– Как я рад вашему назначению, товарищ Плотников! – сказал я, пожимая руку моему новому соработнику. – Ведь вы знаете, что здесь требуется глубокая марксистская эрудиция, а я грешным делом слаб… Литературовед… К тому же беспартийный… Так вы уж, пожалуйста, возьмите на себя подыскание соответствующих цитат…
Готово! Мой Плотников обложился пирамидами «основоположников» всех видов и рылся в них до седьмого пота, а я мог свободно работать над моим материалом.
Он был необычайно богат. В первые годы революции в музей попадали архивы и коллекции старых кавказских полков, множество ценных вещей, отнятых у частных лиц, и, кроме того, там уже были фонды, накопленные создателем музея, энтузиастом этого дела, скромным нотариусом Ставрополя былых времен – Г. К. Праве[102], создавшим этот музей на свои личные средства.
Замечательная коллекция восточного оружия, собранная Самурским полком, альбомы акварелей князя Гагарина, лучшего иллюстратора Кавказской войны, несколько картин знаменитого Рубо, портреты Шамиля и его наибов, зарисованные с натуры каким-то неизвестным, но талантливым художником, сухой листок чинара с надписью самого Шамиля, маленький нагрудный коран Хаджи-Мурата, снятый с его трупа полковником Каргановым… Всего не перечтешь, но все это было хаотически свалено в кладовых, и надо было разобрать, «паспортизировать», привести в порядок и разместить в залах. Мне тоже хватало работы, и она кипела.
Пока отделывали первый, археологический, зал, – все шло благополучно: мы раскладывали по витражам черепки из скифских курганов и расставляли каменных баб, а тов. Плотников снабжал их длиннейшими и скучнейшими цитатами из Энгельса. Ни он, ни я не волновались.
Но вот приблизились к Кавказской войне – скользкому месту, на котором было легко и пятерку концлагеря заработать. Национальная политика – очень опасная вещь как для самих политиков, так и для научных работников. Зная это, я пошел к редактору местной газеты, хорошо откосившемуся ко мне, только что приехавшему из Москвы, делавшем карьеру ловкому партийцу, и откровенно поговорил с ним. Вернувшись в музей, я уверенно вынес из кладовой огромный портрет генерала Ермолова в золотой раме, прославляющие героизм русских кавказских войск картины Рубо, пару чудом уцелевших русских знамен и… небольшие портреты Шамиля и его наибов.
При виде этого подбора Плотников остолбенел.
– Как?! Генерал Ермолов? Во весь рост? Да еще в золотой раме? Царский опричник? А народный вождь Шамиль едва заметен? Вы посмотрите, вы посмотрите, что у Маркса сказано… – сунул он мне к носу книгу.
У Маркса, действительно, были очень нелестные отзывы о замирении Кавказа русскими войсками, а черкесы были превознесены до небес, т. е. по советским музейным правилам нужно было бы дать Шамиля во весь рост, а Ермолова свести к минимуму.
– А вы, тов. Плотников, давно были в Крайкоме? – приняв интонацию значительности, спросил я.
Плотников разом встревожился.
– Вы заходили туда? С кем вы разговаривали?
– Нет, в Крайкоме я не был, я только поговорил с недавно прибывшим из Москвы. Сходите в Крайком, тов. Плотников! – добавил я еще значительнее.
Мой политрук тотчас же убежал в страшной тревоге и вернулся к вечеру совсем растерянным.
– Да, знаете ли, вся работа насмарку, – сказал он, разрывая пачку заготовленных надписей. – Генеральная линия национальной политики властно диктует новую установку. Но где взять материалов? Где найти соответствующие цитаты? – схватился он за голову. – А самому составлять – это, знаете ли…
– Сочувствую, дорогой тов. Плотников, – ответил я, – глубоко вам сочувствую, но ничем помочь не могу… Ну, как? Генерала Ермолова можно уже вешать на стену?
– Да-да, конечно! И раму оставьте. Очень хорошая рама, вызолоченная… Но где взять подпись? – снова схватился он за голову.
То, что повергло в трепет и смущение глубоко эрудированного во всей марксистской литературе тов. Плотникова, будет мало понятно зарубежному читателю. Дело в том, что организация исторического отдела провинциального музея была уже показателем изменения «генеральной линии» в национальной политике партии. Ставка на русский патриотизм была уже сделана в верхах. Об этом был информирован редактор газеты, но молодой рядовой партиец Плотников этого не знал. Он принадлежал к поколению, воспитанному советской школьной пропагандой в иных установках, зажат ими со всех сторон, и, будучи выбит из привычного русла, сел как рак на мели.
Подобные Плотниковы очень распространенный тип среди молодых современных партийцев. Они с детства вытренированы в правилах безусловного подчинения и послушания директивам, идущим из центра. Не только своей личной воли, но и своего личного мышления они не имеют. Эту мозговую работу выполняет за них Агитпроп, они же воспринимают готовые уже рецепты и практически их осуществляют. Плотниковы – именно то поколение, на котором Сталин сейчас базирует свою власть. Рассчитывать на проявление какой-бы то ни было оппозиции среди них – бессмыслица. Они – роботы, полностью выхолощенные и в духовном, и в интеллектуальном отношении. При крепкой связи с волею правящего центра их батальоны представляют собою страшную силу.
Но так ли, как кажется, крепка эта база сталинской тирании? Как только от такого Плотникова потребовались какие-то самостоятельные действия, самостоятельные решения задач, поставленных той же партией, он оказался полностью бессилен. Не имея точных указаний о характере неожиданного зигзага «генеральной линии», он растерялся настолько, что буквально не смог дальше работать, бегал по каждому вопросу консультироваться в Крайком и в результате даже заболел, бедняга. В этой беспомощности сталинских роботов, охватывающей их при ослаблении влияния центра, скрыта внутренняя слабость партии. Мне думается, что Сталин это знает и, быть может, именно потому боится решительной схватки с свободным миром, но только… пока.
Совместная со студентами вузов и техникумов, в которых я преподавал, работа в музее, да и сам провинциальный уклад жизни в Ставрополе и Черкесске (быв. ст. Ваталпашинской) сближала меня с ними. На лекциях и я, и они, мы были принуждены носить маски. Этого требовала неизбежная в подсоветской жизни самозащита.
Но переключаясь в сферу совместной деловой работы, мы неизбежно становились более людьми, более самими собой, чем это было возможно в обстановке учебного заведения. Мы продолжали остерегаться друг друга, но искренние ноты прорывались в наших словах все чаще и чаще… Нередко студенты задавали мне вопросы о жизни в дореволюционной России, часто прибегали к помощи моей тогда еще очень крепкой памяти, спрашивая, по большой части дополнений к творчеству глубоко интересовавших их запрещенных или просто изъятых из советских библиотек поэтов, от Гумилева до Хомякова и даже Надсона, которым очень интересовались девушки.
Из таких заданных вскользь вопросов я узнал о существовании у многих студентов таинственных тетрадок с запрещенными стихами и афоризмами изъятых авторов, например, цитат из «Бесов» Достоевского. Порою они читали мне свои стихи, в которых звучали живые, искренние ноты… Особенно ярок в моей памяти один юный студент-комсомолец, донимавший меня требованиями оценки его интимного творчества. Стихи его были поэтически грамотными перепевами лермонтовских настроений. У этого юноши были большие и чистые голубые глаза, которыми он, казалось, хотел заглянуть ко мне в душу, и мне бывало очень тяжело отвечать на его вопросы сухими, трафаретными фразами.
Однажды, улучив минуту, когда никого около нас не было, он страстно зашептал мне:
– Поймите, поймите, Борис Николаевич, что не советский я человек, совсем не советский…
– Никому никогда не говорите этого, – ответил я ему.
– Да, ведь, я только вам…
– Даже и мне. Ни к чему хорошему это не приведет ни вас, ни меня, – ответил я, но не удержался и добавил – пока…
– Пока?.. – переспросил он со страстной надеждой. – Пока что?
– Пока не придет время, – неопределенно ответил я.
В первые дни войны этот студент пришел ко мне на квартиру.
Его не призывали, но он хотел идти добровольцем, и решил спросить совета у меня. Он снова повторял мне, что он «не советский», и стремится в бой не за советский строй, а за… за что – он сам сказать не умел.
На войну он все же пошел, и, как я узнал потом, был убит в первых же боях.
Был ли он одиночкой, «белым воробьем» в своей среде? Факты говорят обратное: на Кубани, в период раскулачивания, были нередки случаи, когда комсомольцы разрывали и бросали на столы секретарей ячеек свои партбилеты. Об этом даже сообщалось в их газетах, как о «вылазке классового врага». Исчезновение студентов в недрах НКВД тоже не было редкостью.
Теперь, когда у «новых» эмигрантов стали развязываться языки, и мы читаем в газетах их рассказы о своей жизни в СССР (взять, например, хотя бы «Невидимую Россию» В. Алексеева[103]), я вижу многократные подтверждения его слов. Даже полковник Гр. Токаев[104] сообщает о каком-то кружке штабных офицеров (или генералов?), в котором во время войны обсуждался вопрос о поддержке или противодействии Сталину
Я охотно верю этому сообщению Токаева. Несомненно, что в советской армии существовали и существуют такого рода кружки, особенно в среде младшего офицерства. В РОА я нередко слыхал о развитии их в первом периоде войны. Позже, в Толмеццо, в «Казачьем стане» атамана Доманова, приходилось наблюдать очень интересное явление. В составе этих казачьих формирований не было ни одного бывшего советского генерала, очень мало полковников, но множество младшего офицерства, причем наблюдалось, что чем младше офицер, тем «правее» его политические воззрения – молодежь была сплошь монархична.
Таким образом, теория «молекулярной революции», проповедуемая солидаристами, получает как будто некоторое подтверждение. Но дело в том, что такого рода кружковщина предшествует каждому революционному движению, и ни в какой мере не может считаться монополией акции НТС. Однако, от кружковщины до революционного взрыва еще очень далеко, и разобщенные между собой «молекулы» кружков не могут служить достаточной базой для революционных действий, особенно в условиях советской полицейщины.
Тем не менее, мы вправе предполагать под масками роботов лица живых людей. Дыхание пробуждающейся «невидимой России» нам здесь почти неслышно. Мы можем лишь догадываться о нем. Но Сталин и его клика, несомненно, ощущают и видят его много яснее и определеннее. Об этом свидетельствует изменение устава партии, принятое XIX съездом. Слежка партийцев друг за другом поставлена в основу нового статута. «Вождь» не верит даже своей «монолитной» партии.
Раба политики
(воспоминания подсоветского журналиста)
Наука, искусство, литература, а теперь и фальсифицирования религия в СССР, всегда были, есть и будут не только служанками, но крепостными рабынями кремлевской Салтычихи, щедро наделяющей их лишь побоями и колодками.
В моем очерке я расскажу о второстепенных по значению фактах, характерных для ширины охвата, повсеместности и многообразия сети лжи и насилия над мыслью и чувством, раскинутой на всем пространстве одной шестой мира. Подобные случаи, десятки, сотни аналогичных им помнит каждый из «новых» эмигрантов. Все они, вместе взятые, характеризуют «ждановщину», не как отдельный, вызванный современной ситуацией эпизод советской внутренней политики, но как определенную неразрывность со всем бытием советской диктатуры систему.
Преподавание в высших учебных заведениях СССР оплачивается нищенски. Рядовой профессор вуза получает на 20 % больше преподавателя средней школы, столько же или меньше, чем рядовой инженер и значительно меньше, чем ротный командир РККА. Перед войной штатный преподаватель высшей школы получал 800–900 руб. в месяц при ценах: кило мяса 15–20 руб., кило картошки 3–4 руб. и т. д. Если сюда добавить или вернее отнять неизбежные вычеты, то картина станет совсем печальной: жить не только сносно, но сколь либо сытно – абсолютно невозможно. Необходима «халтура» – побочный, лучше оплачиваемый труд или «блат» – получение всевозможных благ жизни по знакомству, ценою унижений, подхалимства, лживого советского «активизма» – фальсификации общественной деятельности или далеко не всегда чистоплотных «взаимных услуг»…
Я предпочитал первое, тем более, что профессиональные газетные навыки, полученные мною в студенческие времена, открывали мне широкие возможности работы в печати, а оплата здесь была «пропагандная», во много раз превышавшая заработок научного работника: московская «Вечерка» платила за подвал в 200 строк – 300 руб., «Прожектор» и «Огонек» за иллюстрированный очерк – 1000 руб., крупные провинциальные «краевые» газеты процентов на 20 меньше, но в Средней Азии, где я жил в ссылке, дело обстояло еще лучше: большинство моих статей и очерков переводились и перепечатывались на 4–5 языках местных народов – узбекском, таджикском, киргизском, казахском, туркменском или каракалпакском; эти народы имели и имеют свою прессу, но не обладают кадром необходимых работников, и газеты на их языках, конечно, полностью пропагандные, питаются перепечатками, за который честно уплачивают русским авторам половину очень высокого в «национальной» советской прессе гонорара.
Подлинный советский журналист в большинстве глубоко некультурен. Он лишь натаскан в определенной орбите вопросов, нужных советской пропаганде, «подкован» в сфере популярного марксизма и диалектического материализма, снабжен соответствующим довольно убогим лексиконом и беспрерывно питается через редактора идущими из центра «установками» и «директивами». Журналистов такого типа привычно штампует ГИЖ – государственный институт журналистики в Москве, и оттуда они разносят эти штампы по всем до смешного похожим друг на друга периодическим изданиям СССР.
Но как только тема коснется чего-либо выходящего из пределов советской внутриполитической обыденщины, гижевец, за редкими исключениями, безнадежно пасует. Ему, по существу малограмотному, труден даже простой научный репортаж, не говоря уже о популяризации или литературной обработке полученных от научного работника сведений. Вот почему отделы культуры во всех советских редакциях всегда остро нуждаются в работниках, и лица, умеющие бойко и грамотно популяризировать советскую науку и искусство – в большой цене и пользуются особыми привилегиями: будучи в начале 30-х гг. в Средней Азии, попавши туда непосредственно с Соловков, я мог, работая в сфере культуры, печататься даже под своим именем, получал без задержек, по просьбе редакций, разрешение сопровождать различные экспедиции в самые глухие углы Средней Азии, и не был обязан выкрикивать беспрерывные «ура тов. Сталину». Достаточно было простых подтверждений успехов научной и культурной работы в СССР, а это я мог делать, ни вступая в компромисс со своей совестью, ибо, несмотря на всю мощь страшного пресса советской системы, творческие силы и талантливость русского народа не убиты. Они лишь приглушены, зажаты в невиданные в истории тиски, давление которых они все же порой пробивают своей непреоборимой стихийной силой!
Средняя Азия – страна чудес, страна непомерных возможностей исследований и открытий во всех областях знания и творчества, будь то геология, экономика, история, биология, поэзия, музыка или даже… уличный кукольный театр, зародившийся там, а не в Европе и переславший в дальнейшем, вероятно, с арабскими или венецианскими купцами своего продувного, остроумного героя – «Амак-Пальвана», принявшего в Турции имя «Карагеза», а под небом Италии – любимца толпы – «Пульчинеллу».
Мозг советской системы ясно учитывает культурное и экономическое значение этой страны, бросает туда крупные научные силы, тратит на это огромные средства, и поэтому там с особою яркостью рисуется подлинное отношение коммунизма к истинной всечеловеческой, надполитической, свободной науке…
В 1929 г. в Ташкенте был созван 5-й всемирный геологический конгресс[106]. Реклама была огромна, рассчитана на мировую прессу, но этот пропагандный трюк постигла неудача в самом его начале: кроме Германии, с которой тогда была «дружба», ни одно государство мира не прислало своих представителей ни этот «всемирный» конгресс. Пропаганда своих «достижений» в Европе была сорвана, но для внутреннего пользования годилась и прибывшая в печальном одиночестве немецкая группа. За ней ухаживали всеми способами, закармливали на роскошных банкетах, угощали экзотикой в виде концертов национальной узбекской музыки, оглушавшей несчастных немцев диким ревом двухметровых «карнаев», поистине иерихонских труб, могших в библейские времена разрушить глинобитные стены этого города, возили на научные прогулки в интересные и живописные места.
Главными докладчиками от русских были сомнительный ученый, но ловкач и пролаза академик Губкин[107], выступавший с темой «сера в Каракумах», и светило русской геологии, теперь умерший, академик Обручев, прочитавший блестящий доклад «проблема лесса» – плодоносной пыли азиатских пустынь. Блеск этого доклада затмил в глазах немцев и серую скуку остальных исключительно прикладных, слабых с точки зрения науки сообщений и предельное невежество приветственных речей местных «вождей», в которых узбекская репродукция Калинина, абсолютно безграмотный глава Узбекистана Ахун-Бабаев упорно именовал незнакомую ему даже понаслышке «геологию» – привычной «идеологией»…
Горы Ферганы и обнаженные геологические особенности их строения произвели на немцев потрясающее впечатление: «Das ist ein Paradies fbr Geologarbeiter![108] – восклицал старый, сентиментальный профессор Кайзер, – почему же вы, русские геологи, столь талантливые и эрудированные, пренебрегаете этими сокровищами знаний, раскрывающими свои тайны у ваших ног? Почему вы предпочитаете этой высокой работе разрешение чисто промышленных проблем – удел ремесленников науки, но не ее творцов и мыслителей?»
Хитрый, изворотливый Губкин ускользнул от прямого ответа, но прямодушный Обручев, думая, что никто из окружавших не понимает немецкого языка, ответил откровенно:
– Я видел больше вас и знаю, что Фергана дает лучшую в мире иллюстрацию тектонических процессов. Она – открытая книга мироздания, но сколько я ни просил об отпуске средств на ее чисто научное исследование – не дали…
К счастью для старика, его слова из русских понял только я один.
В том же году через Ташкент проследовала на Памир столь же широко разрекламированная комплексная экспедиция, возглавлявшаяся тогдашним прокурором республики – Крыленко. Ее научною частью заведовал проф. Щербаков. Немцы также принимали в ней участие, прислав трех ученых и трех спортсменов-альпинистов. Я сопровождал их до линии снегов. В разговорах немцев между собою всегда слышалось удивление, а порою и насмешка над бедностью и устарелостью научно-технического снаряжения русской группы. Сами они были во всеоружии, и разница между их приборами и теми, которыми располагал Щербаков, бросалась в глаза даже мне, профану. Завистливые взгляды и слова русских научных работников подтверждали оценку немцев.
Крыленко, действительно, прекрасный альпинист, поднялся на высочайший из пиков Памирской системы, водрузил там красный флаг и переименовал его в пик Сталина, а второй по высоте – в пик Ленина. Прежде они носили имена Петра Великого и Николая II. Это и было единственным результатом экспедиции, о которой вышло потом больше десятка пропагандных книг.
Аналогичный трюк был произведен позже в значительно более широких размерах с прогремевшим по всему миру «завоевателем полоса» экспедицией полуинтеллигента Папанина и его столь же причастных к науке сотрудников. Ее научные результаты ничтожны по сравнению с грандиозной всемирной рекламой, колоссальными затратами и… трудами скромных, малоизвестных в широких кругах полярников дореволюционного времени: Седова, лейт. Вилькицкого, адм. Макарова. Ссылаюсь в этом случае на интимно сказанные слова одного из ближайших сотрудников проф. О. Ю. Шмидта, имени которого назвать не могу – он еще жив. От него же я слышал жалобы на то, что огромную научную силу и могучую энергию О. Ю. Шмидта безрассудно растрачивают на разрешение второстепенных, чисто практических задач по завоеванию Арктики. Известный рейс «Челюскина», в течение которого этот первоклассный мировой ученый нес чисто административные обязанности начальника группы арктических зимовщиков и со свойственным ему темпераментом затрачивал свое драгоценное для науки время даже на выпуск пароходной агитки-стенгазеты, что отмечено самой советской пропагандой, – подтверждает справедливость этих жалоб.
В те же годы на всем мусульманском востоке СССР с огромным шумом проводилась «реформа» алфавита. Арабский алфавит, которым пользовались все мусульманские народы, заменялся новым – латинизированным. Это требовало большого труда и знаний, т. к. каждое из многочисленных восточных наречий имеет свои грамматические и фонетические особенности. Председателем всесоюзного комитета по латинизации был назначен старый большевик, друг Сталина, бакинский турок Агамали-Оглы[109], безграмотный настолько, что при интервьюировании его мною, он твердил лишь одну фразу:
– Пиши, пиши: плохой алфавит, совсем плохой…
Текст необходимого в интервью мне пришлось сочинять самому под руководством проф. Среднеазиатского университета, арабиста Шмидта[110], позже погибшего в ссылке.
Широкая пропаганда, сопровождавшая эту «реформу» (которая через 10 лет была отменена, и алфавит был на этот раз русифицирован), убеждала восточные народы в огромном культурном ее значении, но на саком деле цель была иная – уничтожение самобытности народных культур советского востока, порабощение мышления масс, отрыв его от религии путем создания невозможности чтения Корана и других мусульманских религиозных книг и, главное, разобщение масс и сильной еще в то время в Хиве и Бухаре мусульманской духовной интеллигенции. Бухара, где в царской «тюрьме народов» не только свободно функционировали, но даже были поощряемы многочисленные медресе – религиозно-философские школы, считалась тогда вторым – после Каира – центром богословской и философской мысли ислама.
Комитет Агамали-Оглы прибыл в Ташкент с необычайной помпой, в особом поезде из одних салон-вагонов, но, начав работу, тотчас же расписался в своем бессилии и полном незнакомстве с техникой поставленной проблемы. На помощь был вызван крупнейший из исследователей Средней Азии, ее истории, археологии, искусства и необычайно сложной лингвистики – академик В. В. Бартольд[111].
Глубокий старик, тщедушный и хромавший на обе ноги, он все же тотчас явился на зов, надеясь одновременно выполнить и свое страстное желание – докончить разбор и сверку исторических надписей ва стенах мавзолея Султана Санджара (XII в.), работу, необходимую ему для окончания последнего в жизни исследования страны, культуре которой он отдал 50 лет упорного вдохновенного труда. Для поездки к стоящему в пустыне памятнику требовались средства и разрешение. И в том, и в другом ему было отказано под предлогом уже не существовавшей тогда опасности от басмачей.
– Меня-то басмачи не тронут… они-то мне дали бы возможность работать… меня весь здешний ислам знает… и чтит… – жаловался огорченный ученый. Он был прав. Позже, при беседах с представители самых различных групп местного населения, я был поражен популярностью имени В. В. Бартольда. О его мудрости и всестороннем знании Востока слагались легенды. В массах он был известен под прозвищем, значившим по-русски «видящий соль земли».
Его научная работа была не нужна советской «культуре». Он не стоял «на базе марксизма-ленинизма».
Подобные злоключения постигли и его талантливого ученика археолога М. Е. Массона[112]. Пока он выполнял заветы и заканчивал прерванные смертью труды своего учителя, его систематически выживали из всех научно-исследовательских учреждений Средней Азии. Когда он открыл, указанное Бартольдом лишь приблизительно, местоположение мертвого города Баласагун в долине реки Таласа, таинственной столицы столь же таинственного, но могущественного некогда и культурного государства кара-китаев, его выгнали из последнего прибежища – Средне-Азиатского музея, лишили квартиры и жалкого заработка. Но случай его спас. Сличая тексты арабо-испанских и багдадских историков, он установил существование в древности в районе современного Ходжента на Сырдарье крупнейших серебряных рудников. По его гипотезе само серебро было из них выбрано, но сопутствующие ему обычно тугоплавкие редкие металлы должны были остаться в породе. Это разом заинтересовало советскую науку. Средства на изыскания были тотчас отпущены, и М. Е. Массон, работая во главе комплексной, изыскательной группы, нашел древние рудники и месторождения руд. В результате возник ходжентский комбинат редких металлов.
Коллеге Массона, археологу-любителю В. Л. Вяткину[113] не пришлось «поймать фортуну за чуб». Не обладая широкими знаниями, но заменяя их исключительным трудолюбием и упорством, этот фанатик археологии Средней Азии отдал ей всю свою долгую жизнь. Генерал-губернаторы Средней Азии, особенно барон Вревский[114], давали ему кое-какие средства, не богато, но хватало для того, чтобы расчистить знаменитую «обсерваторию Улугбека» под Самаркандом и доказать, что этот высокопросвещенный внук Тамерлана открыл до европейцев закон вращения Земли вокруг Солнца. С концом генерал-губернаторства кончился
и приток средств, но фанатик науки, будучи уже пожилым, продолжал один свою работу, конаясь в песке под палящим солнцем, и установил близ Анау место древнейшего города Афросиаба[115], пережившего 4 последовательных цикла культуры, из которых 3-ий современен Александру Македонскому, а 4-ый – Гарун аль Рашиду.
Энтузиаст и труженик умер в нищете и безвестности, оставив свои труды охраняющей памятники древности организации Сред-аз-Комстарис[116]. Там их нашли спекулянты на науке, и в конце 30-х гг. я читал в рекламном журнале «Советская археология» статью, кажется, В. Денике, прокламирующую результаты трудов всей жизни Вяткина, как «достижения советской науки». Его имя было упомянуто вскользь.
«Советская археология» – журнал, роскошно выпускаемый параллельно по-русски и по-французски. Он предназначен исключительно для обмана Европы, и, конечно, стоит больших денег. Читая его, я всегда вспоминал те гроши, в которых было отказано упомянутым служителям науки. Жалели ли именно денег большевики? Конечно, нет! Народных денег они не жалеют. Причина этих и многих других отказов в ассигнованиях на подлинно научную работу лежит много глубже. Она скрыта в том, что свет истинного знания органически враждебен всеобъемлющей лжи коммунизма и смертельно опасен ей даже в таких, казалось бы, аполитичных областях науки, как археология.
Утилитарность, выгода политическая или финансовая – основное и единственное направление научной работы в СССР. Отвлеченных, гуманитарных целей, познавания во имя знания – не существует. Истина только тогда истина, когда она служит целям партии, устремлениям, планам утверждения коммунизма в мире. Вне этого все – ложь. В таких духовных шорах воспитываются партийцы, комсомольцы, составляющие 95 % молодых работников науки (без партбилета в аспирантуру хода нет!), ближайший к партии «актив» масс.
Наверху, в Академии наук СССР, планирующей всю научную работу огромной страны, принцип утилитарности рассматривается в безбрежности горизонта борьбы миров во всех ее формах и проявлениях, но чем ниже, тем цель конкретнее, мельче и совсем в низах – различается до степени грубейшего материализма – погони за рублем, мелкой спекуляции на науке. На этой почве происходят порою забавные анекдоты, порою трагедии.
В пустынях Туркмении водится огромная ящерица – варан, достигающая длины двух метров. Она совершенно безопасна, обладает красивой узорчатой кожей, и поймать ее очень легко[117].
В Ташкенте жил энергичный, любящий свое дело биолог профессор Д. Н. Кашкаров[118]. Он «для себя», вне плана работал над темой «насекомые безводных песков».
В Нью-Йорке вошли в моду сумочки и туфельки из змеиной кожи, и московская «Вечерка», наиболее живая из всех газет СССР, сообщила об этом новом проявлении «гнилости буржуазного строя».
Три этих, казалось бы, несвязуемых факта сплелись, и в результате дали характерный для уродливости советской жизни гротеск.
Профессор очень хотел для разработки «своей» темы съездить в Каракумы, но прекрасно знал, что для изучения жизни каких-то букашек ему ни копейки не дадут. Собственных же средств на поездку у него, конечно, не было. По прочтении заметки в «Вечерке», перепечатанной, кажется, «Правдой Востока», профессор составил смелый план: заинтересовать, кого следует, выгодами экспорта кожи варанов, получить за счет этой безобидной ящерицы средства на поездку для изучения ее биологических особенностей и способов промышленной ловли, а поездку попутно использовать для работы над пленившими его насекомыми.
Задумано – сделано! Эффект превзошел ожидания. Большевики падки на все из ряда вон выходящее, как дикари на блестящие бусы. Средства на экспедицию были отпущены во внеплановом экстраординарном порядке, но узнавшие о варанах заправилы Внешторга не захотели дожидаться результатов профессорских изысканий и дали циркулярную директиву Средазкоопсоюзу о немедленной, срочной заготовке варанов. Средазкоопсоюз – колоссальная государственная торговая система, ведущая в Средней Азии не только снабжение населения всевозможными товарами, но и заготовки местной продукции, скупку ее у населения и по твердым, и по вольным ценам. Фактории его сети раскинуты по всей Средней Азии. Его работники, конечно, не могли ослушаться приказа Москвы и тотчас приступили к его выполнению.
Вот тут-то получился гротеск, очень похожий на тот, который дал безвременно погибший писатель Булгаков в своем замечательном рассказе «Роковые яйца».
Инструкция была дана по телеграфу в то время, когда инструктора препарирования (обдирания) варанов еще только подыскивались. Специальность – редкая, и найти их было нелегко.
А в Каракумских кишлаках и кочевых аулах заготовки шли полным ходом. Обольщенные обещанным полуфунтом леденцов мальчишки рыскали по степи, захлестывали петлями беззащитных варанов и тащили их во дворы факторий.
В мозгах главков рисовались сногсшибательный прибыли: звонкие доллары в обмен на дрянные паточные леденцы!
В «советской действительности» картина была иной. Наполнившие дворы факторий ящерицы хотели есть. Кормить их в планы не входило, но они внепланово нападали на сваленные во дворах грузы: рис, муку, сахар, кишмиш и уничтожали их с поразительной быстротой.
Телеграф ожесточенно работал, завы факторий рвали на себе волосы и ругались на всех языках и наречиях Средней Азии. Но Москва не хотела сдаваться. Уж очень заманчиво блестели американские доллары.
Кончилось тем, что глава Средазкоопа Зеленский, вопреки воле Внешторга, приказал выпустить всех варанов и угнать их подальше в степь, а убытки списать в графу непревиденных расходов.
Кашкарову эта история сошла благополучно, во вредительстве его не обвинили, т. к. НКВД в это время «накапливало материал» против Зеленского, который был расстрелян вместе с Рыковым в 1937 г.[119] Но до этого финала было еще далеко. Пока все смеялись. Смеялся, рассказывая мне это (не для печати, конечно) сам Зеленский. Что ему до пущенных на ветер миллионов народных рублей? Смеялся Кашкаров, собравший, наконец, нужных ему букашек. Смеялись и завы факторий, крепко погревшие руки на внеплановом кормлении варанов, и мальчишки, нежданно-негаданно получившие недоступные им леденцы…
«Научная авантюра» проф. Кашкарова не бросает на него тени. Он не имел личных материальных выгод. Но обычно спекуляция на науке или ее плодах ставит иные цели. Характерен такой случай.
В прошлом веке в Ташкент, вследствие какой-то чисто семейной истории, был сослан великий князь Николай, кажется, Константинович[120]. Это была бурная, деятельная натура. Он построил себе в Ташкенте дворец, теперь – музей, наполнил его картинами хороших художников, в саду устроил зверинец со львами и тиграми, но, главное, восстановил за свой счет древнюю, разрушенную ирригационную систему Голодной степи, превратив пустыню в огромный плодородный оазис – теперь широко разрекламированный совхоз-гигант Пахта-Арал. На этом он не остановился и разработал вместе с инженером Анненковым грандиозный проект возвращения Аму-Дарьи в ее старое русло – Узбой, выходящий в Каспийское море. Осуществление этого проекта вернуло бы к жизни гигантскую площадь пустыни. Война помешала началу работ. В 1918 г. великий князь умер, Анненков затерялся в вихрях революции, а проекты, сметы и чертежи работ попали, вместе со всем имуществом князя, в Средеднеазиатский музей. Там, в архивном хламе, нашел их в середине 20-х гг. ловкий инженер ирригации Ризенкампф[121]. Он выдал себя за автора проекта, получил за него очень крупную сумму в тогда еще веских червонцах и стал главой грандиозного строительства.
Но счастье было скоротечно. Нашлись завистники, проделка была раскрыта, оплата проекта конфискована, а сам Ризенкампф отбыл на Соловки, где я узнал от него часть истории, подробности – позже, уже в Ташкенте. Характерно, что Ризенкампф не признавал себя виновным, базируясь на «праве находки» и несомненной общественной пользе при выполнении проекта, который без его энергии заглох и был оставлен. На фоне общего советского бесправия эти аргументы звучали убедительно.