Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Взгляни на дом свой - Леонид Тишков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С Виктором Ивановичем Кривошеевым мы продолжаем общаться, он с рождения живёт в Нижних Сергах, закончил Пятую школу, после армии устроился на Завод в прокатный цех, потом там же работал художником-оформителем. Сдружила нас общая любовь к чтению, у моего друга великолепная библиотека, которую он собирал всю жизнь. Сейчас он заботится о моей маленькой квартирке на улице Розы Люксембург, в которую мы перетащили часть вещей из старой квартиры моей матери и где я останавливаюсь, когда возвращаюсь на родину, чтобы дыхнуть воздухом Урала, взобраться на верхушку Кукана, пройти на лодке в верховье Пруда или на Плоский камень, как в далёком детстве.

Квартирка эта располагается в кирпичном доме, в котором когда-то взорвался газ, один подъезд совсем обвалился, погребя под обломками одинокую старушку с первого этажа, никто не помнил, как её звали. Может, Августина Пегасьевна, нет, так звали бабушку Серёжи Колмакова, маленькая, как старый воробей, она всегда сидела у окна кухни напротив трансформаторной будки, сложенной из серого кирпича, как все дома в Городке, и смотрела на перепутанные электрические провода, на которые иногда садились голуби и сороки. Взорвавшийся дом отремонтировали, залатали трещины, он стал почти как новенький, вот сюда я и переехал. Этот дом так и зовут — «взорвавшийся», можно не говорить адрес, а просто сказать: тот дом, что когда-то взорвался, — и все знают, о каком доме ты говоришь. Стоит он на краю городка Гагарина, на улице Розы Люксембург, недалеко от того дома, где я провёл своё детство и откуда уехал искать лучшей доли в Москву.

Городок Гагарина сейчас не тот, всё пришло в нём в упадок, а ведь когда-то это был лучший жилой район в Нижних Сергах. Водолазы строили городок Гагарина долго, резали камнеснег на блоки и складывали из них угловатые серые дома, простые перпендикуляры, похожие на коробки для спичек. Никаких пилонов, флеронов, балясин, завитушек, колонн, бельведеров, только четыре стены и перегородки. Удивительно, что назвали они свой Городок именем первого космонавта, видимо, самая главная мечта водолаза — это полететь когда-нибудь в космос, а не бродить в глубоких мутных водоёмах, путаясь в склизких водорослях. Сейчас, когда водолазы покинули Городок, а вместо них в облезлых домах поселились люди, всё вокруг пришло в упадок. Люди не смогли сохранить  простую гармонию и ясную чистоту, присущую водолазному царству. У домов сейчас лежат огромные кучи глинистой земли, зарастающие крапивой и лопухами, асфальт вспучился, прошитый тополиными корнями, тут и там металлические бледно-синие, красно-коричневые разнокалиберные гаражи, расставленные где попало, ряды дровяников покосились, у многих провалились крыши, двери скривились. Перед окнами стоят железные мусорные баки, наполненные полиэтиленовыми пакетами со зловонными пищевыми отходами, их было так много, что баки не вмещали их все сразу, поэтому жители бросали их вокруг помойки на землю. Бродячие собаки рылись в мусоре, вытаскивая, урча, огромные обсосанные мослы, рёбра, длинные бедренные кости, черепа коров и копыта свиней. Тут же лежали разорванные диваны, обоссанные матрасы, сломанные стулья, засаленная одежда, сношенная обувь, разбитые лампы дневного света, сожженные сковородки, собрания сочинений Шиллера и Лескова, перевязанные бечёвкой, почти новые, один раз использованные презервативы и прокладки, лосиные рога, самовары, фарфоровые статуэтки Данилы-мастера и Огневушки-поскакушки, какие-то шкатулки и туески, пустые вёдра и чемоданы, уйма пластиковых бутылок, и пакеты, пакеты из «Пятёрочки» и «Монетки»…

Иногда у домов можно встретить скамейки, но не те, поставленные водолазами, с боковинами в виде улиток и лап грифонов, а только грубо сколоченные сидушки с металлическими ножками из водопроводных труб и спинками из разломанных шифоньеров, прикрученные проволокой. На них тихо сидели пожилые женщины, вдыхали сирый воздух городка, выдыхали с ним последние дни, а может, и часы своих жизней. А по крышам гаражей бродили дети, громыхая ржавым железом, бросали вниз камни, кричали матерные слова, словно были не дети совсем, а рабочие-кровельщики. Но этот бесконечный шум не прерывал оцепенение старух, он был их тишиной, покоем, вечным покоем, в котором они жили, как старые ракообразные существа.

Баня была единственным архитектурным шедевром городка водолазов. Четыре пилястра поддерживали скромные подковообразные арки над входом в баню, посетители входили в аттик торжественно, неся перед собой полиэтиленовые пакеты с полотенцами, чистым бельём, мочалками и мылом. Это было почти сакральное место, где все они собирались по пятницам и субботам, чтобы смыть с себя недельную нечистоту, натереться мочалкой до красноты, погрузиться в клубы влажного горячего пара, со всей мочи похлестать себя и своих соседей берёзовыми вениками. Леонтий разделся в предбаннике, большом полутёмном зале, уставленном вертикальными ящиками для одежды, открыл запотевшую дверь в мыльню и вошёл, переступая через лужи мутной, покрытой белёсой пенкой воды, в помывочную.

Склизкие от плесени бетонные низкие полки были почти все заняты сидящими водолазами, они молча тёрли мыльными мочалками свои узловатые свекольного цвета ляжки, резиновые обвислые животы, безволосые подмышки, одутловатые чресла. Водолазы не подняли голов, не посмотрели на вошедшего, они были заняты своим банными делами, кто-то стоял у кранов и ждал, когда его железная оцинкованная шайка наполнится до краёв, кто-то намыливал свою лысую голову. Леонтий нашёл пустую шайку, здесь её называли тазиком, сполоснул его кипятком и стал искать место. Около входа в душевую нашёл пустой полок, обдал его кипятком, положил мыльницу и мочалку, чтобы место не заняли, и пошёл наполнить водой тазик. Воду надо было смешивать в тазу, из одного крана текла холодная подземная вода, из другого — кипяток, так что надо быть осторожным. Рядом с кранами стоял грузный водолаз, он кистью руки закручивал в своём тазике воду, смешивая горячую и холодную. Вода текла уже давно, переливаясь через край, а водолаз всё не выключал краны, он, казалось, задремал. Его шлем упал на грудь, кожа шеи сложилась в гармошку, спина колесом. Леонтий закрыл краны и легко толкнул водолаза, тот очнулся, взял таз и пошёл к своей скамье. Пол бани, покрытый плиткой, был неровный да к тому же скольз­кий. Водолаз споткнулся о выпавшую плитку и упал плашмя на пол, таз опрокинулся, загромыхал железом. Никто не обратил внимания на упавшего, никто не повернул головы, словно ничего не случилось. Все продолжали мыться под монотонное бормотание лежащего водолаза, Леонтий помог ему подняться, придерживая за локти. Водолаз медленно встал и, не благодаря, пошёл опять наливать воды в таз.

Леонтий стыдился своей наготы, его белое нежное тело светилось среди водолазов перламутром нутра жемчужницы. Красное распаренное лицо, слипшиеся от воды волосы, розовые ноги, белые ягодицы, мягкий живот, вторичные половые признаки казались неуместными среди этих живых скафандров, поэтому он старался передвигаться по мыльне, закрывшись тазиком, как краб-бокоход, полок выбирал в стороне, у окна, торопясь намылиться, сполоснуться, сбегать в душ и скорее покинуть баню. Вдруг один из водолазов повернулся к Леонтию, протянул ему свою мочалку и жестом показал на свою спину. Это был простой и понятный банный жест, единственный в своём роде, налаживающий коммуникацию мывшихся обособленных посетителей бани. На широкой спине водолаза полно мелких ракушек, полипы, мох, маленькие розеолы цветущей камнеломки. Леонтий взял огромную жёсткую мочалку и потёр ею по выступающему хребту водолаза, ракушки и полипы со стуком посыпались на пол, мох отрывался клочьями, под ним открывалась тонкая красная кожа скафандра, гладкая, сияющая от света солнца, пробивающегося сквозь закрашенные белилами окна мыльни. Внутри кожи Леонтий разглядел тонкие бледно-розовые веточки сосудов, еле заметно пульсирующие, сеть нежных веточек капилляров. Леонтий поднял глаза, ему показалось, что за окном зима, а не лето, краска на стёклах была похожа на иней, пар от горячей воды покрывал верхнюю прозрачную часть окна мелким ажуром капелек, похожих на морозные узоры. Было лето, когда я сюда пришёл, почему за окном зима? — подумал Леонтий.

Хлеб

А вот и край пруда появился в заледеневшем окне вагона, в котором я ехал домой. Мелькнул и пропал, всё вдруг застили чёрные могучие ели, иногда среди них светлыми пятнами мелькали берёзовые рощи. Осенью в этом лесу, прозванном Ельней, сыром, трудно проходимом из-за валежника, собирали грузди, белые, отороченные бахромой со слёзками на кончиках, еловые грузди или просто — «еловые», как называл их отец. Он ходил за ними с вёдрами, как по воду, причаливал лодку на берегу, прятал вёсла в кустах и поднимался к  железной дороге, там и собирал. А выше Ельни в березнике — ломали белые, красноголовиков, — это чистые грибы, синявок не брали. Эти грибы сушили, жарили, варили губницу. А еловые шли на засол. У нас в подполе была деревянная кадка, в неё и закладывали грузди. Мать готовила для грибов сладкий маринад со смородиновым листом, заливала им очищенные цельные грибы. Еловые к «белой» — первейшая закуска, и, конечно, квашеная капуста и огурцы. Когда мой дядя Ваня приходил опохмелиться к своей старшей сестре Рае, моей матери, садился на корточки в коридоре, закуривал «беломорину», она всегда наливала ему немного самодельной настойки и подавала к ней солёные грузди. Потом, когда Вани не стало (не дожил он до пятидесяти лет, умер «от сердца», да и средний брат его Александр умер от него же, не дожив до шестидесяти), приходил к матери мой двоюродный брат Юрка Тягунов, тоже сядет в коридорчике под зелёную стенку с голубой филёнкой, вроде рассказывает что-то, а сам ждёт, когда тётя Рая поднесёт ему стаканчик и грибочков на тарелочке.

Вот промчался поезд мимо елового леса, выскочил на железный мост через реку Серга, от слияния её и речки Тиг образовался Нижнесергинский пруд. Справа остался посёлок Атиг, знаменито это поселение было своим машиностроительным заводом, выпускавшим велосипеды. У брата Жени был такой атигский велик, назывался он «Спартак», на раме жестяная эмблема с красным крылатым конём, летящим над голубыми горами и косыми буквами «АМЗ». Под сиденьем кожаная сумка для инструментов, на руле никелированный звонок, багажник c пружиной, сам он катался, а меня не научил. Почему так случилось, ума не приложу.

В окне показались домики, засыпанные снегом, среди них несколько многоквартирных домов, этот район называли «Черёмушки», здесь поезд притормозил, и несколько человек сошло, в вагон вскорабкалась женщина с большой хозяйственной сумкой, в которой лежал свежий белый хлеб, две или три буханки, она купила его здесь, в Атиге. Запах хлеба вырвался из сумки на волю, и все дружно посмотрели на новую пассажирку. Она уселась на лавку, поставила сумку на колени, прислонившись к ней всем телом, греясь хлебным теплом, поджала ноги и закрыла глаза. Раздался сиплый простуженный паровозный свисток, и поезд двинулся дальше.

В Нижних Сергах были только два сорта хлеба: белый и чёрный. Третий, серый, появлялся изредка, то ли это был пекарский брак, то ли его выпекали из озорства или как кулинарный изыск, потому что все любили белый и чёрный. Серый покупали мало, неохотно, весь его не съешь, оставил на второй день, он либо сразу засохнет и раскрошится под ножом, либо подёрнется плесенью, даже если хранишь его в хлебнице. Хлебница — это металлический контейнер с крышкой, у нас она стояла на холодильнике и страшно дребезжала, когда компрессор «Бирюсы» вздрагивал на передышку, раскачивая холодильник.

Хлеб имел форму кирпича, мы звали его — буханка, а вот батоны я впервые увидел в Городе, когда попал туда почти взрослым человеком. Батон напоминал личинку какого-то огромного насекомого. В своей настольной книге «Детская энциклопедия» в томе о животных я когда-то увидел и запомнил на всю жизнь рисунок жилища термитов: в центре толпы мелких муравьёв лежал батон, это была матка термитов, огромная муравьиная мать. И вот батон белого хлеба напоминает мне эту муравьиную матку, даже сейчас, хотя прошло с того времени около полувека.

Мать покупала в булочной обычно белый, просила с поджаристой корочкой, золотистый, свежий хлеб пах божественно. Пекли хлеб в бывшей полуразрушенной Крестовоздвиженской церкви, поэтому, наверное, он источал такой аромат. Можно было насытиться двумя ломтями этого хлеба, положив сверху несколько ложек варенья. А уж если смазать маслом, а сверху — варенья смородинового или малинового, да запить стаканом молока, то можно вообще было без обеда до ужина дотерпеть.

Если белый покупался каждый день, все предпочитали свежеиспечённый, то чёрный — через день, и ели его вместе с супом или, посыпав солью, как пирож­ное. Чёрствый хлеб не выбрасывали, а резали длинными палочками, складывали на противень, сушили в духовке и собирали в матерчатый мешочек. А если хлеб пропадал, мать собирала его для соседей, которые держали скот. Ни разу не видел я брошенный хлеб в помойном ведре.

Кирпичи ржаного хлеба напомнили мне домики, обветренные, почерневшие от времени и сажи, они лепились по склону гор вокруг заледенелого, заваленного снегом, пруда. Осталось только прорезать окошки в них, вытащить мякиш, просушить и вставить внутрь электрические диоды. А из нутра хлеба слепил я фигурки людей, обитателей домов.

Домики с горящими окошками стояли на санях, запорошённых солью, как снегом, из домиков тянулись провода к электрической батарее. На одних санях сидели-стояли люди, столпившись под фонарным столбом. Сани выстроились друг за другом, такой санный поезд, на каждом по два или три домика, они были похожи на балки, это такие домики лесорубов, путеукладчиков или нефтяников. Их привозили в пустые безлюдные места, ставили в рядок и заселяли рабочими. Эти домики были всегда черны от холода и ветра, без дворов и ворот, просто четыре стены, маленькое окно, невысокая крыша. Это не те дома, которые строили мои сергинцы, чтобы поселиться в них семьёй, рожать и растить детей, эти дома были времянками, но, бывало, они оставались единственным домом на всю жизнь для этих людей.

Сами люди были слеплены из нутра этих домов, из чёрного влажного мякиша, когда я лепил их, запах хлеба стоял вокруг, хлебное облако висело надо мной. И потом мои руки долго хранили этот запах, казалось, я сам был сделан из хлеба, из земляного коричневого мякиша, тёплого и живого.

Куда эти люди собрались со своими домами, куда их понесло? Это неважно для них, самое главное было с ними: хлеб. Значит, будут живыми, их не одолеет зима, не занесёт снегом, внутри хлеба всегда теплится свет. Хлеб всегда тёплый, даже если от него осталась сухая корка.

Александр Давыдович, за которого моя мать вышла замуж после смерти отца, рассказывал, как вывезли их из немецкого посёлка в родном Поволжье в казахстанские степи. Это было поздней осенью 1941 года, поезд прибыл на какую-то маленькую станцию в степи, вокруг снег и ветер, солдаты прогнали их из вагонов и уехали. И остались они с чемоданами и тюками своего скарба в пустом пространстве, лишённые домов и надежды. Те, у кого не было тёплых вещей и хлеба, не выжили в первые дни изгнания.

Сарайка

После переезда в городок Гагарина у нас появился дровяник, или сарайка, так называли деревянные помещения, выстроенные рядком во дворах каменных двухэтажных домов. Наша сарайка была вторая с краю, по номеру квартиры. В ней у нас хранилось много чего разного: переехали мы из одноэтажного деревянного дома, всё это барахло, что во дворах стояло-лежало, висело-валялось, не потащишь в цивильную квартиру, что-то выбросили, а важное для хозяйства разместили в дровянике.

Сарайка служила нам верой и правдой, отец поставил рядом с дверью козлы для пилки дров. В сарае стоял синий велосипед с облупившимся никелированным рулём, на котором отец возил картошку в мешках, несколько пар лыж, лопаты, топор-колун и обычный топор. Там же отец хранил свои вещи для турпоходов: резиновые сапоги, ветровку, палатку в коричневом брезентовом мешке, закопчённый чайник. В центре сарайки зиккуратом выстроились три маминых сундука, зелёные, обитые жестяными лентами: огромный, на нём можно было спать, если подстелить телогрейки и тулуп, второй средний, а третий маленький. Там хранились старые одежды, коврики, не подшитые дорожки, в маленьком — инструменты. Рядом стоял ларь с мешочками муки, сахара и крупами. На полках — сломанные утюги, чайники, кастрюли, вёдра, бидоны и консервные банки с гвоздями. Всё, что в доме ломалось, выходило из строя, не вы­брасывалось, а приносилось в сарай на вечное хранение. К примеру, очень много обуви, резиновых и кирзовых сапог, рваные китайские кеды братьев «два мяча», боты «прощай молодость», сандалии пионерские, лаптей только не хватает. Стопки журналов «Работница», «Здоровье», «Знание — сила», «Техника — молодёжи», «Крокодил» и даже редкий журнал «Рабоче-крестьянский корреспондент». На этот журнал подписали отца в школе в качестве награды за успехи на педагогическом поприще. Коробки с пыльными мешками, верёвками, дырявыми вязаными ковриками, кепками, рядом «гаги», коньки на ботинках, сваренные из железных прутьев кустарным способом санки, запчасти велосипедов, насосы, на гвоздях висели плащ-палатка отца, два плаща «болонья», огромный жёсткий тулуп, три ватника, удочки и старый матерчатый зонтик с деревянной ручкой. В картонной коробке лежали новогодние игрушки, переложенные ватой: стеклянные шары, фонарики, плоские картонные фигурки животных, раскрашенные «серебрянкой», бусы, звезда наконечная, самолётик из стеклянных палочек и бусин, дождь из фольги, бахрома. Рядом с коробкой — старая крестовина для ёлки. В углублении, куда вбивали ствол, я увидел сухие еловые иголки, с какой ёлки они осыпались, какого года?

Новогодняя ёлка высохла, сегодня её вынесли на дрова, весь пол был усыпан иголками, Леонтий загружал ими кузов железного грузовичка и вывозил в коридор. Там он набивал ими карманы зимнего пальто. Теперь ему предстояло вынести их в лес, на ёлочную родину, найти живые деревья и положить у их подножия, чтобы иголки вспомнили: когда-то у них была сестра, которая отдала свою жизнь людям ради праздника, для радости и счастья детей, ради Нового года. Леонтию ездить одному в лес запрещалось, он и сам не поехал бы без отца, но сейчас тихо взял лыжи, подвязал верёвочками валенки и по отцовой лыжне поехал в сторону леса по улице Титова, мимо котельной и бани. За безымянным переулком начались серые заборы, безмолвно охранявшие от леса огороды. За огородами вглубь леса тянулась длинная лыжня, если никуда не сворачивать, то можно взойти по ней на гору Шолом. Лыжню проторил его отец уже после того, как он разгрёб снежные заносы вокруг дома. Нужно было прокопать траншею в снегу, по которой могли выйти женщины и дети, пройти почтальон, участковый или случайный гость. После, немного остыв, он надевал чёрные лыжные ботинки, брал подмышку лыжи и шёл в лес, где на ощупь находил свою лыжню, погребённую ночным снегопадом. Это была его каждодневная зимняя работа. Эту лыжню отец торил после первого глубокого снега, ещё в ноябре, а потом после каждого снегопада проходил ещё раз, утрамбовывая путь. Мать говорила ему: не тори, сам кашляешь, а сам торишь. А он уже не мог не торить, много лет каждую зиму он готовил лыжню для своих учеников, которые шли потом за ним, ускоряя шаг, подлаживаясь под ход своего учителя. Уйдя на пенсию, после каждого снегопада он выходил на окраину улицы Титова и, если видел, что лыжни нет, надевал лыжи и шёл по высокому снегу, прокладывая колею. Отец продвигался вглубь леса, всё больше и больше погружаясь в снег, пока тот не останавливал его своей глубиной и тяжестью. Отец двигался медленно, раскидывая руками верхний слой снега, грудью раздвигая всю толщу снежного покрова. Так он шёл до высоковольтной, там, где ветер выдул ложбины, было легче, но после высоковольтной опять начинался глубокий снег, и отцу казалось, что здесь снег поглотит его с головой и он останется в толще снега умирать. Поэтому у подножия Шолома он поворачивал назад, утрамбовывая, как мог, свою лыжню, от этого она становилась ясно видимой и вполне проходимой даже для младших школьников.

На этот раз лыжня была безлюдна, отец давно вернулся домой и спал на диване, утомлённый борьбой со снегом, накрывшись газетой «Уральский рабочий». Если этой ночью не будет снегопада, то он будет спать до вечера следующего дня, чтобы накопить силы на торение своей лыжни. Леонтий легко шёл по отцовской дорожке, снег не прилипал к лыжам, угадал с мазью, — взял синюю «висти», растёр пробкой. После высоковольтной линии надвигался густой плотный лес без просветов, он стоял огромной стеной, вздымаясь вместе с горой Шолом. Ели были покрыты снегом по самые макушки, снежный покров укутывал деревья почти целиком, пригибая их к земле, превращая в замысловатые снежные скульптуры, которые ярко выделялись на фоне свинцово-серого неба. Вдруг на небольшой поляне он увидел белую глыбу, формой похожую на огромный человеческий желудок.

Весь белый, со вздёрнутым вверх пищеводом, раздутый, грузный, с пузатой кишкой, похожей на хвост, желудок казался каким-то древним животным. Леонтий сошёл с лыжни, проваливаясь по колени в снегу, чтобы подойти ближе и рассмотреть его, но не успел приблизиться, как желудок ожил, на его слизистой надулись и покраснели сосуды, из верхнего конца пищевода выкатилась светлая капля внутренней слизи, из нижнего конца появилась тёмная вонючая кашица. Леонтий испугался, быстро развернул лыжи и, отталкиваясь палками, резво помчался вниз, не оглядываясь, домой на улицу Розы Люксембург. Он оставил в коридоре лыжи, вбежал на кухню, скинул валенки, поставил их на батарею, забрался с ногами на табуретку и стал наблюдать, как тают на полу комочки снега. За окном смеркалось, синий сумрак заливал окно. Леонтий сидел на табуретке и думал о великом желудке, увиденном им в лесу, забыв о сухих иголках, которые так и остались лежать у него в карманах.

После смерти отца через несколько лет мать вышла замуж за почтенного пожилого немца Александра Давыдовича, он был вдовцом: его жена Эмма лежала на том же кладбище, где и Александр Иванович, мой отец. Наши могилки ближе к реке, на задах кладбища, на светлой зелёной полянке, окружённой сос­нами, а Эмма лежала на краю центральной дорожки, пересекающей погост. Там, конечно, не так уютно, как у нас, да места свободного нет. Мать была очень довольна нашим участком, огороженным металлической оградкой, крашенной голубой масляной краской, рядом участок её старшего брата, Василия Александровича Тягунова, со столиком, обитым фольгой, всегда усыпанным сосновыми иголками, за ним — Мартьяновы. Там лежали сестра матери Катерина и её муж Василий. Там же Николай, мой двоюродный брат, и его сын Серёжа, разбившийся молодым на мотоцикле. У них большой стол был с лавками: на Троицу за ним сиживало до двух десятков гостей, детей кругом бегало без счёта, сюда же приходили все Тягуновы, особенно с могилки младшего брата мамы дяди Вани и среднего — дяди Шуры, и самого основателя династии Тягуновых — Александра Ивановича Тягунова. Участок их был удобный, недалеко от выкрашенного извёсткой Иоанно-Предтеченского храма, но там сейчас стало сыро и темно, заросло огромными пихтами за несколько столетий. Поэтому не так весело, как у нас, на зелёной полянке, между сосен и берёзок. Кстати, остановка автобуса рядом с кладбищем называется «Улица Отдыха».

Александр Давыдович Гильгенберг, бывший инженер Леспромхоза, сосланный на Урал в годы Войны из Казахстана, давно дружил с родителями. Он был немногословный, вежливый высокий немец, родился в многолюдной лютеранской семье в селе Филиппсфельде Немецкой республики Поволжья. На русском он говорил с акцентом, смягчая букву «л», видимо, его первым, родным был немецкий, а уж потом — русский. Осенью 1941 года всю его семью выслали на спецпоселение, всех выслали, отца, мать, дедушку, братьев и сестёр, его самого в Новосибирскую область или Казахстан, не могу сейчас сказать точно. Одна сестра тогда оказалась в Таджикистане. Мать с Александром Давыдовичем ездила туда навещать новых родственников, оттуда привезла шёлковое полосатое платье, типичное для тех мест. Выходить в нём во двор Городка она стеснялась, так оно и висело новое в платяном шкафу. После её смерти я его порезал на «махорики», как все остальные платья, скрутив в клубки для вязания ковриков.

Из ссылки зимой 1941 года Александра Давыдовича призвали в «трудармию» в Ивдельлаг (п/я 240), на реку Лозьву, самый север Урала. Там он с другими трудармейцами выкладывал берега реки огромными брёвнами, закрепляя их речным камнем, чтобы сплавляемый лес не застревал по берегам и поймам реки. Река Лозьва, холодная, как смерть, берёт начало у подножия горы Отортен хребта Поясовой Камень. После Лозьва сливается с ледяной Сосьвой и становится широкой рекой Тавда. Эта страшная и утомительная работа не убила его, он выжил, там познакомился с трудармейкой Эммой Маерле, женился, а после окончания войны они были переведены в колонию-поселение Ушма, родовое место народа манси, там родились их дети — Лилия и Вера. После семья Александра Давыдовича переехала в посёлок Вижай Чердынского района Пермской области, можно ли найти более дикое место на Земле? Там Гильгенберг жил и работал до середины 60-х годов, и только потом его перевели в Нижние Серги, — в 1968 году его назначили директором леспромхоза. Узнал я всё это из почётных грамот, которые нашёл в шкафу рядом с грамотами моего отца и матери, они лежали отдельно от семейного фотоальбома Гильгенберга в картонной папке с тиснёным гербом Советского Союза. Если бы не эти грамоты, я бы так бы ничего не узнал о его жизни. Бархатный красный альбом с сизыми страницами и щёлочками для фотографий был пуст. Вот Гильгенберг Александр Давыдович награждён за проявление инициативы и новаторства в обеспечении выполнения плана марта и плана первого квартала 1952 года. В 1962 году — за проявленную инициативу и находчивость при выполнении служебных обязанностей, подписана министром охраны общественного порядка неким Тикуновым. Другая грамота — за активное участие в пропагандистской работе за подписью начальника политотдела п/я 240 Г. Брусникина, это уже 1963 год. Выполнение плана и принятых социалистических обязательств в честь Всесоюзного праздника «Дня работника леса» и за доблестный труд в ознаменование 100-летия со дня рождения Владимира Ильича Ленина, это уже 1970 год. Александр Давыдович остался жить в Нижних Сергах, а его родители, братья и сёстры, как камешки, были рассыпаны по Сибири и Средней Азии, не все выжили в изгнании, не всем повезло, как ему. Здесь, в Сергах, он и проводил в последний путь свою Эмму. После смерти отца, года через два, Александр Давыдович начал наведываться домой к моей матери Раисе с астрами и гвоздиками, оказывая внимание. И всегда приносил с собой торт и шампанское, чем поражал обитателей городка Гагарина. Две его взрослые дочери давно вышли замуж и разлетелись кто куда: одна в Волжск, другая — в город Реж Свердловской области. Через некоторое время он предложил моей матери объединить хозяйства, мы не возражали, дочери Александра Давыдовича тоже. Поменяв свои квартиры на двухкомнатную на улице Розы Люксембург в пятиэтажном панельном доме, мать и Александр Давыдович стали жить вместе. В маленькой кухоньке встали рядком два холодильника «Бирюса», купленные когда-то по записи в местном Райпо. А в два кресла в комнате сели Раиса Александровна и Александр Давыдович, новоиспечённые супруги. Тетка Казюка из первой квартиры в предыдущем доме в городке Гагарина, злая на язык, сидя на скамейке, заявила вечером соседкам, — муж у Раи с фашистами воевал, а она за немца вышла…

Очередь на покупку холодильника длилась годами, холодильник был роскошью, зимой мясо и масло хранили в деревянном ящике под окном, а всё остальное — в подполе. Отец вырыл его, положил доски на землю, понастроил полки, он очень гордился подполом, когда мы жили в городке Гагарина. Там у нас стояли бочка с квашеной капустой, бочонки с солёными груздями, волнушками, банки с малиновым и рябиновым вареньем. Конечно, картошка хранилась там, капуста, морковь. А холодильник «Бирюса» был куплен родителями так же, как и Александром Давыдовичем с Эммой, где-то в 1966-м или, может, на год позже. Стояли эти два белых близнеца плечом к плечу на моей кухне. После смерти матери я отдал один двоюродному брату Саше в Загорную, чей он был, не могу сказать. Моя «Бирюса» работает исправно, правда, чуть подрагивает по-стариковски, когда останавливает свой компрессор, но что вы хотите, всё-таки полвека стукнуло этому чуду бытовой советской техники, произведённой в Красноярске.

Из нажитого Александр Давыдович привёз ещё люстру «Каскад» и торшер с пластиковыми висюльками под хрусталь, да пару ковров. У матери уже были два ковра, они висели над кроватями. Тогда было решено — над одной кроватью повесили ковёр Александра Давыдовича, а над другой — матери. А остальные два ковра положили на пол, что вообще-то было неправильно. На пол клались тканые дорожки и круглые коврики, вязанные крючком из старой одежды, а фабричным коврам место всегда на стене. Во-первых, это было нужно, чтобы не пачкаться об извёстку, да и теплее зимой, во-вторых, это красиво.

Мать каждый год «садила» картошку на заброшенном огороде на улице Сибирская, осенью копала, укладывала в вёдра, относила в погреб к тете Поле на зиму. Как ни приедешь на каникулы, мать: возьми с собой в Москву мешочек картошки, такой рассыпчатой, ароматной, ты там никогда не попробуешь. И действительно, картошка была хороша. Синеглазка и белуха, белого цвета, так, кажется, мы её звали. Копать огород, сажать картошку и белить потолок и стены каждую весну — первостепенные задачи жителя Нижних Серёг. Мать сильно огорчалась, что старость не позволяла ей белить квартиру каждый год. А вот сажать картошку она не прекращала до самой смерти.

Прошло время, умер Александр Давыдович, умерла мать, я поменял их пустую двухкомнатную квартиру на маленькую «однушку» на той же улице Розы Люксембург, в пятиэтажном «доме, который взорвался», обставил старыми вещами матери, кое-что отнёс в сарай.

Он стоял, как стоял, немного покосился, напоминая Невьянскую башню. Но дерево было сухим и чистым, внутри уютно и светло от лучей заходящего солнца. Весь сарай от солнца казался красно-коричневым, на тёмном шифере крыши зеленели комочки мха. Такой мох растёт только на уральских камнях, а тут он вырос на моём сарае. Я любил это закатное солнце, в его лучах сияли пылинки, все предметы становились теплее и от этого ближе сердцу. Вот мамин утюг, а это мои валенки, это колесо велосипеда брата Жени. Я рассматривал журналы, разворачивал пожелтевшие газеты, разглаживал поблёкшие коврики, перебирал новогодние игрушки. Этот сарай казался мне последним оплотом безвозвратно ушедшей жизни, куском моего детства, музеем прошлого. Возникла мысль разобрать его и вместе со всем содержимым вывезти на какую-нибудь выставку. Я даже начал фотографировать хранимые в нём предметы, обдумывать, как их перевозить.

В начале лета 2012 года мне в Москву позвонил мой друг Витя Кривошеев и сказал, что мой сарай исчез. Там, где он стоял, ничего нет, сказал он, — ни досочки, ни кусочка шифера, ни тряпочки, ни худого ведёрка. В одночасье его сломали и вывезли куда-то в неизвестном направлении вместе со всем содержимым. Через два дня на этом месте был установлен металлический гараж. Тем летом я приехал в Нижние, и мы узнали, что это гараж местного начальника МЧС, который жил напротив, и, видимо, ему очень мешал этот сарай, и он мобилизовал местные коммунальные службы, чтобы они «ликвидировали пожароопасную постройку». Всё было выброшено на свалку, не только стены и крыша, но и содержимое сарая, в ближайшем карьере.

Я завил горе верёвочкой, решив, что небесные силы и всё, что свершилось, — свершилось. Осталось только смиренно принять эту потерю, как череду других жизненных потерь, как смерть родителей и друзей детства. Ведь осталась память о них, о том времени, когда весь мир вокруг меня был освещён ярким утренним солнцем, пронизан любовью и новизной. Когда все вещи разговаривали с тобой как родные, приоткрывали свои тайны и предназначения. Это время уже не вернётся, но есть другое время, которое здесь и сейчас. И надо жить дальше. И хранить память обо всех, кто жил когда-то, как ты здесь и сейчас.

И главное я понял о самой жизни, это когда, разбирая вещи матери, перебирая в шкафу одежду, я обнаружил в пустой коробке из-под заграничного печенья, которое когда-то привёз в Серги старший сын, её маленькую записную книжицу-дневник в зелёной ледериновой обложке. Этот дневник заставил меня посмотреть на жизнь как на очень ясное и чистое действие, простодушное существование человека во времени. Год за годом, месяц за месяцем, день за днём почти ничто не меняется, но огромный космос вдруг начинает просвечивать сквозь аккуратный почерк моей матери, бывшей учительницы начальных классов. Медленный ток времени проник в меня, когда я дотронулся до этой ветхой бумаги, остановил поток мелочей, и вечность приоткрыла надо мной своё окно. И послышалась мне песня «Домик окнами в сад», которую пела когда-то мать, и я увидел алые георгины и золотые шары, парящие над моей головой.

На обороте обложки тонкий листок из блокнота, на котором записана молитва:

Ангела встречу

господь на пути

Николай чудотворец

дорогу святи

О, матерь божья

иди впереди

свою рабыню Раю

храни и спаси.

На обороте: «баралгин кеторол» и цифры «2-10-39»

На страницах дневника, некоторые записи:

1992 г.

Резала капусту у Поли 2 октября

У себя 4 октября

Вытащили лодку

11 октября t — +8 проглядывало солнце с утра.

С обеда мелкий дождь.

На пруду тихо вода как зеркало

1993 г.

18 мая целый день дождь

19 мая горох, бобы, морковь

20 мая пахали у Поли

21 мая у Поли посадила картошку и у себя досадила

22 мая ходила на кладбище

Смолили лодку 3 июня t +24

Копали картошку с Ниной август 28 большую грядку 10 в

29 маленькую 5 в. с обеда начали копать у Поли — 3 ведра

Помогла ей 1 грядочку 1 сентября свезла картошку Поле и копали с Т.И. ей грядку 2 сентября сложила картошку в подпол (дождь)

1995 г.

Полола грядки 5 мая

10/V сеяла рассаду

11/V копала грядку у дверки

16/V Дождь

24 мая — дождь со снегом ночью

25 мая холодно

26 ходила на кладбище

6 июня снег +3

Капусту садили 14 и 15 июня

Ремонт телевизора 30 сентября

(заплатила 300 р и четвертушку)

Коврики



Поделиться книгой:

На главную
Назад