Подобную же историю о присвоении авторства проектов царского времени я слышал о постройке Московского метро. Во всяком случае, многие из грандиозных работ, предпринятых большевиками, авторство которых они приписывают себе и только себе, задуманы и подготовлены много раньше. Ведь и идея Великого Северного Морского пути родилась в гениальном мозгу Петра I, и после него неуклонно, хотя и постепенно практически осуществлялась офицерами императорского флота, начиная с командора Беринга и кончая лейтенантом Вилькицким и адмиралом Макаровым. Пресловутое «достижение» – Турксиб был не только спроектирован, но начат и уже доведен до Аулио-Ата (около 200 км). В 1916 г. О-во Риддер уже имело концессию на разработку Кузбасса, и лишь война задержала ее осуществление. Таких случаев – сотни.
Иногда спекуляция на науке бывает трагична.
В конце 20-х гг. в Ташкенте жил профессор Михайловский[122].
Как научный работник, он был слаб, выдвинулся в «краевую» профессуру из рядовых провинциальных врачей, но, по странной склонности, еще в молодости заинтересовался способами мумификации и достиг в этом искусстве больших результатов: сделанные им мумии ящериц, змей и лягушек были украшением местного музея. Его жена умерла родами первого ребенка. После революции умер и шестилетний сын. Пользуясь религиозной свободой, этот вряд ли нормальный психически профессор сделал из него мумию и посадил ее у себя в кабинете. Мумия вышла необыкновенно удачная: ребенок сидел, как живой. Сохранился даже цвет лица.
На антирелигиозников-коммунистов эта мумия производила сильное и своеобразное впечатление. Они, малограмотные и напичканные дешевыми агитками – тенденциозной популяризаций опытов Бехтерева, анабиозы и пр., видели в ней ключ к возможности оживления мертвых.
Профессор Михайловский учел это и построил на легковерии фанатиков материализма свое благополучие. Он объявил, что ведет научную работу по преодолению смерти и даже близок к ее завершению, мистифицировал какие-то опыты, читал сумбурные, демагогические доклады и тянул деньги отовсюду. Верили и давали. Слишком заманчива была цель – смертельный удар по религии.
Профессор женился на студентке-комсомолке и вдруг неожиданно ночью застрелился. Подозрительного ничего не было, его похоронили с большевицкими церемониями.
Но через несколько дней журналист Эль-Регистан[123] (теперь автор слов нового, сменившего Интернационал, гимна СССР) неожиданно заявил в ГПУ, что он вспомнил никем не замеченную деталь:
– Выстрел был сделан в
Тело откопали, а дело раскопали. Оказалось, что проф. Михайловский был убит во время сна собственной женой, при соучастии ее любовника, а его ассистента, тоже комсомольца. Преступление было задумано и подготовлено заранее, еще до брака убийцы и жертвы, и сам брак был средством к его выполнению.
Убийцы
– Главное закончено. Остаются лишь технические детали. «Боженька» побежден!
Верившие в «гений» проф. Михайловского были глубоко разочарованы: его «труды» не представляли никакого научного интереса. Это были беспорядочные, небрежные выписки из различных медицинских книг…
В суд дело не поступило. Виновники убийства исчезли в недрах ГПУ[124].
Другой известный мне аналогичный эпизод еще более трагичен. Он кажется болезненной фантастикой автора авантюрных романов. И, вместе с тем, он – «советская действительность».
В 32 г. я провел несколько месяцев в Сухуме. Городок маленький, провинциальный, вся жизнь которого концентрируется вокруг двух находящихся там крупных учреждений: зональной станции всесоюзного института растениеводства и обезьяньего питомника, особенно привлекающего внимание приезжих и в силу вполне понятного интереса к жизни экзотических животных на воле и вследствие циркулирующих о нем по всему СССР пикантных слухов.
Официальное назначение питомника – разработка методов омолаживания по способу проф. Воронова. Неофициальное – служить базой живого материала для омолаживания стареющих «вождей». Говорят, что над Сталиным соответствующая операция произведена два раза, а сластолюбивый покойник Калинин омолаживался 4 раза… За верность не ручаюсь.
Однажды Сухум был взволнован самоубийством молодой сотрудницы питомника, куда-то уезжавшей, внезапно вернувшейся и в ту же ночь повесившейся. Она оставила матери истерическое, полное недомолвок, малопонятное, но говорившее о какой-то сексуальной трагедии, пережитой автором письма.
Я был дружен еще до студенческой скамьи с одним из научных сотрудников питомника и от него, под строжайшим секретом, узнал подробности происшедшей драмы.
В питомнике, в строго охраняемой НКВД тайне, под руководством живущего в Москве крупного генетика, имени которого он мне не назвал, ведутся опыты по гибридизации человека с обезьяной, для которых содержатся специальные экземпляры очень редкой породы обезьян, имеющих плоскую ступню. Можно предполагать, что руководителем этого опыта был профессор Н. Кольцов[125], допускавший возможность скрещивания только с этим видом, но только предполагать.
Опыт проводится в широких размерах, над десятками лиц. Применяются как методы искусственного осеменения, так и естественного порядка. Человеческий материал для опытов вербуется крайне осторожно, исключительно в порядке доброй воли. Привлечение его ведется путем гарантии крупной пожизненной пенсии в случае успеха, но также и призывами послужить науке, в зависимости от характера вербуемых. Контрольный период зачатия обусловлен строжайшей изоляцией объекта опыта. Эта мера вызвана несколькими случаями обмана, когда отцом предполагаемого желанного гибрида оказывался соседний Вася или Коля.
Первым пунктом контракта, заключаемого с желающими, стоит взаимное обязательство строгой тайны, подобное тому, которое берут к ГПУ.
– И много находится желающих? – спросил я приятеля.
– Недостатка нет.
– Кто же они по своему характеру, по социальному положению?
– Встречаются равные типы: бывают просто авантюристки, иногда соглашаются под давлением жестокой нужды, с голода, встречаются и любительницы сильных ощущений, порою психически расстроенные на сексуальной почве, но большая половина – молодые энтузиастки науки из вузов и комсомола, нередко девственницы…
К числу этих последних принадлежала и повесившаяся жертва отравления ядом материализма. Мой приятель, хорошо знавший ее, предполагал, что она согласилась на опыт в жажде подвига во имя науки, но психика девушки не выдержала отвратительной противоестественности совершенного: она бежала из-под замка с тем, чтобы умереть, крикнув о своей боли матери…
Нужно быть Достоевским, чтобы до конца проанализировать весь ужас пережитой ею трагедии… но самое страшное в том, что на опыт идут
Все они были неудачны. Добиться зачатия оказалось невозможным.
– Думаешь ли ты, что цель опыта строго научна? – спросил я.
– Конечно, нет, – горько усмехнулся старый биолог, – для чисто научной и только научной цели гроша не дадут. Но представляешь ли ты, какой сокрушительный удар метафизическому и идеалистическому взгляду на человека был бы нанесен удачей опыта? Для такой цели – не жалко миллионов!..
Но, несмотря на весь ужас уродливости, противоестественности, попрания основных человеческих чувств, всей этой формы, в которую загнал материализм подлинную юную жажду подвига, она все же прекрасна и высока.
В Ставрополе я знал молодого врача бактериолога М. П-ую, которая не только добровольно, но самовольно испробовала на самой себе ослабленную ею культуру чумных бактерий – переболела чумой в легкой форме, но доказала правильность избранного ею метода поиска противочумной вакцины. На Памире я видел труп наблюдателя-метеоролога, замерзшего около вверенных ему измерительных приборов высокогорной станции во время одной из часто там случающихся внезапных летних снежных бурь. Записки, сделанные его костеневшей рукой, рассказывали о высоком и трагическом подвиге этого «неизвестного солдата» науки: он до последнего момента отмечал силу, направление и периодичность порывов ветра – выполняя свой солдатский долг…
Красота жертвенности личного подвига не зависит от чистоты знамени, под которым он совершен. Сталинград дал этому грандиозный пример.
Мичурина мне случилось видеть еще очень давно, в 13 г., когда он был лишь скромным служащим Козловского железнодорожного узла, глубоко и действенно любившим растениеводство.
Будучи тогда помещиком одного из ближних к Козлову уездов, я пришел в этот колоритный городок на его знаменитую конскую ярмарку. Закончив дела и предвидя впереди скучный пустой вечер, я стал по-чичиковски расспрашивать полового гостиницы о достопримечательностях города.
– Как же-с, имеются… разныя-с! Вот, к примеру, у нас собственной наш козловский «прохвессор» есть. Многие очень интересуются, – сообщил разбитной, одетый в белое «по-тестовски»[126] «шестерка», – мальчик покажет…
Через полчаса я уже стучался в ворота скромного, но аккуратного провинциального домика. Его хозяин, пожилой, но еще не старый железнодорожник, о чем свидетельствовала его форменная фуражка, был, видимо, доволен визитом «интеллигента» и тотчас же повел меня в свой сад-огород. Посмотреть там было на что. Огромные, крупнее вишни, ягоды черной смородины, столь же поражавшая своими размерами полубрюква-полуморковь, вытянутая им из грядки, еще зеленый, незрелый, но все же виноград, здесь, в Козлове…
Мое искреннее удивление окончательно размягчило Мичурина.
– Приятно говорить с образованным человеком, а здесь – что? Глушь, темнота, – лицо его сморщилось в гримасу невероятного презрения. – Росс-и-я… – протянул он, – верите ли, бесплатно саженцы и семена раздаю, и то не берут. Никакого разумного понимания и поощрения… Отсталость.
В этом последнем утверждении Мичурин, как тут же выяснилось, врал и явно рисовался. В его заставленном фикусами и геранями зальце висело на стенах около дюжины похвальных листов и почетных дипломов от земств и департамента земледелия.
– Моя библиотека, – указал мне Мичурин на полочку с сотней тощих популярных брошюрок, серийно выпускавшихся тогда Сытиным.
– Тщательно слежу за развитием европейской науки… Там ценят прогресс! – добавил он, подчеркивая слово «там»…
Я накупил у него и саженцев и семян, которые, вернувшись домой, передал своему садовнику, очень дельному, кончившему школу садоводства гр. Уварова, И. И. Дроздову. К моему удивлению, он очень холодно отнесся к рассказу о «чудесах» Мичурина.
– Ничего нового в этом нет. Подобные скрещивания давно уже применяются в Германии, в Голландии, во французских цветоводствах. Ведутся они и нашими крупными фирмами Иммером, Уваровым, братьями Лисицыными. Они требуют системы и очень широкого разнообразия эксперимента. Как правило: если из 100 полученных разновидностей хоть одна окажется пригодной – опыт считается удачным. Однако попробуем…
Мы попробовали и… все мичуринские «достижения» оказались негодными по вкусу. Плодоносность большинства тоже была низкой. В этом, а не в российской «темноте», крылся неуспех мичуринских сортов у окрестного населения. Позже эта подтвердилось на всесоюзной сельскохозяйственной выставке 1922 г. Подтверждается и теперь упорным нежеланием колхозов разводить мичуринские сорта, которые внедряются к ним насильно. На выставке же посетители удивлялись и восхищались экспонатами мичуринского киоска, но, попробовав, покупали в соседних…
В чем же секрет упорного долголетнего рекламирования Мичурина советской пропагандой, возведение его жалких кустарных опытов в степень «научной доктрины», принятой теперь Академией Наук и противопоставленной «низкопоклонству перед западом»?
Мичурин был открыт разъездным корреспондентом «Известий» М. Роговским в 21 г. и «подан» им, как «талант, задушенный проклятым царизмом, но возрожденный советской властью». Он разом стал готовым «достижением». Это была первая ступень. Мичурин вскоре умер, по мичуринщина продолжала жить и развиваться, ибо она была нужна в гораздо более широком объеме, чем развитие растениеводства и даже самореклама.
Мичурин был необходимым коммунизму
Суть была не в кислых сливо-вишнях и не в безвкусных арбузо-дынях, а в воспитании миллионов тупых, но работоспособных и упорных адептов рецепта и цитаты, новой формации «человека в футляре». Но для создания его нужен был заманчивый образ, герой, мечта…
Этой мечтой стала мичуринщина во всем ее многообразии «рабкорстве» и «рапповщине» в литературе, «выдвиженстве» в общественной жизни, «изобретательстве у станка» в промышленности и самой «мичуринщине» в науке… Все эти «движения» – части одного целого: Мичурины плодились с необычайной быстротой. В одной лишь Средней Азии я знал их десятки. Один открыл необычайный каучуконос «таусакыз» в степях Казахстана, другой повышал урожай хлопка на Заревшане «фашинными грядами», третий выводил кофе в Туркмении. Обо всех кричали, печатали портреты, награждали орденами и путевками на курорты, а потом… замолкали… Но цель была достигнута. Пленительный путь к гениальности стал доступен каждому, лишь бы он пролегал по истоптанной тропе рецептуры диалектического материализма. Второй этап был закончен. Он подготовил позиции к третьему – окончательному удушению свободной критической мысли петлею материалистической догмы, выраженной пунктом приказа непогрешимой ВКП(б).
Организованная мичуринщиной армия фельдшеров-зубодеров и телеграфистов Ятей[127] штурмовала высоты Паскаля и Пастера…
На кафедру Ломоносова и Менделеева вполз замызганный рецептурных Мичурин-Лысенко и в качестве главного аргумента своей «научной теории» предпослал ей постановление ЦК ВКП(б).
Лысенку я видел один лишь раз, когда он приезжал и Ставрополь в 1938 г. Он читал доклад, предназначенный исключительно для работников науки. Аудитория была полна: собралась вся профессура трех местных вузов. Интересовала не тема – бионтизация картофеля, но сам Лысенко, звезда которого взошла тогда уже высоко.
Перед нами на кафедре стоял человек с более чем ординарной наружностью. Ни одна черта лица, ни один жест не являли в нем работника мысли. Весь он был какой-то тусклый, бесцветный, словно запыленный.
Это впечатление усилилось еще более, когда он заговорил. Его лексикон изобиловал пошлыми советизмами, вроде «в общем и целом», «в плане указанного», порою нелепыми вульгаризмами – «обратно» вместо «опять»… Так говорят в стране советов захудалые колхозные агрономы, обычно недоучки, исключенные за неуспешность из сельхозинститутов…
Доклад длился 50 минут. Первые 20 минут Лысенко вяло и нудно, густо пересыпая длиннейшими цитатами из всех четырех «основоположников», говорил о задачах советской науки, вернее о единственной – твердо стоять на базе марксизма-ленинизма. Далее, в течение 10 минут давал практически советы по допосадочному проращиванию картофеля – его «теория», кстати сказать, давно известная подмосковным огородникам, торговавшим ранним «майским» картофелем. Последние 20 минут были посвящены достижениям колхозной системы и обильно усыпаны цифрами, выписанными со страниц «Социалистического земледелия». Имя Сталина повторялось не менее 50 раз в сопровождении одних и тех же титулов.
И все… Ставрополь – город захудалый, хотя и областной. Профессора его вузов – не первого сорта, но и они покрутили головами:
– Ну-ну…
На следующий день я встретил Лысенку в местном, не по городу богатом музее. Он тупо, без капли интереса смотрел на разложенный перед ним уникальный и самый полный в мире, собранный Нордманном гербарий кавказской флоры, которым хотели щегольнуть перед ним работники музея, и оживился, лишь узнав о возможности купить в аулах настоящее горские ковры. О том, как это сделать, он расспрашивал долго и детально.
Полную противоположность мизерному и внешне и внутренне Лысенке представлял собою академик Н. П. Вавилов. Я видел его тоже лишь раз в 1929 г., когда он, возвращаясь из стран Среднего Востока, задержался в Ташкенте на день. К докладу он не готовился, не мог готовиться, т. к. согласился на него за час до начала по просьбе пришедших к нему в гостиницу профессоров Среднеазиатского университета. Состав аудитории был случайный: пришел – кто узнал, профессора, их семьи, студенты.
Трудно назвать то, что он говорил, научным докладом. Его речь походила больше на поэму, вдохновенную песнь об извечном бытии, о бесконечном многообразии творческого процесса жизни. Временами мне казалось, что я слушаю бессмертную песнь о Гайавате, углубленную в беспредельность познания…
Факты, широкие обобщения, смелые гипотезы и прогнозы – перед нами стоял Человек с большой буквы, срывавший мощной рукою завесу с таинств природы.
Это наличие силы, мощи, содержавшейся в Вавилове, я ощутил еще глубже, интервьюируя его после доклада. Нечто подобное испытывал я давно-давно, когда чутким и впечатлительным мальчиком впервые увидел ширь Волги…
Вавилов и Лысенко – антиподы во всех отношениях. Свет и сумрак. Великан и пигмей. Бальдур и Локки[128] интеллектуальной жизни страны победившего социализма. Я не беру и кавычки эту истертую сталинскую формулу. В области научной мысли в СССР победа социалистической шигалевщины теперь очевидна. Можно верить лишь в то, что она – временная… Вавилов же погиб в концлагере.
– Ну, а академик Павлов? – восклицают обычно мои оппоненты из среды повихнувшихся в мозгах «старых» эмигрантов (у «новых» случаются иные вывихи, но «эволюционного» – нет и быть не может), – что скажете вы о том внимании, почете, заботах, которыми он был окружен, о свободе, предоставленной ему даже в области религии? И это обман, реклама?2
Нет. Абсолютная правда. Более того, недосказанная правда. Если бы академик Павлов потребовал не только тишины в своей лаборатории и возможности молиться в церкви, но роскошных дворцов магараджи и тысячи одалисок, ему тотчас же дали бы, потому что кремлевской диктатуре жизненно, практически были нужны гениальные исследования[129] академика Павлова в области рефлексологии. Нужны именно они, основанные не на псевдонаучной базе марксизма-ленинизма, но на данных широкого точного опыта, на проверенных им выводах из смелых гипотез, на основе глубокой свободной критической мысли.
Среди бесчисленных всевозможных исследовательских и экспериментальных научных институтов СССР, есть один, культивирующий именно такую мысль. Он не значится ни в одном справочнике, не фигурирует ни в одном пятилетием плане и абсолютно не рекламируется.
Он находится в Москве, в широко раскинувшейся от Лубянской площади до Сретенских ворот вотчине НКВД-МГБ. Имя его известно немногим, но его филиалы раскинуты по всем научным учреждениям Союза под названиями засекреченных спецотделов. В эти спецотделы эпизодически и крайне интимно приглашаются крупнейшие работники всех видов науки, и там им вручаются точно формулированные темы для свободной от «базы марксизма» разработки. Сроки точные, гарант тайны, широкий отпуск средств, право получать любые иностранные материалы, а иногда и командировки заграницу, гонорар – очень высокий. «Хозяин» не скупится. Игра стоит свеч, но и риск тоже велик: даже в случае вполне успешного выполнения задания, выполнивший его специалист может «исчезнуть». Но отказ от работы невозможен, в этом случае «исчезновение» неизбежно.
Ограниченный, тупой Шигалев, едва вылезший из пеленок наивного нигилизма, мечтал лишь кустарно рубить головы. Жалкий идиот! Рубить умел и Калигула. А вот переделать, перестроить, полностью видоизменить сотни миллионов голов, вырвать из них с корнем извечное стремление человека к свободному мышлению и заменить его комплексом необходимых для работника гомункулуса условных рефлексов. Вот это – задача, достойная величия мировой миссии коммунизма!
Пропаганда, террор, голод, полуголод, принудительный отупляющий труд, перманентная безвыходная нищета – все это лишь средства производства, инструменты. Но дли этой грандиозной операции нужен точный, проверенный во всех деталях, строго научный план, а для выработки такого плана работы академика Павлова были сущим кладом. Можно ли было говорить о каких-то причудах гениального старика?
«
Пропаганда правдой
Передо мной прекрасный, полный любви и теплоты, очерк о том Сталинграде, который звался Царицыным. Этот город имел «около сорока лесопильных заводов и снабжал лесом весь быстро растущий юго-восток России… вокруг лежали тучные земли… Царицын строил паровые мельницы, элеваторы, маслобойные заводы… переваливал сотни тысяч пудов пшеницы, муки, овощей, мяса, леса, рыбы, нефти, железа… Да, и железа. Царицын выстроил металлургический завод “Дюмо”».
«Мясо у нас было почти даровое, – пишет далее автор, – самый последней бедняк ел наваристые щи… на “обжорке” за копейку можно было пообедать “гусаком” до отвала… сотня штук воблы стоила гривенник. Бунты сушеной рыбы лежали около пристани горами в двухэтажный дом». «Нет, я не идеализирую. – говорит он, – была у нас и беднота. Были даже нищие, но эти нищие жили так, как не живут нынче колхозники и рабочие… в землянках и плетушках».
Оказывается, что в тогдашнем Царицыне готовый, срубленный из выдержанного леса домик в три-четыре комнаты можно было купить за 3–4 рубля. Эти домики – «казенки» – приплывали туда с Ушки и Камы на множестве плотов, а минимальный заработок в Царицыне был 12–15 рублей в месяц. Пожалуй, рекордному уровню благосостояния современных США и Австралии придется уступить свое место.
Автор рассказывает далее о широком размахе культурного строительства этого сказочного на современный взгляд города, об огромном «доме науки и искусств» с оборудованным по последнему слову техники театром, богатой библиотекой, художественной и музыкальной школами, другом театре с двумя зрительными залами, приютах, больницах, гимназиях, школах… их строили купцы быстро богатевшего Царицына, строили не из побуждений ханжеской филантропии, но потому что весь ход тогдашней жизни
«Умели работать, умели гульнуть, но и достоинство свое блюли. Шапок перед барами у нас не ломали», – пишет автор и рассказывает о богатеях, не смевших потревожить развалившегося на пристани отдыхающего грузчика, о «забастовке» баб-покупательниц, победивших набавившего одну копейку (только одну!) купца и многом еще, чему теперь поверить трудно, даже здесь, в преуспевающих свободных демократических странах…
«До чего же богатой была страна!» – восклицает автор, а его сотоварищ на страницах того же журнала, приведя некоторые данные дореволюционного роста русской экономики, добавляет: «если бы октябрьская революция не прервала и не задержала хозяйственного развития, то Россия была бы теперь несомненно страной, где слово нужда было бы забыто».
Но кто же автор этого очерка о царском Царицыне? Отставной губернатор, эмигрант из былых купцов или просто монархист – «реставратор», реакционер, шамкающий беззубым ртом?
Нет, доротие читатели, автор этого правдивого и яркого очерка «Сталинградские письма» («Посев», № 4, с. г.) «новый» эмигрант, солидарист Г. Андреев, которому, судя по некоторым автобиографическим штрихам, менее 50-ти лет, т. е. попавший под колеса революции подростком, человек первого «пофевральского» поколения. Солидаристы – не монархисты, и «реставраторами» их может назвать разве лишь г-н Аронсон[130]. За исключением краткого упоминания о дубинке Петра Первого, о монархии и «царском режиме» в очерке нет ни слова. Этих слов и не требуется – ясно без них.
После появления на страницах «Нашей страны» моей статьи «Ветер из глубин» я получаю много писем от «старых» эмигрантов, выражающих сомнение в том, что современный подсоветский человек рабочего возраста, т. е. вступивший в сознательную жизнь после «февраля», упорно ищет сейчас связи со своим национальным, дореволюционным, «дофевральским» прошлым, тем самым отвергая пресловутые «завоевания февраля».
В ответ на их сомнения, я привожу здесь некоторые цитаты из очерки Г. Андреева, человека своего поколения, не монархиста, не «буржуя», отличающегося от своих прочих сверстников лишь степенью талантливости. Мало будет этих цитат – прочтите весь дышащий любовью к своему дореволюционному, дофевральскому прошлому, очерк.
Приведу еще один факт. В «Казачьем Стане» генерала Краснова, где было много и не-казаков, среди его «новых» контингентов, я наблюдал странное явление: чем моложе был офицер, тем он был «правее». Выходило приблизительно так: полковники и майоры – «февралисты» – республиканцы, с налетом антисталинского большевизма, есаулы тянули к чему-то неопределенному, вроде солидаризма, о котором там знали мало, а сотники и хорунжие ахали в самую без кавычек реставрацию: «Даешь Царя и никаких гвоздей!».
Это явление парадоксально лишь по внешности. Но внутренняя линия его развития ясна: чем моложе подсоветский человек, тем дальше он отходит от вызванного «прогрессизмом» февральского маразма, тем он здоровее. На него беспрерывно воздействуют два фактора: явная гнусность пореволюционного окружающего и обаяние словесных и
Приведу еще один, почти анекдотический факт. В 1933 г., будучи арестованным НКВД, я был переведен из отвратительного, тесного, набитого шпаной, провинциального клоповника (в буквальном смысле: нигде я не видел таких полчищ клопов) в ленинградский ДПЗ и посажен в одиночку, где вздохнул полной грудью.
– Как вам нравится ваше помещение? – иронически спросил меня следователь НКВД, очень молодой еще парнишка, желавший воздействовать на меня страхом «строжайшей изоляции».
– Восхитительно, – с вполне искренним чувством ответил я, – простор, проводная канализация, чудная вентиляция, кровать-сетка…
Следователь посмотрел на меня с некоторым удивлением и потом внушительно, с глубоким уважением и даже гордостью произнес:
– Еще Царь строил!
Воспоминание о счастливом «царском времени» мелькает не только в шепотах уцелевших бабушек. Оно давит на сознание подрастающих поколений
Крупный солидарист Г. Андреев связанный программой своей партии, не назвал Царского Имени в своем талантливом очерке. Это и не нужно. Назовут, называют, будут называть другие. Назовет весь ход жизни народа. Но я позволю себе сказать многим моим единомышленникам, повторяющим, увы, отжившие, утратившие содержание формулы, сказать, указав на его очерк:
– Вот как нужно говорить о Российской Монархии!