Пашкина фантазия начала бурлить и раздуваться, ведь девичьи секреты могут быть только про любовь, правда?
— Я понял! Я сразу догадался! Я так и знал! Да он же дурак! Настоящий дурак! Зачем он тебе? — он затарахтел, не давая Нине вставить ни слова.
Нинка сначала пыталась что-то сказать, но вскоре сникла. Она отвернулась от Пашки, закрыла глаза и нахмурилась. Ей сразу расхотелось рассказывать ему про Писальщика, который приходит зачем-то к ней ночами под окна и пугает ее. И правильно, что расхотелось, это был глупый порыв, что Пашка мог бы сделать? И зачем ему это знать? Разболтал бы дома или в школе, дошло бы до директора, тот обязательно вызвал бы маму, и пошло-поехало. Зачем? Надо просто держать окно в спальню закрытым и, наверное, все как-то само собой рассосется. Хотя тяжело, невозможно тяжело было справляться с этим в одиночку.
А может, надо было уже давно все рассказать папе? Но ведь он живет далеко, где бы он тогда остался ночевать, чтобы выследить этого дядьку? Игорьсергеич вряд ли пустил бы его на ночь в квартиру. Хотя это же была когда-то и папина квартира.
Или попросить бабушку, чтоб приехала с ними пожить… Хотя это тоже плохая идея, Игорьсергеич снова станет маме выговаривать, Нина уже не раз слышала.
Так она все сидела и размышляла, а Пашка не переставал тарахтеть.
— Я тебе вот что скажу, бросай ты этого Ваську, он ненадежный совсем и вообще младше тебя на целых два года! Два года! Это ж просто смешно! Мужчины должны быть старше девушек или хотя бы одного с ними возраста, как я, например! А младше? Это даже представить такое невозможно!
— Может, заткнешься уже? — не вытерпела Нина.
Знал бы Пашка, что сейчас происходило в Нининой голове! Но что бы ни происходило, рассказать это, как выяснилось, было совершенно некому. Она тяжело вздохнула, махнула рукой на ничего не понимающего Пашку, взяла портфель и пошла домой.
Борщ был еще слегка теплым, мама Варя успела сварить его до работы. Рядом с кастрюлей на большом блюде горкой лежали толстые и важные котлеты, прикрытые крышкой. Нина всегда удивлялась, как можно делать такие одинаковые котлеты, словно это была одна и та же котлетина, повторенная много-много раз. Нина не раз видела, как мама их лепила, да сейчас уже и сама спокойно могла бы приготовить фарш, но такой восхитительной одинаковости не добивалась ни разу, хотя и очень старалась. Нинины котлетки были каждая с характером — одна кособокая, деловитая и серьезная, другая плоская, худая и явно чем-то расстроенная, третья маленькая, с неровными краями и очень стеснительная, а четвертая толстая и круглая, словно считала себя самой главной на сковородке. Мама еще давным-давно выдала Нине семейный секрет приготовления фарша: класть только жареный лук, никакого сырого! Жареный лук дает особый вкус, не горчит, и котлетки получаются более сочными. И еще — белый хлеб для фарша надо замачивать крепким чаем, а совсем и не молоком! Ну и еще пару секретиков, которые делали обычные домашние котлеты необычными.
Нина налила себе тарелку почти холодного борща, пошла к кухонному окну, залезла с ногами на подоконник, потом вспомнила, что забыла взять хлеб, снова слезла, чуть не пролив суп, и, добыв из бумажного пакета горбушку вчерашнего бородинского, снова устроилась у окошка. Это окошко на кухне она не особо-то любила, а все из-за того, что там стояла коллекция кактусов Игорьсергеича. Ведь он тогда кроме лыж приволок с собой большую коробку колючих злых мясистых колобков в горшках, которые ненавидели Нину и мстили своими иголками за то, что она зарилась на их новую территорию. Нина отвечала им взаимностью. И хотя Игорьсергеич очень вежливо просил «деточку» горшочки не двигать, Нина всегда отодвигала их ближе к стеклу, чтобы и самой постараться устроиться на подоконнике.
— Деточка, все приличные люди едят за столом, залезать с ногами на подоконник девочке в твоем возрасте уже недопустимо, — прикрыв глаза и, видимо, глядя на нее сквозь веки, стал отчитывать Нину Игорьсергеич, когда застукал ее обедающей на окне. — У тебя хорошо воспитанная и скромная мать, это во-первых (как так можно называть маму «мать», подумала тогда Нина). Во-вторых, ты видишь, деточка, что подоконник занят кактусами, и это не просто кактусы, а коллекционные растения, которые дорого стоят, это мое имущество, и я попросил бы тебя не причинять им ущерб, между ними должен быть воздух, они должны дышать!
Нина про ущерб кактусам тогда вообще ничего не поняла: разве подвинуть горшок — это нанести ущерб? И как кактусы дышат? Она об этом никогда ничего не слышала и специально залезла потом к ребятам Брокгаузу и Ефрону узнать, может, она пропустила что-то из ботаники? Но нет, ничего такого — все то, что и раньше знала о кактусах… ну, ладно, почти все:
«В дождливое время года кактусы своими корнями жадно поглощают воду и скопляют ее в паренхиматической ткани. Испарение у кактусов весьма слабое, так как листовая поверхность у них вполне не развита, кроме того, стеблевая поверхность покрыта плотною кожурою, а иглы и волоски, покрывая стебель иногда сплошь, образуют броню, предохраняющую стебель от сильного нагревания и способствующую образованию вокруг стебля особой атмосферы, где циркуляция воздуха затрудняется, а через это испарение еще более ослабевает. Во время засухи, когда высыхают ручьи и колодцы, кактусы являются даже единственными источниками воды, откуда и животные, и люди утоляют жажду. Лошади, прежде чем съесть К., обивают копытами все его иглы».
Вот про паренхиматическую ткань и лошадей точно не знала. Она наслаждалась такими рассказами, и каждый раз словно отправлялась в путешествие, а в тот раз представила огромную черную гривастую лошадь с белой звездочкой между глаз, которая била копытом по колючим кактусам, разбивая их в ошметки и наслаждаясь теплой и терпкой сочностью. Такое могло быть, наверное, в Перу или Чили…
«В Перу и Чили, — читала она дальше Брокгауза и Ефрона, — древовидные стебли Cereus и Opuntia доставляют строительный материал и дрова, кроме того смолистые стебли употребляются при ночных поездках как факелы (отсюда название этих кактусов: «факельный чертополох»). Слизистый сок Cereus употребляется бразильскими индийцами как лечебное против лихорадки средство, а мякоть многих других видов как размягчающее средство при нарывах. На о-ве Сан-Доминго из шарообразных стеблей некоторых кактусов, после вымачивания и удаления мягких тканей, делаются шляпы. Длинные иглы (до 0,3 м) видов Cereus употребляются в Перу как вышивальные и вязальные иглы. Культивируются или ради причудливой формы, или ради роскошных цветков (Cereus grandiflorus — царица ночи, Phyllocactus и др.). Культура кактусов не трудна: они требуют сухой, легкой почвы, богатой известью, и умеренной поливки, кактусы легко размножаются отводками и черенками».
Она хотела потом показать Игорьсергеичу эту статью, чтоб он увидел, что никакого воздуха кактусам не требуется, что их легко размножить, если вдруг кусок отвалится, и что пусть эти кактусы хоть служат народу, если уж занимают столько места на подоконнике — пользовать их в виде иголок или делать лечебные отвары на худой конец.
И как-то показала, плюхнув на стол тяжелый том на букву «К» прямо перед крупным носом этого человека в пижаме.
— Ты зачем портишь книгу? — спросил он, не поднимая глаз. — Зачем вообще вынимать энциклопедию из ряда? Поставь обратно, деточка. Я тебе говорю это большими буквами! Книги очень дорогие, и просто так их мусолить я не позволю! Это не игрушка! Потом невозможно будет их продать!
Нина попыталась было сказать, что книги вообще-то дедушкины, и, во-первых, продавать их никто не собирается, а во-вторых, на то они и книги, чтобы их читать, но Игорьсергеич встал и, шаркая клетчатыми шлепанцами, удалился к себе в комнату, закрыв дверь.
С тех пор, затаив обиду на Игорьсергеича, Нина с нескрываемым удовольствием устраивалась в его отсутствие на подоконнике, задвигала ногой коллекционные горшки к самому окну и этим мелко мстила.
Нина доела борщ, взяла в руку котлету и стала лениво жевать, глядя в окно. Потом вспомнила, что еще не переоделась, и надела домашнее платье, перешитое из старого маминого халата, длинное, теплое, байковое, как называлась его ткань. Никто ж не знал, что когда-то оно было обычным халатом на пуговицах, а сейчас выглядело почти как принцессино платье, с длинными рукавами, вязаным воротничком и широкой оборкой по подолу, почти до щиколотки. Хотя расцветка, конечно, могла бы быть и не такая мрачненькая.
Нина устроилась поуютнее и снова припала к окошку. Пашка уже давно смылся. Наверное, пошел искать очередных врагов народа, чтобы дома в подробностях рассказать о них папе. Ими, врагами этими, с точки зрения Пашки, мог быть кто угодно: советская девушка, которая прошла мимо него по улице, держа под руку явного иностранца, продавщица, которая сказала, что колбасы нет, а какому-то дядьке дала, завернутую в бумагу, и даже его собственная учительница, которая поставила Пашке очередную двойку за невыученные стихи!
Пусть ищет, ладно! Нечего ему тут сидеть! Нина посмотрела на коляску со спящим Егоркой, которая стояла прямо под окном у тети Майи. Она часто выставляла его одного, а сама шла заниматься домашними делами. Ничего, говорила, пусть привыкает к самостоятельной жизни! Егорка и спал совершенно самостоятельно и пока еще ничего, кроме еды, не требуя. Тетя Майя иногда выбегала из подъезда, заглядывала в молчащую коляску и мигом летела назад с криком: «Как бы не подгорело!» Видимо, на кухне жарилось что-то важное.
У беседки стояли трое: Бабрита, руки в боки, Серафим и Васька.
Серафим начал было подкрашивать качели, которые сильно пооблупились, но Бабрита, видимо, случайно выглянув в окно, заприметила колер, с которым экспериментировал Серафим. Тот уже успел покрасить — «испоганить», как выразилась Бабрита — одну железную трубу, на которой держались качели. Раскрасневшаяся, в незастегнутом пальто, наброшенном на халат, Бабрита ринулась спасать художественное восприятие двора в целом. Краска и на самом деле была не самой удачной и жизнерадостной, какой-то уж слишком фиолетовой.
В форточку Нине долетали обрывки фраз. Она раскрыла ее пошире и с удовольствием прислушивалась к обычному дворовому разговору, одновременно дожевывая вкусную холодную котлету с соленым огурцом.
— Фима, ну где ты вообще такую краску откопал? Это ж вся эстетика теряется! Она ж не в pendant с окружающим миром!
Бабрита пыталась решить вопрос мирным путем и частично по-французски, морщась и от запаха краски, и от ее вида.
— Марго Абрамовна, — Серафим называл ее на свой манер, зная, что она любит французский язык, и пытаясь ей этим польстить. — Это все, что у меня есть, и это мой любимый цвет! Чем он вам не нравится? Просто сказочный цвет! Вспомните «Волшебника Изумрудного города» и старуху Бастинду! Она же носила фиолетовый!
— Вот и растаяла, как кусок сахара в чае! — мигом ответила начитанная Бабрита. — Тоже мне, сказочник нашелся, просто Оле Лукойе, ядрена вошь! У нас тут Советская страна, а в Советской стране не место такому цвету, особенно на детской площадке! Ты видел на наших улицах хоть что-то фиолетовое? Дома, машины, лозунги? Это ж просто позор! Это какой-то капиталистический цвет! Он навевает скуку и мрачность, а советским детям, мон шер, должно быть весело! Пошарил бы у себя в закромах, может, нашлись бы краски поинтеллигентнее! Красный, например!
Бабрита все еще стояла руки в боки, пытаясь еще и позой показать свою решимость. Васька в разговор пока не влезал, понимал, что два таких признанных дворовых мастодонта — скажем так, мастера слова — не оставят от него и мокрого места, если он попытается хоть что-то вякнуть. Он просто присутствовал и учился, грея уши умными разговорами.
— Марго Абрамовна, не говорите, что мне нужно делать, и тогда я вам не скажу, куда вам нужно идти! — Серафим старался выражаться медленно и очень сдержанно, чтобы себя контролировать и не обидеть Бабриту, которую ценил и уважал. — Я увидел, что качельки собираются нахер прогнить, если их не покрасить, проявил инициативу, припер краску, стал художественно работать. А вы мне тут являетесь, как гений чистой красоты и мимолетное, блять, виденье, чтобы рассказать, какой это говенный цвет, и как я своим существованием всем порчу жизнь! Вот сидит в вас говно, и вы гордо называете это характером!
— Мон шер, кес-ке-се? Что ты свой поперек всегда вставляешь? Можно было сказать то же самое, только намного скромнее! Ты знаешь, кто такой хам? Это человек с ампутированной культурой! А я тебя держала за порядочного! На что это мы так обиденькались? Что этот твой фиолетовый говно-цвет, снулый и настолько неестественный, что ты в природе его не увидишь? Что в этом нового?
— А вот давайте-ка без оскорблений! Как это не увидишь? А сирень? А сливы? А виноград? А моя собственная жизнь? Это, между прочим, цвет моего восприятия! — сказал он высоким, сильно вздыбленным голоском, словно у него в глотке застрял хомяк.
— О-о-о-о, теперь я вижу, что у тебя, дорогуша, задета не только кора головного мозга, но и, так сказать, вся его древесина… — Бабрита делано всплеснула ручками и покачала головой. — Иди-ка ты, все-таки, сыночка, поднимись к себе на голубятню и поскреби по сусекам, вдруг какой-нибудь красненький или желтенький отыщется для детишек-то!
Она была непреклонна и стояла насмерть, защищая интересы местного дворового детства.
— Ну, я не сильно понял природу конфликта, любезная Марго Абрамовна, на нет и суда, блять, нет. Пусть так и остается. Вы задели своим вопиющим непониманием мое творческое начало! Тогда ждите, пока качельки покрасит домоуправление, живите в своем ржавом обосранном раю! Вы когда-нибудь дождетесь домоуправа, я уверен! Только случится это не скоро, дети пообдерутся к тому времени, может, даже и заражение крови получат от ржавых ран или, того хуже, столбняк! Или вообще вырастят и настрогают новых! Вот вам еще одно подтверждение того, что в нашей любимой и необъятной стране инициатива всегда наказуема!
Карпеткин поднял банку с фиолетовой краской и поплыл, шаркая, к подъезду.
— Ты это, не обобщай, Серафим! — прошипела ему вслед Бабрита. — И на всю нашу Советскую страну не клевещи! Я ее в обиду не дам! Тоже мне! Шишл-мышл, пернул-вышел!
Но Карпеткин уже не услышал жизнеутверждающего продолжения разговора — он скрылся в подъезде и нарочито захлопнул дверь, которая вообще никогда не закрывалась. Беседа прервалась сама собой.
Лишившись интересного собеседника, Бабрита огляделась, заметила, наконец, удивленного Ваську и строго учительским тоном сказала:
— Что это у тебя вдруг за базедова болезнь? Что ты шарами вертишь? Беги домой, напиши на листочке «Осторожно, окрашено!» и прилепи к качелям! И мигом! А то все перемажутся! Понял?
Васька кивнул и побежал домой исполнять поручение.
Бабрита снова посмотрела на маслянисто-фиолетовую стойку качелей, на несколько фиолетовых капель на земле, словно именно там только что растаяла злая Бастинда, покачала головой и, выполнив свой гражданский, человеческий и высокохудожественный долг, отправилась домой.
Двор опустел. Спящий в своей коляске Егорка человеком еще особо не считался и интереса для Нинки пока не представлял. Она спустилась с подоконника и налила себе заваренный с утра чай, который мама привычно оставляла в чайнике на целый день. Пора было делать уроки, но Нина всячески оттягивала это малоинтересное занятие. Мама предупредила, что они с Игорьсергеичем сразу после работы пойдут в очередные гости и дома будут поздно, чтобы Нина не забыла на ночь поставить борщ и котлеты в холодильник. Она оттащила тяжелую кастрюлю в прихожую, где стоял холодильник, накрыла ее тарелкой с котлетами, а котлеты спрятала под крышкой. По дороге к себе в комнату вынула наугад худенького Брокгауза и Ефрона. Нине очень нравилось, что все тома разные по толщине, совсем не похожие друг на друга, прямо как люди: одни стройные и подтянутые, другие опухшие и объевшиеся. Том оказался на букву «З», и Нина полезла на подоконник его изучать.
Было еще совсем светло, Нина распахнула занавеску и открыла форточку. Мама Варя просила, чтобы комната проветривалась хоть двадцать минут в день, особенно перед сном, и объяснила, что это необходимо для хорошего здоровья и быстрого засыпания. Нина четко выполняла все мамины предписания: а как же, еще перестанут ее оставлять одну, решив, что никакая она не взрослая, а совсем еще маленькая. Но до сна было пока далеко. Со двора в комнату потянуло запахом освободившейся от травы земли, свежего, раскачивающегося на веревках белья и жареной рыбы, которая вот-вот должна была пригореть. Или уже пригорела. Нина поморщилась: запах рыбы был совсем лишним, и перебить его было трудно.
Во двор вышли дети, совсем мелкие, из второго подъезда, с ними бабушки и еще кто-то. К липе спустилась тетя Труда с каким-то объявлением, которое никак не подсовывалось под бечевку. Дядя Тимофей принес инструменты, чтобы в который раз попытаться починить свой старый, еще довоенный мотоцикл. Важно и гордо вышагивая, из подъезда вышел Васька, но не Лелин сын, а задиристый, наглый и драный кот, взятый в приличную семью с пятого этажа истреблять мышей.
Все дворовые Васьки были задирами.
Двор наполнялся нормальной вечерней жизнью.
Темнело довольно быстро.
Нина успела сделать уроки и два раза поговорить с мамой по телефону: да, борщ убрала, да, уроки сделала, нет, на улицу уже не пойду, да, скоро лягу спать. Потом вспомнила про свой утренний испуг и полезла под кровать за чемоданом — зачем, Нина и сама не могла себе это объяснить. Наверное, было все-таки очень непривычно сидеть на подоконнике одной, без игрушек, когда свободного места оставалось слишком много. Она щелкнула чемоданными замочками и открыла крышку. Игрушки лежали как попало, непривычно сваленные кучей и утрамбованные крышкой. Буратино жалобно улыбался, словно сделал чего-то недозволенное и его за этим застукали. Нина вынула его и прижала к груди, укачивая, как ребенка. Потом потащила на подоконник — ему там точно будет лучше и привычнее, чем в темном пыльном чемодане под кроватью.
С Буратинкой на подоконнике стало и правда веселее. Нина снова слезла и сняла с кресла клетчатый плед, чтобы не простудиться: «Ты будущая мама, тебе надо следить за здоровьем, — учила ее мама. — Никогда не сиди на холодном, а то простудишься! Всегда подкладывай под попу плед! Это важно! Запомнила?» Нина запомнила, чего тут было сложного. Она расстелила сложенный вдвое плед на подоконнике, прислонила для мягкости подушку под спину, взяла в охапку Буратинку и стала ему дальше рассказывать про все на свете, что начинается на букву «З».
— З — восьмая буква русской азбуки, ведет свое начало от старославянской буквы З, земля, источником которой стала финикийская Z.
Читала долго, про Забайкальскую область, которая лежит где-то далеко-далеко, за озером Байкал, какие-то скучные цифры и малоинтересные устаревшие данные, потом про «забойку» — собачью чесотку, от которой мрут целыми псарнями. Это было намного интереснее Забайкалья, да и Буратинка, казалось, стал улыбаться шире. Потом захотелось чая, и Нинка сбегала на кухню, налила себе немного заварки и разбавила бывшим кипятком из чайника, взяла пару печенек и потащила к себе на лежбище.
Читала дальше, в основном про каких-то знаменитых людей, их оказалось очень много на букву «З». Про «заводы» сразу стало скучно, а про птичку-завирушку Нине понравилось: у нее и хвостик с выемкой, и гнездо детям она строит очень искусно.
Уже совсем стемнело, Нина даже не успела заметить этот переход ото дня к вечеру. Соседи давно возвратились с работы, чтобы поесть, поспать и снова поутру идти на работу. Запах пригоревшей рыбы давно улетучился, появились новые соблазнительные запахи — повсеместно готовили ужин. Нина отложила книгу, откинула голову и стала смотреть на желтые уютные окошки.
Вон, нижнее, дяди Тимофея. Он обожает любительскую колбасу и все время Нину угощает. На завтрак у него бутерброд просто из колбасы на белом хлебе, а на ужин обычно жареная с горошком.
У тети Труды простая еда: пюре с солеными огурцами и навага, уважает она эту рыбку, сладенькая, говорит. Иногда тоненькие блинчики печет и угощает всех, кто под руку подвернется.
Бабрита — та настоящая повариха, любит она едой радовать и готовит всегда сложные блюда, какие-то особенные, чуть ли не ресторанные, часто пользуясь книгой о вкусной и здоровой пище. Или салат «Весна» сделает, или салат «Здоровье», или рыбу под каким-то оранжевым маринадом (а оранжевый, потому что много морковки, сказала она Нине, однажды угостив), или паштет из печенки (вот эти внутренности Нина совсем не любила, хотя мама говорила, что в оладушках из печени много полезного гемоглобина). В общем, что достанет в магазине, тем соседей и удивляет. А кого еще-то? Дочка ее, Нелька, съехала от нее к своему сожителю и редко теперь навещала мать. Нина даже вздохнула, вспомнив о Бабрите.
Размышления о еде заставили ее снова покинуть свое уютное насиженное место и двинуться в прихожую к холодильнику. Нина щелкнула ручкой, дверь открылась, но, кроме кастрюли с борщом и тарелки с котлетами, ничего нового Нина не увидела. Взяв одну котлетину, прямо королеву всех котлет, крупную, округлую, обжаренную со всех возможных сторон, Нина снова вернулась к себе в комнату и засела на насест. Фонарь освещал угол дома четким желтым треугольником, ничего, кроме этого, и не высвечивая. Его покачивало, как иногда бывало дядю Мишу, вместе с ним качался и желтый треугольник, скользя по дому.
В центре двора было почти совсем темно, но в беседке вроде кто-то еще оставался. Вот чего там сидеть, в такой темноте-то, подумала Нина. Она подняла котлетину повыше, стараясь не испачкать плед, и стала наблюдать за беседкой. Это было намного интереснее, чем читать слова на букву «З». Эта буква была какая-то особенная, слов на нее набиралось не так уж и много, в основном сплошные фамилии. Ну а что читать фамилии, какие знания они могут дать? Нина изучила пару Заозерских, Задунайских, но разочаровалась в них и бросила эту затею — буква «З» явно не шла.
Она отложила энциклопедию, погладив ее выступающие золотые буквы и блестящий шелковый срез. Из чего делается такая краска, подумала Нина? Наверное, из чистого золота, из чего же еще. Она провела тоненьким пальчиком по полированному срезу энциклопедии, и ей очень понравилось это ощущение, словно она трогала блестящую шерстку щеночка. Она водила пальцем по срезу, придерживая другой рукой Буратинку, и смотрела во двор. Все уже разошлись по домам. Последней Майя укатила завозившегося Егорку — видимо, пришло время его покормить. Он отоспался на свежем воздухе и тихонько басил, требуя необходимое — мамкину сиську. Майя склонилась над ним, что-то спросила, словно он мог ей ответить, и гордо повезла выполнять самую важную функцию на свете — кормление будущего советского человека. Советский человек уже начал громко орать, проспав время еды, и Майка заторопилась, везя коляску так, словно в ней была надежда всего человечества в целом, а не только отдельно взятой Советской страны.
Нинка осталась одна. Она, собственно, и была одна. Но жила вместе с двором, наблюдая, как за окном течет жизнь, и радовалась, что она является ее маленькой, сидящей на окне частью. Она вроде одновременно находилась и там, во дворе, а вроде и у себя дома, в теплой и родной комнате, отделенной от внешнего мира одним лишь окном. В щель форточки все еще просачивался обыденный московский запах, очень понятный, вечерний, съестной. Но чуть позже кухонные ароматы улетучились, и снова потянуло простыми основополагающими вещами — листьями, мхом, землей, осенью, осенью именно поздней, надо сказать, и вечной скукой. Да и звуков почти не слышалось. Нина открыла форточку нараспашку, чтобы вдохнуть полной грудью и прислушаться. Чуть пошумливала липа на пару с невнятным баритоном из Трудиного радио, а где-то далеко, наверное, на Садовом, гудели машины, ну и все.
С подоконника пора было уже уходить — на что смотреть-то, черным-черно! Нина потянулась, как котенок, вся изогнулась и вытянула руки вверх, пытаясь достать до верхнего массивного шпингалета, но вдруг отвлеклась и припала к холодному стеклу, пристально глядя в темноту, в самый центр двора. Что-то ее там привлекало, хотя ничего и не виделось. Темень поглощала ее взгляд, казалось, он проходил насквозь, ни во что не упираясь.
И все-таки кто-то во дворе еще оставался. Зачем? Что сидеть в холоде, когда все по домам, не до гуляний, поздновато уже. Нина все смотрела, уставившись в центр двора, и не могла оторвать глаз от беседки, которую особо и не видела, но знала, что она там есть. Вдруг именно в том месте, куда она смотрела, один за другим начали вспыхивать маленькие неровные огоньки. Вспыхивали и сразу гасли. Пламя было живое, колышущееся, как крылышки мотылька, который летает-то все время, мелко махая прозрачными крылышками, но то попадает в луч света, а то снова вылетает в темноту. Спичечный мотылек летал вокруг белых рук, Нина это точно видела. Вдруг зажегся фонарик, ярче и мощнее, чем мелкие огоньки, и осветил чье-то лицо. Нина немного сощурилась, чтобы разглядеть. Лицо было обращено в ее сторону, и она его узнала. Писальщик. Который подсвечивал свою тонкую вечную улыбку. Нина его увидела.
Она испугалась, но решила не подать виду. Встала на коленки, тщательно закрыла форточку, подергала ее и нагнулась, чтобы поправить съехавшего на бок Буратинку. А как выпрямилась и подняла руки, чтобы закрыть окно сверху на шпингалет, то оказалась лицом к лицу с Писальщиком, близко-близко, через стекло. Как он успел так мгновенно сюда перенестись? Его освещал яркий свет из Нининой комнаты. Он был рядом, их разделяло только окно. А девочка так и стояла на коленках на подоконнике с еще поднятыми вверх руками, не успевшими защелкнуть замок. Мужчина присел перед ней на корточки, словно собрался справить большую нужду — со стороны это именно так и выглядело.
— Малыш-ш-ш, не бойся, малыш-ш-ш, все очень славно, ты не представляешь себе, как славно… — зашелестел он сдавленным посмеивающимся голосом через окно, глядя Нине прямо в глаза.
Она застыла, ноги налились тяжестью, пошевелиться было невозможно.
Писальщик еще шире улыбнулся, растопырил пальцы и стал приближать руки к стеклу, нарочито медленно, словно они были раскалены, и ему нужно было продавить стекло, даже не продавить, а расплавить. Потом, наконец, припал к окну, опершись руками, и там, где только что было его лицо, появилось облако пара, притушив на мгновение его изображение. Нина вскрикнула и отпрянула, настолько неожиданным это оказалось. А он вдруг поддал плечом оконную раму, распахнул ее и своими быстрыми бегающими пальцами, похожими на бледного краба, совершенно отдельного и никак с ним не связанного, успел схватить клешнями край Нининого платья. Эти жуткие пальцы неестественно громко зацокали ногтями по подоконнику и страшно напугали Нину тем, что оказались совсем рядом с ней. Она закричала, чужая рука исчезла, а девочка с силой навалилась на окно, которое с шумом и звоном захлопнулось. Она резко защелкнула верхний шпингалет и решительно спрыгнула с подоконника.
Это были жуткие секунды, но самое страшное было для нее впереди. До пола она не допрыгнула, а больно и глухо ударилась, зависнув на мгновение у шкафчика под окном, словно беззащитная мушка, пойманная голодным пауком. Край платья так и остался в руках у незнакомца, придавленный к тому же закрытым окошком. Оно некрасиво задралось, обнажив девчачьи острые коленки и маленькие ножки в грубых шерстяных носках. Нина с трудом обрела равновесие, схватилась за подол и стала изо всех сил его тянуть. Она покряхтывала, стараясь вытянуть застрявшее платье, и боролась как храбрая маленькая женщина, отстаивая свою непоруганную честь.
Как ей было стыдно и страшно! Стыд и страх перемешались, превратившись в адский жар, который сжирал ее изнутри, ошпарив горячей липкостью с головы до шерстяных носков. Это был пока еще ни с чем не сравнимый опыт — Нине на секунду показалось, что она умерла и попала в ад.
Чем дальше она пыталась отойти от окна, пришпиленная к нему платьем, словно бабочка булавкой, тем выше оно задиралось, выставляя напоказ ее трусики в веселый голубой горошек. Лицо девочки налилось кровью, жилки вздулись, как стебельки у одуванчиков, и казалось, что они вот-вот просто лопнут от напряжения. Руки ее уже начали гудеть от боли, так страстно она вцепилась в байку. Несколько мгновений она топталась на месте, совершенно не понимая, что делать дальше, но не побоялась посмотреть на того, кто цепко ее держал.
Мужчина упивался ситуацией. Чуть приподняв одну бровь, он радостно смотрел на ловко пойманную добычу и улыбался, словно перед ним возился дурашливый щенок. Он видел напряженное и раскрасневшееся лицо девочки, полное отчаяния и ужаса, смотрел на ее цепкие изящные ручки, впившиеся мертвой хваткой в мягкую ткань, следил за тем, как все выше и выше обнажается хрупкое содрогающееся тельце. Вдруг девочка дернулась, бросила свой несчастный подол, вывернулась из платья, как рыба из сетей, выскользнула из него и побежала, почти голая и дрожащая, прочь из комнаты.
Писальщик и не предполагал, что ему сегодня так крупно повезет. Он не мог появляться здесь каждый вечер, таковы были обстоятельства. Но это старое расшатанное окно с редкой ржавеющей решеткой и девочкой-дикаркой, припрятанной за ними, стали важной частью его ночной жизни, так не похожей на монотонную дневную. Все его дни были ожиданием ночи, часы тянулись в предвкушении сумерек, и тогда он выходил на охоту.
Он был страстным коллекционером, он собирал чужие жизни.
Девочка с Патриарших была жемчужиной в его собрании, а район Патриарших прудов — любимым местом охоты. Он жил на той стороне Садового, на Тишинке, прямо у рынка, и уже из-за этого с детства считался чужаком на Патриках. Садовое кольцо широкой серой лентой отделяло центр от начинающейся окраины, хотя как Белорусский вокзал мог в то время считаться окраиной?
Центровые шакальчики первым делом спрашивали у забредших сюда пареньков адрес, и если он не совпадал с их представлением о правильном соседстве, то все, пиши пропало, начиналась вечная травля. Единственным географическим исключением из правил был сам пруд. Он вроде как принадлежал всей Москве, а не только местным, и с этим хочешь не хочешь приходилось считаться. Зимой тут отдыхали на коньках, летом — на лодках. Народу было всегда предостаточно, шумно, весело, да часто и пьяно. И никак иначе, чем Патриками, пруд не называли, хоть он и был переименован в Пионерский.
Не прижились пионэры в пруду-то.
Писальщик и сам в детстве часто приходил сюда зимой кататься на коньках. Шел в раздевалку, долго напяливал коньки, завязывая их двойным неразвязным узлом, неловко цокал по направлению к плохо очищенному льду, а потом долго, усердно и бессмысленно наматывал круги под бравурную военную музыку. Когда щеки его уже начинали пылать, а ноги индивели и теряли чувствительность, он возвращался в павильон, медленно разувался, вешал коньки через плечо, вставлял ноги в огромные валенки и шел, опустив голову, по дворам. Он привык так ходить, в глаза он смотреть не любил. Ходил мимо окон, вглядывался из темноты в чужую жизнь, жадно наблюдал, как раскладывали по тарелкам тоненькие непропеченные куски бурого хлеба, как ставили на стол кастрюлю с дымящимся жидким супчишкой, сваренным из остатков и ошметков, — время-то было послевоенное и совсем не сытое, совсем. Хоть так и приобщался к еде и семье, которой не было, представлял, что и он там, в тепле, за столом со всеми. Вот и путешествовал воровато по чужим жизням от двора ко двору, избегая встреч с местными.
Подглядки эти стали его любимым занятием.
На Палашах у рынка за бабой одной подглядывал — баба и баба, дебелая, крупная, грудастая, да и ничего особо не делавшая — так, по дому, то кверху задом пол до блеска тряпкой надраивает, словно есть с него собирается, а зад огромный, живой, как неведомое фантастическое животное, надвигается вперевалку прямо на окно, за которым стоит очарованный пацан в испарине, вытаращив глаза. То он застает ее, стирающую, над тазом в распахнутом мокром халатике и завороженно наблюдает, как она жамкает белье крепкими белыми пальцами, будто собирается из него выдавить что-то ядовитое, а грудь свободно, словно и не принадлежит ей, свешивается над животом, колышется, полная, розовая, в голубых жилках. И запах хозяйственного мыла, терпкий, едкий, проникает на улицу и достигает вздрагивающих ноздрей пацана за окном.
Еще любил проводить время и на Спиридоновке, спрятавшись перед чьим-то окном за железным щитом с проеденными насквозь ржавыми фигурными дырками. Окно это никогда не занавешивалось, лишь белые бумажные полосы, приклеенные крест-накрест еще со времен войны, отгораживали скандальных обитателей комнаты от спокойной уличной жизни. Комната была простая, с просаленными обоями у кровати, с портретом Сталина на гвозде и с вечно неубранным столом, застеленным газетами со все теми же портретами генералиссимуса на первых полосах. Парень знал, что приходить к окнам надо около десяти вечера, тогда-то и разворачивалось захватывающее представление.