— Он его съест, — сказал Афсар. — Жеребенок ест живую весеннюю траву, а тигр — живого жеребенка. А я, если бы мы не были друзьями, съел бы тебя. Живое живет за счет живого.
— Могу ли я съесть тигра? — спросил Гор-оглы.
— Не знаю. Тигр не трава, не ячменное зерно, тигра надо убить. Это тебе пока не под силу, ты еще не достиг возраста мужчины. Если хочешь, я попробую, попытаюсь убить тигра.
— Ты-то сам давно ли достиг возраста мужчины?
— Не знаю. Кажется мне, что у дивов нет возраста. Голова у меня болит от твоих расспросов, человеческий детеныш. Хватит болтовни, садись на меня!
Гор-оглы взобрался па Афсара, и тот полетел на противоположную гору. Он опустился в ущелье, у входа в пещеру, заваленную камнем. Див отодвинул камень свойм мохнатым плечом, вошел вместе с мальчиком в пещеру и сказал:
— Здесь находится то, что убивает.
Афсар разворошил прошлогоднюю сухую траву, и, как бронзовый полумесяц, засверкал в пещере исполинский лук. Рядом лежал колчан со стрелами, длинными, как копья.
— Этот бронзовый лук, — сказал Афсар, — эти двуострые стрелы принадлежали Белому Диву, царю всех дивов. Когда-нибудь я тебе расскажу, как досталось мне оружие Белого Дива.
Воинственная душа мальчика запылала при виде бронзового лука. Гор-оглы воскликнул:
— Позволь мне выпустить хотя бы одну стрелу, добрый Афсар!
Див так расхохотался, что от хохота его чуть было не обвалилась пещера.
— Да не поднимешь ты бронзовый лук, букашка ты моя! В нем весу четырнадцать батманов, он тяжел, как семь верблюдов! Попробуй, сам убедись.
Но Гор-оглы, к изумлению дива, поднял четырнадцатибатманный лук. Умело, как будто лучником он был всю свою жизнь, мальчик вставил стрелу. Он вышел из пещеры, за ним — Афсар, который, еще не веря своим глазам, радостно бил руками но бокам, поросшим шерстью. Гор-оглы натянул тетиву и пустил стрелу вверх, и стрела сбила макушку чамбильских гор. Снежная лавипа обрушилась на землю, и тигр в ужасе выбежал из своей засады. Гор-оглы снова натянул тетиву, стрела прянула, вонзилась в сердце тигра, и тигр упал, пораженный стрелой, как молнией. А Гор-оглы сказал:
— Живое живет не за счет живого, а ради живого. Тигр рождал смерть, поэтому я его убил.
С того дня Гор-оглы стал владельцем богатырского лука. Биби-Хилал заплакала слезами счастья и гордости, когда увидела этот лук в руках своего сына.
— Ты стал воином, трехгодовалое мое дитятко, — сказала она, обнимая мальчика и едва доставая до богатырской его груди. — Вижу, что исполнится предначертание судьбы: станешь ты посохом для слабых, приютом для бездомных, отцом для сирот, сиротинка ты моя!
А Каракуз, шамкая, запричитала:
— Твой-то сын стал воином, а где мои сыновья, мои воины, где, на какой далекой земле, гниют их дорогие косточки? Семь лет прошло, а их нет как нет!
— Душа моей души, — сказал Гор-оглы своей матери, — пришло мое время, пора мне приняться за дело, предначертанное судьбой, пора мне воздвигнуть город для бессильных и бездомных, чтобы он стал городом счастливых и свободных. Здесь вырастут жилища и сады, заколосятся поля, зазеленеют деревья, засверкают цветы. Это сделают люди, которые придут сюда на мой зов. И пусть первыми из этих людей будут сыновья нашей Каракуз. Сердце мне говорит, что они живы. Я освобожу их. Только скажи мне, тетушка Каракуз: с кем они воевали, в какой земле они томятся в плену?
— Да будет удача твоему доброму делу! — воскликнула Каракуз. Давно уже косноязыкая старуха не слышала таких радостных слов. — Но откуда мне знать, бедной женщине, где мои дети горюют в плену, против какого хана они воевали?
— Это знает Безбородый, ханский соглядатай, — сказала Биби-Хилал. — Но рано тебе, мое дитятко, тягаться с сильными и коварными сего мира. Подожди, когда ты достигнешь возраста мужчины.
Тогда вмешался в беседу Афсар, к дикому виду которого женщины давно привыкли:
— Если Гор-оглы поднял бронзовый лук Белого Дива весом в четырнадцать батманов, если он сбил стрелой снежную макушку чамбильских гор, то это означает, что ни один мужчина из числа человеческих существ с ним не сравнится. Полетел бы я над пустыней, доставил бы Гор-оглы в город хана Шахдара, да не могу: мы, дивы, не любим городов.
— Я поеду на Гырате, — твердо сказал Гор-оглы. — Пришло и его время, время стать богатырским конем, время подвигов. К тому же Гырат знает дорогу в тот город, во глубине земли которого я родился. А тебя, Афсар, попрошу об одном: останься с женщинами до моего возвращения, поспи месяц или два, если хочешь.
Афсар ответил:
— Ты-то разумей, ты-то знаешь, когда пришло время твоих подвигов, а я, глупый див, не знаю, когда приходит время моей спячки. Засну — хорошо, а нет — буду помогать женщинам, благо нет поблизости моих собратьев-дивов, которые бы смеялись надо мной.
Гор-оглы накинул на Гырата седло, то самое седло, которое служило ему колыбелью в лачуге посреди пустыни. Было оно люлькой ребенка, а теперь будет постелью воина под покрывалом неба. А Гырат увидел себя под седлом в зеркале родника, увидел, что oн впрямь стал богатырским конем. Еда пустыни и вода пустыни вернули ему прежнюю силу. Вот он стоит, готовый к дальней, трудной дороге. Ноздри его то пышут, как пламя, то закрываются, как закрывается крышкой котел. Бедра его подобны бедрам серны. Вот он ест нещедрую траву и ячменные зерна, и зубы его мелют зерна и издают шум, напоминающий шум мельничного жернова. Хребет его похож на спину зайца, хвост, извивающийся, как змея, гладок, шелковист. Высокая, стройная шея такова, что ею гордился бы павлин. Все в нем соразмерно и совершенно: и голова, и ноги, а тело его поворотливо и упруго. Он поводит глазами, как орел, а когда он ступает, то ступает тревожно, как алчущий лев, а когда летит, он летит, как вихрь пустыни!
Гор-оглы подошел к нему и сказал, обняв его павлинью шею:
— Душа моя, око мое, скакун мой Гырат, расправь крылья, доставь меня в город, на чьей земле был убит мой отец и в чьей земле я родился!
Биби-Хилал произнесла благословение сыну:
— Мальчик мой, да будет твой первый подвиг на благо людям. Ты никогда не видел городов, ты вырос в пустыне, не полагайся па свой незрелый ум. Найди Сакибульбуля, главного ханского конюшего. Он помог тебе, когда ты родился, он дал тебе имя, поможет и на этот раз, даст тебе добрый совет.
Гор-оглы вскочил в седло. Гырат расправил крылья и взвился над пустыней. Афсар воскликнул ему вдогонку:
— За таким конем и дивам не угнаться!
…Лети, лети, Гырат, над пустыней, скачи, скачи, богатырский конь, по неприступным скалам чамбильских гор, спеши, спеши, крылатый скакун сына слепца, к городу хана Шахдара, а мы посмотрим, что творится в этом городе, пора посмотреть, ибо мы его не видели три года.
За эти годы соглядатай вошел в еще большую силу при хане. Да иначе и быть не могло. Когда растут поборы, когда растет число казней, когда растет число узников, тогда растет и недовольство людей, а когда растет недовольство людей, растет сила ханского соглядатая.
Двести домов было теперь у Безбородого, двести домов, некогда принадлежавших казненным, изгнанным, закованным в кандалы, двести богатых домов, окруженных плодовыми садами. Но по-прежнему Безбородый ходил в грязном халате, утирал засаленным рукавом сопли, не гнушался беседой с простолюдинами в чайхане, ибо эта беседа приносила им горе, а ему прибыль. По-прежнему прикрывал он голову выцветшей тюбетейкой; только заметили люди, что прибавилось число жемчужин, нанизанных на единственный волосок на его подбородке. И еще заметили люди, что не так часто хихикал теперь Безбородый, что, несмотря на свое богатство и силу при ханском дворе, тревожился о чем-то соглядатай.
Двести домов было у него, а тревог — две.
Однажды, когда хан Шахдар пребывал в конюшне, любуясь и гордясь разномастными скакунами, залетела в его дворцовый сад, не спросив разрешения у стражи, не пугаясь поднятых копий, необычайная, маленькая птица. Видимо, прилетела она издалека, пот блестел на ее крылышках, а между ними белела бумага величиной с ладонь.
— Хан Шахдар, хан Шахдар, — прокартавила птица, — прочти письмо!
А в саду, дожидаясь хана, сидел Безбородый. Он сидел, как бы отдыхая душой в благодатном саду, но душа его была похожа на суму, полную наветов и клеветы. Двести никчемных лет прожил Безбородый на земле, видел многое — и сразу признал в этой говорящей птице индийского скворца. Решил он похвастаться, если пе перед людьми, так перед птицей, и сказал:
— Здравствуй, скворушка, я — хан Шахдар.
Скворец бесстрашно и доверчиво сел к нему па колени, и Безбородый, погладив его, снял с его шеи бумагу. А скворец взмахнул уставшими, запотевшими крылышками и поднялся ввысь.
— Постой, скворушка, куда ты? — спросил Безбородый: жадному скряге захотелось завладеть говорящей птицей.
— Тороплюсь обратно, тороплюсь обратно, — прокартавил скворец и улетел.
А Безбородый развернул бумагу, стал читать. «Уж не от куриц ли это письмо? — подумал он. — Буквы-то нацарапаны кое-как!» С трудом: он разобрал слова, написанные коряво, а звучащие ладно:
«Великий хан Шахдар, для народа божий дар, с благодатью на челе, тень бога па земле, победоносный владыка престола и печати, венца и рати! Пишут тебе твои рабы Асад и Шадман, которым неведом обман. Выполняли мы твою волю, скакали по чистому полю, твои лазутчики, ветра попутчики. А рубежи твоей державы таковы, что не поймешь, где твоя страна, где Рейхана, где твоя, где его охрана, — речки извилисты, горы увалисты. Вот и захватили нас всадники хана Рейхана, связали нас, привели к своему властелину, и познали мы горькую кручину. Приказал Рейхан бросить нас в подземелье, возвел на нас напраслину: мол, убили мы его сына Махмуда… Откуда такая напасть, откуда? А вины на нас нет, который год мы томимся в подземелье, пьем тоски ядовитое зелье, кувшин воды и ячменная лепешка на двоих — наша дневная еда, пропали наши молодые года! Вызволи нас, милостивый хан, чтобы твои рабы Асад и Шадман вернулись на родину, к старухе матери, сыновьями оставленной, горем раздавленной!»
Давно знал Безбородый, что Асад и Шадман не изменники, что сохнут они в подземелье у хана Рейхана, чей сын, отрок Махмуд, неожиданно исчез, а может быть, погиб. И вот прилетел индийский скворец, редкостная говорящая птица, которая пребывает только в домах родовитых и богатых, прилетела эта птица с письмом от сыновей Каракуз, его прежней соседки, чей дом он присвоил себе. Почему скворец помогает Асаду и Шадману? Куда он улетел? А вдруг хаи Шахдар услышит его картавую речь? Конечно, беда не так велика. Узнав о письме, хан, быть может, громко рассмеется, скажет: «Ну и хитер же ты, Безбородый, ну и пройдоха!» Рассмеется, легко, благосклонно ударит и простит его, своего старого соглядатая. Но может случиться и так, что хан разгневается, а гнев хана кончается виселицей. Так думал Безбородый, и эта дума была его первой тревогой.
Второй его тревогой был Сакибульбуль. Вес больше и больше хап Шахдар доверял главному конюшему, разговаривал с ним не только о делах конюшни, но и о делах державы, ибо Сакибульбуль был умен и честен, а даже самому жестокому, самому коварному владыке иногда может понадобиться слуга честный. И потому еще доверял хан Шахдар Сакибульбулю, что никто в городе не любил главного конюшего. Все помнили, что началом возвышения знатока лошадей была казнь почтенного маслобоя Равшана, ужасная смерть Биби-Хилал, заживо погребенной в могиле, а разве Сакибульбуль не был причастен к этому? Зло, совершенное ханом и его слугами, может забыть один человек, могут забыть десять человек, но его не забывает народ, ибо народ всегда памятлив.
Не забыл это зло и Сакнбульбуль. Он служил хану-убийце, и все это знали. Но служил он кривде ради торжества правды, и об этом знал он один. Он пал так низко, что служил хану наравне с презренным Безбородым, но надеялся Сакнбульбуль, что поднимется когда-нибудь высоко, до самой вершины добра. Он верил, что сбудутся слова, которые некогда сказала пери Кария, что колесо судьбы изменит свое вращение, что заблистают доброе дело и славное имя Гор-оглы.
Сакнбульбуль верил в это и сомневался, ибо где вера, там и сомнение. И не легче человеку оттого, что вера постоянна, а сомнение кратковременно.
Три года не было вестей от Биби-Хилал, и, хотя колесо времени движется поспешно, — хоть одну соринку могло бы оно сбросить со своего обода, хоть одну весточку доставить о сыне слепца и о крылатом коне.
Иногда, по вечерам, когда во дворце Шахдара гремело веселье, когда хан хмелел от вина и звона лютни, от своей жестокости и людской тупой покорности, Сакибульбуль, незаметно для пирующих, покидал дворец и верхом двигался по темному, уснувшему городу. Одна цель была у него — дом Равшана, принадлежавший теперь Безбородому. Соглядатай, владелец многих домов, не жил в этом доме, за домом присматривал его слуга. Сакибульбуль, приблизившись к дому, чего-то ждал, но безмолвно было за высокой желтой стеной, не подавала о себе вести Биби-Хилал, и порос травой тот холм, где, как все в городе думали, была могила заживо погребенной.
Настал один из таких вечеров, полный запаха молодых растений, и кизячного дыма, и нестройного шума, в котором все же различались рев осла, неторопливый бег воды в арыках, чей-то прерывистый крик, сонное бормотание тополей и далекий, замирающий звон лютни.
Сакибульбуль, приближаясь к дому, неожиданно услышал удары конских копыт и визгливую брань. Ворота были открыты, мелькало и прыгало пламя, и зто тоже было неожиданпо: во всех домах Безбородого ворота отпирались редко.
Сакибульбуль въехал во двор и остро почувствовал, как что-то ударило его в самое сердце. Он увидел Гырата: знаток лошадей сразу узнал крылатого копя! На коне высился молодой всадник, одетый беднее самого последнего раба, но и в лохмотьях он казался стройным и сильным. Холм, где когда-то заживо похоронили Биби-Хилал, был разрыт копытами коня. Слуга Безбородого, держа в руках светильник, бегал вокруг всадника, спокойно и величаво восседавшего на коне, и кричал, задирая вверх голову:
— Разбойник! Вор! Как смеешь ты бесчинствовать в доме высокородного Безбородого, приближенного хана Шахдара! Сын собаки, четвертовать тебя мало, колесовать тебя мало!
Молодой всадник как бы не слушал этих оскорблений, они, казалось, были для него не громче комариного писка.
Слуга, увидев Сакибульбуля, упал к ногам его копя и сказал:
— Почтенный господин, сам господь прислал тебя к нам! Уведи в тюрьму этого злодея, ворвавшегося в дом моего достойного хозяина: через стену перепрыгнул его разбойный конь! Открыл я ворота, гоню его, а он и не слушает меня. Накажи преступника, о главный ханский кошоший, знаток лошадей!
Всадник, который, как за чарованный, смотрел на дом, на разрытый холм, внезапно вздрогнул, пристально и радостно взглянул па Сакибульбуля и произнес:
— Отец мой, если вы тот, кого именуют Сакибульбулем, кого величают знатоком лошадей, то я пойду за вамп, куда вам будет угодно!
— Покинем этот дом, джигит: нельзя вступать в чужое жилье ночью, без спросу хозяина, — сказал Сакибульбуль, запинаясь еще более, чем обычно. И еще сказал, когда они выехали на улицу: — Я узнал твоего коня, джигит: это Гырат, крылатый конь мальчика Гор-оглы. Скажи мне, как ты завладел таким конем?
— Я Гор-оглы, — ответил всадник. — Не в чужой, а в свой дом я вступил, и вступил как хозяин.
— Значит, не только Гырата, но и имя отнял ты у трехлетнего мальчика, — сказал Сакибульбуль с горечью, волнением и с какой-то неясной надеждой, ибо не хитрость и жадность, а смелость и простодушие были написаны на молодом лице незнакомого джигита. А в глазах джигита было само детство.
И сердце знатока лошадей забилось, когда он услышал слова:
— Я Гор-оглы, который живет три года на земле, живет благодаря вам, отец. У вас есть примета, вы говорите запинаясь, — об этом мне сказала моя мать Биби-Хилал. А у меня нет никаких примет, чтобы доказать вам, что я — зто я, и единственное мое доказательство — мой правдивый рассказ.
— Будь гостем моего дома, — промолвил изумленный Сакибульбуль, — я выслушаю твой рассказ, джигит Гор-оглы!
Когда, за скатертью с угощением, узнал Сакпбульбуль о жизни мальчика и Биби-Хилал в пустыне, когда он обнял и крепко поцеловал долгожданного, милого гостя, показалось главному конюшему, что радость жизни, что ее правда и ее молодость снова вернулись к нему. Он сказал:
— Вижу я, сыпок, что сбывается предначертание, записанное в книге судьбы. Ты воздвигнешь город в пустыне, город для бесправных, бездомных и безродных, и ты назовешь его Чамбилем в честь чамбильских гор, ты сделаешь зто, ибо чудо жизни, давшее пустыне воду, дало тебе, трехлетнему ребенку, силу и стать юноши. Да, ты воздвигнешь город свободы, и я поселюсь в нем, я покину постыдную службу у хана-убийцы, я буду служить не хану, а людям, не высокородным, а равным. А если говорить о тебе, мой мальчик, то ты прав: ты должен освободить двух воинов, сыновей женщины, приютившей твою мать и тебя в пустыне. Один только Безбородый знает, где сейчас находятся зти воины, и мы сделаем так, что вынудим Безбородого тебе помочь. Пойдем со мной.
Главный конюший произносил слова медленно, запинаясь, поэтому каждое слово обретало вес камня.
Гор-оглы поднялся, встал с места и Сакибульбуль, но, прежде чем покинуть свой дом, знаток лошадей достал из ларца кошель, туго набитый золотыми монетами. Гор-оглы, который никогда не видел денег — к чему они в пустыне? — спросил:
— Что это такое, напоминающее тень от мелких листьев на земле, залитой солнцем? Или то отвердели и стали круглыми кусочки барсовой шкуры?
— Это деньги, золотые деньги, — сказал Сакибульбуль. — На них можно купить все, что есть в этом мире: можно купить одежду и оружие, дом и рабов, еду и жену — все можно купить, кроме чести! Но деньги, мой мальчик, есть только у богатых и родовитых.
— Стало быть, у них нет чести? — спросил Гор-оглы.
— Чести нет у того, кому ее приходится покупать, — ответил Сакибульбуль.
Всадники прискакали к ханскому дворцу. Приказав Гор-оглы ждать его у крепостных ворот, Сакибульбуль отправился в ханскую конюшню. Оп открыл ключом тяжелый замок, вошел внутрь и, не зажигая светильника, выбрал двух коней из числа самых лучших, седла и поводья из числа самых ценных, запасся арканом из числа самых крепких. Он вернулся с копями и снаряжением к Гор-оглы и сказал ему:
— Я привел коней для Асада и Шадмапа. Хотя нет у четвероногих крыльев, как у Гырата, кони эти хороши. Оседлай их, приготовь к дороге, а я пойду за Безбородым. Этот аркан для пего.
Еще не кончился ночной пир у хана Шахдара. Запахи плова и шашлыка убивали благоухание цветов. В саду, возле водоемов, валялись пьяные сановники и латники. На глиняном возвышении, покрытом хорасанским ковром и освещенном светильниками, сидели полукругом, поджав ноги, седобородые дворцовые слуги. Их шелковые халаты были залиты бараньим жиром и красным вином. Среди старцев был и ханский соглядатай. Безбородый прислушивался к разговорам, притворяясь еще более пьяным, чем его собеседники, тому поддакивал, с тем хихикал, а с третьим на краткое время вступал в спор, чтобы тут же согласиться с доводами спорщика. Здесь было для него не веселье, а работа: он собирал жатву, чтобы потом накормить своего хозяина-хана едой, приготовленной из клеветы и наветов. Он обрадовался, увидев Сакибульбуля:
— Присаживайся к нам, трезвая ты душа, вкуси ханского вина, удостой нас беседы, главный конюший!
— Тебя спрашивает всадник — видимо, чужеземец. В поводу у пего два коня арабской породы. Он приехал, чтобы вернуть тебе долг своего отца, два кошеля с золотыми монетами, и вот один из них.
Безбородый затрясся всем своим тучным телом, задрожали его толстые, алчные пальцы, он вырвал кошель из рук Сакибульбуля.
Собутыльники расхохотались:
— Ох, и жаден же ты, ох, и скряга ты, ох, и любишь, Безбородый, давать деньги в рост!
Безбородый пришел в себя, успокоился, захихикал:
— Посмотри, главный конюший, как смеются над человеком, помогающим своим ближним. Прошу тебя, пойдем со мной, ты убедишься в том, что ко мне прибыл сын моего друга, которого я когда-то вызволил из нужды.
Хотя кошель был туго набит золотом, а другой кошель был еще приманчивей, не хотелось Безбородому встретиться иочыо один на один с неведомым всадником, потому-то он и позвал с собой Сакибульбуля. Когда же он увидел за крепостной стеной бедно одетого (а бедняка он распознавал и в ночной темноте) чужеземца, ощутил он в мелкой душе испуг и недоверие. Забыв об учтивости, не поздоровавшись, Безбородый спросил:
— Кто ты, джигит, какого отца ты сын? Откуда родом?
Гор-оглы сказал с гневом:
— Я сын хорошего отца, я сын маслобоя Равшана, я родом из могилы!
Каждое из этих слов, произнесенных среди ночного молчания, падало на тыквоподобную голову, как камень, и ханский соглядатай приник, дрожа дрожью страха, к земле. Он хотел встать — и не мог, хотел крикнуть: «На помощь, правоверные!» — но никак не отрывался язык от гортани. Гор-оглы связал соглядатая крепким арканом и положил поперек седла.
— Да будет удача венцом твоего дела, мой мальчик! Я приду к тебе в Чамбиль, приду с людьми, жаждущими хлеба, крова и воли.
Гор-оглы и Сакибульбуль обнялись троекратным объятием, а потом сын слепца, прижав руки к груди, почтительно отодвинулся от главного конюшего — лицом к нему, спиной к скакуну. Сакибульбуль тоже приложил руки к сердцу, затем погладил ими свою черно-серебряную бороду.
Юный всадник вскочил в седло и сказал:
— Да будет долгой ваша жизнь, отец! Я хочу построить Чамбиль вместе с вами, вместе со всеми людьми этого мира.
Он ускакал, держа в поводу двух коней и опираясь локтем на старое, тучное тело связанного Безбородого.
Когда город остался далеко позади и в степи забелело утро, Гор-оглы спешился возле промоины ключа, развязал Безбородого и медленно промолвил:
— Будет у меня большая беседа с тобой, Безбородый, большая беседа, а теперь поведем малую беседу. Где сыновья Карапуз, где Асад и Шадман?
Безбородый припал к скупой, мутной воде, долго и жадно пил ее, посмотрел на Гор-оглы так, как заяц смотрит на волка, и снова, как в минувшую ночь, затрясся всеми своими округлостями в засаленном халате.
— Отвечай, Безбородый, не съем же я тебя, хотя заслужил ты смерти, — успокаивал его Гор-оглы.