Глупо, да? Но что уж теперь.
— В смысле привидение? — усмехнулся он. — Испугалась?
— Вообще-то нет. Это был добрый дух. Домашний. Кажется, он был рад, что я у него поселилась…
Он спросил, в каком коттедже я живу.
— В «Утесе».
Он внезапно посерьезнел.
— Ты, что, не знала? Да это поместье битком набито призраками!
Я решила, что он просто дразнит меня. Но он поклялся, что и не думал шутить.
— Тут многие их видели. Спроси у Хиллари, она все про них знает.
Хиллари была основательницей семинара. Призраки призраками, но мне вовсе не хотелось, чтобы он рассказывал всем о том, в чем я ему призналась.
— Я еще мало с кем тут познакомилась, так что не надо мне заранее портить репутацию.
— Никому ни слова, обещаю, — сказал он, подняв правую руку.
Мы вернулись с прогулки. Тем же вечером приятель-виолончелист принялся поддразнивать меня на тему привидений. Я слегка рассердилась, и в шутку сказала Мэтту, что доверять ему больше не буду. Конечно, не всерьез.
Шли дни. Его напор начал мне нравиться. Даже очень. Приятно сознавать, что ты больше не одна. Меня смешила его мужская упертость. А ведь смех — великая сила, он способен ломать барьеры. Многие тоже смеялись над тем, что Мэтт никого ко мне не подпускает. Но не все. Была одна девушка, которая пыталась меня предупредить. Она говорила, что у Мэтта скверная репутация насчет кореянок. Мне казалось, что она сгущает краски, что она несправедлива, что она сплетничает. Эти страшилки не могли повлиять на мой выбор.
Мы стали друзьями. Мэтт хорошо играл, но я видела, что безоглядное служение музыке — не для него. Он тоже отдавал себе в этом отчет. Но в то же время у него были амбиции. Он хотел стать частью сообщества дилеров. И эта цель была достижима. Если бы он продавал инструменты, это обеспечило бы ему стабильный доход и в то же время позволило вращаться в любимых им музыкальных кругах.
Он уже завел полезные знакомства. Учась в Рочестере, штат Нью-Йорк, он подключился к деятельности Tarisio, молодой компании-дилера, названной в честь Луиджи Таризио. Того самого, который владел знаменитой скрипкой Страдивари — «Мессией». Компания только выходила в большое плавание, и на их корабле было местечко для такого энтузиаста, как Мэтт. Так что каждые выходные он садился на поезд до Нью-Йорка и помогал им. Бесплатно, просто чтобы закрепиться. В этом весь Мэтт: целеустремленный, настойчивый, видящий цель и не видящий препятствий. Настолько, что он даже уговорил директора Tarisio, Джейсона Прайса, приехать в Проссия-Ков, чтобы продемонстрировать всем исполнителям те инструменты, которые тот планировал выставить на аукционе в этом сезоне. У Мэтта хорошо получалось приспосабливаться, договариваться с людьми, заводить знакомства и вытягивать из них максимум.
Неделя промелькнула как один миг. В конце семинара, уже в поезде на Лондон, музыканты неукоснительно соблюдают старую традицию: они выкупают весь вагон и, отъезжая от Пензанса, заказывают в промышленных масштабах пиццу, с тем чтобы ее доставили к следующей остановке. Этой традиции уже столько лет, что компания, доставляющая пиццу, точно знает, что делать. Может, я и покажусь вам мизантропом, но учитывая, какой бурной была прошедшая неделя, все, чего я хотела, — передохнуть немного в тишине и поспать. Поэтому я забронировала себе место в другом вагоне. Но не успела я расположиться, как рядом снова возник Мэтт. Он ушел с вечеринки, чтобы составить мне компанию.
— Да нет, иди развлекайся, — сказала ему я.
Но Мэтт был настойчив. Он сел рядом со мной. Мы говорили обо всем на свете, вагон мягко покачивался, и я чувствовала, что вот-вот усну. К нам то и дело заглядывала какая-то девушка с той вечеринки и пыталась увести Мэтта обратно, но он всякий раз отказывался со словами:
— Нет, Мин хочет, чтобы я побыл здесь.
Я этого не говорила, и была бы совсем не против, чтобы он ушел, но я уже поняла, что это — неотъемлемая черта характера Мэтта: переложить на кого-нибудь ответственность.
Когда мы вернулись в Лондон, его настойчивость окончательно меня покорила. Мое сопротивление было сломлено. Мы начали встречаться. Он жил в Манчестере, я — по-прежнему в своей квартире в Харроу. Когда была такая возможность, мы чередовали: неделю жили на юге, неделю — на севере. Так и ездили туда-сюда, и Мэтт всегда был рядом. Я отыграла серию концертов и решила сделать передышку, чтобы подготовиться к выпуску CD, который должен был выйти к Рождеству. Sony планировала турне по Корее, Мэтт готовился к защите диплома в Королевском северном колледже, и я сократила число выступлений. Мне было несложно ездить туда-сюда.
Мы приближаемся к главному. Осталась пара месяцев. Я много времени проводила с Мэттом в Манчестере. Мы были вместе всего несколько недель, но я уже начала в нем сомневаться. Он был младше меня на шесть лет, студент-переросток. А я собиралась в гастрольный тур — продвигать свой CD. Мы находились на разных жизненных этапах. Я вскоре собиралась «осесть», но у него и мыслей таких пока что не было. И я стала задумываться о том, что Мэтт не совсем мой человек. Он был легок в общении, даже слишком легок, и умел уболтать кого угодно, чтобы получить желаемое. Мысленно я уже приняла решение с ним расстаться. Он был собственником, и многих моих друзей это настораживало. Может, я просто переросла потребность от кого-то зависеть. А может, когда я смотрела на наши отношения со стороны, я, пусть даже и не осознавая этого в полной мере, видела в них отражение того, как ко мне относились другие люди в течение многих лет. И мне это не нравилось. На какой-то момент мне показалось, что я вполне могу стать независимой, и преодолевать — вдвоем со скрипкой — любые трудности самостоятельно. Я была исполнителем с мировым именем, у меня было свое место в жизни, свои друзья. Как и Риччи, я была готова пройти через все это. В конце концов, мы с Мэттом знакомы всего пару месяцев. Если расстаться сейчас, его раны заживут быстро. Не то, чтобы он мне не нравился, просто я понимала, что эти отношения не для меня. Я изложила ему свои сомнения. Он сказал:
— Мои родители поженились, когда им было двадцать.
Меня подкупило это тонкое замечание. Неопытность и неуверенность могут стать основой чего-то крепкого и долговечного. В конце концов, и у моих родителей все вышло именно так. И мы остались вместе. Был конец октября.
За неделю до этого я давала последний концерт и играла Трио для фортепиано, скрипки и виолончели си-бемоль мажор Шуберта. Скрипка очень идет его произведениям. Она подчеркивает тот терпкий вкус, что присутствует в его музыке, особенно в медленных частях. Это было приятное окончание недели, хотя чувствовала я себя прескверно. Я подхватила бронхит, потеряла сознание по пути в аптеку за антибиотиками, и выстояла концерт только благодаря стероидам, которые мне дали в скорой. Мэтт в это время собирался в Льюис, на побережье Суссекса. Он проходил там курс Фельденкрайза. Метод Фельденкрайза — двигательная соматическая практика, разработанная Моше Фельденкрайзом. Ее цель — развитие человека через осознание себя в процессе работы над движениями собственного тела. Она помогает избавиться от боли и спастики. Ее проходят многие музыканты. Она расширяет двигательные возможности. В некоторых странах эта методика входит в обязательное физическое воспитание. Из того, что применяется в Англии, ближе всего к ней техника Александера. Мэтт надеялся стать одним из преподавателей этой системы. Я чувствовала себя не очень хорошо, чтобы ехать так далеко. Тем более что один из моих друзей пригласил меня на ужин, и я бы с радостью согласилась на это предложение, но Мэтт был очень настойчив. Для него было очень важно, чтобы я поехала с ним. И я согласилась. Я поехала с ним в Льюис и провела там выходные, по-прежнему чувствуя себя не очень.
В тот понедельник, вернувшись в Лондон, мы остановились у меня дома. В квартире было холодно, и мы оба хотели есть. Мы ждали поезда до Манчестера, который отправлялся где-то в девять вечера с вокзала Юстон. Мэтт предложил приехать туда пораньше, чтобы перекусить. В другой раз я бы точно отказалась, но лекарства, усталость и холод непрогретых комнат — не лучшие советчики. Я опять сделала так, как хотел Мэтт, а не я. Похоже, это стало входить у меня в привычку.
Несчастье вот-вот должно случиться. Бессмысленно гадать, «а что если бы…», или перебирать варианты, как можно было его избежать. Это ни к чему не приводит, лишь усиливает чувство вины и заставляет чувствовать себя дураком. Но когда оно случается, ты все равно начинаешь себя пилить. Я пилю себя постоянно. До сих пор. Например: я могла бы разжечь огонь в камине, мы могли бы выбрать другое кафе и не спорить — ведь в том споре не было нужды. Надо было просто быть потверже. Просто быть собой. Но я не была собой, я сделала все это, приняла все эти решения или позволила принять их за меня. Итак, на часах — половина седьмого, 1 ноября 2010 года. Холодно, ветрено и сыро. Мы едем на вокзал примерно на час раньше, чем нужно. Мы еще в Харроу, но я уже закрыла дверь и иду к такси. У меня в руках чемодан и футляр со скрипкой. У Мэтта — чемодан и виолончель. Мы по очереди нагибаемся и залезаем в такси. Недолгая поездка до метро, а затем — до вокзала.
Там и увидимся.
Мы выходим из метро и попадаем прямиком в пасть вокзала. Мне все еще нехорошо, я все еще на бронебойных стероидах. Неделя меня вымотала, поездка тоже. Не нужно было мне ехать в этот Льюис, не нужно было делать все это. Я прямо чувствовала, что не стоило, но Мэтт так настаивал. Навстречу мне разинулись выходы на платформы, кажется, еще чуть-чуть и проглотят. Все это невыносимо — эта толпа, эти объявления, шум, суета. Я просто хочу сесть. Мы поворачиваем и идем к торговому центру, там есть кафе с террасой на улице, некоторые столики свободны, на сиденьях — лужицы. Перед нами — целый парад забегаловок: Ed’s Diner, Nando’s, Caff`e Nero, Cafe2 Rouge, сплошные хот-доги и буррито. Все это совершенно не вызывает аппетита, но раз уж мы здесь, нужно что-то выбрать. Мы заходим в Ed’s Diner и останавливаемся в дверях перед картонной фигурой улыбающейся девушки. У девушки красная юбка и поднос с американскими закусками, но в забегаловке полно людей и шумно, к тому же для нашего багажа нет места, а у нас ведь не только два чемодана, но и виолончель стоимостью почти в четверть миллиона фунтов и скрипка — в четыре раза дороже, чем виолончель. Скрипка у меня в руке. В крепком надежном чехле лежит моя жизнь, два ее смычка и запасные струны.
Мы снова выходим на холод. Через дорогу от нас виднеется Pret A Manger[12], и там есть свободный стол у выхода. (Это важная деталь, ведь там два выхода. Один ведет к вокзалу, а другой — к автобусам. Он довольно неприметный, и находится с другой стороны здания.) Там тоже полно людей, но деваться некуда. В эти заведения не отдыхать приходят. Мэтт сторожит стол, забив проход между ним и окном нашим багажом, я иду к стойке. Себе беру горячий бутерброд и чай, Мэтту — суп. Вернувшись, вижу, что Мэтт переставил багаж так, чтобы его виолончель была между ним и чемоданами. Я сажусь напротив: футляр со скрипкой ставлю между ног, ремешок привязываю к лодыжке. Я всегда сажусь только так. Всегда. Скрипка рядом, и неважно, вижу я ее, или нет, но ремешок футляра всегда обмотан вокруг моей лодыжки. Помните? Этот инструмент — часть меня, часть моего собственного тела, не менее важная и интимная, чем любая другая. (Я помню, какой шок испытала, когда однажды сидела перед концертом в гримерке. Внезапно вошел дирижер, без единого слова достал мою скрипку из футляра и подергал за струны. У меня было такое чувство, что он все это сделал со мной, как будто считал, что у него есть на это право.) Но сейчас она в безопасности.
И вот я сижу с ремешком, привязанным к ноге, и чувствую себя препаршиво.
— Тебе же неудобно, — говорит Мэтт.
Я вздыхаю. Да, мне неудобно, мне плохо, я устала, все это путешествие, эти выходные, все это — бессмысленно.
— И что? — огрызаюсь я.
— Надо скрипку сюда положить, — говорит Мэтт.
Я предлагаю просто поменяться местами, потому что хочу, чтобы скрипка была при мне, но Мэтту эта идея не по душе. Он меняться не хочет. Мэтт считает, что должен сидеть рядом с багажом и виолончелью. Он хочет, чтобы я положила скрипку к виолончели.
— Ни за что! — отвечаю я. Мэтт настаивает.
Мы ругаемся, и эта неприятная сцена транслируется в прямом эфире для всех, кто оказался в пределах слышимости. Постыдное, но притягательное зрелище для случайных свидетелей. Есть вещи, которые не стоит делать на публике, на вокзалах, в ресторанах, в кафе Pret A Manger холодным ноябрьским вечером. Ссора движется в направлении, нужном Мэтту. Если бы я могла видеть себя со стороны, я заметила бы, как он давит на меня, а я все больше и больше прогибаюсь. В конце концов я сдаюсь, как всегда скатываясь к стандартной модели поведения, в которой Мин всегда уступает, Мин подчиняется, зависит от предмета, который или привязан к ее лодыжке, или покоится под подбородком, или дремлет в чехле, подаренном Риччи.
Упорство побеждает. Как всегда. Я отдаю скрипку. Мэтт кладет ее в зазор между одним из чемоданов и окном. Мне это не нравится. Опять препирательства, опять неловкость. В конце концов он соглашается и кладет ее рядом с собой. К горлу подкатывает просьба, такая жалкая, такая безвольная, что мне больно даже вспоминать ее. Я прошу его присмотреть за ней. Я только что сама отдала ее и прошу его присмотреть за ней! Поздно. Она больше не со мной. Я не замечаю, как в это самое время хищники сужают круги вокруг нас. Я не подозреваю, что по вокзалу бродят трое и заглядывают во все кафе, осматривая территорию, выбирая, где удобнее поживиться. Я их не вижу, но, вероятно, они уже тут, внутри, а может быть, заглядывают в окно, обмениваются взглядами, кивают или пожимают плечами. Если бы тогда я обратила на них внимание, я заметила бы, как они уставились на сумочку женщины, сидящей через несколько столиков от нас. Она беззаботно болтает с подругой, совершенно не подозревая, как, впрочем, и я, об их намерениях. Хотя, какая разница, о чем мы обе не подозреваем. Через несколько минут она уйдет в целости и сохранности, а я… И вот она, все так же ни о чем не догадываясь, случайно спасает свою сумку, делает неосознанный жест, может, чуть-чуть подвигается, а может, просто кладет пальцы на ее замок. Или подруга ей что-то шепнула, или парочка напротив подала знак. Что бы это ни было, она рушит их планы. Взгляды мужчин скользят дальше по залу, и останавливаются на мне. Точнее, на том, чего больше нет со мной. На моей скрипке.
Знали ли они о том, что это — скрипка? Учитывая, что к скрипке прилагались мы, она наверняка показалась им обычной дешевой вещицей. Может, они подумали, что в футляре какой-нибудь компьютер, или это просто коробка для… бог знает, чего. Наверное, все дело было именно в этом. Они не знали, что это. Это как игра в лото или подарок в рождественском чулке, развлечение. Лотерея.
Оставалось полчаса. Каждое слово, которое я пишу сейчас кажется мне длиною в целую жизнь. Я несколько раз спрашиваю у Мэтта, как там скрипка. Его это раздражает, он просит меня успокоиться. Он ведь присматривает за ней, не так ли? Троица приступает к привычной процедуре. Да, это привычная для них процедура. Они все это уже делали раньше. И теперь, когда я пишу об этом, мне хотелось бы спросить у них, почему они не решили украсть что-нибудь другое, что-нибудь поменьше, полегче, от чего проще избавиться и пропажа чего не причинит владельцу столько боли. Знают ли они о той боли, которая на меня обрушится? А я? Могу ли я вообще себе представить ее? Может, предстоящая потеря — единственный для меня способ понять, что2 на самом деле значит для меня моя скрипка. Но зачем же такой ценой?
Мэтт достает iPad, я прислоняюсь головой к стеклу. Они уже здесь. Теперь они всегда будут здесь, чуть сзади и сбоку, готовые наброситься на добычу. Вот только они не набрасываются. Они отвлекают внимание. Двое спереди, один поодаль. Одно незаметное движение. Вот она. Лежит рядом с багажом, в тишине и безопасности, ждет ласки. А в следующую секунду… Вот и все. Я не могу этому помешать.
Мэтт отрывается от планшета, спрашивает, все ли со мной хорошо.
— Жарко очень, — отвечаю я.
Вот и все. Последние слова прежней Мин, той, которая не расставалась со скрипкой с шести лет, репетировала каждый день, вместе с ней преодолевала все взлеты и падения, будучи подростком, а в двадцать один год встретилась со своей милой Страдивари. Взгляните на нее: ей жарко, она устала, да и настроение у нее не очень. Но грех жаловаться. Она скоро выпустит свой диск, концерты расписаны, у нее много планов на будущее. Разве плохое самочувствие или жар могут считаться серьезной проблемой для таких перспектив?
Я поднимаю голову. Неожиданно в кафе становится очень людно. Новые посетители заходят, ищут места, толпятся у стойки. Как здесь тихо было до этого! Я чувствую: что-то изменилось, но не могу понять что. Что-то не так, как будто поменялся ракурс. Все выглядит как прежде, но что-то исказилось. Что именно я уловила? Движение? Намерение? И что мне об этом сказало? Почувствовала ли я, как изменился воздух вокруг меня, как комната, в которой была моя скрипка, превратилась в комнату, где ее не было? Может, это моя лодыжка почувствовала, как натянулся невидимый ремешок? Какая часть меня подняла тревогу? Глаза? Сердце? Грудь? Какая часть меня первой отреагировала на вторжение, на то, что меня похитили, разъяли, порвали мне струны?
Я смотрю на Мэтта и говорю:
— У меня такое странное чувство, как будто нас кинули.
Он опускает взгляд и спрашивает с внезапной паникой в голосе:
— Господи, где твоя скрипка?!
— Что значит, где моя…
Я тоже смотрю вниз. Я вижу пол, вижу чемоданы, вижу виолончель, но скрипки нет. Мы вскакиваем, оглядываемся по сторонам, задыхаемся от ужаса, мое сердце колотится, я ничего не понимаю. Кричат голоса. Это могла кричать я, мог кричать Мэтт, но на самом деле они раздаются у меня в голове.
Ее нет! Ее нет!
Я в панике озираюсь, думаю о том, какая я глупая, должно быть я оставила ее у стойки, или нет, может быть, мы просто завалили ее чемоданами, и она все-таки здесь. Но нет, она пропала! Я слышу, как голос в моей голове произносит эти слова. Я бегу к выходу, там никого. Бегу к стойке. Закидываю менеджера вопросами. «Кто-то украл мои вещи, вы не видели, кто это был, не видели?» Он думает, что у меня украли сумочку и пытается успокоить, мол ничего страшного. Он не понимает. Я умоляю его поскорее позвонить в полицию, но он все равно не понимает и не звонит, а ведь ее нет! Ее нет…
Кто-то говорит нам, что здесь неподалеку есть отделение транспортной полиции. Мы бежим его искать, и по дороге я без конца кричу на Мэтта:
— Как ты мог?! Как ты мог?!
Мы находим участок, там сидит парнишка, который тоже отказывается понимать, пока я не говорю, что эта скрипка стоит миллион фунтов. Я пытаюсь донести до него, что это — Страдивари, что это моя скрипка, и ее больше нет! Какие-то люди задают мне какие-то вопросы: что я видела? что случилось? Я отвечаю, и мне так больно, словно с каждым вопросом кто-то снова и снова бьет меня ножом в живот. Я обескровлена, происходит нечто ужасное, ужасное, как будто под моими ногами раскрылась пропасть без дна, и я балансирую на краю. Боже, как же я хочу вернуться в то время, когда все было хорошо, и я была целой! Потому что до меня, наконец, доходит, что случилось: ее нет.
Ее нет! Она исчезла! И даже хуже…
Исчезла и я.
4
Добро пожаловать в Чистилище.
В самом начале, еще в отделении транспортной полиции, я думала только об одном: «А как же мой диск?» Странная мысль, ведь диск был в безопасности, записан и отпечатан, готов к распространению, и все же в те ранние часы этот вопрос приходил мне в голову снова и снова: «Как же мой диск?» И вот, словно сработала какая-то странная телепатия, в вихре входящих и выходящих полицейских, передаваемых мне чашек чая и вопросов, пришла эсэмэска от Sony. Они хотели уточнить какие-то обычные житейские детали: время, адрес и тому подобное. Я, не раздумывая, написала: «Не волнуйтесь. Все в порядке». Я не сказала, что сижу в полицейском участке и что весь мой мир рушится. Не сказала, что изо всех сил держу себя в руках и боюсь, что стоит мне на секунду ослабить хватку, как…
«Нет. Не волнуйся, Sony. Все в порядке!»
В это невозможно было поверить. Этого просто не могло быть. Ну как это? У меня была скрипка, концерты, которые мы должны были вместе сыграть, и записи, которые должны были сделать по контракту. Я собиралась бросить Мэтта, а не скрипку!
— Можете пошлепать меня по щекам? Мне надо знать, что это не сон.
Это я сказала молодому полицейскому. А он ответил мне:
— Простите, мэм, но это не сон. Все по-настоящему.
Мы с Мэттом просидели в отделении почти четыре часа, ожидая хоть каких-то новостей. Я была в панике, но полисмены вели себя образцово. Хоть и не каждый день на их участке пропадали скрипки ценой в миллион фунтов, они проявляли поразительное спокойствие. Это обнадеживало. Если не считать миллиона фунтов, с такими кражами они уже сталкивались. Могла, конечно, существовать вероятность некой аферы с нашей стороны, но, как только они разобрались, кто мы такие, сразу объявили «боевую тревогу» по всей лондонской подземке, надеясь перехватить похитителей. Когда воровство происходит спонтанно, а не по наводке, ворам труднее исчезнуть. Если повезет, их поймают где-нибудь на выходе. Мы ждали. Давно перевалило за полночь. Мы надеялись, надеялись, надеялись, но, несмотря на то, что нас окружали вниманием и чаем, вся эта «боевая тревога» ничего не принесла. Если не считать какого-то бедолагу, которого угораздило в эту же ночь оказаться на станции Кингс-Кросс с альтом в футляре. Футляр открыли, осмотрели и отправили бедолагу домой. Счастливчик. Получил небольшой подзатыльник от жизни и возможность поделиться этой историей за обедом. А еще — урок ответственности: нельзя выпускать скрипку из рук.
Мы тоже поехали домой, но, когда схлынула волна первоначального оптимизма, поняли, что измотаны и, что намного важнее, сломлены. Думаю, именно тогда я и почувствовала потерю. Каким-то образом. Я не вполне осознавала всю ее ширину и глубину, но ощущала, что подо мной многие морские сажени мрака и холода. Мрак и холод поднимались из этой глубины, набирая силу, наползало оцепенение: живот, руки, грудь, голова. Меня швырнули в незнакомые темные воды, в огромный черный океан.
Пусть я его не видела, но чувствовала, какой он безжалостный, могучий и бескрайний, и как ему бесконечно все равно, кто я такая и откуда. Как я буду жить без моей скрипки? Что может знать этот жуткий океан, разве ему есть до этого дело? Это было что-то совершенно невозможное, не поддающееся осмыслению. Ведь я думала, что мы со скрипкой будем вместе до гробовой доски. Между нами словно существовал некий договор, мы понимали друг друга, как никто другой. Это меня должны были унести в коробке, а не…
Впрочем, поначалу вокруг меня плавали обломки, за которые можно было цепляться. С миром, который я потеряла, еще оставались связи. Нужно было постоянно решать какие-то не самые приятные бытовые вопросы, навести порядок в делах, как после смерти близкого человека. Но эта рутина помогала мне держаться на плаву.
На следующее утро я первым делом связалась со страховой компанией Lark, а затем с Beare’s. Матери я не звонила. Я вообще не хотела ей ничего рассказывать. Может, просто надеялась, что все уладится раньше и ничего говорить не придется. Это как с медицинским диагнозом — не стоит накручивать себя и других, прежде чем он подтвердится. Так я себе это объясняла тогда, но сейчас понимаю, что были и другие причины. Мы со скрипкой были автономной боевой единицей. Пусть это и странно, но человека, который мог бы рассказать маме о том, что скрипка пропала, просто не существовало. Или он еще не сформировался и не научился говорить. Прежняя Мин, та, у которой была скрипка, не привыкла делиться чем-либо со своей матерью. Не привыкла рассказывать подробности своей жизни, быть уязвимой, быть ребенком, подростком, не привыкла быть обычной. Во всяком случае, с тех пор, как мне дали понять, какая судьба меня ждет. Когда я заболевала, никто не беспокоился о моем здоровье, скорее всех заботило, успею ли я разучить новое произведение. Я плюс скрипка — это была постоянная величина. Мне нельзя было жаловаться, показывать свою уязвимость и пользоваться всеми преимуществами юного возраста. Отбрось все это, Мин! Бери скрипку! В глазах родителей я всегда была почти идеальным существом без какого-либо изъяна. А если бы у меня не получилось соответствовать этому образу, тогда…
Поэтому на задворках моего сознания всегда жил страх: если я оступлюсь, скрипка тоже запутается, потеряется, не будет знать, что ей делать, как реагировать, и тогда мы обе пропали. Она была своеобразным мостиком между мной и моей семьей. И мы ходили по нему друг к другу в гости. А теперь, когда его нет, что может нас связать? Без него пропасть между нами стала очевидной. Теперь, когда я осталась абсолютно одна, я смогла наконец взглянуть на мир под другим углом и по-новому увидеть жизнь, которой я лишилась.
Впрочем, все это было уже неважно. Кто-то из Beare’s, не зная моих намерений, позвонил моим, чтобы выразить соболезнования. Потрясенная мама естественно тут же перезвонила мне. Еще бы. Много ли раз за эти десять лет она видела меня без моей скрипки? Я сразу же сказала ей, что говорила всегда в любой ситуации: со мной все в порядке, все будет хорошо. Хотя я знала, что это не так — уже не так. Все хорошее утонуло в безжалостном море. Но для нее, для «нас с ней», эти слова были чем-то вроде спасательной шлюпки, на которую я успела вскарабкаться: Все Хорошо.
День спустя мне позвонили из полиции. Инспектор Энди Роуз рассказал, что многое уже удалось выяснить. Они просмотрели записи с камер видеонаблюдения и моментально узнали похитителей. Не первый раз с ними сталкивались. Они были из какой-то кочевой общины — двое подростков и их дядя повзрослее. Целый клан. Хотя полиция и отставала от них на пару дней, определить их местонахождение и найти скрипку было лишь вопросом времени. Полицейские восстановили картину происшествия довольно подробно. По записям удалось отследить путь злоумышленников от Тоттенхэма, где они жили, до Юстона. Видно, как они выходят из метро, слоняются от одного кафе к другому, и наконец наведываются в Pret A Manger. Настоящие падальщики: зоркие глаза, острые клювы и когти. Питаются чем придется. Камера зафиксировала, как эти парни заметили футляр со скрипкой и дружно двинулись к нему. Никаких хитрых уловок, никаких цирковых трюков, которые я успела себе нафантазировать. Они просто схватили добычу и быстро-быстро пошли прочь, через заднюю дверь, которая в тот раз совершенно случайно оказалась незапертой. По крайней мере, именно так мне все описали. Прошло уже пять лет, но я по-прежнему не могу заставить себя посмотреть эту запись. Кажется, Энди понял мои чувства, поэтому отдал мне ее копию, чтобы я посмотрела, если захочу. Чтобы у меня была такая возможность. Чтобы это не было запретным плодом. И вот она лежит в коробке, вставь в компьютер и нажми «Play». Но я не могу себе представить, чтобы мне хоть когда-нибудь захотелось посмотреть эту запись. Ради чего? Чтобы как-то оправдать себя? Или только подогреть чувство вины и гнев? Кому захочется смотреть такое? Так что я так и не воспользовалась предложением Энди.
Ладно. Хватит. Дело сделано, воры на время исчезли, предположительно, сели в автобус, потому что затем они появились на Хай-Роуд в Тоттенхэме. Прямо неподалеку от полицейского участка, где о них, конечно, знали, но еще не в связи с этим эпизодом. Ясно, что в автобусе они вынули скрипку из чехла и прочли, что это — Страдивари, потому что так написано у нее внутри. Что они сделали после? Они зашли в интернет-кафе и принялись гуглить, что такое Страдивари. Наверняка они и сами не поняли, что за вещь попала им в руки.
Если я вообще и представляла себе когда-нибудь этих воров, то всегда именно в момент, когда они достают мою скрипку из футляра, сидя в хвосте автобусе. Засияла ли она для них так же, как всегда сияла для меня? Дергали ли они ее за струны? Услышали ли они, как внутри у нее цветут ноты? Спела ли она для них хоть раз, растопила ли лед в их душах и очистила ли сердца? Нет, скорее всего, нет. Они наверняка не поверили в то, что прочли в Интернете. А потом повернулись к какому-то водителю автобуса, который тоже сидел в этом кафе, и предложили скрипку ему. Может, за пять, или пятнадцать, или двадцать фунтов. Даже не за сотню. И глазом не моргнули. Водитель, поразмыслив над их предложением, пришел к выводу, что от этой штуковины никакого проку, и отказался. Тогда они наверняка снова повернулись к экрану, и Google попытался их вразумить. Они снова принялись рассматривать скрипку Страдивари — одну из четырехсот сорока девяти, существующих во всем мире. Может, поверили, а может, и нет. Больше они никому ее не предлагали. Просто побрели все по той же дороге домой, гадая, что им теперь с ней делать. Повезло им или наоборот? Ладно. Семья разберется.
Полиция пришла к ним домой и побеседовала с отцом обоих подростков насчет кражи. Он был осторожен и изворотлив — мальчишек давно не было, и вообще, какая-такая скрипка? Энди сказал, что нам нужно обратиться в прессу. Это лучший способ обнаружить скрипку. Пусть воры знают, что2 попало им в руки. Нужно придать делу широкую огласку, и подать все так, чтобы они поняли: если будут играть честно, выйдут из этой ситуации без последствий. Газетчики ухватятся за такой материал, в нем есть изюминка — бывший вундеркинд и скрипка ценой в миллион фунтов. История облетит все газеты, ленты новостей, таблоиды, быть может, сгодится даже для центральных разворотов. Воришкам наверняка растолкуют, что к чему, и они сообразят, что дело серьезное, и что полиции главное вернуть скрипку, а не упечь их за решетку. Они не поверят, если сами полицейские попытаются им это внушить, но словам прессы поверить могут. В игру вступали интеллект, опыт и знание мира, в котором оказалась моя скрипка. Факт кражи и ответные меры мгновенно превратились из ловли преступников и возвращения скрипки законному владельцу в затяжную битву умов, в которой все решали хитрость и терпение. Решение было принято, и полиция была твердо намерена его придерживаться. Было бы здорово поймать потом и самих негодяев, но куда важнее все-таки найти скрипку.
Полиция хотела огласки, но меня эта идея повергала в ужас. Публичность казалась мне акулой, описывающей вокруг меня круги и жаждущей крови. Будут раны, будет боль. Я не могла на это пойти. Нет, никакой публичности. И снова Энди и Тони (тот молодой полицейский, который встретил нас в самый первый день) проявили понимание. Они сказали, что справятся без моего участия и что я, если хочу, могу сохранить свою личность в тайне. Самой скрипки Страдивари будет вполне достаточно. А мое имя упоминаться не будет. Они сделали сообщение для прессы: что за скрипка, сколько стоит, где была украдена, когда и во сколько. Но мы не учли одного. В 1696 году Страдивари сделал всего две скрипки. Так что журналистам не составило труда за несколько часов провести небольшое расследование, раскопать мое старое интервью и выяснить, что именно я — та самая прославленная дурочка. Они связались с полицией и сообщили, что будут раскручивать эту историю, и неважно, согласны мы или нет. Мы согласились. Выхода все равно не было.
Я раньше никогда не сталкивалась с такой журналистикой. Меня взрастили на диете из вегетарианских интервью о вундеркиндах-протеже, о концертах, о записях. А теперь до меня добрались репортеры другой породы: дикие, стремительные, готовые в битве за выживание обглодать происшествие до костей. Возможно, мне следовало отдать им себя на растерзание, попытаться направить сюжет в нужное русло и с их помощью обратиться непосредственно к похитителям. Тогда бы они, может быть, не написали, что той холодной ноябрьской ночью, примерно в половине девятого, я бросила свою скрипку на станции Юстон без присмотра на целых полчаса, чтобы купить сэндвич, и что в итоге этот сэндвич оказался самым дорогим в мире. Для них это была шутка, но они выставили меня идиоткой. Так и вижу, как жители пригородов читают газеты с этой новостью в поездах, пока мимо пролетают станции, и пересказывают ее друг другу: слыхал, слыхал? По отношению ко мне, которая не могла даже ответить, это было просто жестоко, низко и бессмысленно. Когда человек и так повержен, его не добивают ногами, причиняя новую боль и нанося новые раны. Что я им сделала? Наверное, самое страшное, что мог подумать обо мне сочувствующий читатель, это что я просто нелепый и безответственный человек. Но сама я казалась себе матерью-кукушкой, виноватой в том, что случилось с моей скрипкой. Конечно, в этом и была вся проблема. Во мне.
Но пресса была не единственным источником неприятностей. Со всех сторон раздавались возмущенные голоса тех, кто никак не мог понять, почему со мной не было охранника. Разве можно ездить в общественном транспорте со скрипкой, которая стоит целый миллион фунтов! Они не понимали, как музыканты вообще путешествуют со своими инструментами. У нас нет охранников, шоферов, машин с пуленепробиваемыми стеклами. Мы покупаем обычные места в самолетах, на кораблях и поездах. Я не отвечала на эти выпады. Но опять-таки: а вдруг стоило? Может, надо было броситься в бой, попытаться изложить свою точку зрения? Трудно сказать, но, судя по опыту, на такие ристалища выходить бесполезно. Эту пьесу писали не для тебя. Сражаясь, ты участвуешь в битве, в которой тебе никогда не победить, потому что сюжет этого не предполагает. Здесь свои правила, свои цели. Это как с разгромными рецензиями. На них нельзя отвечать. Сам факт того, что ты ответил, выставит тебя в еще худшем свете. Мэтт тоже нервничал, боялся, что его обвинят напрямую и что всплывет все, что произошло в том кафе.
Внимание общества к этой теме казалось бесконечным. Меня как будто заживо похоронили под тяжелой глыбой непрошенного внимания. Я чувствовала его вес почти физически. Мне даже начало казаться, что это некий демон уселся мне на грудь, давит на легкие, душит меня. Это был не просто бесплотный дух, он был осязаем, он впивался в меня. Я пыталась отбиваться. Я отрезала свои волосы. Раньше они доходили почти до талии, но превратились в строгое каре до подбородка. Я стала носить нарочито скромную одежду, чтобы стать как можно незаметнее. Только черное. И чем глубже укоренялась во мне мысль о безвозвратности потери, тем сильнее становилось мое оцепенение. Внутри меня жила боль, но мне было все равно, как будто мое тело начало производить свой собственный заменитель первоклассного морфина. Мин была и в то же время нет, бодрствовала, но не просыпалась, страдала от боли и не ощущала ее. Моя оболочка стремительно пустела. Иногда я пыталась заполнить пустоту наспех придуманными чувствами. Меня шатало, словно я сама трясла себя за плечи, пытаясь разбудить. Но будить было почти некого.
Пришли холода. На город опустилась суровая зима. Холодно было повсюду — и снаружи, и внутри. Ни капли тепла. Я не выбиралась из постели сутками, а если и выбиралась, то мне сразу же хотелось снова зарыться в нее и хотя бы во сне снова встретиться с моей скрипкой, раз уж наяву я не могла ни увидеть ее, ни дотронуться. Сны заменили мне реальность. Эти сны не были приятными, но, по крайней мере, в них была скрипка, иногда она оказывалась там даже раньше меня, иногда нет. Однажды мне приснилось, что она зарыта в каком-то саду. Такая же замерзшая, как я, умолкшая, одинокая, почти бездыханная. В другой раз мне приснилось, что я еду в поезде и понимаю, что моя скрипка лежит на рельсах, и ей никуда не деться от надвигающихся колес. Или, что я сижу в купе, смотрю из окна и вижу ее на пустой платформе — брошенную и ненужную. А иногда на платформе оказывалась я, а скрипка — в поезде. Я замечала ее блеск в окне, а потом поезд неожиданно трогался, и моя скрипка уезжала от меня, или я от нее. В этот момент сон отматывался к началу. Вот же она! Но ее никак не достать, она теперь всегда будет для меня недосягаемой. Не самые лучшие сны, но в них было и кое-что хорошее: скрипка всегда оказывалась целой и невредимой, я никогда не видела, как она горит или ломается. Ни разу. Даже в худшие дни.
Я стала подумывать об альтернативе. Ожили старые детские мечты. Помню, очень давно, когда мне в руки впервые попала скрипка, я также мечтала стать балериной. Мне всегда нравился балет, и у меня неплохо получалось. Учитель тоже так считал и говорил, что мне нужно стать танцовщицей, но мама была категорически против и заставила меня оставить занятия танцами. Она считала, что для этого нужно слишком много и тяжело работать (как будто для скрипки не нужно). Но были и другие причины. Думаю, у нее были предубеждения касательно жизни танцовщиц и всех ее составляющих. Но мне танцы нравились. Они помогали избавиться от чувства давления. Когда ты танцуешь, тебе не нужно притворяться кем-то другим. Я была просто танцующей девочкой. У этих слов сладкий привкус давно минувших дней. Маленькая девочка танцует. Но танцы закончились. Девочку оградили высоким забором, окружили охраной, и она перестала быть маленькой девочкой. Стала кем-то другим, тоже маленьким. И мы все знаем, кем. Сначала я была очень расстроена, но потом в моей жизни появилась скрипка, и в сутках не осталось часов для танцев. Я забыла о них, о той маленькой девочке, которой могла стать, и должна была стать. Забыла о многом.
Но в балерины идти было поздно. Так, может, во врачи? Одна из моих подруг так и поступила, она играла в Лондонской симфониетте, а потом бросила все и выучилась на доктора. Теперь она работает терапевтом. Это звучало разумно, привлекательно и сулило стабильный доход. Я представляла, как сижу в кабинете, нажимаю на кнопку и улыбаюсь входящему пациенту. Я могла бы помогать людям. У меня были бы новые цели и я больше не чувствовала бы себя пустой оболочкой. Я стала искать курсы. Без диплома мне понадобилось бы целых семь лет, но с дипломом за плечами оказалось достаточно двух. Два года — и я стала бы младшим врачом. Я начала подумывать о волонтерской работе в какой-нибудь больнице и серьезно поговорила на эту тему с подругой. Она предупредила, что работа эта тяжелая и выматывающая. Но меня это не оттолкнуло. С тяжелой работой я хорошо знакома. Только ее я выполнять и умею.
Я снова стала ходить на йогу и отдалась ей с каким-то религиозным рвением. Она не только избавляла от боли, но и помогала взглянуть на мир по-новому. Тренер посоветовала мне заняться преподаванием. Не обязательно сразу уходить в него с головой, говорила она мне, следующие уровни откроются постепенно. Откроются. Передо мной. Странная мысль. Мне не казалось, что этот род деятельности для меня, но, размышляя о нем, я пришла к неожиданному выводу. И музыка, и йога предполагали взаимодействие с людьми. Значит, где-то глубоко внутри меня сидел человек, которому не нужна была скрипка, чтобы общаться с другими. Значит, у меня все еще есть голос, и вне скрипки я все-таки существую. Очень необычная мысль.
Но я все равно хотела ее вернуть. Я сделала еще кое-что, о чем никому тогда не сказала. Я сходила к экстрасенсам. Точнее, я просто наткнулась на них, когда покупала открытку в Selfridges. Канцелярский отдел располагался на цокольном этаже, и я случайно заметила фиолетовый занавес в конце одного из коридоров. Мне стало любопытно, и я заглянула за него. Внутри оказалась комнатушка и большая вывеска, на которой значилось: «Сестры-ясновидящие».
Я проходила это место, наверное, тысячу раз, но вывеску заметила впервые, и решила, что это знак свыше. Я зашла. Заправляла у них женщина по имени Джайен. Но она не всегда была на месте. В основном там трудились нанятые ею прорицательницы. Однако в тот день главная ясновидящая присутствовала лично.
— Твое сердце разбито, не так ли? — спросила меня она.
— Да, но не совсем в том смысле.
Я сказала, что у меня кое-что отняли.
— Эта вещь была тебе очень дорога.
— Да.
— Кудрявый парень зарыл ее в саду.
А вот это уже что-то новенькое. Ведь один из тех парней действительно был кудрявым. И мне снился тот сон про сад. Я была у нее еще три раза, но так и не сказала, что речь идет о скрипке. Каждый раз перед моим уходом она говорила:
— Не теряй надежду. Радость еще вернется к тебе.