помогают завести знакомства. Они сами когда-то были начинающими музыкантами и всегда рады помочь. И все это — благодаря музыке. Она требует, чтобы ее ценили, обсуждали, восхищались и делились мнением с другими. В этом смысле музыка — весьма щедрый вид искусства, индивидуальный, но в то же время объединяющий. Там, где нет места спорам и оценкам, трудно чего-то достичь. Люди хотят говорить о музыке и обсуждать выступления музыкантов.

Я посещала уроки игры на фортепиано, которые брала моя сестра, и мы вместе играли сонаты Бетховена. Ее учительница, дьявол в юбке по имени Мария Курцио, в свое время обучала аргентинскую пианистку Марту Аргерих. Мария научила меня технике, которую я в итоге запомнила на всю жизнь. Эта техника позволяет понять, как некоторым пианистам (или скрипачам) удается с невероятной скоростью бегать пальцами по клавишам из слоновой кости (или по струнам скрипки). И дело не в том, что музыкант просто должен знать, с какой позиции начать, или как быстрее работать пальцами. Все дело во времени. Мария говорила, что чем меньше ты думаешь, тем быстрее у тебя получится настроить пальцы на игру. Нужно убедить себя, что в твоем распоряжении — вечность. Начнешь торопиться — и тут же ошибешься. Если правильно распорядиться данным тебе временем, оно подчинится тебе, оно расстелется перед тобой. Перебирай пальцами ноты, придавай им форму. Если ты отдашься целиком во власть времени и отдашь ему все самое лучшее, оно тебя сожрет, но, если научиться читать время между строк, оно подчинится и ты сможешь сыграть все, что угодно.

Она посоветовала мне сыграть для Чон Кен Хва. Я взяла Гальяно и отправилась в Танбридж-Уэллс. В результате скрипачка пригласила меня принять участие в концерте, который организовывал в Корее ее брат. Я к тому моменту уже выросла из скрипки Гальяно, и она помогла мне одолжить скрипку 7/8 у Чарльза Бира. Мы с мамой впервые вернулись в Корею, с тех пор как уехали оттуда несколько счастливых лет назад. Я пробыла там три недели, и, несмотря на то что увиделась со своими близкими, в этот раз все было по-другому. Я прилетела туда для того, чтобы выступить с концертом, а не просто навестить семью. Дедушка, который приезжал к нам в Лондон и, похоже, единственный, кто связывал меня с Кореей, уже умер. На концерт пришла пара моих дядюшек. Бабушка посмотрела выступление по телевизору. Не сомневаюсь, в тот момент родственники поняли, почему мои родители приняли решение уехать из страны. Но в то же время, когда они увидели меня на сцене, в семье снова вспыхнули разногласия — ведь я не оказала им должного внимания.

Если взглянуть на график, по которому я жила в течение тех трех недель, станет ясно, почему я этого не сделала. Каждый день, начиная с семи утра я давала интервью, а вечером меня ждал концерт. Встретиться с близкими я могла только после всего этого, и это их огорчало. Для них это было проявлением неуважения. У меня и в мыслях такого не было, но таково было корейское мировоззрение, а от него так просто не убежать. Для них семья всегда была на первом месте, несмотря ни на что. Но в перспективе все должно было измениться, как для них, так и для нас. После гастролей мы должны были вернуться в Англию, и там я бы еще глубже нырнула в мир скрипки. А они все равно остались бы в Сеуле, и дальше жили размеренной и правильной корейской жизнью, в то время как я бы все больше и больше взрослела за ее пределами. Нас бы осталось всего четверо. Плюс скрипка.

Словно понимая эту неизбежность, бабушка предложила маме отказаться от идеи со временем выдать меня непременно за корейца. Она понимала, что бессмысленно ожидать именно такого исхода. И все понимали, что этого не произойдет. А если и произойдет, то не по их приказу. И мама, и отец изо всех сил старались показать нашим родным, что мы не перестали быть корейцами, но теперь бабушка сама дала разрешение немного ослабить наши узы. «Не принуждайте себя, ведь мы-то вас не принуждаем, — так она сказала моей маме. — Мы давно поменяли свои взгляды».

Тем временем путешествия стали неотъемлемой частью моей жизни. Ее наполнили самолеты, поезда, чемоданы и расписания. Что с собой взять? Что оставить? Когда мне исполнилось одиннадцать, школа Перселл решила отправить меня в Болонью на Международный музыкальный конкурс имени Моцарта. Все школы отправляли записи с игрой одного из своих учеников на рассмотрение судей, и те принимали решение, будет он участвовать или нет. Конкурс охватывал весь музыкальный спектр — к участию допускались духовые, струнные, медные и ударные инструменты. По ходу конкурса из сотни заявленных участников осталось пятеро. И именно из этой пятерки предстояло выбрать победителя. Как и многие музыканты, я двояко относилась ко всякого рода конкурсам. Да, они важны. Конкурсы — отличная возможность быть замеченным и прыгнуть выше головы. Для выступающего музыканта очень важно выбиться вперед и завладеть сценой, как не менее важно желание и умение сделать это. Это был очень престижный конкурс, приз составлял пятнадцать тысяч фунтов, и финал должны были показать по телевизору.

Мы пробыли в Италии почти целый месяц, но побывали не только в Болонье. Мы путешествовали по городам, давали концерты, всячески рекламировали конкурс и работали изо всех сил, готовясь к финалу. У нас не было ни единой свободной минуты. Приходилось играть для прямого эфира, и такой роскоши, как разогрев перед игрой, нам не предоставляли. Я научилась разогреваться мысленно. А также оставаться сосредоточенной и настроенной на выступление. Так что в ответственный момент я играла на должном уровне. Как и все остальные участники, я приехала со своими родителями, а точнее, с мамой. Несмотря на то что мы были конкурентами, за эти несколько недель мы крепко сдружились. Наверное потому, что играли на разных инструментах. Особенно близко я сошлась с Виктором — обаятельным перкуссионистом и явным фаворитом судей. Этот общительный, милый и открытый мальчик обладал отличным чувством юмора. Я была сдержаннее, но мне было легко с ним. Нам нравилось делиться друг с другом событиями минувшего дня.

Однажды вечером, после очередного долгого дня и выступления на ТВ-шоу, мы с ним пошли гулять в парк — бегали и кидались друг в друга охапками листьев. Мы были детьми, жизнь казалась нам такой полной и такой удивительной. Виктор нашел сосновую шишку — маленькую и еще не открывшуюся — и вложил мне в ладонь. Я взглянула на нее и почувствовала, как по коже побежали мурашки. Той ночью я спала, сжимая эту шишку в руке, а когда проснулась на следующее утро, она уже выглядела иначе. Более открытой. Как и я сама.

♪#3 Сама того не ожидая, я попала в пятерку финалистов. Хотя выиграть конкурс не было ни единого шанса. Все знали, что победит Виктор. Наступил день решающего соревнования. Кульминация того, ради чего мы столько трудились в последние недели. Я впервые ощутила самый настоящий ужас — и не только потому, что талант Виктора был настолько очевиден, а еще и из-за того, какой репертуар выбрал для меня Феликс. Это были соната Брамса, рапсодия Бартока и Каприз № 16 Паганини. Капризы Паганини — дьявольски трудные. Говорят, что сама его внешность — крупные черты лица, одежда неизменного черного цвета и угловатые плечи — делала его похожим на демона. Но не это собирало толпы на его концертах, а невероятная манера игры. Она явно была не от мира сего. Когда он прибыл в Вену весной 1898 года, город впал в состояние, близкое к истерии. «Невероятно! Потрясающе! Феноменально! Сияющая комета на музыкальном небосклоне, одна из тех, что появляются, быть может, раз в тысячу лет. И нам посчастливилось увидеть ее своими глазами!» Так писала вечерняя дрезденская газета. Паганини был на слуху у всего города так же, как и у всей Европы. И его стиль тоже — его ботинки, перчатки, шляпы, все это продавалось в магазинах под названием «а-ля Паганини». Шуберт решил послушать его Второй концерт в Вене, а потом купил билеты и на Четвертый, и позже написал своему другу, Эдуарду фон Бауэрнфельду: «Говорю вам, таких, как он, мы больше не увидим».

Каприз № 16, который мне предстояло сыграть, вполне отвечал своей репутации. Это произведение связывает вас по рукам и ногам, и словно проверяет, сможете ли вы его разгадать. На поверхности каприза плещется стайка диких арпеджио — они выныривают и снова ныряют с поразительной скоростью. Этот отрывок — бурная стихия, и в ней выживают сильнейшие. Можно с размаху рассечь волны, но можно и попытаться их усмирить. И подходы для этого нужны совершенно разные. Я позвонила Феликсу в Лондон и высказала все свои опасения. Он сделал то, что сделал бы на его месте любой хороший учитель: ласково успокоил меня, укрепил мою решимость и велел мне немедля вернуться в строй. И вот я решилась. Да. Это будут именно они: Брамс, Барток и Паганини. Я начала играть, и по какой-то причине все сложилось как надо — моя мелодия скользила гладко, словно утенок в неподвижном пруду. Я просто двигала пальцами и не совершала ошибок. Путь был свободен. Он простирался передо мной. Мне было нечего терять, я плыла совершенно спокойно и понимала, что могу сыграть все. Я забыла о том, какими утомительными были последние несколько недель. Закончив, я взглянула на судей. Они смотрели прямо на меня. А затем один из них улыбнулся.

После мы ждали результатов. На сцену вышла высокая красивая итальянка. Я ничего не поняла из того, что она нам говорила. Но затем она произнесла имя «Виктор». Публика закричала и захлопала. И тогда я поняла — Виктор победил. Я почувствовала смесь разочарования за собственный проигрыш и в то же время радость за победу друга. Он это заслужил. Я все еще сжимала в руках скрипку — просто на всякий случай. Победитель должен выступить на бис. Но мне уже можно было расслабиться. Я позволила себе снова превратиться из скрипачки в обычную одиннадцатилетнюю девочку. Я улыбалась, когда Виктору вручали приз, и хлопала ему так же горячо, как и все остальные. Но затем итальянка вдруг снова заговорила и назвала еще одно имя — Мария. И снова публика захлопала, провожая к сцене пианистку Марию, где приз вручили уже ей. Смущенная, я огляделась, совершенно не понимая, что происходит. А потом внезапно услышала свое имя. Итальянка улыбнулась и поманила меня к себе. Я встала и поднялась на сцену, чувствуя себя очень странно.

— Сыграй Паганини, — попросила она меня.

— Что? Я? Паганини? Сейчас?

Она рассмеялась и обняла меня.

— Да, милая. Паганини.

А потом они объявили победителей в обратном порядке, и я поняла, что победила. Я играла Паганини в жутком смятении, едва осознавая, что делаю. Боюсь, результат сильно пострадал от этого. Приз в пятнадцать тысяч мы решили отложить до того момента, когда я действительно достигну взрослого уровня и захочу купить взрослую, стоящую скрипку.

Но не только это подстегивало меня в желании выиграть тот конкурс. На кону была честь Перселла. Феликс закалял и развивал во мне музыканта, но именно школа раздвинула передо мной музыкальные горизонты: хор, теория, история музыки. Я играла все, что могла, — Мендельсона, Прокофьева и бог весть еще кого. Хотя были два концерта, к которым я не притрагивалась, — Бетховена и Брамса. Я откладывала их так же, как некоторые актеры откладывают роль Гамлета. Я была не готова к такой величине. Не настолько хорошо владела скрипкой, чтобы отдать должное этим мастерам. Хотя, надо признать, я постоянно слушала эти концерты. Я часто слушала игру других исполнителей, и начинала постепенно ценить тот вклад, который они вносили в музыку.

Вскоре после победы на конкурсе я вылетела в Цюрих на свой первый платный концерт. Гонорар составлял целую тысячу евро. Я выступала с молодежным оркестром в Тонхалле: два утренних спектакля один за другим, а затем Концерт № 2 Моцарта и «Цыганские напевы» Пабло де Сарасате. Организаторы обратились к Феликсу с просьбой найти молодого скрипача, который сможет как следует (или, как говорил сам Феликс, чисто) сыграть «Цыганские напевы». И он предложил меня. Когда я выучила Концерт Моцарта, Феликс сказал мне, что этот концерт нельзя считать доказательством гениальности Моцарта, потому что история его создания такова: Моцарт без памяти влюбился в новое фортепиано и умолял отца купить ему его. Отец Моцарта, Леопольд, сказал сыну, что если тот напишет пять скрипичных концертов, то получит фортепиано. Я до сих пор не знаю, насколько правдива эта история, но она все равно будоражит воображение. Как и во многих других концертах, в этом присутствовала каденция — открытое пространство, во время которого исполнителю предоставляется возможность продемонстрировать свое мастерство и воображение, ведь раньше в импровизации на сцене не было ничего необычного. Каденции — это своего рода благословение для музыканта. Оркестр затихает, дирижер опускает палочку. Наступает время исполнителя — весь концерт принадлежит ему. Начиная с девятнадцатого века композиторы прописывают каденцию в каждой партитуре. Но до этого она встречалась нечасто — в одних концертах Моцарта каденция присутствовала, в других — нет. То же самое с Бетховеном. Некоторые блестящие композиторы вроде Крейслера прописывали ее так искусно и тонко, что другим не только не в тягость, но, напротив, в удовольствие ступать по их следам. Каденция Крейслера для Бетховена была именно такой. Я однажды довела себя до приступа астмы, записывая песню, и чуть не выплюнула легкие, упражняясь перед маминым магнитофоном, — для меня это было то еще испытание. Но с записью каденции для того концерта Моцарта я все-таки справилась. Для моего слуха это была детская забава, но я до сих пор помню каждую ноту. Пару лет назад я написала свою аранжировку. И до сих пор играю ее во время концертов.


Как-то раз подруга включила мне запись Жинетт Невё[5]. Она покорила меня с первой же ноты. Жинетт тоже была одаренным ребенком. Ее первый концерт состоялся, когда ей было семь, а на весь мир она прославилась уже в пятнадцать лет, приняв участие в Международном конкурсе скрипки имени Генриха Венявского, того самого, чьи произведения помогали нам оттачивать мастерство. Она обошла не только самого Давида Ойстраха, который был намного старше, но и сто восемьдесят других участников. Ее совершенная игра поражала всякого, кто ее слышал. Учитель Жинетт, Карл Флеш, однажды сказал ей:

— Дитя мое, тебя одарил сам Господь, кто я такой, чтобы вмешиваться?

Она была выдающейся и оригинальной личностью, обожала спорт, частенько колесила по улицам Парижа на велосипеде — голые коленки, большие ботинки, футляр со скрипкой болтается на руле. По мере того как росла ее слава, она стала ездить на гастроли вместе со своим братом, пианистом. И хотя Вторая мировая война слегка приостановила ее карьеру, вскоре Жинетт продолжила покорять земной шар.

В октябре 1949 года, через несколько дней после концерта в Эдинбурге, где она играла один из своих коронных номеров, «Цыганку» Равеля, Жинетт погибла — как и все остальные пассажиры самолета, который упал в горах по пути в Америку, после остановки в Сан-Мигеле на Азорских островах. Ее нашли среди обломков. Она сжимала в руках свою драгоценную скрипку Страдивари. Легенда? Возможно. Далеко не во всех аннотациях к пластинкам она упоминается. Мир делится на два типа людей: тех, которые не играют на скрипке и считают, что эта деталь — просто красивая выдумка, и тех, кто играет и легко может представить, как такое произошло.

И все-таки меня до глубины души трогает не столько эта история, пронизанная трагической любовью к инструменту и полному самоотречению во славу скрипки и ее судьбы, сколько игра Жинетт. Послушайте ее прямо сейчас, если у вас есть такая возможность. Она играет с невероятной силой, которая не снилась нынешним скрипачам. Ее смычок необуздан и беззастенчив, кажется, будто она обнажается в музыке. До этого я ни разу не слышала ничего подобного. Возлюбленный Эдит Пиаф, боксер Марсель Сердан (он тоже был в том самолете), сказал однажды, что с легкостью облетел бы весь земной шар ради выступления Невё. Если послушать ее интерпретацию Брамса, можно его понять. Несмотря на слабые возможности звукозаписывающих студий 1949 года, ее игра невероятно будоражит чувства. Ничего удивительного, что в последние секунды жизни Жиннет схватилась именно за свою скрипку. Скрипка была ее жизнью, была важна для нее как воздух.

♪#4 Время шло — мне недолго оставалось быть маленькой девочкой. Я росла во всех смыслах. И мое первое по-настоящему профессиональное выступление свалилось на меня в тот момент, когда я совершенно этого не ждала. Бывшая ученица Феликса приехала его навестить и случайно оказалась на одном из моих уроков. Ее муж, Гонзало Августо, был испанским импресарио. Послушав мою игру, она сказала, что впечатлена, и хочет рассказать о моем таланте своему супругу. Позже у нас дома раздался телефонный звонок, и мне назначили встречу. Я должна была дать сольный концерт на фестивале Serenates d’Estiu на Майорке. Серьезное испытание для двенадцатилетней девочки. Это не было конкурсом для детей, где тебе могли пойти на уступки в силу твоего возраста. Дело принимало серьезный оборот. Меня ждали две недели музыки высокого полета, в компании с всемирно известными музыкантами. Кажется, мое время пришло.

В моем распоряжении был целый июнь — и я начала готовиться. Мне нужно было разучить пять совершенно новых вещей, включая Интродукцию и Рондо Каприччиозо Сен-Санса. Феликс стал давать мне уроки дома. Результатом стало целое море слез и целый океан разочарований, а еще давление, не ослабевающее ни на секунду. Мы все — Феликс, моя мама, моя сестра и я — понимали: к этому мы стремились, и пути назад уже нет. Каждый день, каждый час был посвящен работе. Мы прибыли на Майорку за неделю до начала. Из отеля открывался потрясающий вид на залитый солнцем пляж и лучшее на свете море. Феликс при любой удобной возможности бежал купаться, мама тоже окунулась несколько раз, но мне категорически запретили даже приближаться к воде. Это могло помешать мне сосредоточиться. А ведь именно от моей собранности все зависело. Из всего моего репертуара Феликс выбрал несколько композиций, которые мне предстояло сыграть. Мы занимались по утрам, днем была сиеста[6], а потом снова занимались.



Поделиться книгой:

На главную
Назад