В середине 50-х гг., не имея никакой уверенности, что удастся заняться их изучением, библиограф показал себя истинным хранителем исторического наследия русской эмиграции. Он уговорил уезжающего из Болгарии бывшего узника народной власти проф. Семена Семеновича Демосфенова (1886 – 1966) оставить часть своего архива в Софии.
Написанной и невостребованной, «в стол», осталась и статья, открывающая тему «И.А. Бунин в Болгарии», по поводу которой в 1962 г А.П. Мещерский получил письмо ответственного секретаря журнала «Русская литература», о том, что редакция «по-прежнему» [7] заинтересована в ней.
В начале 80-х гг прошлого века А. П. Мещерский переработал вариант своей «Био-библиографии» для готовящегося в Софии сборника избранных работ П.М. Бицилли. И этому изданию тоже не суждено было увидеть свет
Болгарский перевод «Био-библиографии Н.С. Трубецкого» стал в 1991 г единственной прижизненной публикацией, для которой Андрей Павлович в возрасте 75 лет написал отдельное предисловие [11, 138].
Восстанавливая судьбы рукописей К.В. Флоровской и А.П. Мещерского, современный исследователь истории русской эмиграции мог бы провести некоторые параллели.
Географическое местонахождение было веским фактором в решении вопроса, что делать тогда, когда «независящие обстоятельства» угрожают свободе выбора, когда они обладают силой ограничить волю личности. Остаться в Скопье или в Софии в начале 20-х годов прошлого века решало проблему выживания и даже, с некоторыми оговорками, проблему сохранения академической карьеры. Отсутствие необходимых книг и изданий, необходимых для работы, также сыграло свою роль в выборе жеста молчания, как авторской судьбы. В таких условиях, по-видимому, нетрудно было дойти до заключения о том, что «просто теряется критерий для проверки собственных мыслей» [20, 69]. Пространство русской эмиграции приобрело иерархию именно по этому признаку: с экономической точки зрения жить в Скопье или в Софии было выгодно, однако, в начале 20-х гг. прошлого века Белград и Прага были маркером принадлежности к столичной науке.
«Масштабы у меня с Вами не совпадают. Вы еще можете мечтать о Фрейбурге или Париже, но для меня, после трех лет, проведенных в Скопле, и София рисуется чем-то вроде Парижа» [3, 113], подвел итоги своего пребывания в КСХС П.М. Бицилли. Из болгарской столицы Клавдия Васильевна заметила, как изменились представления брата Георгия: «Какая разница в масштабах – для тебя скучная, пыльная Прага, а для нас по теперешнему нашему положению она – вроде Парижа» [20, 82].
Утверждать, однако, что страна пребывания полностью предопределяла выбор молчания отдельной личности, я не стану. Наоборот, мне даже кажется, что именно отсутствие подходящих для продолжения работы условий сыграло роль катализатора для создания новых текстов. Наиболее лаконично это можно было бы высказать словами П.М. Бицилли о его собственной несостоявшейся докторской диссертации: «Не имея возможности „писать истории”, я написал „об историях”, – теоретическую работу…
Следуя своему собственному пути, лишившаяся по собственной воле публикации в евразийском сборнике, Клавдия Васильевна замолчала, но не умолкла. От своего «приватного» слова она не отказалась, и на ее письма к брату Георгию следует смотреть и с точки зрения пере-модулированного голоса. Они разбросаны в разных архивах по двум, по крайней мере, континентам; не изучены и не введены в научный оборот. Ограниченно исследуя их на примере только трехлетнего периода – с начала 1921 по конец 1923 г., – я могу сказать, что интерес к этим письмам не только обязателен, он уже немного запоздал. Хорошо, как будто, описанная, история первых лет евразийства выглядела бы более полной после ознакомления с этими материалами. Назову наиболее интригующие моменты для будущего изучения этого эпистолярия:
1. Сказалось ли на составе обсуждаемых участников в евразийских изданиях предупреждение Клавдии Васильевны: «Что же, что нет у вас философа права? У вас нет и писателя профессионала, и богослова-специалиста, и историка – вы просто случайно встретившаяся (и очень счастливо) группа единомышленников, едино настроенных…» [20, 5].
2. Как сложились «персональные параллели» [23] Г.В. Флоровский – Л.П. Карсавин, учитывая мнение Клавдии Васильевны: «Виделся ли ты с Карсавиным? Как вы с ним понравились друг другу? […] У него была всегда несчастная склонность балаганничать, – сначала это было забавно, потом оригинально, а потом приобрело характер дурного тона, но уже вошло в привычку. А жаль, п[отому] ч[то] он и чуток, и умен, и остроумен, и вообще хороший человек…» [20, 81].
3. Проникли-ли некоторые идеи и темы из корреспонденции К.В. Флоровской с братом Георгием в статьях младшего брата? Насколько соображения Клавдии Васильевны о том, что «впечатление от сборника „России и латинства” на публику должно быть бледнее» [20, 78] нашли отражение в решении Г.В. Флоровского не принимать в дальнейшем участия в евразийских изданиях?
Для Андрея Павловича Мещерского решение писать в «стол», формировать свой собственный архив, создавать вокруг себя сеть сообщников было выбором, позволяющим преодолеть запреты исторического момента. Он четко сознавал, что тема его интереса не находится на повестке современности, более того, что она угрожает его спокойной жизни советского гражданина Народной Республики Болгарии.
Исторические перемены обуславливали иногда превратные и казалось бы необоснованные решения Клавдии Васильевны и Андрея Павловича. Им пришлось два раза на протяжении двадцати с лишним лет принимать решения или испытывать их последствия в условиях «независящих обстоятельств». И если в 1920 г. выбор производился согласно политическим пристрастиям, то Вторая мировая война отодвинула их в сторону и на смену пришли соображения о том, как найти свое место в процессе восстановления Родины. В 1937 г. В письме к брату Антонию Клавдия Васильевна не постеснялась высказаться: «[Бицилли] становятся все более откровенно проольшевистскими, и это противно» [19, 35]. В 1955 г. она, однако, оказалась в числе репатриантов, вернувшихся в Советский Союз, и ее выбор был обусловлен не только фактом, что семья Любощинских, с которыми она жила уже много лет, переселилась из Болгарии в СССР. Вернувшись на Родину, Клавдия Васильевна осуществила свою мечту иметь работу более близкую к специальности.
Такой же поворот пережил бы и А. П. Мещерский, если бы в середине 50-х гг. была выполнена его просьба стать репатриантом в Новосибирск, «куда хотел бы отправиться вместе с семьей» [15]. В 1955 г. он подвел итоги всех своих раздумий: «…Пересмотр многих ценностей и представлений, которые казались нам очевидными и незыблемыми еще так недавно, в итоге Второй Мировой войны и послевоенных лет оказался неизбежным» [13,2]. 14 марта 1958 г. заведующий Библиотекой Института растениеводства в Болгарской академии наук отправил письмо Президенту Сибирского филиала Академии наук с вопросом, существуют ли условия для продолжения его работы над кандидатской диссертацией по специальности библиография и библиотечное дело. Знакомясь с документами из фонда «Князь», сохраняемыми в Комиссии по досье, нельзя поверить, что речь идет об одном и том же человеке, не подчиняющемся «коллективному контролю», «не проявляющим никакого желания усвоить марксизм-ленинизм», «чрезвычайно сильно интересовавшимся старой белогвардейской литературой» [17, 55]. Трудно сказать, что произошло бы с документами, собранными и бережно описанными «Князем», если бы их владелец присоединился к составу служащих Библиотеки Новосибирского отделения наук. В одном я уверена: Болгария бы потеряла их намного раньше, чем потеряла архив П.М. Бицилли.
Месяц тому назад я обратила внимание на горячую дискуссию о том, кому принадлежит the american citizen Joseph Brodsky: России или США? В том же порядке мыслей хочется спросить, кому вернуть прожившего большую часть своей жизни с Нансеновским паспортом Петра Михайловича Бицилли (он же Петро Бицили, а также и Петър Бицили)? На каком языке «прочитать» безмолствование граждан Союза Советских Социалистических республик Клавдии Васильевны Флоровской и Андрея Павловича Мещерского?
Кажется, что им принадлежит пространство памяти, которое мы коллективно обязаны изучать и осваивать. Только оно обладает силой стирать границы и создавать сообщества.
Литература
1. Анциферов Н.П. Из дум о былом: Воспоминания / вступ. ст., сост., примеч. и аннот. указ. имен А. И. Добкина. М.: Феникс: Культурная инициатива, 1992. С. 505.
2. Бирман М.А. А.П. Мещерский (1915–1992). Несколько страниц к биографии первого “бициллиеведа” // Politropon. К 70-летию В.Н. Топорова. М.: Индрик, 1998. С. 800–805.
3. Галчева Т. П.М. Бицилли. Письма к К.В. Флоровской (1921–1923 гг.). Публикация, вступительная статья и комментарии Т.Н. Галчевой // Галчева Т.Н., Голубович И.В. «Понемногу приспособляюсь к „независящим обстоятельствам”». П.М. Бицилли и семья Флоровских в первые годы эмиграции. София: Солнце, 2015. С. 49–143.
4. Галчева Т. Судьба свидетеля: «собрать все, что возможно, воедино» (неизвестное об А.П. Мещерском) // Свидетельство: традиции, формы, имена. Киев: Дух i Литера, 2013. С. 583–604.
5. Галчева Т.Н., Голубович И.В. Забота о себе в опыте русской эмиграции (по материалам эпистолярного наследия П.М. Бицилли) // Мы все в заботе постоянной… Концепция заботы о себе в истории педагогики и культуры. Материалы Международной конференции памяти философа, социолога, психолога Г.В. Иванченко (1965–2009) (НИУ ВШЭ, Москва, 9–11 сентября 2015). Часть 1: Постоянство пребывания с собою. М.: Канон+, 2015. С. 83–97.
6. Геров А. Рухване // Свободен стих. София: Български писател, 1967. [Электронный ресурс. Режим доступа: http://litclub.bg/library/bg/gerov/svstich/ruchvane.htm (дата обращения 24.11.2015 г.)].
7. Горелов А.А. Письмо отв. секретаря редакции журнала «Русская литература» А.А. Горелова к А.П. Мещерскому от 14 февраля 1962 г. Собрание Т. Галчевой.
8. Киреева Н. Рукописная заметка без заголовка. Собрание Т. Галчевой.
9. Климов А., Байссвенгер М. Переписка Г.В. Флоровского с Н.С. Трубецким (1921–1924). Публикация А.Е. Климова и М. Байссвенгера // Записки русской академической группы в США. Том XXXVII. New York: Association of Russian-American Scholars in the U.S.A., 2012. С. 32–145.
10. Макаров В.Ю. Письмо В.Ю. Макарова к Е.П. Ивановой-Аначковой от 4 октября 1998 г. Собрание Т. Галчевой.
11. Мещерски А.П. Опит за библиография на професор Н.С. Трубецкой. Превод на български език и публикация Таня Галчева // Литературна мисъл. София, 1991, № 4. С. 138–151.
12. Мещерский А.П. Заметки и материалы к биобиблиографии русских ученых в Болгарии. 1920–1949 // Бицилли П.М. Трагедия русской культуры. Исследования. Статьи. Рецензии. М.: Русский путь, 2012. С. 562–588.
13. Мещерский А.П. Материалы к библиографии русской периодической печати в Болгарии 1920–1944 гг. София, 1955, рукопись. Собрание Т. Галчевой.
14. Мещерский А.П. «Он был потрясающим человеком». Разговоры с А.П. Мещерским. Часть первая. [Электронный ресурс. Режим доступа: http://www.savedarchives.net/ru/article/on-byl-potriasaiushtim-chelovekom-razgovory-s-a-pmeshterskim-chast-pervaia (дата обращения 24.11.2015 г.)].
15. Мещерский А.П. Письмо к Президенту Сибирского филиала Академии наук СССР от 14 марта 1958 г. Собрание Т. Галчевой.
16. Михалчев Д. Свобода воли // Труды V-го съезда Русских академических организаций за границей в Софии 14–21 сентября 1930 года. Часть II. София: Русские академические организации, 1940. С. 335–381.
17. Неделчева В. Характеристика на А.П. Мещерски. Архив на Комисията за разкриване на документите и за обявяване на принадлежност на български граждани към Държавна сигурност и разузнавателните служби на Българската народна армия и на нейната администрация (АКРДОПБГДСРСБНА) – М, ф. ІІІ раз., а.е.15562.
18. Флоровская К.В. Воспоминания (рукопись). Личный архив А.В. Флоровского. Архив Российской академии наук, ф. 1609, опись 1, д. 245.
19. Флоровская К.В. Письма к А.В. Флоровскому. Личный архив А.В. Флоровского. Архив Российской академии наук, ф. 1609, опись 2, д. 459.
20. Флоровская К.В. Письма к Г.В. Флоровскому и А.В. Флоровскому. Slovanská knihovna, Praha, T-FLOR, box XVI, part 3.
21. Ходасевич В.Ф. Бесславная слава (1918) // Ходасевич В.Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1: Стихотворения. Литературная критика 1906–1922. М.: Согласие, 1996. С. 484–486.
22. Цветаева М.И. Возрожденщина (1925) // Цветаева М.И. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 5: Кн. 1: Автобиографическая проза; статьи, эссе. М.: Терра, Книжная лавка – РТР, 1997. С. 271–273.
23. Янцен В.В. Что связывало Чижевского с Кёнигсбергом? // The Ergo Journal. Русская философия и культура. [Электронный ресурс. Режим доступа: http://www.ergojournal.ru/?p=2702 (дата обращения 28.11.2015 г.)].
Методологический выбор историка и философско-исторические установки (теоретические поиски П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина)
Общим местом философско-исторических исследований второй половины XX века (с момента оформления нарративистской концепции Хейдена Уайта) стало утверждение о том, что любое историческое исследование по сути является и философско-историческим. Конструктивистская природа исторического знания делает невозможным не просто требование писать историю «как она была», но и любую попытку отстраниться от серьёзного философского осмысления профессионального усилия историка. Объективность научного поиска не противоречит наличию некоей философской установки, задающей способ отбора и интерпретации исторического материала. После появления трудов Артура Данто уже неловко вменять историку в вину его философско-историческую позицию как проявление субъективизма. Не будем пересказывать утверждения классика аналитической философии истории, они достаточно известны.
Предметом нашего интереса в данном тексте является возможность соотнесения философско-исторической позиции исследователя с той методологической моделью, которую он вырабатывает. Методология исторического исследования базируется на понимании автором природы исторического знания. Предлагаемая исследовательская разведка осуществлена на материалах теоретического наследия П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина. Обращение к данному материалу продиктовано, в частности, тем, что в силу остроты переживаемого теоретиками исторического момента они сосредотачиваются даже не на общем сюжете (emplotment) исторического процесса, а на метафизических основаниях исторического бытия человека. Именно эта сосредоточенность на метафизике исторического бытия заставляет тщательно разрабатывать исследовательский инструментарий, соответствующий природе изучаемого предмета. Инструмент определяется не просто удобством рассмотрения предмета с данного ракурса, но видением способа взаимоотношений исследователя как участника исторического процесса с трансцендентными основаниями данного способа саморазвертывания мира.
Обращение к наследию П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина в данном контексте интересно тем, что оба теоретика оставили серьёзный след в истории европейской исторической науки и одновременно могут рассматриваться в философской перспективе. При этом П.М. Бицилли традиционно рассматривается в первую очередь как «чистый» историк, воспринимающий философию как нечто, что должно быть выведено из поля исторического исследования. Второй слишком часто воспринимается в двух своих ипостасях (историка и философа) изолированно, как будто Карсавин-историк и Карсавин-философ – два разные лица. Автору этих строк представляется, что анализ соотношения философско-исторической и методологической позиций теоретиков может создать тот дополнительный ракурс видения их исследований, который не виден с конкретной дисциплинарной точки зрения.
Оба теоретика формировались в сходных методологических установках, вели исследовательский поиск в одном направлении, даже реализовали сходный экзистенциальный жест, в эмиграции включившись в разработку основ национальной истории в странах, которые их приняли (Болгария и Литва). Насколько изумляет методологическая близость двух теоретиков, настолько же ставит в тупик абсолютное неприятие философско-исторической позиции друг друга. Представляется продуктивным обращение к более широкому горизонту видения природы исторического знания, дабы обнаружить основания этой странной теоретической игры двух авторов.
В отдельной оговорке нуждается решение рассматривать философско-исторические установки П.М. Бицилли, который в «Очерках теории исторической науки» [1] достаточно резко высказался против философии истории в целом и признал ее достоянием прошлого. Напомню цитируемую большинством бициллиеведов фразу о том, что Клио стала строга и не допускает метафизических рассуждений в историческом исследовании. Ироничная беспощадность взгляда Бицилли на философию истории, казалось бы, исключает возможность включения его выводов в русло философско-исторической теории. При этом исследования наследия Бицилли в философском контексте уже осуществлялись. Достаточно напомнить работы болгарского философа Красимира Делчева [3]. Простой взгляд на перечень спецкурсов, читавшихся П.М. Бицилли в Софийском университете, даёт возможность убедиться, что историк был не чужд философско-исторической проблематике. Кроме того, он активно участвовал в заседаниях Философского общества, причем не только в качестве слушателя, но и докладчика. П.М. Бицилли – автор, способный поставить своего читателя «по стойке смирно», когда кажется, что вопросы неуместны. Вероятно, только этим определяется до сих пор невысокий уровень внимания к наследию П.М. Бицилли именно с точки зрения философии истории.
Хотелось бы оговорить и значимость исторических работ Л.П. Карсавина, которые для историков философии несколько теряются на фоне его известных философских разысканий. Автор этих строк уверен, что вне контекста профессионализма Л.П. Карсавина как историка мы не сможем по достоинству оценить его философский потенциал.
Профессиональные установки П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина создавались в контексте нескольких мощных интеллектуальных течений конца XIX – начала XX веков. Общими теоретическими основаниями их профессионального подхода в истории стали исследования французской исторической Школы Хартий
П.М. Бицилли и Л.П. Карсавин создали особенное направление в исторической антропологии (позволю себе это несколько анахроничное определение, ибо труды рассматриваемых авторов вписываются в общетеоретические рамки этого возникшего несколько позже направления), основанное на уверенности в том, что дух средневековья открывает себя наилучшим образом в том образе мира, который создан «средним человеком» эпохи. Будучи воспитаны в духе позитивистской исторической науки, историки используют технику позитивистской акрибии, выработанную Школой Хартий, Ланглу а, Сеньо босом и их последователями, для изучения тех проблем, которые позитивистской науке представляются несуществующими. Именно то, что прежде отбрасывалось как недостоверное и навеянное «суевериями», подвергается акрибическому анализу П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина. Картины мира средневекового человека, мифологизированные и символические интерпретации мира становятся предметом тщательного анализа, основанного на позитивистских техниках. Стоит добавить, что И. Гревс на разыскания молодого поколения историков смотрел с изумлением, полагая предложенные подходы чем-то по меньшей мере странным.
Для изучения методологических позиций П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина необходимо не упускать из виду значимость для обоих мыслителей философских построений А. Бергсона, неокантианское понимание природы исторического знания, а также общую установку на выяснение действительной роли человеческого усилия в истории (вопреки популярным на тот момент теоретическим направлениям, ориентирующимся на утверждение первостепенности надличностных структур – классов, наций и т. п.). Для обоих мыслителей актуально преодоление политической и героической истории XIX в., оппозиция к распространяющейся марксистской аргументации, а также общее неприятие просвещенческой идеи Прогресса. Для обоих историков одним из центральных понятий становится понятие индивидуальности.
Позитивистская акрибия, бергсонианство, неокантианство, оппозиция Прогрессу и любому теоретическому построению, рисующему историю надличностных структур – вот те теоретические установки, которые роднят П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина. Позитивизм присутствует здесь как техника, поиск же объектов изучения осуществляется с помощью философских установок. Оба историка совершили революционный прорыв к феномену «среднего человека» средних веков, описав его каждый собственным способом, но пройдя достаточно схожий исследовательский путь. Оба историка пришли к выводу о значимости изучения не только «исторической правды», но того способа интерпретации мира, который формируется в ту или иную эпоху. Внерациональность и способность к фантазированию принимается ими не как досадное недоразумение, которое необходимо выявить и исключить из исследования в качестве проявления необъективности. Это фундаментальное свойство человека – трактовать мир внерационально. И понять отдаленную от нас эпоху мы сможем, только войдя в систему представлений, которую разделяет подавляющее большинство ее (эпохи) представителей. Именно в этой оптике формируется интерес П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина к проблеме «среднего человека» эпохи – один из наиболее интересных узлов в теоретическом наследии обоих историков.
«Средний человек» эпохи – это носитель рационально-внерациональной системы представлений, которая формирует его проект жизни, заставляет поступать тем или иным образом. Оба историка исходят из представления, что идеи гениев не воспринимаются большинством их современников, сознание обычного человека эпохи трансформирует новации неким иррациональным способом, являя миру далекие от «оригинала» конструкты. При этом П.М. Бицилли и Л.П. Карсавин подошли к решению проблемы «среднего человека» с принципиально разных позиций.
Очертив для себя принципиально новый объект исследования, историк обязан ответить себе на вопрос – как возможен его объективный анализ? Именно исходя из понимания принципиальной отличности картины мира человека иной исторической эпохи, П.М. Бицилли и Л.П. Карсавин делают вывод о значимости исследования этих картин мира. Но если она принципиально отлична, как мы можем быть уверены, что наши выводы вообще имеют смысл и не являются плодом нашего воображения? Это выводит теоретиков на наиболее значимый и философски нагруженный вопрос – вопрос о природе исторического знания. Как возможно знание о прошлом?
В поиске ответа на этот вопрос можно пойти двумя путями.
Первый путь предполагает опору на убежденность в общей и неизменной природе человека. Человек иной эпохи мыслит иначе, но это не субстанциальные, а акцидентальные различия. Поэтому, применяя наработанные техники анализа источников, отделяя акциденции от субстанций, мы можем проникнуть во внутренний мир другого человека, даже если нас отделяет несколько столетий. Этим путем идет Л.П. Карсавин.
Второй путь предполагает убежденность в том, что исторические эпохи принципиально отличны друг от друга. Все попытки «вчувствования» и всякого рода интуитивного познания (через единую человеческую природу) внутреннего мира человека другой эпохи обречены на провал. Суть исторического знания – в фиксации невозможности предсказать ход истории, сосредоточенности на неожиданных поворотах истории. Это своего рода феноменологический путь исторического познания. Этим путем идёт П.М. Бицилли.
Видение природы исторического знания неотделимо от понимания природы бытия человека в истории. Выясняя способ интерпретации П.М. Бицилли и Л.П. Карсавиным вопроса о бытии человека в истории, мы обнаруживаем истоки различия их философско-исторических позиций и выясняем предельные основания их методологических установок.
Философско-историческая позиция Л.П. Карсавина отражена в таких работах, как «Философия истории», изданная в 1923 г. В Берлине [6], и «О времени», написанная незадолго до ареста и опубликованная только в 2002 году [5]. Анализ этого же текста под названием «К метафизике всевременности» можно видеть в издании С. Хоружего [7]. Центральной идеей философии истории для Л.П. Карсавина становится идея индивидуальности как оппозиции телеологической идее Прогресса. Для мыслителя важно показать, что смысл истории свершается не «в конце времен», а в каждый конкретный момент времени. К просвещенческой схеме Прогресса в начале XX века предъявляются претензии морального порядка – многие поколения людей в этой схеме оказываются всего лишь «строительным материалом» для будущего царства смысла. Карсавин опровергает телеологию, придавая смысл каждому конкретному мигу истории. Решение проблемы теоретик находит в разработке модели взаимоотношений Личности и Абсолюта.
Индивидуальность оказывается в центре внимания Карсавина как в исторических, так и в философских работах. Когда мы ищем место и роль индивидуальности в историческом процессе, обосновать центральную роль индивидуальности достаточно сложно. Как избежать определения индивидуальности как чего-то второстепенного? Перед лицом Абсолюта индивидуальность неизбежно оказывается тенью и отражением. Как доказать, что индивид есть не только орудие Абсолютного Духа, но самостоятельная творческая сущность?
Выстроенная Карсавиным модель перекликается с неоплатоническими построениями. На показательные аналогии между карсавинской философией истории и неоплатоническими схемами исторического времени внимание автора этих строк обратил А. А. Каменских [4]. Здесь мы позволим себе обозначить общее направление мысли философа, позволяющее выяснить суть его понимания природы исторического знания. Карсавин изображает не стрелу времени, а окружность с предельно большим радиусом. Каждая точка этой окружности соотносится напрямую с центром. Таким образом, через связь с Абсолютом любой момент истории сакрален. С соседней точкой данная точка соотносится также не непосредственно, но через Абсолют. Причинно-следственные связи в истории оказываются проблематичными – характер взаимодействия между различными моментами истории не зависит от того, насколько далеко они отстоят друг от друга, ведь связь между ними проходит через центр, то есть расстояние между любыми двумя моментами истории оказывается одинаковым (признавая сложность концепции Л.П. Карсавина, мы здесь намеренно акцентируем те моменты, которые позволяют наиболее выпукло рассмотреть различие позиций двух рассматриваемых исследователей).
А. А. Каменских анализирует моменты пересечений теории Л.П. Карсавина с неоплатоническими построениями [4]. Позволю себе здесь просто пересказать основные моменты этих пересечений, необходимые для раскрытия нашей темы – зависимости методологических установок историка от его философско-исторической позиции. Достаточно четкие аналогии карсавинским схемам прослеживаются в текстах Ямвлиха о соотнесенности режимов темпоральности. Время движется из будущего в прошлое через точку настоящего, как движется веревка через блок. В точке настоящего смыкаются ноуменальное и феноменальное время. У Прокла находим используемую Л.П. Карсавиным метафору окружности. Дамаский продолжает античную традицию описания времени как дискретного, не сплошного, однако дополняет ее учением о временных квантах как элементарных, содержательно наполненных единицах временной деятельности. Это принципиально важно для Л.П. Карсавина – время не только складывается в единую линию, где каждый следующий момент является последствием предыдущего. Каждый момент существует и отдельно от других, и связан напрямую с центром временной окружности, в которой находится Абсолют.
Анализ текстов Л.П. Карсавина и неоплатоников заставляет А.А. Каменских [4] выделить особую формы темпоральной топологии, которая обнаруживается не только в трудах названых мыслителей, но и, скажем, ренессансных неоплатоников. Внимание Л.П. Карсавина к наследию Джордано Бруно даёт возможность предположить, что русский мыслитель воспринял эту традицию именно у Джордано Бруно или Николая Кузанского. Для наших целей выяснение источника мысли Л.П. Карсавина не принципиально. В данном случае обращение к содержанию неоплатонических теорий времени обусловлено желанием предельно ясно проиллюстрировать особенности видения Л.П. Карсавина.
Значимость и самоценность каждого момента истории объясняется здесь дискретностью времени, отсутствием причинно-следственной прямолинейности, а также воплощенностью в каждом моменте истории того смысла, который исходит из Центра. Переводя это на язык методологии исторического исследования, мы получаем следующий ответ на вопрос о возможности проникнуть во внутренний мир человека иной эпохи: благодаря наличию связанности каждого момента истории с центром и связанности каждого момента истории с другими моментами через центр мы способны понять внутренний мир иного человека – в каждом уникальном моменте истории светится отблеск единого смысла. Анализируя теорию Л.П. Карсавина в целом, не только его исторические работы, мы обнаруживаем в экзистенциальном жесте мыслителя готовность максимально отказаться от себя ради высшего предназначения, максимально утвердить уникальность своего существования через очищение путей для света этого единого смысла.
Обратимся теперь к теоретическому наследию П.М. Бицилли с целью выяснения его философско-исторических установок. Основным трудом, в котором мы можем вычленить философско-историческую позицию историка, оказываются «Очерки теории исторической науки», изданные в 1925 году в Праге [1]. В 2012 г. работа была переиздана в петербургском издательстве Axioma. Отталкиваясь от выводов этой работы, мы оказываемся способны вычленить философско-исторические выводы других текстов П.М. Бицилли.
Согласно выводам П.М. Бицилли, историческое знание является плодом аналитической активности теоретика, которая не имеет никакого отношения к любой разновидности «эмпатии», вчувствования и т. п. «Очерки теории исторической науки» демонстрируют уверенность автора в фундаментальной отличности прошлого от настоящего – условием профессионального исторического исследования П.М. Бицилли видит очищение мысли исследователя от представлений об общности человеческой природы и телеологических установок в понимании истории. «Очерки теории исторической науки» проникнуты мыслью о том, что историческое сознание зарождается в момент осознания непреодолимой отличности прошлого, а историческое исследование – в момент признания невозможности сделать вывод о поведении человека прошлого на основе самоанализа. Историку знание о прошлом даётся в виде хаотического нагромождения фактов, которые он призван упорядочить в ходе исследования. Характер исследования определяет отбор источников исследования, а также требует профессионального акрибическош подхода, исключающего субъективизм и включение установок, не вытекающих напрямую из источника.
Для П.М. Бицилли любой вариант телеологической аргументации оказывается однозначным признаком непрофессионализма. Истолкование данных источников с опорой на представление о «должном» ходе истории для П.М. Бицилли абсолютно неприемлемо. Именно включение телеологических схем в исторические сочинения оказывается для автора «Очерков…» источником его уничтожающей критики в адрес философии истории. Историк отторгает не философию истории в целом, но «надчеловеческую» телеологическую теорию как Просвещенческого, так и марксистского образца. П.М. Бицилли уверен, что телеологическая философия истории исчерпала свой потенциал.
Описывать историю, используя категорию законов (подобных законам природы), невозможно. История – не регулярный процесс, это трагедия. Жесткая каузальность истории иллюзорна. Всё имеет свою причину, но невозможно доказать, что именно это следствие порождено этой и только этой причиной. Рассматривая причины рождения Ренессанса, П.М. Бицилли замечает, что в предшествующих Ренессансу событиях нет ничего, что доказывало бы необходимость появления именно таких, а не каких-то иных культурных форм. В появлении нового в истории неизбежно сохраняется некая тайна, раскрывающая для нас творческий характер исторической деятельности и свободу акторов исторического процесса. Это становится очевидно, когда мы делаем предметом своего исследования неожиданные повороты и появление принципиально нового в истории. Уверенность в необходимости постичь регулярности исторического процесса и законы истории закрывает от историка возможность такого видения – эта уверенность заставит его отбросить выбивающееся из регулярности (а именно это является наиболее значимым), и услужливо предоставит материал для обобщения.
Зафиксируем момент пересечения теоретических позиций Л.П. Карсавина и П.М. Бицилли. Оба мыслителя настаивают на необходимости отказа от прямолинейности причинно-следственных интерпретаций хода истории, настаивают на уникальности каждого исторического момента и невозможности понять смысл события прошлого, исходя из собственной позиции в истории, отказывают в историческом профессионализме теоретикам, использующим телеологические представления в качестве аргументов, скептически относятся к идее Прогресса, фиксируют внимание на «квантах» времени в противовес преставлениям о историческом времени как «реке». Далее начинаются различия в теоретических позициях, обусловившие острую полемику о природе исторического знания, зафиксированную, в частности, на страницах «Очерков теории исторической науки».
Если карсавинская теоретическая позиция представляется особенно выпуклой в сопоставлении с неоплатоническими теориями различных эпох, то установки П.М. Бицилли продуктивно очерчивать в контексте значимых направлений философии истории второй половины XX века и начала нынешнего столетия. Конструктивистская природа исторического знания, описанная в «Очерках…», в XX веке становится мейнстимом в теории истории. «Аналитическая философия истории» Артура Данто, представляющая анализ исторического знания как продукта аналитической активности теоретика, становится необходимым звеном профессионального инструментария современного историка. Появление исследовательского направления, запущенного Рейнгардом Козеллеком, связывает историческое сознание именно с осознанием непреодолимого барьера между настоящим моментом и прошлым. Философия истории второй половины XX века во многом базируется на метафоре прошлого как «чужой страны». Один из предельно значимых текстов этой традиции, принадлежащий перу Дэвида Лауенталя, так и называется «Прошлое – чужая страна». Упоминание ведущих философско-исторических теорий XX века связано здесь не с желанием «осовременить» П.М. Бицилли и показать его актуальность, но призвано более четко очертить для современного читателя направленность мысли автора «Очерков теории исторической науки». Фиксация смысловых пересечений выводов П.М. Бицилли с философией истории XX века даёт возможность обозначить очевидность философско-исторического содержания в работах историка.
Вернемся к философско-историческому спору между П.М. Бицилли и Л.П. Карсавиным, зафиксированному, напомним, в дополнении к «Очеркам теории исторической науки». Дополнение это было написано уже после подготовки основного текста «Очерков…», как реакция на только что вышедшую «Философию истории» Л.П. Карсавина. Несовпадение философско-исторических позиций оказалось столь значимым и категорическим, что П.М. Бицилли решился на присоединение к уже готовому тексту дополнительного очерка о философии истории. Моментом предельного несогласия с Л.П. Карсавиным оказалась для П.М. Бицилли убежденность в трагическом характере исторического процесса. Оба мыслителя отстаивают ценность творчества и индивидуального момента в истории. При этом П.М. Бицилли уверен, что циклическая модель Л.П. Карсавина убивает случайность. Значимость каждой индивидуальной точки на окружности вместе с тем задаёт этой точке это и никакое иное место. Эта точка не может оказаться чем-то иным, нежели она есть. Для П.М. Бицилли суть исторического познания – в обнаружении эксцентричности. В описании Л.П. Карсавина каждый индивидуальный и уникальный момент парадоксальным (и вместе с тем естественным образом) оказывается жестко вписан в это и только это место. Вот этот Гегель может появиться только в этот момент и создать только эту теорию, ибо общая организованность окружности вокруг Абсолюта не допускает эксцентричности. Для П.М. Бицилли же смысл истории именно в эксцентричном. Так, эксцентричен Христос. Он не вписан ни в какие порядки, суть события Христа как раз в невозможности описать равно-удалённость от чего бы то ни было. Хотелось бы в этой связи напомнить теоретические развертки Дж. Агамбена – то, что П.М. Бицилли проговаривает одной фразой, современному читателю становится более понятно при обращении к анализу посланий апостола Павла у Агамбена. История несимметрична и не детерминирована некими законами, подобными природным. И для неё невозможно прочертить некую геометрическую траекторию, как бы ни истолковывался каждый её момент в его отношениях с Абсолютом.
Принимая во внимание близость методологических установок двух историков, неудивительно появление утверждения П.М. Бицилли о том, что Карсавин-историк ненавидит позицию Карсавина-философа. С точки зрения П.М. Бицилли, Л.П. Карсавин элиминирует наиболее продуктивную часть теории А. Бергсона – учение о творческой природе времени. Творчество предполагает случайность. При отрицании случайности философия истории оказывается мертворожденной, убивает историю.
Попытка постичь историю через связь с Абсолютом для П.М. Бицилли – нереализуемая и пустая задача. Мы не можем истолковывать события sub speciae etemitatis, Клио больше этого не позволяет Взаимоотношения с Абсолютом необходимо вывести из сферы теоретических разработок. Наше поведение в качестве исторических существ обусловлено комплексом причин, лежащих в области собственно исторического бытия, обладающего достаточной независимостью от сферы трансцендентного. Согласно мысли П.М. Бицилли, для выяснения природы исторического бытия необходимо воздержаться от поиска взаимосвязи с трансцендентным, дистиллировать собственно «посюсторонние» механизмы развития человеческого общества.
Способ проникновения во внутренний мир человека иной исторической эпохи П.М. Бицилли разрабатывает, основываясь на идее особого рода творческой интуиции. Это, по сути, феноменологическое исследование, предполагающее тщательный анализ конкретных индивидуальных проявлений изучаемого объекта в их соотношении с такими же индивидуальными проявлениями его современников. В процессе изучения исторических источников нам важны способы аргументации, пояснения, значимо обнаружение деталей, выбивающихся из «канона» (на этом основано бициллиево исследование хроники Салимбене [2] и оформление теории «среднего человека»). Выяснение подобных деталей позволяет нам выйти за пределы наших предпониманий и изначальных предположений, освободиться от власти гипостазированных понятий и зафиксироваться на индивидуальной творческой активности человека. Для П.М. Бицилли значимо погружение именно в изучение «среднего» человека, не гения, иногда менее образованного и рафинированного, чем его современники. Это позволяет не принять правила игры за действительность.
В чем же суть того особого варианта творческой интуиции, который описывает П.М. Бицилли? Тщательный анализ феноменологических проявлений активности человека другой эпохи создаёт условия для возможности «вставить себя» в ситуацию другого человека. Мысль П.М. Бицилли здесь очень близка описанию особой формы исторического познания, которая находит своё окончательное выражение в теории «возвышенного исторического опыта» Ф.Р. Анкерсмита. Когда Анкерсмит ссылается на описанный И. Хейзинга опыт «заглядывания» в прошлое, как через некий просвет в облаках, мы видим ход мысли, практически аналогичный бициллиевому.
Творчество П.М. Бицилли и Л.П. Карсавина оказывается предельно продуктивным материалом для анализа проблемы зависимости методологии исторического исследования от философско-исторических установок исследователя.
Литература
1. Бицилли П.М. Очерки теории исторической науки. Прага: Пламя, 1925. 339 с.
2. Бицилли П.М. Салимбене: Очерки итальянской жизни XIII в. Одесса, 1916.
3. Делчев К. Мирогледът на Бицили // Петър Бицили. Малки творби. София: Университетско издателство «Св. Климент Орхидски», 2003. С. 33–35.
4. Каменских А.А. Топология темпральности в позднем платонизме: Ямвлих, Прокл, Дамаский // Эсхатос-ІІ: философия истории в контексте идеи предела. Одесса, 2012. С. 41–56.
5. Карсавин Л.П. О времени // Архив Л.П. Карсавина. Вып. I: Семейная корреспонденция. Неопубликованные труды, составление, предисловие / Комментарий П.И. Ивинского. Вильнюс: Vilniaus universiteto leidykla, 2002.
6. Карсавин Л.П. Философия истории. М.: АСТ, 2007. 510 с.
7. Хоружий С. Карсавин и время [Электронный ресурс. Режим доступа: http://hghltd.yandex.net/yandbtm?fmode=inject&url=http%3A%2F%2Fsynergiaisa.ru%2Flib%2Fdownload%2Flib%2F%2B063_Horuzhy_Karsavin.doc&text=%D0%A5%D0%BE%D1%80%D1%83%D0%B6%D0%B8%D0%B9%20%D0%9A%D0%B0%D1%80%D1%81%D0%B0%D0%B2%D0%B8%D0%BD%20%D0%BA%20%D0%BC%D0%B5%D1%82%D0%B0%D1%84 %-D0%B8%D0%B7%D0%B8%D0%BA%D0%B5%20%D0%B2%D1%80%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D0%BD%D0%B8&l10n=ru&mime=doc&noconv=1&sign=8781708e5c191137d0dae253fc571257&keyno=0.]
Профессор Николай Оттокар: русская академическая традиция и историческая наука в Италии
Михаил Талалай
Николай Петрович Оттокар (1884–1957)[68] сам отточил лаконичную формулу своего земного пути – «русский по происхождению, флорентиец по выбору» («russo di origine / fiorentino di elezione»). Такова эпитафия, высеченная на его надгробии на кладбище Аллори во Флоренции [12, 534–535], и есть все основания предполагать, что ее составил сам историк.
Путь воистину удивительный по виртуозности воплощения – ведь Флоренцию, в ее физическом и даже историко-культурном измерении, Оттокар выбрал еще в начале XX века, в «Прекрасную эпоху» до Первой мировой и Гражданской войн.
Его преемник по кафедре истории во Флорентийском университете, профессор Эрнесто Сестан, дал, не без гиперболизации, свою метафору этого пути: «пересаженный в Италию степной цветок» [21, 345]. Удалась ли пересадка?
Размышляя над этим, следует все-таки подвергнуть сомнению эпитет степного цветка. Успешному врастанию Отто кара в итальянскую почву способствовал именно его несомненный европеизм – и по своему петербургскому формированию, в т. ч. академическому, и по вере (кальвинизм), и по богемо-немецкой фамилии, и даже по своему психологическому, четко-рациональному складу.
Н.П. Анциферов еще до окончательной «пересадки» в Италию Оттокара, дает такой, весьма западнический, его портрет (1912 года):
На вокзале нас встретил Оттокар. Я не ожидал таким увидеть ученика профессора Гревса. Он был одет «с иголочки». Великолепная панама, серый костюм со всеми складочками (словно его только что утюжили заботливые руки), галстук бабочкой, сверкающие туфли – могли заменять зеркало. На руках необыкновенного цвета перчатки (помнится, сиреневого). Гладко выбритый, крепкий подбородок, черные холеные усики, несколько оттопыренные губы (зубы слегка выдавались) и глубоко сидевшие, яркие, блестящие глаза. «Какой же он чужой!» – подумал я [1, 74–75].
В последующих анциферовских рассказах об Оттокаре он предстает неким Штольцем, который своей немецкой рассудочностью бичует коллективного Обломова – весь «русский караван» Гревса. Лунатизм, мечтательность, хождение пешком по тосканским городам и весям – эти и прочие свойства учеников Гревса подверглись его жесткой публичной критике (при этом мемуарист отдает дань высокому профессионализму историка).
В те предвоенные годы Оттокар работает в архивах и библиотеках Флоренции, собирая материалы для своей диссертации по ее истории эпохи приората[69]. Тогда же он устраивает свою личную жизнь, еще раз обозначая «западный вектор» выбора: его супругой становится София-Антуанетта Бергман, американка норвежского происхождения. Венчание совершается в немецкой лютеранской церкви на набережной Арно, близ Понте Веккио, 18 мая 1914 года, за пару месяцев до конца «Прекрасной эпохи».
О невзгодах военного и революционного времени и о неожиданном повороте в судьбе молодого историка, оказавшегося в Перми в разгар Первой мировой войны, достаточно известно[70]. Именно этот эпизод мог бы закончиться «пересадкой цветка» – цветка европейского, в уральские «степи». Однако Оттокар был последователен: Флоренцию он выбрал еще студентом Петербургского университета, и, будучи на Урале, продолжает стремиться в «свою Флоренцию» (по выражению В.В. Вейдле[71]). Как только закончилась война, в 1921 году он добивается через Луначарского официальной командировки в Италию, убежденный, что едет туда – по формуле Вяч. Иванова при сходных обстоятельствах, «жить и умереть», что означало не отъезд ради смерти, а ради творческой жизни вплоть до завершающего конца[72]. Что и свершилось.
Ему явно благоприятствовала судьба: даже баул с архивными материалами, который историк оставил в Италии в 1914 году, фантастическим образом дождался хозяина в 1921 году.
Отто кар издает – уже по-итальянски – важнейшую научную книгу по истории Флоренции («II Сопите di Firenze alia fine del Dugento», 1926 [15]) и занимает кафедру истории в ее университете. К концу жизни он окончательно «довоплощает» свое флорентийство: женится, после смерти первой супруги, на флорентийке и принимает крещение в лоне Римско-Католической Церкви. Его крестный отец – мэр Флоренции, Джорджо Да Пира, широко известный общественный и религиозный деятель.
…Мой личный интерес к судьбе Оттокара возник около тридцати лет тому назад, когда я собирался в свою первую поездку в Италию, сотрудником Советского Фонда культуры, в 1988 году. Поездки на Запад тогда были еще относительно редки и молодой петербургский историк, Светлана Румянцева, близкая к инициативам Фонда культуры, попросила: «Узнай во Флоренции что-нибудь об Оттокаре, фамилию можно запомнить по чешскому королю». Кое-что я узнал, но самой Светлане это, увы, не пригодилось: она безвременно скончалась. Работу Светланы Румянцевой продолжил ее муж, историк Александр Клементьев, и подросшая дочь Светланы, Вера.
Было найдено мало. Поиск проходил следующим, весьма простым образом: в толстых, еще тогда печатных, телефонных книгах была обнаружена фамилия Ottokar, единственная не только на Флоренцию, но и на всю Италию, с соответственным номером телефона Лоренцо, сына историка, который формализовал свое уменьшительное имя, став Энцо Отто-каром. Во время моего визита он вынес всё сохранившееся от отца – это оказалось парой фотографий и одним документом – письмом из Академии Наук СССР. Оно, кстати, свидетельствовало, что Оттокар, согласно позднейшей терминологии, стал «невозвращенцем», а до середины 1920-х годов числился советским гражданином[73] (также, как и, к примеру, Вячеслав Иванов, регулярно ходивший в 1920-е годы в советское посольство в Риме для возобновления паспорта). Этот документ и фотографии я позднее передал моей научной руководительнице, уже покойной, Нелли Павловне Комоловой: как историк-игальянист, она также не могла пройти мимо блистательного Оттокара.