«Борисович как всегда сгущает краски, но с этой шантрапой надо что-то делать. Просто так они, естественно, не сдадутся. За эти дни достали своей жадностью, припудренной местным патриотизмом. Это им дай, на ту должность назначь, этого уволь, того переведи. Деньги они подкинули немалые, но ведь знали, кому дают, знали, что это только первый этап, да и денежки-то у них левые.
Прав Остап, решить надо сегодня и все — из сердца вон и с глаз долой. Зато полная экономическая свобода. Как это я сам не додумался? Я — губернатор, избранный народом, а они кто? Жулье! На кой черт побираться? А так — и долги отдавать не надо и делиться не с кем. Хоть завтра готовь деньги на Москву. Царь совсем плох. Хорошую весть вчера шепнули: месяц, от силы три протянет. Надо спешить, охотников и здесь, и в той же Сибири хоть отбавляй!»
Хлопнув по спине охранника, он резко бросил: «Силовиков ко мне!»
Машина остановилась в колодце внутреннего двора администрации. Тяжкая, гнетущая духота висела над городом. Все только начиналось.
Фанат дружбы
Петр Васильевич жил сучьей жизнью, так, видно, было написано ему на роду. Но про это он, к счастью, не знал или не хотел знать, сказать же правду бывшему секретарю обкома партии никто не осмеливался.
В былые времена профессия политического руководителя, овеянная славой Павки Корчагина, таинственностью подпольной борьбы, была сокровенной мечтой многих и лидировала в романтическом рейтинге подрастающего поколения. Да что там подростковая романтика, вся наша жизнь была пронизана и переполнена бесцветными внуками непогрешимого Ильича, которых без особого труда можно было распознать по одинаково серым или темно-синим костюмам, пустым, вылинявшим от беспринципности и страха глазам. Они дни и ночи без устали радели о народном благе и государственных интересах.
Священное дело защиты государственности и, конечно же, забота о благосостоянии людей во все времена остаются главным делом самого государства. Если внимательно присмотреться, в гнутом зеркале истории без особого труда можно увидеть, что забота о самом себе является основной, выражаясь научно, функцией деятельности любой государственной машины. Забота о достатке человека, наивная вера в социальное равенство служили сладким обманом в мире горя, слез и тяжелого, отупляющего труда. Горечь повседневности воспринималась сознанием как обжигающая глотку необходимость, после которой долгожданное тепло разливалось по усталому телу, появлялась уверенность, и сладкие грезы неизбежно светлого будущего заставляли сильнее колотиться надсаженное работой сердце. Тысячелетняя наивность человечества, свято верующего в дармовую для всех еду, с особым цинизмом воплощалась какой-то таинственной и могущественной силой в нашем многострадальном Отечестве.
Толпы людей, ослепленных заботой о государстве, со звериным остервенением несколько десятков лет с завидным успехом истребляли друг друга. Некогда огромная страна разделилась на два доминирующих класса и мятущуюся прослойку. Один класс сидел за колючей проволокой, другой его охранял, а трепетная прослойка доносила на представителей обоих классов и саму себя. Из ее среды и выросла особая формация советских людей, ремеслом и внутренней потребностью которых было чутко вслушиваться в шепот на соседской кухне, с самозабвением рыться в мусорных ведрах, с государственным видом обнюхивать использованные импортные презервативы. Эти люди были повсюду, никуда они не делись и теперь. Именно к такой когорте и принадлежал Петр Васильевич.
Кабинетик у партийного генерала (он успел в свое время поработать в соответствующих органах) был небольшой, но ведомство, к которому ему посчастливилось пристроиться, обещало стать хлебным, а самое главное — он опять стоял на защите народных интересов. Не надо было с утра до ночи гонять покусившихся на государственную копейку мошенников. Изнуряющий труд сыщика, пахнущий потом и несвежим бельем, бессонные ночи и общение со строптивыми фанатиками своего ремесла, — все это было позади.
Порой ему казалось, что старые добрые времена вернулись, многие сослуживцы, безвозвратно канувшие в безвестность, удобно расселись на солидных государственных должностях и потянули за собой своих. То же, с опасливой оглядкой наверх, делал и Петр Васильевич. Он, как никто другой в новорожденной бюрократической структуре, понимал, что именно кадры решают все. Чьи кадры — тот и сильней. В сущности не столько важна была должность, которую занимаешь, сколько возможность подобрать и расставить своих людей.
Генералу повезло. Над ним были поставлены люди случайные, неискушенные в аппаратных делах, только что выхваченные чьей-то волей из пропахших дешевыми сигаретами и дрянным кофе лабораторий безликих номерных институтов. Их отличительной чертой была трусость. Чиновник средней руки в душе всегда трус, главная его заповедь — не взять на себя лишней ответственности, да и нелишнюю попытаться переложить на кого-нибудь другого. Эта характерная черта служивого человека — не только отечественное изобретение, она присутствует всюду, где государство не в состоянии защитить и обеспечить своего служащего. Уповать же на заступничество начальства, проникнутого той же трусостью, считается в этой среде непростительно глупым и наивным. Петр Васильевич в этом неплохо разбирался и умело использовал в своих интересах.
Щелкнул внутренний телефон. Генерал, не отрываясь от газеты, нажал на кнопку.
— Петр Васильевич, вы назначали встречу Альберту Ноевичу. Он в приемной, — с придыханием заворковал голос секретарши с легкомысленным именем Мила.
«Вот стерва, всю арию исполнила, разве что не застонала в конце! Ну, я ей сейчас врежу, это ж надо, решила меня с утра завести!» — и, стараясь говорить спокойно, произнес:
— Альберта Ноевича попроси полчасика погулять, на телефон посади Сивчика, а сама ко мне.
— Слушаюсь, — победоносно зазвенел молодой голос.
Оставим на совести генерала, что и как он «врезал» в то утро Миле, может, напротив, это бойкая секретарша вправляла только ей ведомым способом стареющие обкомовские мозги, выуживая у жадного любовника очередную сотню баксов на приобретение какой-нибудь женской пустяковины. Не наше это дело. Отношения шефа и секретарши вечны как мир, а потому в какой-то мере священны. В конце концов, не с референтом и не с помощником он заперся в комнате отдыха, хотя и этим нынешний госаппарат уже не удивишь.
Альберт Ноевич понял все с полуслова и, покровительственно улыбнувшись Миле, получившей удобное и хлебное секретарское кресло не без его помощи, скромно покинул приемную набирающего силу высокого начальника. Походкой, выражающей покорность и готовность всякому услужить, этот полнеющий, лысоватый господин неопределенной национальности со странным именем и отчеством принялся, как могло показаться со стороны, без всякой цели бродить по коридорам казенного заведения, живущего своей, отдельной, засекреченной от всего мира жизнью.
Только непосвященный мог заподозрить Альберта Ноевича в бесцельном шатании по властным коридорам, на самом деле этот паркетный променад представлял собой кропотливую, тонкую и весьма сложную работу, требующую высокого актерского мастерства, такта, умения правильно и красиво говорить, а главное — правильно молчать и незаметно слушать.
За полчаса, подаренных Милой и генералом, Альберт узнал много полезных для себя вещей. Цепкий тренированный мозг жадно ловил фразы, обрывки разговоров, настроения, с которым выходили сотрудники от того или иного начальника, ответы на телефонные звонки, легкий треп с секретаршами и бесценная шоколадка — все это он складывал в сложную мозаику, представлявшую довольно точную картину внутренней жизни госучреждения.
Опасайтесь праздно шатающихся посетителей, внимательно читающих стенгазеты, изучающих доски приказов и распоряжений, графики дней рождения и весело болтающих с вашими секретаршами. Подобные личности вы без труда заметите в любом, даже самом затрапезном присутственном месте. Они являют собой новый, по всей видимости, доселе мало изученный типаж современного российского общества. Своеобразную касту, некое связующее звено между власть предержащими, то есть госаппаратом, и людьми, располагающими властью, то есть теми, кто умеет делать деньги.
Альберт Ноевич пришел к Петру Васильевичу с весьма щекотливым предложением. Одной финансово-промышленной группой ему было поручено купить две весьма значимые государственные должности в неких небедных российских регионах.
Даже ребенку известно, что должности не продаются, на них назначаются особые люди, именуемые в просторечии чиновниками, кои поделены на группы, уровни и классы. Сложная механика продвижения казенного человека по служебной лестнице весьма подробно прописана в законах, указах и инструкциях. Но то, что так гладко на бумаге, в жизни порой делается наперекосяк.
Слегка разрумяненная Мила извиняющимся голосом попросила своего благодетеля минуточку подождать, пока шеф закончит говорить по телефону правительственной связи.
Альберт Ноевич не афишировал их некогда добрые отношения с Милой. Подобрал он ее совершенно случайно в одном из южных городов, где та уже с полгода осторожно путанила, удачно кося под приехавшую отдохнуть и подлечиться студентку из бедной уральской глубинки. По достоинству оценив ее врожденные и благоприобретенные таланты, скромный служащий, как он сам себя любил представлять, обрел достойную ученицу, и вот, сидя в приемной, где недавняя золушка панели безраздельно властвовала не хуже принцессы крови, он смотрел на нее с гордостью, как художник смотрит на законченную, живущую своей жизнью картину. Некое подобие нежности и желания шевельнулось в его изъеденной цинизмом душе, но было тут же жестко подавлено как грубо нарушающее законы жанра. Мила явно уловила эту секунду слабости и, вся затрепетав, показала глазами, что шеф освободился.
«Далеко пойдет девка», — отметил по себя Альберт, заходя в кабинет Петра Васильевича.
— Какие люди в наших лабиринтах! — распахнув дружеские объятия, не спеша пошел навстречу гостю хозяин кабинета.
— Надеюсь, не в объятья самого Кентавра я так опрометчиво шагаю?
— Да брось ты, какие уж здесь Кентавры? Времена не те.
— И слава богу, что не те, а то бы меня из ваших лабиринтов этак годков через десяток, пожалуй бы, только и выпустили.
— Ну, десяток не десяток, а пятерочку мы бы тебе за милую душу впаяли! — довольный собой, хохотнул Петр Васильевич. — Присаживайся. Что будем пить? Чай? Кофе?
— Если можно, чайку, зелененького.
Альберт Ноевич никогда не оказывался от угощения в начальствующих кабинетах. За чаем и строй, и тон разговора менялся, да и итог, как правило, положительный вытанцовывался. А с его нынешним предложением и вовсе надо было не чай, а кое-что посущественнее наливать. По многолетнему опыту он знал — тонкие разговоры надо начинать издалека, без нажима. Чиновник как трепетная косуля — если что в самом начале почует, ноздри раздует, ушами застрижет — пиши пропало, сорвется, и все подходы и подводки псу под хвост, выпасай потом другого. Хорошо, если просто сорвется, а если по начальству звонить начнет? Совсем дело дрянь. Так что в подобных делах, как говорили знающие люди, «торопиться не надо, да?».
Гость явно не торопился. Общение начал с ритуала. Не спеша, будто между прочим, но так, чтобы видел хозяин, просунул под развернутую на столе газету плотный длинный конверт и выразительно показал четыре пальца, что соответствовало порядковому номеру текущего месяца. Дождавшись одобрительного кивка стриженной под ежик седой головы, Альберт Ноевич пустился в пространные рассуждения о тяготах и лишениях «царевой службы», о нечистоплотных чиновниках, особенно на местах, которые совсем распустились без начальствующего присмотра.
— Ноевич, — пододвигая гостю чай и провожая слегка покачивающуюся и оттого еще более аппетитную попку секретарши, прервал его Петр Васильевич, — брось ты эти подводки, не первый день знакомы, я же вижу, что какую-то важную информацию принес. Чего томишь? Выкладывай.
— Ну, уж я и не знаю, насколько она важная… У тебя целая служба, и так, небось, все знаешь…
— Не исключаю. Но как профессионал каждому новому сигналу рад. И потом дублирующий сигнал из другого источника только подтверждает правдивость имеющихся сведений. Это аксиома спецслужб.
— Ты же знаешь, у меня широкий круг знакомых и приятелей, и один из этих, — Альберт показал пальцами традиционную блатную «козу», — по пьянке проболтался, что тесно дружит с одним из ваших сотрудников в Тарабарской губернии и может решить через него любые вопросы.
Информация эта была абсолютно ложной. Напротив, именно из-за несговорчивости того чиновника группой лиц было принято решение убрать его и поставить на его место своего человека.
Извечный вопрос «кому живется весело, вольготно на Руси?», как известно, остался без ответа, а проблема белого и черного с каждым новым столетием, увы, светлее не становится. Вот и живем мы серыми в сером измерении, считая, что так спокойнее, чем слыть белыми воронами. Доктор Геббельс в свое время весьма удачно заметил, что чем чудовищнее ложь, тем охотнее в нее верят люди, особенно если им этого хочется.
— Да ты что? Вот сучонок, — возбужденно вскочил со своего места генерал, — а каким идейным прикидывается! Он мне давно не нравится. Информацию нужную для работы палкой приходится вышибать. «Не мое это дело, не мое это дело». Ну я ему устрою «дело»! Хотя этим, — он ткнул указательным пальцем в потолок, — он почему-то нравится. Слушай, ты мне эту связь хоть как, но задокументировать должен, понял?
— Сложно будет… Блатные под протокол не говорят, а в баню и по бабам они вместе, насколько знаю, не ходят. Есть другая идея. Если он тебе не нравится и ты считаешь его недостойным высокого звания государственного человека, я могу устроить пару публикаций в столичных газетах. Может получиться покруче фоток с проститутками, да и резонанс, сам понимаешь. Московской газете в наших местах веры побольше, чем какой-то оперативной информации.
— Песня! Делай, а мы подсобим. Подсоберем то да се. Верхний обожает читать газеты. До него наши информашки только с третьего раза доходят, а вот газетная херня сразу больно бьет по самолюбию. Все, решили: ты — со своей стороны, я — со своей. Эффект, уверен, будет бронебойный. Человечка туда надо уже сейчас подобрать толкового… — Петр Васильевич задумался. — Может, у тебя кандидатура есть?
Альберт Ноевич знал — назови он сейчас фамилию — все, конец. Хорошо начатая авантюра, на которой он уже сегодня заработал тысяч триста зелененьких, бездарно лопнет. Однако и инициативу выпускать из своих рук было нельзя.
— Откуда у меня такого масштаба люди? Это твои высоты. Мои — «чего изволите, подай, принеси». Но вообще-то, если доверяешь и даешь поручение, могу заняться. Только сразу договоримся — я подбираю и передаю тебе человечка со всеми потрохами и больше никакого касательства к нему не имею. А то я ведь ваши замашки знаю: как ни старайся, все крайним окажешься. Конечно, Петр, лучше бы ты сам посмотрел, уж больно ответственная должность…
— Я-то что так, что эдак посмотрю. Вместе поработаем. Может, и к консенсусу придем, — скривив в ехидной улыбке рот, Петр Васильевич легонько похлопал по газете, под которой покоился веселивший его душу конверт.
— Васильевич, здесь никаких проблем не будет. Главное, чтобы дело не страдало!
Тяжесть, которая давила на сердце Альберта Ноевича, отпустила. Он и не ожидал такого быстрого решения, одного из самых трудных поручений босса. Руководство отпустило на операцию «лимон зелененьких», по половинке за место, и в том, что минимум семьсот он сможет безболезненно прикарманить, Ноевич уже не сомневался. Однако при всем внутреннем ликовании его лицо выражало озабоченную отрешенность.
— Ты чего скис, друг мой бесценный? Хорошее, а главное, правильное дело сделали, можно сказать, предателя в своих рядах обезвредили и притом грамотно, через третьи руки уберем, будь спокоен.
— Я уже над твоим поручением думаю. Ответственность сумасшедшая, ты же знаешь, я — фанат дружбы и подводить друзей не люблю…
— Брось ты, Альберт, дурью маяться! Если бы я тебя своим не считал, разве наши отношения были бы такими откровенными и чистыми? — Генерал многозначительно кивнул на притаившийся под газетой конверт. — Я, Альберт, все помню и за добро всегда плачу добром…
Разговор был прерван властным гудением красного телефона, на котором вместо кнопок или диска красовался большой двуглавый орел, воскресший символ умученной предшественниками Петра Васильевича Российской империи. Казалось, золоченая птица с монаршей ненавистью взирала на своего нового служителя.
Петр Васильевич жил сучьей жизнью, другой ему не было отпущено…
Два брата
Никодим помер осенью. Только ударили первые морозы, земля окостенела, редкие лужи тускло вылупились слюдяными бельмами в синее, уже по-зимнему высокое, настывшее небо. Блестящее, как фольга, солнце трещало ледяной коркой под узкими колесами широкой телеги, застланной вытертым до исподних ниток ковром. Гроб раскачивало из стороны в сторону, но покойник этого не замечал и лежал торжественно ровно, даже на горбылях латаного-перелатаного моста через совсем обмелевшую речку его красивая, с казацким, так и не поседевшем чубом голова ни разу не шелохнулась. Городская родня навезла пластмассовых венков, которые за ночь в холодных сенях промерзли и сейчас диковато топорщились своей ломкой растительностью. За телегой, впереди ревущих баб шли два Никодимовых сына Никифор и Власий.
Никифор — старший, высокий, грузный мужик, похожий на отца, поглядывал по сторонам, иной раз подзывал к себе деревенских и отдавал им какие-то распоряжения, всем своим видом показывая, что он здесь главный и семейное горе его не касается. Так крепкие мужики пытаются прятать подальше от людских глаз ноющую боль и гнать предательские слезы. Батьку Никифор в последнее время недолюбливал: когда два года назад мать преставилась, тот, не прошло и трех месяцев, привел в дом молодуху из соседней деревни.
Власий, младший, был полной противоположностью брата — невысокого роста, вертлявый, многословный, суетливый, все распускал нюни, подскакивал к мужикам, только что беседовавшим с Никифором, выпытывал, о чем они говорили, и возвращался к телеге с гордым видом. В отличие от брата он считал себя городским, в деревню наезжал редко, копать картошку или кабана свежевать.
Суглинистая дорога перед кладбищем делала пологую, длинную петлю. Процессия растянулась, старухи из Гроховичей, где Никодим у большей половины деревни был кумом, к своим кумовским обязанностям относясь с серьезной основательностью, за что не раз получал по мордасам от скорой на руку супруги, плелись, спотыкаясь в самом конце, трогательно сжимая в морщинистых руках букетики невесть где набранных блеклых осенних цветов.
— Ой, бабоньки, совсем ослабла, — переваливаясь, как гусыня, причитала Автотья, — кабы не закопали Никодимку-то, пока мы доковыляем…
— Не закопают, Никифор сказал, всех дождутся и дадут попрощаться, — успокоила подружек Фекла, высокая подвижная старуха, когда-то слывшая первой красавицей в округе.
— Хата пустой останется, сыны-то все в городе, а дочка далеко, аж гдей-то в Татарщине, — продолжила Авдотья.
— Да чего ей пустовать, хате-то, Никифор говорил, выпишется из города и будет жить в батькиной избе, — торжественно объявила Ганна.
— Ой, Ганя, ты всегда все знаешь! Во ужо самая умная…
— Бабы, побойтесь Бога, вы ж на похоронах, — приструнила их Фекла.
Старушки сникли, примолкли, ушли в свои воспоминания, где все еще были живы, здоровы и молоды. И кто знает, может эти тихие воспоминания и неброские цветы в иссохших от работы руках были сейчас особенно дороги обретавшейся где-то поблизости душе покойника.
Поминки прошли не хуже, чем у людей, народу было много и, главное, разошлись без песен, что в наших языческих краях бывает крайне редко.
Как и полагается, к Радунице, братья сладили на могилке родителей новую ограду и кресты. Возвращаясь с кладбища, они крепко поругались, по-родственному, без всякой причины и особой злости. Набрехавшись при людях, разошлись добавлять. Жены, по привычке откостерив каждая своего в неуверенно покачивающуюся спину, пошли к Никодимовой хате. Прибрались и, сговорившись не искать своих алконавтов, стали собираться, чтобы успеть к пригородному поезду. К дизелю Никифор принес перемазанного грязью Власия на себе.
Так они и жили. В городе почти не встречались, в молодости на дни рождения еще приглашали друг друга, а потом и это забылось. Пожалуй, единственным, что пока объединяло братьев, был родительский клин земли и старый, довоенной постройки дом. Пятистенок стоял на добротном каменном фундаменте, обшитый доской, всегда выкрашенный и обихоженный. Никифор после выхода на пенсию и вправду поселился в деревне, в городе бывая лишь наездами. Когда же наступала огородная пора и поясница разламывалась от ноющей усталости, а для работы не хватало рук, он вместе с женой переселялся в отцовский дом и правил хозяйством.
После девяносто первого года жизнь для миллионов людей поменяла свои полюса, огородничество из ностальгического ковыряния на грядках превратилось в вопрос жизни и смерти. Земельная проблема во всей своей неприглядной худобе в очередной раз изогнулась над общипанной Россией недобро шипящей змеей. Сколько крови и пота было пролито в веках, сколько бед и гремящих литаврами викторий принесли людям межевые споры и войны! И вот, лишенная своего хозяина, отданная почти на столетие в рабское пользование городской голытьбе, кое-как ухоженная, земля была брошена и теперь поросла бурьяном, словно кладбище вымершей деревни. Недоброй чернотой заблестели глаза соседей, вспомнились старые тяжбы, беда, усугубленная нищетой, загуляла окрест. Не миновала она и Никодимова двора.
Власию показалось, что братовы грядки родят лучше, он решил делить отцовское наследство, и пошла писать губерния. Заскрипело ржавое колесо судебных разбирательств.
Районный суд размещался в неприглядного вида бараке, лет пятнадцать не видевшем ремонта. Длинные коридоры с провалившимися полами, обшарпанными стенами и рядами раздолбанных фанерных кресел, вызывали злые раздумья над судьбами человеков, приводимых в этот вертеп для торжества справедливости. Судья, бесцветная тетка с недовольным лицом, от которой пахло кошками, поминутно сморкаясь, вела заседание. Надежда братьев, как и любого впервые участвующего в судебном процессе, на то, что суд будет скорым и справедливым, рассеялась сразу, но тогда они еще не догадывались, что процесс — штука коварная, затягивающая, как азартная игра, и, пока не высосет, словно паук муху, ни за что не отпустит.
К концу первого года были собраны все документы. Братья, похудевшие, бледные, с лихорадочно блестящими от возбуждения глазами, ожидали близкой победы, каждый своей.
Власий, не дождавшись решения суда, самовольно разгородил землю.
Никифор, потрясая толстым томом комментария к уголовному кодексу, с радостью опытного юриста бросился писать протест на учиненное самоуправство.
Тень отчуждения легла на весь род Никодима. Ближняя и дальняя родня разделилась на два враждующих лагеря. Каждый спешил, отталкивая других, побыстрее подбросить в этот дьявольский костер ненависти охапку новых слухов, сплетен, домыслов.
Правда, были и другие люди. Как-то, дожидаясь дизеля, у крошечной станции толпился народ, с опаской поглядывая на зло рычащее небо. Дохнул холодный ветер, сверху хлынули потоки воды. Все опрометью бросились под спасительную крышу. В крохотном билетном зале столкнулись изрядно промокшие братья.
— Вот, нехристи, вы мне попались! — торжествующе вскрикнула баба Агриппина, хватая их крепкими костлявыми руками. — Что на батькиных и маткиных костях танцы устроили, род наш, кровь нашу позорите перед Богом и людьми, не помиритесь — прокляну! Как тетка говорю!
Народ расступился и слушал. В разговор влез какой-то подвыпивший дед:
— Правильно, Агриппа, так их, негодных! Не то что родню — всю деревню позорят! — и, обращаясь к народу, театрально упершись правой рукой в бок, продолжил — На прошлой неделе был с кумом в судеднем районе, так в забегайловке мужики узнали, что мы с Грохович, и говорят: «Энто не те ли Гроховичи, где браты за батькову землю судятся?» Во позор!
— Всем позор! — подхватила Агрипина. — Ты ж, Никифор, старший, вспомни, как этого сопливого тянул з болота. Сидел у меня, слезы лил, братку жалко было. Может, лучше б вы в том болоте детьми и сгинули, хоть покойников бы не позорили.
Загудел поезд. Дождь по-прежнему лил как из ведра, люди бросились к выходу. Власий оттолкнул старуху и подался вместе со всеми. Никифор, пристыженный, остался стоять рядом с теткой. Поезд давно ушел, дождь кончился, они вышли на перрон, а он, повинно склонив голову, все слушал тетку. Наконец Агриппина, перекрестила его, махнула рукой и пошла по узкой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Ее старческая беспомощная фигура еще долго маячила светлым пятном на фоне вечереющего неба.
В тот вечер Никифор напился. Не по-людски — в одиночку, без закуски. Он сидел на крыльце отцовского дома и пил противную, теплую водку с тошнотворным запахом денатурата. Косматая тоска, как голодная сука, крутилась рядом с его нетрезвой, изболевшейся душой. Он с первого суда чувствовал безысходность, внутренне страшился накликанной им с братом беды. Десятки раз порывался помириться, но гордость, упрямство, боязнь показаться побежденным не давали ему этого сделать. Стоило лишь на минуту представить самодовольное лицо Власия, как все внутри закипало, злость безжалостно, словно волк ягнят, резала любые помыслы о примирении. Чем больше пил Никифор, тем лютее становилась тоска, тем сильнее клокотало в груди, а когда трезвел — пугался ненависти, которая готова была хлынуть через край и утопить в себе весь мир. Кто-то страшный и сильный железными клещами раздирал крещеную душу атеиста.
Господи, как часто, поддавшись минутной слабости и зависти, мы становимся их заложниками, и уже никакие силы не могут вырвать нас из этих тисков, разве что покаяние или смерть. Пугающее слово «покаяние» замешано на страшном имени Каина, но, лишь победив в себе братоубийцу, мы можем выбраться из мерзких сетей зависти, злости и тоски.
Процесс продолжался.
Зимой умер старший брат. Поболел, выздоровел, пришел из больницы домой и тихо, без мучений, скончался.
Младший пережил брата всего на полгода.
Ныне за тощий клок обесплодевшей супеси и покосившуюся избу судятся их дети.
Не знающая межи земля приняла в себя грешные тела братьев, как принимала прах живших до них, как примет и наши кости. Может быть, главное предназначение Земли — хранить наши тела до Страшного суда.
Настоятель
На московском подворье одного из северных монастырей шли суетные сборы, хотя до вечернего поезда еще оставался по-столичному непредсказуемый день.
Нынче не принято так собираться: обстоятельно, с баулами, чемоданами, коробками, своим провиантом, гостинцами, большими термосами с чаем и отварами, с переспросами и препирательствами. Наверное, так когда-то сбирались в небогатых барских усадьбах на зиму в город. Увы, в мирской жизни это безвозвратно утеряно и позабыто, а у духовенства схоронилось, сбереглось. Может, оттого, что никогда оно от веры не отказывалось, не блудило, не шарахалось из стороны в сторону, а вот уже тысячу лет живет на Руси своим укладом.
Хлопали двери, торопливо сновали Послушники и монахи, кто-то постоянно что-то уносил, приносил обратно. Все пытались давать друг другу советы.
У келейника Ивана голова шла кругом. «Какие-то они здесь все заполошные, носятся битый час, а толку кот наплакал».
— Куда же ты коробку поволок? — не выдержав, взмолился Иван.
— Так, брате, в трапезную…
— В какую трапезную? В ней книги.
— Мне брат келарь велел принести из покоев игумена коробку с красной полосой…
— Ну и где здесь красная полоса? — пытаясь вырвать злосчастную коробку из цепких рук трудника, повысил голос Иван.
— Так вот же…