Прогулка по Москве
– Остановка на площади Революции! – выкрикивает властолюбивая трамвайная кондукторша (властолюбие – неотъемлемое качество московских «хозяек трамвая»), протягивает руку к шнурку звонка, но не дергает за него, а напускается на бабу с мешком: – Ты про Кудрину спрашивала? Вот она, Кудрина! Чего не слазишь?
Старая Москва, крепко вросшая восемью столетиями в политую кровью и потом землю своих семи холмов, упорно борется с захлестнувшей ее волной взбаламученного невиданным лихолетьем русского моря…
В дореволюционной Москве было около полутора миллиона жителей. Это были москвичи, выпестованные той особой московской традицией, которую так глубоко чувствовал и любил Пушкин, учившийся русскому языку у московских просвирен, которая нерушимо сковывала в единый монолит всю Москву «сорока сороков» от золотой главы Ивана Великого до трущоб Хитрова рынка, от расписных сеней Грановитой Палаты до своей, особой московской мостовой. Даже пряники были, так и называвшиеся «московская мостовая»…
Теперь население Москвы перевалило за четыре миллиона. Из них три с большим гаком – москвачи, наползшие в Москву, как муравьи, со всех концов Руси, да и не только Руси, а Бог весть откуда. Московский обычай им чужд, чужда и московская акающая речь, не говоря уже о памяти (только памяти!) о московских святынях.
Где они, эти святыни? За зубчатой Кремлевской стеной скрыты мощи Московских чудотворцев, гробницы царей Московских. Туда москвичам входа нет. А перед стеной – уродливый ящик из наворованного в музее Александра III кроваво-красного мрамора[131]. В нем – восковая кукла в стеклянной будке.
– Проходить, не останавливаясь, рук в карманах не держать! – неустанно выкликает дежурный. Штык у входа, штыки у стеклянной будки с куклой, штык у выхода и сверлящие глаза филеров.
Бездушная мертвая кукла страшится живой Руси. Страх замыкает пред Русью ворота русского Кремля. Жутью темной души убийцы, глазами злого волка-оборотня горят по ночам красные звезды на его седых башнях и колют темное небо яркие стрелы прожекторов с окружающих стены зданий.
Тяжкие трехсаженные стрелки Спасских часов мерно свершают свой круг. Они укажут час, предел наваждения, чар и ков[132] волка-оборотня.
Красная площадь, одна из немногих московских площадей и улиц, официально сохранивших свое древнее славное имя. Большинство переименовано, но новые клички прививаются туго даже среди москвачей. Лубянка не только сохранила свое имя, не приняв нового «шефа» – Дзержинского, но даже передала его всему гнезду заполнивших ее и прилегающие переулки учреждений НКВД-МГБ, стала подлинно «всесоюзной» улицей. Тверская, переименованная в улицу имени Горького, нашла себе в московском просторечии саркастически двусмысленное название «Горькой улицы».
Но старый москвич растеряно оглядывается, попав на новую Красную площадь. Бронзовый Минин уже не указывает Пожарскому на святые стены Кремля. Памятник перенесен на спуск к Москве-реке и с площади незаметен[133]. Нет и великой московской святыни – Иверской часовни, срыты хранившие ее Воскресенские ворота, поставленные царем Алексеем Михайловичем[134]. Исторический музей, прежде гармонично включавшийся в общий ансамбль обрамления площади, теперь одиноко и несуразно торчит своими башнями между двух огромных пустырей, т. к. за ним, по направлению к Тверской, ширится новая площадь на месте снесенных домов и части Охотного ряда, потчевавшего старую Москву русскими деликатесами: провесной астраханской икрой, сибирскими рябчиками, кирсановскими окороками, невским сигом, знаменитой громовской сельдью.
Исчез Охотный с его отборными кругломордыми «молодцами» и полупудовыми сибирскими котами, лениво гревшимися на окнах грибных и рыбных лавок, и… исчезли даже из памяти рядового москвича не только рябчики, но и сушеные белые грибы, соленые грузди, без которых и рюмка в рот не шла. Нет и самой рюмки. Даже в ЦУМ’е, бывшем «Мюр и Мерилиз», ее не найти. Москвач хлопает водку стопкой в 150 граммов вместимостью. Изменился вкус? Нет. Соблюдается строжайшая экономия на закуске, а то и совсем без нее обходится москвич, влив в кружку пива принесенный в кармане шкалик. Поэтому пьяный, валяющийся даже днем на одной из центральных улиц Москвы, – обычное явление; хватит усталый после стахановских норм человек такого «медведя» на голодный желудок, а домой ему надо из Замоскворечья в Сокольники ехать. В трамвай «с духом» не пускают, извозчики – буржуазные пережитки, их давно нет, такси – только для избранных… Ну, и бредет подгулявший 10–12 километров… упадет и уснет не столько от водки, сколько от усталости.
Не только о рябчиках и тетерках позабыл теперь обыденный, не приписанный к закрытым распределителям москвич, но новое «октябрьское» поколение не знает и пятачковых филипповских пирожков, не видело никогда славившегося на всю Россию московского калача, не верит даже в возможность покупки вареной колбасы с перцем и чесноком по 22 копейки.
– Сказки ты, бабушка, рассказываешь! Все у тебя в голове перепуталось! Невозможное это дело! – решает умудренный в советской экономике внук-комсомолец.
Теперь пройдемся немного вверх по Тверской, «Горькой улице». Привычный глаз старого москвича невольно ищет слева Лоскутную гостиницу. Ее нет. Но справа высятся корпуса двух новых – «Москвы» и «Интуриста», специально для «знатных иностранцев», вернее, для втирания им очков. Крика о этих «достижениях» было много, но мало кто из подсоветских людей побывал внутри: ордерами на комнаты этих гостиниц заведует специальное бюро, непосредственно подчиненное Лубянке. Добыть же обыкновенный номер в обыкновенной гостинице невозможно не только рядовому приезжему, хотя бы и по правительственной командировке, но и директору средней фабрики или не имеющему особых заслуг генералу. Приезжающие ночуют на полу у знакомых или на столах вызвавших их учреждений. Не имеющие ни того, ни другого курсируют ночами в дачных поездах от Москвы до Сергиева или Серпухова и обратно, в них и спят, сидя, а любители поспать, лежа, полощут рот водкой, изображают пьяных и требуют в милиции направления в наркотический диспансер. Там, уплатив установленный штраф, они могут спокойно выспаться, даже на простынях – комфорт, в СССР мало кому доступный. Догадлив русский человек, умеет приспособляться даже и к жизни в коммунистическом раю!
Нет и часовни св. Александра Невского, построенной в память спасения Царя-Освободителя от пули Каракозова[135]. На Моховой виднеются по-прежнему крашеные желтой охрой стены alma mater российской интеллигенции… только краска с них почти сошла и с внешней стены снят образ. «Наука – трудящимся» красуется на фронтоне.
– Да! Правильно! Наука! – острят москвичи.
– Научились трудящиеся социализму… своими боками… Наука!
Выше по Горькой-Тверской, за исключением телеграфа, новых зданий мало, но два выдававшихся в улицу дома передвинуты на 8 метров назад. Об этом их передвижении тоже был большой крик во всех газетах и журналах, как о необычайном достижении советской техники. Придворный поэт Безымянский даже поэму об этом событии состряпал. Инженеры, правда, посмеивались украдкой, и кое-кто из стариков вспоминал, что «Нива» еще в 1900 г. сообщала о таких же передвижениях в Западной Европе. Даже иллюстрации были. Но «Нива» – журнал буржуазный! Верить ей нельзя.
Новых зданий в центре вообще сравнительно мало. Темп строительства Москвы значительно ниже 1912–1913 гг. Строятся отдельные островки на далеких окраинах: в слившихся с Москвою Тушине, Черкизове, Химках, Филях. Вот их-то и фотографируют со всех сторон и показывают наивным иностранцам, да и русским тоже.
А рядом с ними, вблизи новых заводов, стихийно вырастают «Шанхай», «Нахаловки», «Самосады» и «Самострои». Это скопления землянок, покрытых всяким хламом. В них живут рабочие новых заводов. Органы порядка делают вид, что не замечают уродливых земляных городов, похожих более на груды мусора: разорить постройки и разогнать их население значило бы лишить заводы значительного числа рабочих, сорвать план[136].
Институты Академий Наук, Наркомпроса и других больших, но бедных организаций, приглашая к себе крупных научных работников из провинции, оговариваются в контрактах, что квартир им предоставить не могут. Но это мало кого останавливает: жизнь в Москве, в городе всемирной рекламы, даже и без пристанища, все же рай по сравнению с примитивным, полу-звериным, полуголодным прозябанием в глуши.
Собственник комнаты в Москве не только счастливец, но может стать при желании и советским рантье. Много старых москвичей и особенно москвичек-старушек, сохранивших свою жилплощадь, живут только ею. Ставит такая старушка свою кровать посреди комнаты, а четыре угла сдает по высокой цене четырем получающим «персональные» оклады, но бездомным специалистам, прописывая их в милиции «временно», как приезжих родственников. Такие старушки всегда очень строги к своим квартирантам.
– Профессор, вы сегодня ночью хлопнули дверью, а вы, товарищ инженер, безбожно храпели! Чтобы храпеть, ищите себе другую квартиру!
Пожилые люди, подчас даже с всесоюзно известными именами, теряются, краснеют и оправдываются, как нашалившие школьники, перед грозным начальством. Найти хотя бы угол в переполненной сверх всякой меры Москве – не шутка.
В рабочих поселках проще. Удастся заполучить счастливцу-стахановцу комнату, – глядь, через месяц в ней уже 12–15 человек: понаехали снохи, зятья, свояченицы и спят все на полу вповалку, а днем работают или шныряют по очередям.
Но возвращаемся на Тверскую. Подходим к бывшему генерал-губернаторскому дому. Дворцом никто не называл его в старой Москве, хотя и жил в нем в свое время влиятельнейший из Великих Князей – Сергей Александрович, которому венценосный брат его, Александр III, однажды протелеграфировал:
– Сергей, не изображай из себя царя московского!
Жил в нем и предшественник Великого Князя Сергея Александровича на посту московского главноначальствующего, «отец Москвы» – князь Долгоруков. Много рассказов и анекдотов сохранилось об этой яркой и колоритной для Москвы конца прошлого века фигуре одного из последних широких, размашистых и властных, типично московских бар. Рассказывают, что когда отставка Долгорукова была уже решена, то сменивший его Великий Князь Сергей Александрович сказал на каком-то торжественном обеде:
– Я так люблю Москву, что хотел бы жить в ней.
– А я, Ваше Императорское Высочество, так ее люблю, что хотел бы умереть в ней, – ответил со слезами старый князь.
В 1917 г. этот дом, ставший Моссоветом, гремел. С его балкона беспрерывно лились зажигательные речи теперь расстрелянных вождей революции Каменева, Зиновьева, Муралова. Потом он затих. Теперь Моссовет – лишь бюрократический центр управления городским хозяйством, много меньший по значению, чем старая городская дума.
Напротив, над стройной колоннадой николаевского ампира, высилась прежде пожарная каланча. Теперь она снесена. Снесены и стоявшие за нею дома Столешникова переулка. Широкий пустырь простирается вниз, до самой Петровки. Кому нужна эта огромная площадь в центре Москвы, по которой и трамвай не проходит, – рядовой обыватель не понимает. Но у военспецов свое мнение.
– Великолепный сектор для пулеметного огня, вплоть до Лубянки! Здесь уж, поверьте, ни к Кремлю, ни к НКВД, в случае чего, ни один человек не проскочит.
Ради этого «в случае чего» безжалостно вырублена липовая сладость Тверского, Новинского, Зубова и других московских бульваров, сбрита краса Москвы – зеленая кайма кольца Садовых улиц: Кудриной, Триумфальной, Самотечной, Сухачевской…
Но варварские уничтожения зелени на улицах столицы не мешают большевикам кричать во все горло о ее озеленении. Это озеленение – маленькие ковровые клумбочки на площадях.
«Если написано: се лев, а не собака, верь писаному, а не глазам своим», – говорил еще блаженной памяти Козьма Прутков. Советская пропаганда широко применяет эту бессмертную формулу.
Прежде прямо на губернаторский дом конный Скобелев, взмахивая обнаженной шашкой, лихо вел своих бронзовых солдат. Потом на его месте стоял серый цементный обелиск весьма потрепанного и жалкого вида, а под ним – древнегреческая дева с венком. Это был один из первых памятников революции. Кому или чему он поставлен, никто уже не помнит теперь, но всем известно и часто повторяется под шумок сатирическое стихотворение, написанное о нем Сергеем Есениным, столь же остроумное, сколь и непристойное. Но «темпоре мутантор»[137]. Сняли и его.
Идем по Тверской дальше. Направо – густое скопление элегантных авто. Два безупречно одетых, подтянутых милиционера в белых перчатках, оба – красавцы на подбор, дирижируют непрерывной вереницей подходящих и отходящих машин. Шикарные дамочки, солидные полные мужчины в каракулевых, а то и бобровых шапках и воротниках выходят, нагруженные пакетами и свертками, из вращающихся стеклянных дверей. За некоторыми разукрашенные галунами грумы выносят таинственные плетеные коробы. А за стеклами широких витрин – все радости мира – сочащиеся янтарным жиром балыки, розоватый атлас нарезанной семги, горы золотых мандаринов, сочных тяжелых груш, каскад разноцветного винограда.
Что это? Чудо? Уэлльсовская машина времени перенесла нас в «проклятое царское»?.. Быть может, мы спим или галюцинируем?
О нет! Все вполне реально. За стеклами, на фоне густой позолоты стен и колонн Сиамского храма, ловкие продавцы отвешивают и отмеривают «радости», кассиры принимают плату, контролеры что-то отмечают в предъявляемых книжках.
Бывший гастрономический магазин братьев Елисеевых после революции переменил много хозяев и имен. Был он и магазином Интуриста, отпускавшим товар только на доллары и фунты стерлингов, был пунктом Торгсина, менявшим в голодной России сахар, какао, рис, муку и масло на последние нательные золотые кресты, оклады с чудом уцелевших икон, бережно и трепетно сохраненные памятки о «днях минувших». Потом стал закрытым распределителем ЦИК-НКВД, а теперь ведет двойственную жизнь. Для всех он – «Гастроном». Каждый может зайти и купить любой деликатес по выставленной на нем цене. Цены же такие, в переводе на труд среднего служащего: килограмм балыка – 4 рабочих дня, колбасы – 2 дня, икры – 3 дня и т. д. Иначе говоря, инженер средней руки на всю свою месячную получку сможет купить здесь скромный по старомосковским аппетитам ужин «а ля фуршетт» для 4–5 чел.
Но для избранных, для обладателей таинственных книжек, «прикрепленных» к нему, он остался закрытым распределителем, и для них – цены «довоенные», такие, какие были у Елисеева. Соотношение между двумя прейскурантами, примерно, 50:1. Ловко?!
Советский интеллигент, полюбовавшись на выставленные в витринах красоты, глотает горькую голодную слюну. Рабочий – вспоминает чьих-то родителей… конечно, не вслух, а шопотом, сквозь зубы.
Но чем же питается он? Где рядовой житель Москвы покупает себе продукты питания?
По всему городу раскинуто множество продуктовых магазинов. Они носят различные названия, от высокого титула «Гастроном» до скромных кличек «мяснушка», «ларек». Товаров, подобных выставленным в центральном «Гастрономе», в них, конечно, нет. Дефицитные продукты широкого потребления, как, например, масло, колбаса, швейцарский сыр, встречаются далеко не везде и не всегда. Их нужно ловить, и за ними стоят очереди. Цены в этих магазинах ниже, чем в «Гастрономе», но все же таковы, что счастливец-покупатель, достоявший в очереди до прилавка, производит в своем уме сложные математические вычисления, прежде чем сделать заказ. Вот образцы этих цен в 1952 г.: белый хлеб (кило) – 3 руб. 75 коп., мясо – от 17 до 25 руб., масло – 35–40 руб., сахар – 13 руб. 20 к., молоко (литр) – 3 руб. 20 к., но получить его более чем трудно, яйца – 1 руб. 50 коп. штука.
По официальным данным советской статистики, в Москве, где ставки выше всего, средний заработок трудящегося – 154 руб. в неделю. Вот и укладывайся в эту сумму с семьей, хотя бы лишь в 3–4 человека.
Но служащий интеллигент в Москве имеет огромное преимущество перед провинцией. Он может здесь нахватать себе каких-то побочных заработков (консультации, составление смет, проектов, чертежей…), рабочему приходится значительно хуже. У него лишь два пути. Первый – стать «выдающимся активистом» труда и «забить стахановскую туфту» (т. е., пользуясь покровительством местной партийной организации, проделывать бутафорски повышенную работу ради повышения общих норм данного производства) или второй путь – воровать. Первый путь только для единиц, второй – для всей массы.
Кто посмеет бросить камнем в этих «расхитителей социалистической собственности»?
Страстная площадь. Отрезок Тверской между ней и соседней с Елисеевым кофейной Филиппова носил прежде имя «Филипповского толчка» и выполнял неизбежную для большого города функцию. С 8–9 часов вечера его тротуары наполнялись густой толпой вызывающе накрашенных, роскошно и убого одетых женщин. С недалекой «Козихи», переулков Большой и Малой Бронной – «Латинского квартала» Москвы набегали ватаги веселых студентов позубоскалить, перекинуться забористой шуткой с «девами ночи»…
– Студентик, одолжи закурить!
– Интересный мужчина, отчего вы такой скучный?
– Папашка! Иди к нам! Все равно, старуха тебя рогачем встретит!
И весь «толчек», и студенты, и «девы» провожают густо посоленными
пожеланиями отплевывающегося и отмахивающегося «папашку»… Так было.
Принято утверждать, что проституция, как буржуазный пережиток, ликвидирована в «стране раскрепощенного труда». Но не подлежащая оглашению статистика Наркомпроса и Наркомздрава дает отрывистые сведения о детской проституции, о беременных школьницах, об очагах специфических болезней, да сотрудники уголовного розыска знают кое-что о тайных облавах в притонах и многих тысячах «социально-вредных» женщин, пополнявших Соловки, Медведку, Беломор, а теперь и прочие бесчисленные концлагеря.
Знали и знают кое-что и тротуары «Москва-Метрополь». Правда, теперь нет «убого-нарядных» – все одинаково одеты в моссельпромовский стандарт, одинаково подкрашены кармином Тэ-Жэ. Нет и соленых шуток. Какие там шутки после тяжелого трудового дня!..
Проходящая деловой походкой женщина так же деловито бросает встречному мужчине:
– Я живу недалеко! – или: – Сегодня я выходная…
Этого достаточно. Все понятно. Следует короткий торг и сделка заключена. Цены? Не думайте, что они, подобно стоимости балыка и ветчины, возросли в 100 раз, по сравнению с довоенными. О нет! Человеческое мясо в СССР много дешевле ветчины и даже конины. Торопливая «деловая» встреча с «живущей недалеко» обходится в стоимость пары чулок из искусственного шелка. «Подрабатывать на чулки» – фраза, имеющая в СССР свое особое, вполне определенное значение.
Кто же они, эти советские «девы ночи»? Во-первых, к ночи они имеют очень слабое отношение. Ночью они спят, как и все прочие, утомленные вдвойне и работой и «приработком». На улицах или в больших универсальных магазинах (бывших «рядах» и «пассажах») их можно встретить чаще всего в часы окончания работ учреждений и фабрик. Они – те самые Муры, Нюры, Милочки, Тамочки, Дуси, Туей, которые щелкают на машинках, записывают исходящие, стоят за прилавками и у станков, сидят в стеклянных будках касс… Их нищенское жалованье, «зарплату», целиком поглощает вечная нужда: ревматическая старуха-мать, причитая и жалуясь на вычеты и дороговизну, выгребает из клеенчатой сумочки запрятанный за подкладку смятый, затертый, не звенящий червонец… а персиковые чулки так соблазнительно розовеют в витрине… Но вспомним:
– Кто из вас без греха? Пусть первый бросит в нее камень!
Безгрешных нет и в странах свободных, изобильных демократий, а там, в царстве победившего социализма, где пара дрянных чулок (в первый же день прорвутся!), только пара чулок – цена девичьего тела, там человечина много дешевле свинины. И все же немецкие врачи были поражены высоким процентом девственности среди «остовок», намного превышавшим соответствующий уровень в странах Европы.
Чем это объяснить?
Только тем, что эти «остовки» были русскими девушками, хотя и выросшими в социалистической казарме, в неимоверно тяжелых условиях жизни тела и духа.
Бывшая Страстная площадь, теперь Пушкинская, и бронзовый Пушкин по-прежнему задумчиво смотрит на снующее мимо него «племя молодое, незнакомое». Розовые стены Страстного монастыря не преграждают его взора: монастырь срыт. Широкое полотно бывших, теперь вырубленных бульваров спускается перед ним к Трубной площади, а позади – к бывшим Никитским, Арбатским, Пречистенским воротам. Рядом с ним – «командующая высота» восьмиэтажного дома б. Нирензее. Все квартиры его на особом учете. Там могут жить лишь «в доску свои»…
– В случае чего…
Но Александру Сергеевичу Пушкину все же повезло. Над бронзовым монументом его поиздевались немного в двадцатых годах: навешивали красные тряпки, писали на цоколе непристойности, новоявленный гений В. В. Маяковский взорвать его требовал… Но устоял бронзовый Пушкин. Теперь его зачислили в «предтечи коммунизма» и оставили в покое. А бренные останки поэта пока мирно почивают в Псковской еще не вырубленной «глуши лесов сосновых».
Спутнику же его по земному пути и соседу по монументальному стоянию Николаю Васильевичу Гоголю хуже пришлось. Его бронзовую статую работы скульптора Андреева постановили убрать, как «не соответствующую пониманию сатирика Гоголя пролетариатом», а бренные останки его подверглись переселению и уплотнению. С кладбища Данилова монастыря, ставшего теперь местом пристанища для избранных, их переместили на общественное Новодевичье, чтобы освободить «жилплощадь» для привилегированных мертвецов с партбилетами[138]. В Москве ходил упорный слух, что при спешной, как всегда у большевиков, переноске гроба Гоголя могильщики-стахановцы, повышая нормы выработки, разбили этот гроб и потеряли… голову, создавшую «Мертвые души». Потеряли ее те, чьи души мертвы.
Взамен проникновенной бронзы Андреева, теперь отлит какой-то «созвучный эпохе» подгулявший весельчак. Это – Гоголь, тоже зачисленный в «предтечи коммунизма» и ряды врагов монархии Николая I…
Опорным пунктом на случай восстания служит не только дом быв. Нирензее. Все высокие здания Москвы приспособлены для той же цели. Их верхние этажи населены особо подобранными людьми, а иногда и просто засекречены. На крышах надстроены будки, служащие якобы для электротехнических целей, но на самом деле являющиеся высотными бункерами, снабженными скорострельными орудиями, тяжелыми пулеметами, связанные телефонами и сигнализационной сетью с центром[139]. Но где же этот центр?
Было бы бесполезно искать его на поверхности земли. Современная военная техника исключает такую возможность. Этот военно-полицейский центр, предназначенный одновременно к обороне и от внешних и от внутренних врагов, раскинувший свою сеть на всю Москву, скрыт глубоко под нею. Мозг этого паука покрыт стометровой броней кремлевского холма. Там, начиная с последних дней войны, беспрерывно ведутся «ремонтные работы». Тайна окутывает их почти непроницаемой пеленой. Занятые там рабочие живут в тех же подземельях, и кто знает, не ждет ли их та же участь, как и рабов, замуровывавших некогда тайные ходы в египетских пирамидах, – смерть по окончании работы.
Но москвичи видят длинные вереницы грузовиков со строительными материалами, стекающиеся ночью к Кремлю и выезжающие под утро, нагруженные балластом вырытой почвы. До них доходят и отрывистые слухи о подземной Москве. Рассказывают о целом городе, вырытом на глубине ста метров, о его улицах со сверхмощными железобетонными перекрытиями, о грандиозных складах продовольствия и военных материалов, о роскошных аппартаментах, заготовленных для себя «вождями» на случай атомных атак внешнего врага и штурма их твердынь восставшим народом.
Все эти рассказы и слухи более чем вероятны. Лубянка и тайные осведомительные бюро самого Кремля совершенно ясно представляют себе настроение подневольных масс российского народа, и было бы смешно предполагать, что коммунистические заправилы не делали бы соответствующих «оргвыводов», в возможности реализации которых в самом широком масштабе сомневаться не приходится.
Подземные галереи тянутся из Кремля во все стороны, проходят под Москвой-рекой и связывают центр с раскинутыми по внешнему кольцу высотными бункерами.
Другая сеть подземных каналов ведет к секретным камерам метро, сведения о которых более точны, т. к. строившие их рабочие нередко уясняли себе назначение его боковых подземных зал, входы в которые позже, после окончания работ, они сами не могли найти.
Рассказывают и о секретных линиях подземной электротяги, по которой под Москвой могут быть переброшены в тот или иной район даже крупные войсковые соединения в случае восстания и уличных боев. Такова невидимая простым глазом подземная Москва.
Но возвратимся к видимой ему наземной. От Пушкинской площади дальше к Петровскому парку по-прежнему тянется линия всегда набитого до невероятия трамвая № 6. Число трамвайных линий Москвы сильно увеличилось. Появились неизвестные прежде автобусы и троллейбусы. Имеется и «лучшее в мире» широко разрекламированное метро. Его постройка считается советской пропагандой «возможной только для творческой энергии пролетариата, но непосильной для буржуазии». Многие этому верят, т. к. очень мало осталось тех, кто знает, что московский метрополитен был спланирован еще в 1913 г. в значительно больших размерах, и лишь война и революция сорвали его постройку.
Но прирост транспортных средств намного отстает от потребности в них ненормально разрастающегося московского муравейника. Метро действительно богато разукрашено статуями и облицовкой галерей, но протянуто сквозь Москву одной лишь линией. Оно не имеет колец и радиусных путей, как в Париже или Берлине, в силу чего не удовлетворяет потребности населения Москвы[140].
Автобусы и троллейбусы ходят редко, и на их остановках всегда стоят длинные очереди. Спешащий на службу под страхом высокого штрафа москвич полагаться на них не может. Неизменный трамвай вернее.
– Теснее, да надежнее, – говорят москвичи.
А тесно в нем! Вероятно, много теснее, чем несчастным селедкам в пресловутой бочке. Остаться без пуговиц на пальто, протискиваясь через вагон к выходу – дело обыкновенное. Случается и хуже: лопнет у девушки проношенная, трижды перелицованная юбчонка, и волна выходящих выхлестнет бедняжку на улицу в одних «трикотажных» трусиках… Хорошо, если еще пассажиры добрые – выкинут в окно остатки необходимого одеяния, и можно, поддерживая его обеими руками, добежать до службы. А если нет? Если уйдет вагон с юбчонкой? И юбки жалко (часто ведь единственная) и на службе за прогул штраф по 25 % вычета из зарплаты в течение шести месяцев. Ведь это вам не какая-нибудь капиталистическая Америка, а страна победившего социализма, где интересы трудящихся защищены всею строгостью закона!
Зато в трамвае нескучно. В 5 час. 30 мин. утра, когда только что вышедший из парка вагон набивается человеческим месивом, начинается перебранка между озлобленными постоянным полуголодом, невыспавшимися людьми.
– Куда прете? Не видите, что я сам схожу?