Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Асфальт и тени - Валерий Николаевич Казаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сладкий срам

У моего телефона завелась скверная манера звонить в субботу по утрам. Только с блаженством проскочишь час обязаловки-побудки и внутренне настроишься на негу часиков до двенадцати, как хрюкающая трель, похожая на фигурное карканье весенней вороны, разгоняет в стороны обволакивающие сновидения.

— Ну и кого спозаранку? — весьма недобро прохрипел я в холодную пластмассу.

— Старик, у меня беда, — взволновано затараторил один из последних оставшихся у меня друзей. Со временем дружба, как и зубы, притупляется, тех и других становится все меньше. — Выручай, надо съездить к деду Тимохе, кажется, у него крыша поехала.

Конечно, можно было придумать какую-нибудь глупую отговорку, чтобы всем стало ясно — нечего ко мне по утрам соваться, но чувство дружбы, а скорее — любопытства и желания лишний раз пообщаться с Тимофеем Даниловичем, самобытным и диковатым стариком, в бездонных глазах которого искрилась неразгаданная тайна, заставили меня пренебречь уютной постелью и, хлебнув кофейку с медом, отправиться на Ярославский вокзал.

Дождавшись электрички до Загорска (шла весна олимпийского года, и переименовывать города никому еще в голову не приходило), мы разместились в полупустом вагоне. Леньчик был обескуражен и взволнован, на мои вопросы отвечал односложно и формально. Я наконец обиделся и, прильнув к извечной своей попутчице — книге, оставил его мучиться в одиночестве. Долго темпераментный Ленчик не продержался.

— Я тебе, кажется, рассказывал, что дед привел в дом молодуху и живет с ней?

— Не только рассказывал, мы с тобой имели честь лицезреть оное создание в позапрошлом году на Крещенье, ты что, забыл?

— Хоть убей, не помню!

— Леонид, вы меня пугаете. После монастыря мы пошли к деду перекусить и выпить. Цветы у вокзала покупали, к молодой «бабке» подлизаться хотели. Ну, вспомнил?

— Точно, из-за этих цветов дед нас с ружьем и попер из дома.

Тимофей поначалу принял нас настороженно, но, увидев угощение и особенно любимую «Посольскую», потеплел и из кухни пригласил в горницу. Быстро собрали на стол, присели. В доме царил идеальный порядок, чувствовалась заботливая, а главное, работящая женская рука. Не спеша выпивали, закусывали, внук с дедом обменивались семейными новостями.

Жил дед небедно, в его половине кроме кухни было еще три комнаты, заставленные добротной, дореволюционной работы мебелью. Как все это удалось сохранить в лихие годины, знал, наверное, лишь сам хозяин. Раньше этот большой каменный дом принадлежал целиком его отцу Даниле, почетному гражданину города, купцу второй гильдии и главе многодетного семейства. Когда пришли совдепы и началось поголовное уплотнение, уплотнили и их. Оставили кухню и комнаты прислуги, а в лучшие заселили местных пьянчужек и прочий сброд. Однако народ в той половине не приживался. То кто-то по пьянке попадет под товарняк, то ребеночек в отхожем месте утонет, то повесится кто на перильцах перед парадным. Разное люди говорили, да не пойман, вестимо, не вор. Ордера на подселение брать перестали, а годом перед тридцать шестым та половина и вовсе сгорела. Все Данилово семейство явилось с ведрами, баграми и невесть откуда взявшимися брандспойтами, но свою половину и крышу отстояли. Мироеда, как звали за глаза Данилу, оставили в покое, и года через два уже Тимофей — отец хворал — в погорелой части устроил сарай и курятник, которые существуют и по сию пору.

— Вон она, моя павушка с учения идет, — просиял лицом Тимофей Данилович и бросился в сени. Сквозь непритворенную дверь послышались громкие чмокающие звуки, гудящий дедов шепот и кокетливое хихиканье.

— Тим, да у тебя же гости! — озорно шептал явно девичий голос.

— Ну так и что, что гости? Ты пока в светелку-то не заходи, а прямиком в баньку, там еще тепло, — гудел севшим от нетерпения голосом Данилович.

— Ты бы дверь прикрыл, — сдавленно пискнула «павушка».

Дверь зло хлопнула. Мы с Леней переглянулись, скорчив многозначительные рожи. Минуты через три из-за двери высунулась дедова голова и, зыркнув глазами, оповестила, чтобы мы тут не скучали, а они пока по хозяйству управятся.

— Засекай, Леня, время, за сколько Тима со своим хозяйством управится.

— Пошляк вы, батенька.

Дед управился минут за двадцать пять, с учетом всевозможных вычетов. Пришел довольный, раскрасневшийся, махнул полстакана «Посольской» и, блестя крепкими зубами, захрустел огурцом.

— Счас Махонька придет.

Махонькой оказалась невысокая девушка лет восемнадцати, приятной наружности, с ладной фигуркой и крепкой грудью. Конечно, не фотомодель, но и дурнушкой ее назвать было нельзя. Зашла тихонькая, в белом платочке, села подле Данилыча. Выпили все вместе за дедово здоровье.

— За здоровье — это хорошо, мы на него как-то и не жалуемся, — хохотнул старик, довольный жизнью. — Вы, главное, касатики, на чужих-то баб слюни не распускайте, а то, ишь, глазенки размаслили.

Тут Леньку черт дернул влезть с цветами.

— Не психуй ты, дед, бабушка у тебя хорошая, ладная, я вполне за тебя рад, вот даже на счастье и букетик прикупил, — и он вынул из своей сумки слегка помятый пучок каких-то нехитрых цветочков.

Дед побагровел, сгреб своей огромной лапой бедные растения так, что от них, как от цыпленка, полетел в стороны разноцветный пух.

— Ах вот вы что, кобели, удумали, девку у меня решили из дома свести! Поубиваю, не убоюсь, что родная кровь. А ты что сидишь? — потеплевшим голосом бросил он Махоньке. — Марш к себе.

Зная, что в гневе дед Тимоха лют, мы поспешно покинули некогда гостеприимный дом. Очутившись за калиткой, стали приводить себя в порядок. На крыльце, громко хлопнув дверью, стоял дед с ружьем в руках.

— Еще раз увижу у своей изгороди, пеняйте на себя. Я те дам «бабушка», полюбовница она моя, понял, щенок? Посмей тока сунуться, что я, не вижу, заходили все кругом, а ну как Тимоха помрет да любушке своей имущества отпишет?

Всю дорогу до Москвы мы потягивали водочку, разбавленную кизиловым сиропом, и от души хохотали, представляя семидесятилетнего старика в роли банного любовника. Картинки выходили скабрезные и по колориту толстовской «Бане» вряд ли уступали.

— Ну а сейчас, — возвращаясь к реальности, грустно рассказывал Леня, — соседи позвонили, говорят, дед умом тронулся. Махонька пропала, уже второй месяц пошел, а он бегает по поселку, всех про нее расспрашивает, угрожает. В милицию заявление написал, что убили злодеи его ненаглядную. Главное же — грозится запереться в доме и спалить себя со всем имуществом.

— Что того имущества? Рухлядь одна. Деда, правда, жалко, мог бы пожить еще годков десять. Леньчик, будь оптимистом, наставим мы Тимофея Данилыча на путь истинный. Нет — так Махоньке замену подыщем.

— Рухлядь, она, конечно, и есть рухлядь, — понизив голос, наклонился ко мне Леонид, — но у деда припрятана металлическая банка с куракинским золотишком. Бабка говорила, еще с прадедовских времен копилось. Из мужиков в роду никого с дедовой фамилией, кроме меня, не осталось. Так что сам понимаешь.

К дому подходили с опаской. Людей на улице было мало. Скрипнула соседская калитка, в узкой щелке показалось старушечье лицо.

— Леонид, постойте с приятелем, — окая, громко зашептала баба Анюта, лучшая подружка покойной Ленькиной бабушки, — неровен час, увидит, что я с вами гутарю, зашибет, аспид. Беременной она была, Махонька его, ой сраму-то! Видать, домой подалась рожать. Там-то хоть не знают, что от старца понесла. Бедная Прасковья, — Анюта торопливо перекрестилась, — каково ей сверху-то на все это глядеть. Она мне, девка та, письмецо для окаянного оставила, да я боюсь ему отдавать, шалым каким-то сделался, глаза горят, как те угли, нечесаным ходит, попивать стал. Боязно мне за него, чай, всю жизнь-то бок о бок прожили. Да и ее, горемычную, слышь, Лень, мне тоже жалко. Эх, грехи наши… — бабка зашептала молитву и зашмыгала носом. — Вот письмо. — И, протянув конверт, осторожно притворила калитку.

Дед отворял долго. Звенел ключами, грохотал каким-то железом, что-то ронял, отодвигал. Наконец дверь приоткрылась.

— Шмыгайте шустрее, — обдав нас многодневным перегаром, скомандовал Тимофей.

Мы беспрекословно повиновались.

— Осада тут у меня, — задвигая запоры и подпирая дверь огромным сундуком, ворчал старик. — Я здеся попугал эмгэбистов, так вот третий день кряду ко мне участковый наладился. Придет, барабанит в дверь, ружьишко требует. Обыском стращает. А нам с тобой, Леонидушка, обыск этот ой как не с руки.

Внутри дома царил полный разор. Казалось, все сдвинулось со своих мест, порушилось, обратилось в запустение и сиротство. Пузатый комод нелепо громоздился у окна, застенчиво обнажив светлое пятно не потемневших от дыхания жилья обоев. Под ногами валялись стулья, раздавленные патефонные пластинки, некогда белые занавески на стеклах были задернуты, бархатные, местами побитые молью портьеры перекособочились. Стол в горнице был завален немытой посудой, пустыми и початыми бутылками, вспоротые консервные банки хищно щерились своими круглыми ртами.

Тимофей Данилыч присел на стул. Даже в царившем в доме полумраке было видно, что дед выглядел неважнецки. И без того худое лицо вытянулось, щеки впали, под глазами чернели предательские круги.

— Ну и что ты, дедушка, с собой делаешь? — спросил Леня.

— Страдаю, внучок, крепко печет в груди. Как водки туда плеснешь, огонь стихает, набегает слеза, и плачу я. Слезливым стал, как ты в маленстве. Господи, и за что такая напасть? Глаза закрою, она стоит, улыбаемся. Ночью просыпаюсь, грабками своими по холодной постылой постели шарю. Нетуть ее, касатушки, — голос у деда задрожал.

— Тимофей Данилович, давайте так, — решил вмешаться я, — вы нам с Ленькой все подробненько рассказываете, а мы начнем прибирать в хате…

— В хате? Ты что, смоленский?

— Нет, Данилыч, я еще западнее родился. Так вы согласны? — пользуясь замешательством, я принялся раздвигать занавески и открывать форточки.

— Э, паря, ты че это утворяешь? — забеспокоился старик. — Счас же участковый припрется.

— Да и пусть себе прется, — вклинился в разговор Леонид, — мы ему чарочку нальем, побеседуем. Ты заявления свои из милиции заберешь, что им, бедолагам, статистику портить?

— А ружье? Я его никому не отдам. Оно ж трофейное, «Заур», «три кольца»!

— Не будем мы и оружие сдавать. На кого оно зарегистрировано?

— На меня!

— Как же на тебя? — удивился Леня. — Когда шестьдесят тебе исполнилось, помнишь, в милицию ходили? Вот тогда ты и переписал все оружие на своего внука, то бишь на меня.

— Ты посмотри, — обращаясь ко мне, стукнул кулаком по столу Тимофей, — вот стервец, весь в меня! Ох, уж эта порода! Может, ты, проходимец, и Махоньку мою на себя уже отписал? — в голосе засквозили истеричные нотки.

— Деда, ты же знаешь, как я тебя люблю, и когда отец нас с мамой, твоей любимой дочушкой, бросил, ты же мне его и заменил. Так что не говори напраслины. Добудем мы тебе твою расценнейшую Махоньку. Как ее на самом деле звали, и где ты ее, старый греховодник, откопал?

— Срам, внучок! Мариной она прозывается. Мариной Степиной, по батюшке Маркеловна. А где жила, я и не спрашивал особо, где-то в Мордовии, сюда приехала на ткачиху учиться, да к плохим людям попала. Они чего удумали, пособирали девок и за деньги давай их под мужиков похотливых подкладывать. Вот изверги! Она мне как-то одного показала нонешней зимой, когда я ее в Кремль на елку возил. Счас, небось, без яиц ходит, рука-то у меня, сам знаешь.

Руки у деда были железные. Он на спор гвоздь-двухсотку из бревна пальцами вытаскивал, под настроение мог и стальную кочергу узлом завязать. О Гиляровском только читать приходилось, а вот деда Куракова, могу похвастаться, знал лично.

— Тимофей Данилович, а где вы с Мариной познакомились?

— Ой, паря, прям «Мурьета и Жилета». Где же с непутевыми непутевые знакомятся? В электричке, конечно. Еду из Москвы, дела у меня там были, гляжу, сразу после окружной-то пичужка эта в вагон и села. Забилась в уголок, носом шморгает. Тут контролеры, два таких здоровенных лба, она встрепенулась, а бежать-то уже некуда. Сижу, смотрю в оба, «сезоночку» свою протянул, они через проход к ней. «Ваш билетик?» «Нет, — говорит, — билета». «Штраф будем платить или денежков нету?» Вижу, измывается, гад, а сам уже за титьку ее цапает. Тут я не выдержал: «Что же ты, кобелина, к моей внученьке прилапился, я тебе грабки-то быстро повыдергиваю». И ей вроде как для острастки: «Ты чего это учудила, билет не взяла?» А она девка ушлая, говорит, мол, дедушка, я денежки на мороженое потратила, а попросить у тебя побоялась.

Заплатил я штраф. Пересела она ко мне. Гляжу, глаза голодные, я таких глаз в войну насмотрелся. «Есть, спрашиваю, хочешь?» Молчит. Я сперва думал — из гордости, да она потом уже рассказала, что боялась меня. Короче, покормил пичужку сардельками и бубличком московским, ситром напоил, она разомлела, да на коленях моих и задремала. Сопит, а меня всего колотит, плотский бес обуял, прям сладу нет. Решил я ее, робяты, ссильничать. Как козел дремучий. Засела эта мысль в башке, и ни туда, ни сюда. Сошли вместе, ей-то все одно деваться, горемыке, было некуда. Радостная идет, щебечет, что-то про своего дедушку рассказывает. Ребятенок еще. А ведь того не знает, что душегуб рядом похабности удумал. Пришли домой. Я баньку быстренько наладил, говорю, иди первой, а я пока птицу обихожу, то да се. Пошла, гляжу, крюк-то не накинула, а я ужо и ломок приготовил. Потерпел, сколько мог, и подался. Я, робя, таким себя и с молодости не помню. Захожу, а она в корыте плещется. Сначала зажалась, а потом все поняла. «Дедушка, может, не надо сегодня, я к врачу схожу, а то еще какой дурной болезнью вас заражу?»

Какой там к врачу, когда скверна из меня так и прет! Там все в баньке и произошло. Полютовал я, водой окатился и думаю: «Что же ты, охальник, натворил? Это ж подсудное дело». Сижу, голову руками обхватил, плохие мысли думаю. А эта коза подходит и голенькая меня обнимает. Говорит, мол, не гоните меня, я ведь и сготовить и постирать умею. Отлегло у меня от души. Вроде как солнышко в баньке запело.

Так и стали мы жить. Мучил я ее. Да и как не мучить, мне тогда, почитай, семьдесят было, а Махоньке и восемнадцати еще не стукнуло. Головой-то понимал, что срам, и перед покойницей Прасковьей стыдно было. При жизни-то я супружнице, конечно, изменял, она догадывалась, иной раз и ухватом перетягивала, но на люди это все не выносилось. А тут идешь по улице, все на тебя чуть ли не пальцами показывают. Махоньке поначалу прохода не давали, твоей матери гадости начали писать. А я, как бычок, за ней хожу, казалось бы, скажи она — отдай банку, и — что ты думаешь? — отдал бы.

При слове «банка» Ленька заерзал, с опаской косясь на меня.

— Ты, дедуля, просто влюбился, привалило счастье. Нет чтобы собрать внуков на совет…

— Ну-ну, они бы деда и заклевали, а так, почитай, пять лет в согласии и прожили. Я вот чего понять не могу, что ж ее-то навострило от меня, ведь не взяла ничего, да и куда ехать? У нее только тетка одна в деревне да отчим, который годов в четырнадцать над ней поиздевался. Опять же институт надо заканчивать, последний курс остался. Ежели, кто у нее появился или сама в кого влюбилась, я бы понял, тем более что в последний год сдавать начал по мужеской части. Да и Прасковья стала часто сниться, зовет: «Хватит, — говорит, — с молодицами хороводиться, пень старый». Вы мне скажите, может, я действительно какой извращенец?

— Дед, где ты таких слов набрался?

— От соседей…

— Да нет, Тимофей Данилович, мировая культура знает подобные примеры, — решил я блеснуть эрудицией, — великий Гёте, например, Леонардо да Винчи, да и многие другие. Ну а в простом народе это и подавно было обычным делом. Сноха, и притом самая красивая, свекру каждую неделю ходила в баньку спинку потереть. Своя кровь, встарь к этому терпимей относились.

— Все равно срам и грех…

— Зато бездетных семей не было и о разводах никто не слышал. Где язычество, там всегда тайна, которую мы разгадать до сих пор не можем.

— Вы мне, ребята, зубы не заговаривайте. Не могу я ее так просто из сердца своего выкинуть. Ежели с кем сбежала — совет да любовь, свечки пойду за их здоровье поставлю…

— Дед, да она рожать поехала…

— Что?! — вскрикнул, подскакивая, дед и тут же повалился обратно на лавку.

— От, ты и придурок, Леньчик, родного деда в гроб раньше времени вгонишь, — я метнулся за водой, которой в сенях не оказалось, пришлось разбаррикадироваться и бежать к колодцу.

Вернувшись, я увидел странную картину. Ленька стоял на коленях, покорно наклонив голову, дед сидел в кресле, бледный и торжественный. Одной рукой держал икону, другой покрыл внукову шевелюру. Процедура, по всей видимости, завершалась. Из невнятного бормотания я сумел разобрать только слово «клянусь».

Марину мы искали долго. Обратного адреса в ее покаянном, наивном и полном благодарностей письме не было. Простая душа писала, что не хочет за все добро платить черной неблагодарностью, все равно ведь никто не поверит, что это их ребенок.

Родился мальчик, славный крепыш с бездонными глазами, в которых уже от рождения искрилась какая-то неразгаданная тайна. Мальчишку записали на Леонида и назвали в честь деда Тимофеем, а чуть позже и вовсе сыграли свадьбу моего друга и дедова нечаянного счастья.

О клятве, сколько я ни пытал, Ленька упорно молчал. Насчет той банки ничего не знаю, правда, как-то в день рождения друг подарил мне старинный золотой крест, который я ношу и поныне.

Тимофей Данилович отправил молодых жить в город и вскоре после их свадьбы тихонько угас. «Люби ее, внучок, не мене моего, за нас обоих люби», — были последние слова, сказанные дедом на этом свете.

Льгота смерти

Выстрелов он почти не слышал, только чувствовал, как пули кромсали изувеченное тело. Мутные проблески сознания лихорадочно скакали в розовом тумане. Очертания улиц, машин, бледные огни светофоров проносились мимо, словно черно-белое кино на сером запыленном экране. Машину он вел, как пьяный, позже все будут им восхищаться, говорить о мужестве, сильной воле, а он просто давил на газ, крепко вцепившись в руль гнал по Москве, в очередной раз пытаясь обмануть, перехитрить, обвести вокруг пальца влюбленную в него смерть. Когда Максим нажал кнопку звонка и, окровавленный, ввалился в знакомую квартиру, кто-то внутри громко щелкнул выключателем и остатки мутного света, кое-как связывавшие его с окружающим миром, резко погасли.

Промежуток между жизнью и нежизнью растянулся на долгих три недели. Иногда, прорывая шевелящуюся, с серебристыми блестками мглу, к нему прорывались размытые пятна чьих-то лиц, раскатистым, глухим эхом вибрировали смутные голоса. Кто придумал, что смерть — это отвратительная злая старуха в неопрятных лохмотьях, с зазубренной косой в руке? Вон она, сидит у его ног, красивая, бледная, с огромными, слегка раскосыми глазами, в тонких эфирных одеждах, сквозь которые, источая внутренний свет, неясно и вожделенно проглядывают контуры белоснежного, как мрамор, тела. Тонкие длинные руки с нервными пальцами, словно чуткие крылья птицы, готовы в любое мгновение встрепенуться и с нежностью принять в прохладные объятия остатки его бессмертной сути.

…Впервые они повстречались давно, в пыльных, выжженных солнцем горах. Горький запах колючих трав щекотал ноздри, яркое солнце только вставало над оскалившимися на небо щербатыми каменными глыбами. Все развивалось по законам войны и не предвещало в ближайшие часы крупных неприятностей, но томной красавице, которая более всего на свете любит младенцев и полных жизни солдат, приглянулся ладный старший лейтенант с голубыми глазами и золотистыми кудрями. А любовь, как известно, слепа. Мину Максим увидел краем глаза, ее пластмассовый корпус блестел не огнями далекой Франции, где ее с любовью собрали, а жестким афганским солнцем, но увидел он не свою, а чужую мину. От своей в памяти остался только неясный громкий звук. Смерть с искренним восхищением и полными обожания глазами бросилась к нему. О, как она влекла его к себе, грязного, истерзанного, с оторванными ногами. Сознание он фактически не терял, приподнявшись на локтях, увидел в кровавом месиве ослепительно белые обломки костей, недалеко валялась его кроссовка, из которой серой трубой торчал толстый шерстяной носок.

Вылинявшее афганское небо застряло в его памяти на всю жизнь. Не обращая внимания на призывные жесты бледной незнакомки, он нашарил в кармане пару шприц-тюбиков промедола и прямо через заскорузлые от пота и крови штаны вонзил в себя тупые иглы. Чем больше он двигался, шевелился, шарил глазами вокруг, пытаясь перевернуться на живот, тем все дальше удалялась раздосадованная дева. Ее место незаметно заняла другая женщина, лица которой он не видел. Она сидела в изголовье и красные от долгой стирки в холодной воде, знакомые руки осторожно стирали с его лба липкую испарину. Он напрасно пытался сильнее запрокинуть голову, чтобы узнать ее, и видел только руки и простенький голубой сарафан, похожий на тот, который они купили с женой на второй день после свадьбы. Белое, словно вырезанное из консервной банки солнце растворяло ее лицо.

Не в силах больше смотреть в обжигающий лик языческого бога, он прикрыл глаза. Темно-багровые пятна медленно танцевали в розовом мареве. Вдруг земля дрогнула, и на него посыпались песок и мелкие камни. От неожиданности Максим метнулся вправо и перевернулся на живот. Метрах в семи от него неестественно дергались чьи-то затихающие останки. Однако, невзирая на потери, настырные разведчики все же вытащили своего командира.

Позже, валяясь на пропитанных гноем матрацах в полевых госпиталях, он проклинал все на свете и звал потрескавшимися от жара губами бледнолицую красавицу. Порой она приходила, касалась его своими длинными, слегка влажными пальцами, он чувствовал ее тонкое чистое дыхание, но потом, смущенно улыбаясь, она отступала. Так было и у самого трапа самолета, когда подполковник с кирпичным от беспробудной пьянки лицом орал сиплым голосом:

— Куда вы мне этот труп суете, он же окочурится до набора высоты. Тащите назад! За нами «тюльпан» пойдет, он его приберет.

Носилки с Максимом таскали из стороны в сторону, спотыкались о них, матерились, но каким-то чудом затолкали в переполненного «санитара». Вот тогда, вкрадчиво заглянув ему в глаза, смерть прошептала: «Даю тебе льготу, любимый, не забывай обо мне…»

Пьяный город Ташкент. Город жизни и смерти, город встреч и расставаний. Ворота Домой и в Никуда. Город, навсегда оставшийся в памяти, какими прекрасными и веселыми были твои пыльные улицы, как головокружительно пахли твои цветы, как райски плескалась вода в твоих фонтанах, какими сказочно прекрасными были твои пугливые женщины! Над этим праздником жизни незримым серым призраком висела война, Максим, как и сотни тысяч других, еще не знал, что она навсегда поселится в его сердце.

Госпитальная жизнь тянулась своим нудным, как жужжащая муха, чередом. Старший лейтенант быстро шел на поправку, и если бы не пластмассовые осколки, отторгаемые его плотью, можно было бы давно встать на учебные протезы. К унизительному ползанию на коленях он привыкал трудно. Окружающие стали неестественно высокими, на всех надо было смотреть по-собачьи снизу. Общая беда и боль объединяли человеческие обрубки, придавали силы, и они, помогая друг другу, забирались на высокие лавки в курилке и громко ржали, издеваясь сами над собой. Странными, неестественными и дикими для того времени были их разговоры и споры. Легкораненые и медперсонал старались долго не задерживаться в их компании и, посоветовав меньше распускать языки, торопились поскорее уйти.

— Макс, что ты страдаешь? — нарочито громко закудахтал Колька Муздохов — Тебе наша славная страна обязательно выдаст лучшие в мире протезы и, дав под жопу пинка, отправит на базар просить милостыню. Не переживай, как при Сталине на подшипниках не выкинут, хотя, сукой буду, им этого очень хочется, бабки-то экономить надо! Лучше какую-нибудь собаку в космос запустить, ведь мы и так, на роликах, до кладбища доедем.

— Муздохов, прекращай упаднические разговоры, — как правило, первым заводился безногий замполит.

— Чего упаднические, это ты со своего танка упал и таким умным сделался! Погоди, может, еще свидимся годков через пять, посмотрим, как петь будешь.

— Коля перестань, ты же герой, командира своего и товарищей спас, сам заметку про твой подвиг на политинформации солдатам читал.

— Спасибо тебе, Кузьмич, а про то, что я здесь уже седьмой месяц валяюсь и другого лечения, кроме подпиливания моих культей, у них для меня нет, ты там солдатикам не повествовал, а?

— Правильно, Колян, — вклинился в разговор седой и постоянно пьяный прапорщик Барека, прославившийся там, за речкой, тем, что был неоднократно профилактирован «контриками» за рассказы о существовании некоего тайного братства прапоров, призванных то ли растащить, то ли спасти армию, — врежь ему. Все мы тут герои хреновы, только от геройства нашего в доме ничего не прибавится. Вон Максим, молоток, вчера ночью медичку Нинулю, хоть и с табуреточки, а отходил. А ты чего, капитан, раздухарился, мошонка-то покоцана, ты думаешь, я не видел, с какой постной рожей от тебя благоверная уезжала? Но ты не кисни, у меня в десантуре, в триста сорок пятом полку, прапор Кузя есть, фельдшер от Бога, я ему для тебя кое-что заказал, удержу не будет. А про геройство, Кузьмич, глупости это все, забудь. Калеки мы сейчас, а не герои.

— Вот уж точно, — окрылился Муздохов, — калеки, а партии нашей и родине герои нужны, ей насрать, живые или мертвые, главное, чтобы не увечные. Вы где-нибудь памятник инвалидам войны видели? То-то же! После победы их просто забывают, у меня отец с войны пришел покалеченный, до сих пор по дому деревянной ногой стучит, да Девятого мая медалями брынькает.

— Все, мужики, хватит о грустном, а то опять всю ночь зубами скрежетать будем, — примирительно перебил его Максим.



Поделиться книгой:



Регистрация