Андреас поспешил за соседкой, но не застал ее дома, однако все же разыскал Мари. Кеденнек тем временем улеглась за перегородкой. Катарина Нер уселась подле нее. Андреас и рад бы поглазеть, но жена Кеденнека забралась куда-то вглубь. Андреас не мог решить, остаться или уйти, и все продолжал стоять на пороге, не выпуская дверную ручку. Хлопали ставни. Андреасу вспомнилась Катаринина свекровь. На столе, под самой лампой, стоял котелок, который Мари Кеденнек начистила до блеска. Никому он здесь был не нужен, но стоял сам по себе и поблескивал.
Мари Кеденнек стонала в своем убежище и нет-нет покрикивала. Хоть бы она кричала натужнее, в голос, мелькнуло у Андреаса, но она уже откричала свое и теперь только охала да стонала.
Катарина Нер позвала Андреаса и передала ему из рук в руки младенца. «Вот и хорошо, — мелькнуло у Андреаса, — значит, не зря я остался дома». Он посмотрел на новорожденного, тот был точь-в-точь как последыш его матери, такой же красный, недопеченный. Андреас подумал, что и проживет он, должно быть, не дольше, но почему-то эта мысль его не огорчила. С Катарининым появлением, предродовыми криками Мари Кеденнек и рождением ребенка прошло немало времени, Андреас, однако, и опомниться не успел, как воротился домой с детьми Кеденнек. Он взял младенца на руки. Андреас по его лицу догадался, что тот подумал о ребенке то же, что и он, Андреас.
На Новый год хозяйки опять порастрясли свои запасы, а мужчины опять напились в лоск, и уже наутро хватились, что придется им потуже стянуть пояс до самой весны. Дважды в неделю отвозили рыбаки на островной рынок пойманную рыбешку, по вторникам и пятницам там высились скользкие горы рыбьего серебра. Это почти ничего им не приносило, но надо же было употребить в дело лодку. Шли непрестанные дожди, сырость въедалась в кожу и в постель, воздух снаружи отдавал дождем, а в доме пахло дымом. У Бруйков по соседству с Кеденнеками творилось нечто странное. Бруйк как-то вечером в охотку выпил ковш воды, а потом всю ночь метался в постели, и утром щеки запали у него яминами; еще вчера он казался шариком, а к вечеру обратился в щепку. Соседи приходили поглядеть на это чудо, Бруйк бормотал всякую несуразицу. То, что он прежде талдычил ночами, то теперь бормотал днем. Сын его на пасху поступит в мореходку в Себастьяне… Сын поступит в мореходку в Себастьяне… В мореходку поступит сын… Впрочем, Бруйк скоро оправился. Недели не прошло, как он снова раздался, но то была не обычная его полнота, да и не было у него с чего поправляться, казалось, его надули воздухом, а кожа стала тонкой-тонкой и собиралась в морщины. На той неделе нечто подобное произошло чуть ли не в каждом семействе, заболевали по двое, по трое, это было нечто необъяснимое, похоже — эпидемия, но, поскольку и остальные были худы, не так бросалось в глаза. На той неделе пустовало в трактире у Дезака, те же, что приходили, выглядели не как обычно, одни казались вытянутыми в длину, другие расплылись. Кто еще держался на ногах, приходил по заведенному порядку. Дома, в горнице или в лодке человек не мог думать все об одном. Его то и дело что-нибудь отвлекало или мешали дети. И только здесь, в трактире, можно было что ни вечер слышать одно и то же и, успокоившись, идти домой.
Гулль собирался уехать с ближайшим пароходом, а потом со следующим. Но он все еще не трогался с места и наконец решил здесь перезимовать.
Вскоре после пасхи на первых домах пирса и Рыночной площади были подняты жалюзи, над дверью гостиницы было наново позолочено изваяние св. Варвары; в ожидании пароходов, которые в течение зимы шли кружным путем на порт Себастьян, открылись склады. Прибыли рабочие, служащие пароходства и торговцы. Прибыли и капитаны, чтобы дать указания нанятым экипажам. Договорившись с компанией, они вместе с семьями перезимовали в предместье Себастьяна. В гавани и на судах, как и каждую весну, шли подготовительные работы. Как и каждую весну, площадь между пирсом и молом готовили к предстоящей ярмарке, тому самому празднику, когда рыбаки, по словам молодого Бределя, транжирят свой аванс, выбрасывая его на водку, лотерею и танцы.
До троицы оставались считанные дни. Ни одна палатка еще не была поставлена, и только кругом громоздились штабеля ящиков и досок да то здесь, то там выглядывали изделия из сахара, жести и бумаги — диковинные сюрпризы неистовой исступленной радости, которая будет дарована жителям нынче в последний раз здесь, и только здесь, в Санкт-Барбаре.
Наконец брезентовые тенты были натянуты, на рейках друг за дружкой зеленым и красным расцвели лотерейные выигрыши, хвосты карусельных лошадок встопорщились и, будто свихнувшись и охрипнув от восторга, загремели первые такты марша.
Рыбаки воспрянули, они приоделись и кинулись вниз, алча вкусить уготованных им крох радости. Кеденнек тоже спустился вниз и остановился у тира, где эти крохи были выставлены в виде желтых и красных выигрышей. При взгляде на них свинцовые брови Кеденнека разгладились. Впервые улыбнувшись, он вскинул ружье и прицелился — как знать, авось для него деревянная мельница затарахтит —…выстрелил, но нет, никакого эффекта, и брови его снова сдвинулись. Мари Кеденнек — она снова стала плоской и тощей, — протиснувшись мимо балаганов, потянулась к прилавку, где были выставлены часы, горшки с цветами и вазы, на них накидывали обруч — авось повезет, и этакая ладная яркая вещица попадет в твой обруч, — Мари заволновалась и робко подтолкнула локтем мужа, здесь можно было сразу взять три, а то и шесть обручей, надеть на руку и один за другим послать на мишень. Шепотом вымаливала она у мужа эту радость, но то ли он не слыхал, то ли не хотел слышать, супруги так и прошли мимо, лицо ее еще больше сморщилось, еще больше высохло и пожелтело, из глотки вырвался неясный гневный жалобный звук.
К вечеру с проходящего судна можно было наблюдать отдаленные огоньки, зелеными и красными нитями прошивающие воду. Даже перед бухтой можно было различить в волнах капли света, вода дробила и уносила их вдаль — пожалуй, даже в открытое море, как и другие отбросы с кораблей или из деревень, — на север, на юг, куда придется.
Мари прогуливалась по молу с двумя подругами, приехавшими с острова на праздник троицы. Двое увязавшихся за ними парней увели приезжих девиц. Мари решила, что пора подняться наверх, она по отдаленному краю обошла веселящуюся ярмарку, где все еще вертелась карусель. Плечи Мари подрагивали в такт музыке.
Один из Бределей-младших, молодой судовладелец, заночевавший в местной гостинице, — у компании вошло в обычай перед путиной посылать кого-нибудь в Санкт-Барбару, — привлеченный заманчивыми огнями, тоже разгуливал по молу. «Господи, до чего тоща!» — подумал он и последовал за Мари. Та на каждом шагу оглядывалась, плечи ее подрагивали все чаще. Тем временем Бредель-младший и вовсе ее настиг. Он был той же местной породы, долговязый и сильный, подбородок со скулами составлял удлиненный треугольник. Мари прибавила шагу, они поднимались по дороге, пролегающей меж домишек и круто уводящей наверх. Молодой Бредель дотронулся до ее спины и стал ей что-то нашептывать, Мари не отвечала и только все прибавляла шагу, но он не отставал. Тогда Мари, смеясь, к нему повернулась, в ее смеющихся глазах светились две крошечные жесткие точки, они понравились Бределю, он счел их за темперамент.
Но вот они миновали скопление лачуг, дорога здесь вела через голую кручу, внизу лежало море, над ними простиралось небо; застыв между днем и ночью, оно устало грозить дождем. Мари шла все быстрее, они шли теперь рядом. Бредель только сейчас увидел вдали трактир. Он прикорнул в уединении, стены его подтеками изъела сырость, глаза поблескивали. Бределя поманили свет и тепло, наконец-то он у цели. Мари распахнула дверь. Однако внутри не оказалось ни тепла, ни света, под потолком тускло горела лампочка, на скамьях и за столами стлались какие-то тени, возможно, их было даже много, он не разобрал. Мари хотела прошмыгнуть мимо, но Бредель очнулся и требовательно схватил ее за руку. Мари, смеясь, отбивалась коленками, но вдруг перестала смеяться и крикнула, задыхаясь от ярости:
— Сматывайся, Бредель, к своим лахудрам, они не гнушаются никаким дерьмом.
Кругом засмеялись, и тут Бредель понял, что их здесь много, да и вообще он только сейчас пришел в себя, в нос ему ударил въедливый, знакомый с детства запах — запах Себастьяна и Санкт-Барбары, запах всех гаваней и рыбацких судов, только там он был разжижен и размыт, здесь же — особенно густ и заборист, словно брал свое начало в этих четырех стенах. Бределя охватило такое отвращение, что он только и думал, как бы выбраться отсюда. Тут открылась дверь и вошел местный рыбак; увидев Бределя, он насторожился и стал спиной к двери, не выпуская из рук щеколду. Звали его Ник, он был мал и тщедушен, но его длинные, словно сплетающиеся друг с другом руки обладали крепостью и тягучестью резины, хотя на первый взгляд не производили впечатления цепкой силы.
Бредель сразу понял, что у этого человека недоброе на уме, однако сделал вид, будто ничего не замечает, и отвел глаза к окну: там вырисовывались два больших и над ними два малых четырехугольника моря и неба; еще не стемнело, как могло показаться внизу, на ярмарке, море и небо были окрашены светлой желтизной. Ник заговорил первым:
— Это ты травил здесь осенью, что рыбакам не пришлось бы голодать, кабы они весь свой задаток не пропивали на троицу?
Свежее молодое лицо Бределя свело презрительной гримасой. Он предпочел пропустить вопрос мимо ушей и продолжал смотреть в окно. Ник уставился на него и в эту минуту увидел то же, что и Бредель: в зрачках Бределя он видел в точности такие же четырехугольники воды и неба, но только крошечные. Ник шагнул вперед.
— Это сказал не я, а другой, — пробормотал сраженный внезапным малодушием Бредель.
— Ты на него, однако, чертовски похож, — возразил Ник и, замахнувшись, опустил кулак, словно гирю, на плечо Бределя. Тот едва устоял на ногах. А Ник, не двигаясь с места и только вновь и вновь приводя в движение свою длинную руку, ударил еще и еще раз. И Бредель рухнул наземь, все так же повторяя:
— Это сказал не я, а другой.
С приходом Ника в комнате водворилась тишина, она еще долго не прерывалась. Наконец трактирщик взобрался на стол и подкрутил фитиль в лампе. В комнате стало светлее, Бредель-младший лежал на полу, один удар пришелся ему в грудь, другой в висок, и оттуда сочилась кровь. Ник, чьи руки опять мирно сплелись друг с другом, подошел к поверженному Бределю и смерил его тем же непреклонным взглядом, каким до того взирал на стоящего. А потом снова прислонился к двери.
Среди голов, которые Бредель-младший неясно различал в полутьме, была и голова Гулля. Бредель не мог знать, что в темноте за его спиной сидит человек, так же настороженно, как и он, ждущий некоего предстоящего ему, Бределю, чрезвычайного события. Но Гулль ждал этого не последние десять минут, а весь последний месяц. Больше ждать уже не хватало сил. Гулль видел, как в дверь ступил Бредель-младший. Ник следовал за ним, он сделал шаг вперед и замахнулся. Гулль знал: вот сейчас это произойдет, так оно и вышло, и он почувствовал облегчение. Неуемная радость охватила его.
Он поднялся и стал посреди комнаты под лампой. Он сказал:
— Беритесь за него!
Ник нехотя наклонился, точно получил приказ, но кто-то со стороны оттеснил его и подхватил Бределя-младшего за бедра, вдвоем они подняли его, взвалили на плечи и понесли к выходу. Остальные — их было человек десять — последовали за ними. Они прошли мимо домишек, где в этот час никого не было, здесь, на воле, еще не стемнело как следует и можно было различить столбы и конусы и крест на доме Нера. На повороте открылась им часть пирса, расцвеченного в шашечку фонарями, из тира доносились выстрелы.
Гулль следовал за Ником. С худых сутулых плеч Ника свисали ноги Бределя-младшего и болтались по его спине. Ноги в шнурованных штиблетах с каблуками, каблуки из какого-то незнакомого Гуллю материала. Все невольно прислушивались к тому, что творится на пирсе.
Ниже, на дороге, они повстречали Кеденнеков. Жену Кеденнек отослал домой, а сам к ним присоединился. Они вышли на Рыночную площадь. Остановились перед конторами, но в окнах было повсюду темно. Тогда они двинулись к гостинице, она была освещена сверху донизу, здесь собрались служащие, чиновники и купцы со всей Санкт-Барбары. Шествие с минуту помедлило у дверей, потом кто-то, не расположенный долго ждать, отворил дверь, и за ним потянулись еще двое-трое. Внутри кто-то крикнул: «Что случилось?» Ник не спеша спустил с плеч свою часть ноши. Вышел кто-то из служащих, но рыбаки потребовали, чтобы прислали кого-нибудь из пароходства. Тем временем Ник помог напарнику освободиться от ног Бределя-младшего. Он сказал:
— Этот нам ни к чему, пришлите другого!
(Впоследствии говорили, будто Ник смеялся, произнося это, на самом деле в голосе его звучало раздражение.)
Напарник Ника крикнул:
— Пришлите другого! Мы требуем три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма!
Бределя-младшего внесли в дом. А потом заперли все двери на засовы и опустили жалюзи. Рыбаки кричали:
— Три пятых улова!
Сперва кричали вразнобой, но постепенно все больше в лад. Из всех голосов выделялся голос Кеденнека. Его должны были слышать и в самых укромных уголках гостиницы. Этот голос мощно и без малейшей натуги исходил из груди. Рыбаки просто диву давались, никто и не подозревал, какой у Кеденнека голос. Гулль все еще стоял позади Ника. Между тем так стемнело, что он уже не мог бы разглядеть каблуков Бределя-младшего, торчи они даже перед самым его носом. Он тоже кричал вместе со всеми. Двое парней, праздно шатавшихся по окраине ярмарки, услышали крики и поспешили на площадь. Толпа становилась все многолюднее. Ярмарка опустела. Через короткие равномерные промежутки возгласы рыбаков ударялись о стены запертого дома. Однако дом не отзывался. Голоса уже звучали хрипло и нестройно. Площадь почернела от кишащего народа, мужчин и женщин, кричащих вразнобой. Тут Гулль понял, что нужно что-то предпринять. Он испугался. Сейчас он предпочел бы остаться в толпе незамеченным. Он взобрался на спину Нику. В мгновение ока вокруг Ника, чью шею охватили ноги Гулля, собралась толпа. Гулль стал говорить. Он повторил то, что уже говорил на собрании: всем держаться друг друга, не выпускать из гавани ни одно судно. Люди слушали, затаив дыхание. Все они горели желанием услышать именно эти слова. Да и у Гулля не было другого желания, как снова и снова повторять все те же слова. Голос Гулля звучал не так раскатисто, как голос того же Кеденнека. Однако именно его голос волновал каждого, кто его слышал, рождая в сердцах нечто вроде надежды. И даже у Гулля звук собственного голоса пробудил надежду. Ему чудилось, будто он стоит внизу среди этого множества людей и с волнением взирает на человека, взгромоздившегося на плечи Ника, восторженно и уверенно взирает на него, не задумываясь над тем, к чему все это приведет.
В тот вечер Андреас сидел в комнате своих родичей под лампочкой, раскачивающейся из стороны в сторону на тоненькой проволоке, точно она свисала с потолка каюты. К концу зимы дядины ребятишки прихворнули. Что до младенца, то грудь фрау Кеденнек так одеревенела и иссохла, что было бы поистине чудом, если б он ухитрялся что-то высасывать из нее. Чудо так и не состоялось. Младенец, желтый и сморщенный, уже сейчас в своем беленьком чепчике обнаруживал ошеломляющее сходство со своей мамашей. Без малейшей причины, ибо он отнюдь не питал к ребенку особенно нежных чувств, Андреас вбил в голову, что должен во что бы то ни стало сохранить малютке жизнь. С первых же дней, когда время стало особенно неблагоприятное и овцы не давали молока, он придумывал самые неожиданные средства для поддержания его хрупкой жизни. Ребенок почти ежемесячно находился при смерти, и тогда Андреас удваивал старания, точно в отместку своим старшим родичам.
Нынче вечером жене Кеденнека загорелось побывать на ярмарке, и она приказала Андреасу остаться дома: сегодня, мол, там не будет ничего особенного, настоящее гулянье начнется только завтра. Андреас, внутренне кипя, час за часом ждал ее возвращения. Ему было вдвойне стыдно и того, что ему могут что-то приказывать и что он не ослушался приказания. Андреасу как раз приглянулась девушка из Санкт-Бле, кругленькая, смуглая красотка, и он собирался за ней зайти, ему так хотелось иметь постоянную зазнобу. И нате вам: не смей никуда отлучаться! Это верно, что настоящее гулянье начнется завтра, но и сегодня на ярмарке предстоит немало завлекательного, и это уже навсегда для него утеряно, они украли у него этот вечер, на кой такому старичью ярмарка, это под стать лишь ему, молодому! Он ждал. Он услышал шаги, торопившиеся вниз. Должно быть, из трактира, с опозданием. Шаги заглохли. У Андреаса усилилось чувство одиночества, гнев его нарастал. Спустился вечер. Андреас понять не мог, что так задержало супругов, вот уж ненасытные утробы, в эти минуты он их ненавидел. Он выглянул в дверь, на пирсе было тихо, и только с рынка доносился незнакомый шум, он прислушался, стараясь понять его причину. Но тут его осенило: так вот что там происходит! Он был в полном отчаянии; итак, началось — и без него, хоть это ближе всех его касается! Он подумал о Гулле, без него там, конечно, не обошлось, но и Гулль не догадался послать за ним, Андреасом. Андреас вернулся в дом. Он ненавидел эту крышу, ненавидел этих спящих больных ребят, ни за какие пироги не надобно ему детей, которые держат тебя дома на привязи. Он снова вышел и наконец увидел на углу тень: жена Кеденнека. Они обменялись кивком, и он зашагал дальше.
Когда Андреас спустился вниз, все уже кончилось, все разошлись. Голодный и потерянный, стоял он на просторной белой площади. Темный дом гостиницы мигал сквозь щели спущенных жалюзи, подобно тому, кто лишь притворяется спящим. Андреаса потянуло к яркому свету, к шумному веселью. Он повернулся и побежал в гору. Наверху в трактире было опять полно народу. Звонкая перекличка голосов — и временами почти обессиленное молчание. Близилась ночь. Андреас уже на пороге забыл свои огорчения. Здесь было все, чего он жаждал, — немного света, товарищи. Он пристроился к ним и стал слушать. Завтра рыбаки потребуют аванс. А потом все сообща откажутся ступить на борт на прежних условиях. Сердце Андреаса переполняла детская искрящаяся радость, как если бы наступил долгожданный светлый праздник. Этот праздник должен был стать завершением всех его мечтаний. А пока надо как следует гульнуть. Андреас притих. Голова его так сильно кренилась вбок, что припала к плечу ближайшего соседа. Это был рыбак с «Вероники», тощий угрюмый малый. Но Андреасу сейчас и он пришелся по душе. Наконец Андреас встал из-за стола. Его обуревало желание с кем-нибудь схватиться, кому-нибудь задать трепку. Вечер он закончил в постели Мари. У подножия лестницы столкнулся он с незнакомым молодым парнем. Они крепко поспорили, а потом и подрались. Андреас без труда с ним справился. Он еще посмеялся над тем, что тот накануне такого дня вздумал стать ему поперек дороги. Мари хотела поскорей его услать, да не тут-то было.
Солнце уже светило вовсю, когда он прибежал на пирс. То, что он там увидел, было еще краше, чем он себе представлял. И бежалось ему необычайно легко, и в голове он чувствовал необычайную легкость, у Мари он немного приустал, в кармане у него, правда, были считанные гроши, но стоило ему нацелиться, как мельничное колесо затарахтело и принесло ему три бесплатных выстрела; легко и метко набрасывал он обручи на выставленные призы, выиграл забавную медную безделушку и подарил ее малышке, которой в этом году предстояло стать его любимой; она была смугла и кругла, как орешек, и пахла, как орешек, но сейчас ему было не до нее, быть может, потому, что тело его было пресыщено любовью. Все вокруг были так же возбуждены, как он. Они сновали туда-сюда, стреляли и играли, наморщив лоб. Говорили, что внизу, в Барбаре, бог весть что творится, люди мечутся между Себастьяном и Барбарой и ждут решения. Вот и сейчас с десяток рыбаков прошли перед гостиницей с возгласами: «Три пятых улова!» Андреас вдруг спохватился, что уже три дня не видел Кеденнека. Тут и он кинулся на площадь, народ там все прибывал. Андреас уже издали увидел Кеденнека, услышал его голос, он ни на секунду не усомнился, что это голос Кеденнека, и все же был крайне удивлен. Вечером огоньки на пирсе вновь закапали в воду. Андреас круглый год не видел иных огней, нежели лампочки, что свисают на длинной проволоке с потолка каюты, либо трактира, либо дядюшкиной комнаты. В каком-то блаженном смятении носился он туда-сюда, между тем как по его лицу и спине перепархивали красно-зеленые блики. Та радость, которую он все время ощущал в некоем определенном месте между ребер, начинала его угнетать.
На следующее утро рыбаки с «Вероники» сообщили капитану о своем решении не выходить в море. Такие же заявления поступили одновременно и от других команд. На «Урсуле» капитаном был Адриан Сикс. В его экипаже имелось трое-четверо парней примерно одного возраста, принадлежавших к числу самых недовольных; недовольство и озлобление не переводились на этом судне, точно семена угрюмости и скуки сам Адриан Сикс носил за воротником, неплотно прилегавшим к его чрезмерно длинной, нескладной шее. Весь экипаж заранее торжествовал, рассчитывая увидеть Адриана в этот день особенно хмурым и недовольным, но они просчитались. Адриан давно ждал этого заявления. Он спокойно и рассудительно ответил рыбакам, что передаст их заявление по инстанции; что же лично до него, то он готов совместно с командой обсудить все их к нему претензии. Рыбаков куда больше устроило бы расправиться со своим капитаном по-свойски, как это сделали рыбаки на «Мари Фарер». Но даже сегодня их капитан был пасмурен и скучен.
В порту было так же оживленно и людно, как в дни отхода кораблей. Здесь, как всегда, толпились жены и дети из окружающих поселков, пришедшие проводить своих мужей и отцов. На этот раз отход предполагался примерно дня через два. Мужчины стояли небольшими группами по экипажам и обсуждали свои требования. Западный ветер, хлеставший женщин по щекам завязками чепцов и причесывавший гребни волн в обратном направлении, гнал их мысли независимо от слов вперед, вон из бухты. Через два дня самое позднее, думалось им, они выйдут в море по новым тарифам. А в будущем году последуют их примеру рыбаки соседней области.
После полудня в Санкт-Барбаре было вывешено объявление: всем экипажам предлагалось выбрать по одному представителю и направить в контору пароходства для переговоров. Рыбаки без особых разногласий выбрали представителей. После голосования собрались у дверей конторы. Избранные делегаты вошли в контору. Ожидавший их там служащий, незнакомый пожилой человек в очках, поднялся из-за конторки и обратился к ним с речью. Он говорил очень вежливо, но так тихо, что все обступили его, чтобы лучше слышать, и соблюдали полную тишину. Компания объединенных пароходств фирмы «Бредель и сыновья» готова вступить с ними в переговоры. Случай с Бределем-младшим не позволяет им прислать своего представителя в Санкт-Барбару. Между тем рыбакам, живущим в округе, надлежит вернуться к себе домой, так как до окончательного соглашения в порту Себастьян и до отплытия пройдет еще несколько дней.
Делегаты, вернувшись к своим товарищам, обсудили это предложение. Кое-кто советовал всем опять собраться наверху и потолковать с Гуллем, но большинство предпочло не задерживать переговоров. Итак, избрали троих, и они вечерним пароходом отправились на остров, а оттуда в Себастьян. В течение следующего дня рыбаки разошлись по домам, и в Санкт-Барбаре снова утихло.
Похлебка, стоявшая на столе у Кеденнеков, была до того жидка, что казалась живым упреком обоим взрослым мужчинам. Солнце, заходившее снаружи, за хижинами, отбрасывало багряные отблески на головы ребятишек, на стену и пол. Младенец спал, в комнате стояла тишина, слышно было только, как ложки скребут по тарелкам.
Кеденнек накануне возвращался домой в обществе своего соседа Бруйка.
— Кеденнек, — обратился к нему Бруйк, — уж ты-то ведь человек с понятием, для чего ты только в это ввязался?
Кеденнек промолчал.
— У таких заварух, — не унимался Бруйк, — лихое начало, да печальный конец. Порт Себастьян? Чушь какая! Вот увидишь, что от этого останется к следующей зиме.
Кеденнек остановился и громко захохотал. Бруйка даже передернуло, и он больше не сказал ни слова, так они молча и разошлись по домам.
Все еще сидели за столом, как вдруг Андреас вскочил с места. В дверь постучали, вошел Гулль. Жена Кеденнека склонилась над тарелкой, а дети уставились на вошедшего, да и Андреас и Кеденнек в недоумении на него воззрились. Нельзя ли ему присесть? Конечно, можно. Ему предложили поесть, в кастрюле еще осталось немного похлебки. Гулль стал отказываться, но тут уж вмешался сам Кеденнек. Гулль повиновался, а затем спросил, не найдется ли у них где переночевать. И в ответ на их удивленный взгляд пояснил:
— Никуда это не годится: вечно я торчу наверху в трактире, они уже знают, где меня искать, это перестало быть секретом, мне следовало бы какое-то время переждать здесь.
— Что ж, почему бы и нет! — согласился Кеденнек.
Дети неотрывно следили за Гуллем. Так вот он, этот приезжий, он их гость! Андреас поглядывал на него сбоку, глаза его блестели: «Вот он и сам к нам пожаловал!» Хотя Кеденнек глаз не сводил с Гулля, тому казалось, что он смотрит куда-то сквозь него, на какую-то точку за его спиной. А Кеденнек между тем думал: «Вот он и сам у меня, за моим столом». Жена Кеденнека недоверчиво разглядывала куртку Гулля.
Детей уложили с родителями, Андреас лег на скамью, а Гулля устроили за перегородкой. Свет погасили; и словно только сейчас все шумы получили право на жизнь, сначала раздалось тихое посапывание малютки и неназойливый равномерный стук отставшей доски, которой ветер снаружи хлопал о стену. Затем послышалось дыхание детей, затем дыхание Андреаса, а там и супругов. Здесь хорошо спалось. Гулль уснул и, засыпая, слышал, как его дыхание смешивается с дыханием остальных.
У трактирщика наверху, в логове Гулля, поселился молодой купец, поставлявший ему партиями водку, сахар и кофе. Праздник кончился, и в наступившие тихие дни Дезак занялся подсчетом прибылей и издержек. Сам Дезак тоже рыбачил в молодости, но на время пристал к портовому кабачку да так и прижился на берегу, работая то здесь, то там. Он женился на местной жительнице, ее первый муж пристроил к своей лавке распивочную. Эта женщина как-то побывала в порту Докрере, западнее Себастьяна, и по рекомендации знакомой вывезла оттуда в Санкт-Барбару эту самую Мари — прислуживать в лавке и распивочной. С тех пор Мари за неимением лучшего проводила зиму здесь. Она как была, так и осталась оглодком, промышляя тем скудным запасом костей и мяса, какие достались ей на долю.
После того как Дезак перебрал свои товары и все подсчитал, он пришел к заключению, что Мари и на сей раз, как и все эти годы, его обкрадывала. Он кликнул ее, она, щурясь, как и все эти годы, спустилась вниз и, выставив подбородок, с места в карьер принялась бранить хозяина. Дезак схватил ее за волосы и стал лупить, и тут Мари взвыла тем особым вытьем, к которому прибегала только однажды в году, именно в этом случае. Это был негромкий тягучий вой; тому, кто избивал ее, хотелось слушать его еще и еще. Дезак бил и бил, он вошел во вкус и перестал лишь тогда, когда рев Мари был уже на исходе да и успел ему прискучить. Мари всхлипывала и сопела, она забилась в угол и представлялась этакой разнесчастной страдалицей, еще несчастнее, чем на самом деле. Тогда Дезак, смеясь, похлопал ее по торчащей лопатке, очевидно, имея нечто в виду, — ее блуза на этом месте была уже изрядно истрепана, — он что-то пробурчал и ущипнул ее. Потом они побыли вместе до утра, когда молодой купец спустился вниз и попросил кофе.
Уже на следующий вечер разнесся слух, что рыбаки возвращаются из Себастьяна с новым контрактом. Тут мужчины сказали женам, что им не придется больше каждую зиму бедовать, все у них теперь пойдет по-другому. Как по-другому, они не уточняли, и каждый представлял себе это по-своему — женщины, дети да и сам глава семьи. Все только и говорили, что о новом контракте; на рынке и на острове цена на килограмм мелкой рыбешки подскочила на два пфеннига в будний день, да и детишки повеселели. Потом стало слышно, что делегаты прибудут на новом пароходе, и народ толпился на сходнях. Но никто не приехал, за всю неделю не было никаких вестей, похлебка становилась все жиже, женщины теряли всякое терпение, мужчинам пора было выходить в море, все добычливые места поди уже заняты. Ветер, пригонявший с суши нещедрые летние дожди, растерянно натыкался в порту на неподвижные суда, их удерживали здесь невидимые чары, они были, казалось, сильнее его.
Трактирщик сделал крупный заказ, на какой отваживался только глядя на зиму, он отпускал спиртное в кредит, трактир был ежевечерне полон, словно вся деревня страдала от тайного горя, заставлявшего людей искать утешения в рюмке. Гулль обычно возвращался домой вместе с Кеденнеками. Андреас теперь тоже посиживал в трактире, руки на коленях, как и его дядя; смуглое лицо его глядело присмиревшим и усталым — может быть, малышка из Санкт-Бле уже осчастливила его задатком.
Как-то соседка, Катарина Нер, постучалась к ним и присела на скамью. Некоторое время она молчала, а потом и говорит:
— Да вернется ли Франц Нер?
Мари Кеденнек злобно на нее покосилась. Катарина Нер была еще, что называется, в соку, не такая иссохшая, как Мари, поэтому та ее терпеть не могла. Как это можно постучать к соседям, сесть не спросясь и распустить язык. Но дни и впрямь стояли несуразные.
— А почему бы Неру не вернуться? — отвечала она вопросом на вопрос.
Катарина только кивнула и ушла. Очевидно, она и в самом деле приходила лишь затем, чтобы с кем-нибудь поделиться своими опасениями. Мари захотелось рассказать об этом. С мужем она не решилась поделиться и рассказала Андреасу. Тот сообщил это товарищам в порту. В деревне заволновались: что-то там, должно, не так. Когда же наши вернутся? Да еще вернутся ли? Прошла целая неделя. И только в субботу неожиданно с ранним пароходом возвратилось трое посланцев. Поначалу их было четверо — двое из Санкт-Барбары и двое из округи. Последние не стали здесь долго задерживаться и потопали к себе домой. Третий, Михель Педек из Санкт-Барбары, тоже отправился к своим домашним. Но он уже по дороге встретил товарищей и все им сообщил.
Делегатов приняли совсем не так, как они рассчитывали. Вскоре после прибытия их повели на допрос. Накануне возвращения домой Франца Нера забрали и увезли в город. Его впутали в историю с Бределем-младшим. Он в тот вечер сидел в кабачке. Было у них собрание, но его по какой-то причине сочли неправомочным. Так они и вернулись, ничего не добившись.
Стоял теплый серенький день. Ветер дул с берега — хоть бы почувствовать вкус соли на языке! А над землей и морем носились клубы пыли. Потом не стало и ветра. Да и у людей пропала охота поднимать шум. И только птицы на скалах гомонили, густыми стаями хоронясь от дождя. Внизу, в порту, все оставалось неизменным, здесь, правда, не было большого движения, а все же нет-нет приходили и уходили суда, в полдень парохода три-четыре; выкрашенные в красный цвет ящики с подтеками от дождя сгружались на сходни и через Рыбный рынок доставлялись к складам. Стены домов приоткрывали свои торцы, в них показывался домашний дух — в темном квадрате чье-то нагое туловище наклонялось вперед и назад, в то время как канат со скрипом скользил по плохо смазанному блоку.
К вечеру несколько рыбаков спустились вниз, а там подошли и остальные, они уставились на ящики, словно нынче вечером ящики какие-то особенные и выгружают их какими-то особенными канатами. А потом рабочий день кончился и портовые рабочие двинули к парому, который отвезет их обратно на остров; только небольшая часть осталась в Санкт-Барбаре. Рабочие не знались с рыбаками, у них была своя распивочная, внизу, в бухте. И теперь рыбаки глядели им вслед, словно и от них ожидая чего-то особенного.
Вокруг площади зажглись огни. В конторах все еще продолжалась работа. Рыбаки не двигались с места, они стояли так тесно друг к другу, что на просторной белой площади производили впечатление небольшой кучки. Одна из конторских дверей распахнулась и пропустила того самого, седовласого, в очках, он направился в гостиницу ужинать; пройдя несколько шагов по площади, он наткнулся на нечто темное, сплоченное, и, только сейчас разглядев рыбаков, испугался и повернул назад. Рыбаки проводили его взглядом, но тут кто-то из Сиксова экипажа оторвался от своих и пустился догонять старика. Тот заторопился, он еще вовремя проскользнул в дверь конторы, заперся изнутри и опустил ставни. Молодой рыбак кулаками забарабанил в ставни и кивнул приятелям, те тоже наддали, ставни затрещали, и юнцы всей оравой ввалились в контору. Старик укрылся за своей конторкой, но они вытащили его оттуда и с возгласами:
— Это ты послал наших товарищей в Себастьян! — взяли в оборот. А он своим обычным тихим, разве только чуть охрипшим голосом ответил:
— Я вынужден делать то, что мне приказывают.
Они оттолкнули его к стене, но тут же о нем позабыли и принялись буйствовать. Разнесли в щепки конторку, ставни, шкафы, изорвали в клочья бумаги и сожгли. Они громили и крушили с таким остервенением, так безоглядно и настойчиво, словно у них украли что-то важное, невозместимое, что необходимо вернуть любой ценой. Как женщина слепо и остервенело роется в ящиках, переворачивает весь дом и в конце концов роется лишь бы рыться, так они в мгновение ока перебили и искромсали что ни попадя — мебель, книги, людей. Прошло не меньше получаса, прежде чем они обнаружили старика, он скорчился за своей конторкой. Все уже было разнесено в щепы, да и сами рыбаки вымарались и все на себе изорвали, а между тем старик со своим аккуратным воротничком, аккуратной бородкой и очками по-прежнему оставался цел и невредим. Кто-то схватил его за плечо, другой пытался разжать крепко стиснутый кулак, в котором тот что-то утаил, — как оказалось, ключ от давно разбитого шкафа. Рыбак дергал его за руку, и старик только неслышно хихикал. Это хихиканье было так отвратительно, что оба рыбака одновременно кинули старика на пол и давай крушить что-то рядом. Теперь среди вещей, валявшихся на полу, были очки старика. Одно стекло разлетелось вдребезги, другое случайно уцелело и таращилось вверх, подобно блестящему, бессмысленному, безучастному глазу.
Только выбившись из сил, прекратили они разгром. Огонь из разбитых лампочек сочился на бумажный мусор, огонь проникал в склады и с полу ударял кверху, в люк. Серый однотонный воздух жадно поглощал его, впитывая красное. Пожар погас сам собой, отчасти его удушили каменные стены высоких домов с фронтонами, отчасти потушил зарядивший ночной дождь.
Большинство рыбаков сели в лодки, чтобы промыслить рыбу к утреннему базару на острове Маргариты, остальные поднялись наверх. Кеденнек тоже вернулся к себе. Гулль следовал за ним, они не обменялись по дороге ни словом и так же молча легли спать. Гулль по-прежнему ночевал здесь. Его по-прежнему не разыскивали, вокруг него сплотилась вся деревня, он был в безопасности. Кеденнек сразу уснул от усталости. Гулль лежал на спине, в его глазницы была неотвратимо врезана площадь, огромная, до ужаса белая, только она еще белела, вокруг сгустилась темень, а там, позади конторы, огни, опущенные ставни — все это с бешеной быстротой снова пронеслось у него в голове, точно сквозь сводчатые ворота, он снова кричал: «Вперед!» — и снова кулаки, и грохот, и осколки, и вой, и «Вперед!», и красное, и все вперед, и огонь. Но постепенно все успокоилось, и наконец только сумрачный, размеренный шаг Кеденнека, поднимающегося в гору с ним рядом. А затем улеглось и снаружи и внутри, стало темно и тихо. Гулль думал: «Что уже несколько месяцев так цепко держит меня в этой бухте, в этой дыре?» Он приподнялся. Если уезжать, то не медля, не откладывая ни на минуту. Отложить на утро — значит никогда уже не выбраться, никогда — это не укладывалось у него в голове, это превосходило всякое понимание.
Дверь отворилась, вернулся Андреас, он хотел было ехать с рыбаками, но отдумал.
— Андреас! — окликнул его Гулль.
Андреас поднялся и прилег рядом с Гуллем.
— Едешь завтра на рынок?
— Еду.
— А долго туда добираться?
— Пять часов.
— Не можешь ли отправиться сейчас, мне надо сматываться.
— Отчего же, могу.
Некоторое время оба молчали. Андреас старался в потемках разглядеть лицо Гулля. А тот думал: «Что за вздор я мелю?» Ему захотелось ухватиться за руки Андреаса, за стол, за стены, чтобы никто не мог его отсюда оторвать. «Кто сказал здесь в потемках, будто я хочу смотаться?» — думал он.
Кто-то подошел к ним ощупью: Кеденнек.
— Оставайся дома, Андреас, я еду с Ником, — сказал он. — В лодке есть место еще для одного, я прихвачу его.
— Никуда я не поеду, — заявил Гулль, — некуда торопиться, успеется.
Кеденнек помедлил, он хотел еще что-то спросить, но все чересчур устали, было уже не до разговоров.
В Бле и Эльнор были посланы гонцы оповестить народ, чтобы все в ближайшее воскресенье явились на собрание. Здесь уже несколько дней находились полицейские из Себастьяна. Шесть или семь молодых рыбаков по указанию служащих пароходства были на этих днях отправлены в город. Событие это произвело в деревне не слишком сильное впечатление. Катарина Нер, ходившая последнюю неделю с зареванным лицом, устыдилась, что подняла такой шум из-за того, что в дальнейшем постигло и других женщин; все они надеялись на более или менее скорое возвращение своих мужей.
Воскресным утром — конторы были уже отремонтированы — ждали рыбаков из соседних деревень. В тот раз на зимнее собрание они явились с самого утра, а тут время уже близилось к полудню. Когда наскучило ждать, решили покамест собраться наверху. Потолковали о том о сем, пока не приспело время обеда. Тут народ спохватился, что из окружных деревень так никто и не явился. Местные сидели в распивочной, оставив для пришлых лавку, ступени и задние столы. Однако и теперь всё еще не решались разойтись. Это пустынное светлое помещение, где только в одном конце беспричинно сбились в кучу люди, нагоняло тоску. Поначалу они излили свою досаду в проклятьях по адресу людей, которые поленились или побоялись прийти на зов. А потом и вовсе умолкли. Было светло и жарко. Гулль сидел с рыбаками. Внезапно, словно невидимый груз с потолка свалился — и именно в эту точку, — он почувствовал на черепе тяжесть страха, который точно кулаком придавил его к земле. Прошлой ночью, у Кеденнека, он еще стыдился своего страха, а сейчас — ничуть. Этот страх возник не в сердце, он не пробился наружу изнутри, это страх словно бы и не касался его лично, он не имел к нему никакого отношения, а исходил откуда-то извне. Этот страх был той тенью, которую отбрасывает на людей беда, когда она так близко, что можно коснуться ее рукой.
Все молчали, молчание было непроницаемым, в такое молчание можно было только вторгнуться. И Гулль заговорил. Он сказал этим людям, что они должны держаться вместе и не выпускать в море ни одно судно. Рыбаки придвинулись как можно ближе и жадно слушали. Так, значит, это все тот же Гулль, он твердит все то же, то самое, что им нужно, и, значит, ничто не изменилось. Рыбаки повеселели. Они остались веселы и когда он замолчал: то была не радость по случаю празднеств в честь троицына дня, не радость по заказу, то была единственная в своем роде радость, подобной не бывало ни прежде, ни потом. Чужаки остались в стороне, они нас вероломно предали, и теперь мы одни среди своих. Они заговорили, запели, они выпили и потом хлопали в ладоши. Хорошо, что здесь не было женщин, те пристали бы с вопросами: что случилось? Значит, все уже в порядке? Когда же вам в море выходить? У женщин не бывает других вопросов.