– Дедушка дома? – спросил я.
– Конечно нет. На работе.
– Понятно.
– А почему ты спросил?
Я ответил, что просто хотел узнать. Как только двери закрылись и кабина пошла вверх, у меня в животе зашевелился джинн предвкушения или ужаса (разницы между ними не было). Я переводил взгляд с кнопки двенадцатого этажа на кнопку четырнадцатого и обратно. Незадолго до того мне попался ламинированный листок с поминальным кадишем двумя алфавитами между страниц «Моего порочного пути» Эррола Флинна{115} – книги, принадлежавшей другому деду, моему тезке. Мне думалось, что, возможно, вопреки усилиям защитить идиотов от страха перед дурными приметами, некий остаточный тринадцатый этаж затаился, словно кадиш, между двенадцатым и четырнадцатым.
На выходе из лифта я уступил саквояж папе, а сам обеими руками вцепился в его правую руку. Я плелся позади, набираясь духа для предстоящей роли.
Звонок был под глазком в металлической раме, и я уже мог до него дотянуться, если вставал на цыпочки. Игра состояла в следующем: я звонил, а папа, всякий раз проказливо улыбаясь, словно это происходит первый раз, закрывал глазок с видом фокусника, прячущего монетку. Через мгновение из-за двери раздавался встревоженный бабушкин вопрос: «Кто там?» – хотя она прекрасно знала, что это мы.
Шутка заключалась в том, что она притворялась встревоженной, но настоящая шутка, по крайней мере для папы, состояла в том, что бабушка лишь притворялась, будто притворяется. Он закрывал глазок, потому что заметил: его теща никогда не распечатывает конверт, не посмотрев его на просвет, не отпирает дверь, не глянув в глазок. Со скрежетом отодвигалась щеколда, звякала цепочка, дверь медленно распахивалась – за ней никого не было.
Тут была другая шутка: якобы вопрос «Кто там?» задало привидение бабушки. Мне полагалось шагнуть вперед и как можно тверже объявить: «Привидений не бывает!» Тогда бабушка выступала из-за двери и успокаивала, что я совершенно прав. И хотя я уже давно знал, что это бабушка, а не привидение, всякий раз, как невидимая рука толкала дверь, я вцеплялся в маму или в папу и невольно пятился. Родители смеялись или мягко меня укоряли. До них не доходило, что я боюсь не привидения, а спрятанную бабушку.
Ничего такого в этот раз не произошло. Папа позвонил. Бабушка открыла дверь. Близился вечер, но она по-прежнему была в халате: узкой и длинной – до щиколоток – палатке со стоячим воротником, из ткани в красные и лиловые оп-артовские овалы. Сегодня халат выглядел бы пережитком безумной моды пятидесятых, но я воспринимал его просто как бабушкину домашнюю одежду.
– Заходи. – Она, звеня браслетами, поманила меня в дом. – Положи свои вещи в… в тумбу. В комод.
Папа протянул мне саквояж.
– Это всего на два дня, – сказал он. – Бабушка купит тебе машинку от «матчбокс».
Он достал бумажник и вручил мне пять бумажек по доллару и одну пятерку – значительная сумма. Затем поморщился и вытащил еще пятерку – замусоленную, в пятнах, с оторванным уголком. Отец был сыном типографиста, и до роковой встречи дяди Сэмми с продавцом шестидюймовых скелетов его семья вырезала скидочные купоны, клеила магазинные фишки в затертые буклеты и копила центы в майонезных баночках. Подозреваю, что для отца в самой идее сбережения денег было что-то невыносимое, какой-то неизбывный стыд. Они никогда у него не задерживались. Но пока бумажки лежали в его кошельке, им полагалось быть новенькими и чистыми.
– Грязная, – с притворным сочувствием произнесла бабушка, когда папа вручил мне замурзанную пятерку. – И рваная, фу!
Папа взъерошил мне волосы и легонько подтолкнул меня к спальне. Я чувствовал: они ждут, когда я уйду, чтобы начать говорить про маму, поэтому тянул время. За окном гостиной обрывы над рекой Гудзон казались собранным в складки каменным флагом, обрамленным водой, деревьями и небом. Чугунная балерина Дега на консоли тикового дерева презрительно разглядывала бальзовый макет ракеты «Авангард» на книжной полке у выхода в коридор.
Я ушел в гостевую спальню, а бабушка с папой заговорили вполголоса. Я положил саквояж на кровать и стал у двери, напрягая слух. У меня крепла уверенность, что мама умерла, что операция на ее ноге прошла неудачно, может, и не было никакой операции, а все сговорились мне не рассказывать. Из-за приглушенных голосов, бабушкиного акцента и умения взрослых выражаться намеками я не мог уловить, о чем речь. Я стал смотреть на рваную пятидолларовую бумажку у себя в руке, на портрет Авраама Линкольна, чья мать умерла, когда он был немногим старше меня. Мне казалось, я читаю утрату в его глазах.
Папа распрощался, и через секунду бабушка вошла в спальню проверить, как я разложил вещи. Я ничего не разложил. Я был занят подслушиванием, а кроме того, папа собрал мне не пойми что. Он положил мне верх от пижамы вместо пуловера и купальные плавки вместо шортов. Два носовых платка! Почему-то он решил, что мне понадобится ковбойский жилет от хеллоуинского костюма. В саквояже были трое трусов, но четыре пары носков, в том числе один от другой пары и один мамин.
– Мама умерла?
– Нет, мышонок. Ты ее скоро увидишь. А теперь давай уберем твои вещи.
Бабушка перебрала содержимое саквояжа. Я угадал, что сейчас она воскликнет: «О-ля-ля!» – за мгновение, как у нее вырвалось это междометие, которое всегда мне ужасно нравилось. Потом она убрала все, кроме ковбойского жилета, в комод и сказала, что мы купим мне одежду в «Александерс», когда пойдем покупать машину на грязные деньги.
Я спросил, как быть с жилетом. Бабушка ответила, что его надо надеть, потому что у нее предчувствие: сегодня мы будем ковбоями. Жилет нужен для настроения.
– Он послужит вдохновением, – сказала она. Помню, я тогда впервые услышал это слово. – Я вдохновилась.
Бабушка ушла в спальню и вернулась в «ковбойской дубленке» от Кардена и «ковбойских сапожках» Феррагамо с гравированными серебряными пряжками на каблуках. Она сказала мне убрать саквояж в стенной шкаф, но я оставил его снаружи. По другую сторону дверцы, в шляпной коробке, Грабитель и его сообщники дожидались наступления темноты.
Я был известен (себе) под именем Малыш Шайенн{116}. Моя закадычная подружка, или (как говорила она сама) «закадыка», объявила, что ее зовут Билл Перекати-Поле. У Билла Перекати-Поле были очень странные представления о ковбоях, их речи и образе жизни. Она говорила с акцентом, как у Баквита в «Маленьких негодяях»{117}. Ее ковбойская походка походила на матросский танец в замедленном исполнении. По пути к автобусной остановке она постоянно тыкала наших невидимых коров воображаемым пикадорским копьем, который называла «‘арпун».
Малыш Шайенн и Билл Перекати-Поле купили в «Александерс» футболки, трусы, шорты и коллекционную машинку («лендровер», как в «Дактари»{118}, с коричневыми пластмассовыми чемоданами на крыше). Потом Шайенн и его закадыка отправились домой и испекли яблочный «пирог наизнанку». Как всегда, когда она была в таком настроении, время летело незаметно. Я надолго забыл о своей тревоге за маму[44].
Синева над Нью-Джерси сгустилась, потом потемнела. Дедушка все еще был на работе. Перед этим мы обсуждали, что бы приготовить к его возвращению, но после того, как Билл и Шайенн слопали на двоих целый пирог, вопрос ужинного меню утратил актуальность. Билл Перекати-Поле, к моему огорчению, как-то незаметно исчез вместе со светом и бабушкиной половиной пирога. Ее голос помрачнел, глаза опечалились. Новое настроение окутывало ее, как плащом. Мне не впервой было такое видеть.
– Чем теперь хочешь заняться, дружище Билл? – спросил я на пробу.
Бабушка не ответила, но сперва вроде бы перебирала про себя варианты. Потом она начала щипать и нажимать разные участки кожи в основании черепа. Встала из-за стола. По выражению лица ясно было видно, что она определилась с вечерним занятием, хотя вслух по-прежнему ничего произнесено не было. Это я тоже наблюдал и раньше. Бабушка стояла посреди кухни и хмурилась, будто забыла, зачем встала. Она открыла один ящик, второй. Порылась внутри, отыскала жестяную коробочку винтермансовских сигарилл. С радостным возгласом зажала ее в кулаке, но снова как будто забыла, что собиралась делать. Приложила коробочку к задней стороне шеи.
– Бабуля? – позвал я.
Меня удивила дрожь в собственном голосе. На самом деле я бабушку не боялся; я вообще ее не боялся, если только она не пугала меня нарочно. Я чувствовал, что она, или моя верная закадыка, меня бросила, небо за окном темнело, близилась ночь, и мне снова вспомнились куклы в стенном шкафу. Я не хотел думать про кукол, не хотел их бояться, но скоро предстояло укладываться в постель, и я уже видел в воображаемой темноте шкафа, как сверкают их лишенные век стеклянные глаза, слышал, как они шепчут, что мама умерла. Утром, до того как отправить меня на улицу, мама предложила завязать мне шнурки, хоть и знала, что я умею их завязывать. Тогда я с возмущением отказался, теперь ее предложение казалось мне зловещим. Зная, что скоро умрет, она всего лишь хотела последний раз завязать сыночку шнурки. А я не позволил!
– Я хочу послушать историю, – сказал я бабушке.
Слова мои ее удивили. Я и сам себе удивился. Для бабушки рассказывание историй по гадальным картам было не как готовка, походы в кино, игра в пикет. Ее истории, как настроения или болезни, приходили сами.
– Ты хочешь послушать историю, – сказала бабушка.
Я кивнул. Вообще-то, я совсем не хотел слушать историю. Мне было худо из-за маминой операции и полуразличимых голосов в шкафу. Бабушка вроде бы сомневалась, что сказать. Я всем сердцем надеялся, что она откажется, но она только смотрела на меня, потирая шею винтермансовской жестянкой. Я решил что-нибудь сказать, но слова встали комом в горле.
– Мышонок, – сказала бабушка, – не плачь.
Она подошла, положила руку мне на голову, развернула мое лицо к себе. Погладила мне щеку.
– Знаю, ты волнуешься. Но ты не волнуйся, ладно?
– Хорошо.
– Да?
– Да.
– Ну тогда беги за картами.
Я очень медленно пошел искать конфетную коробку и вернулся на кухню еще медленнее. За это время я утешил себя мыслью, что теперь бабушка меня не бросит. Страх перед этим, как я теперь понимаю, и заставил меня попросить историю. Ее игра за разных персонажей будет как продолжение Билла Перекати-Поле. И сама история, пока она длится, оттянет время укладывания в постель, а голоса героев заглушат злобные шепотки из шляпной коробки.
Я принес гадальные карты и сел напротив бабушки за стол. Она сосредоточилась на колоде, как будто там что-то редкое и важное. Наши взгляды встретились. Бабушка пересыпала карты из руки в руку. На колоду была надета широкая резинка, которую бабушка растягивала, отпускала, снова растягивала. Потом она красивым движением раскрыла карты веером. Положила колоду передо мной. Я подснял. Подснял еще раз. Потянулся взять верхнюю карту.
Бабушка резко накрыла мою ладонь своей. Ее обручальное кольцо ударило меня по пальцам, и я вскрикнул.
– Нет, – сказала она. – Не важно.
Я поднял глаза. Мне было больно и обидно. По бабушкиным щекам текли слезы. Я никогда не видел ее плачущей, и почему-то это зрелище мне не понравилось.
– У тебя мигрень?
Бабушка мотнула головой. Она раскрыла руки. Я с огромной неохотой встал и шагнул к ней. Она схватила меня и притянула к себе. Бабушкины объятия были неотвратимыми и безличными. Как подводное течение или удар о бетонную стену. Приторный аромат «Шанель» был невыносим, как полный рот меда.
– Ты меня душишь! – воскликнул я.
– Ой! – Бабушка разжала руки. – Извини!
Она улыбалась. От ее улыбки и вспыхнувших щек у меня возникло чувство, будто я сделал что-то непростительное. Она снова взялась за шею сзади.
– Наверное, у меня и впрямь начинается мигрень, мышонок. Пойду-ка я лягу. Дедушка после работы навестит маму в больнице. Когда он вернется, я встану и приготовлю нам ужин. Хорошо?
Она ушла, а я остался сидеть, мучимый раскаянием, совершенно несоразмерным преступлению, ведь я всего лишь в сотый раз вырвался из ее неволящих рук. И почему только я сразу не догадался, что она плачет из-за того плохого, что происходит или произошло с мамой! Может, потерпи я ее объятия минуту или две, она бы мне объяснила, в чем дело.
Я решил сделать чай и отнести ей вместе с мокрым полотенцем для лба. Сяду на краешек кровати, подожду, когда бабушке станет лучше, и, может, тогда она мне все расскажет.
Дожидаясь, когда закипит чайник, я подошел к столу и перевернул верхнюю карту. Это была Дама, в длинном платье и охотничьем жакете, у каменной скамьи в саду. Я перевернул вторую: Гроб на цветочной клумбе, украшенный затейливым крестом.
Бабушка объяснила мне, что, когда предсказываешь судьбу, Гроб вовсе не обязательно означает смерть. Он может означает завершение чего-нибудь или даже начало. В наших посиделках Гроб открывался дважды. Один раз бабушка превратила его в лодочку, на которой бабушка Моисея плыла по Нилу за его корзиной,
И все равно у меня на душе стало очень нехорошо.
Я отодвинул стул и встал. Уставился на колоду, зная, что теперь надо перевернуть третью карту. Надо перевернуть третью карту, шептал хриплый голос в голове, потому что первая была Дама, вторая Гроб, и если я не переверну третью, то будет правдой, точно-точно и навсегда, что мама умерла[45].
Не знаю, как долго я стоял, собираясь с духом, чтобы перевернуть карту. Чайник шипел на плите. Электричество в настенных часах гудело на одной ноте – ля-диез, как объяснял мне дедушка. Капли из крана падали на форму для пирога. Я решил, что третья карта будет Букетом, потому что мама умерла, а я, хоть еще не бывал на похоронах, знал, что для них нужно много цветов. С другой стороны, настаивал шепоток (часы, чайник и капающий кран не могли его заглушить), если я не переверну карту, то
Забренчали ключи на связке. Раздался дедушкин вздох:
– Кто-нибудь хочет подойти и открыть цепочку на двери?
Я впустил дедушку и его запахи: плаща, табака, пыльных металлических внутренностей пишущей машинки. Никому еще в жизни я так не радовался. Он не походил на отца умершей женщины или хотя бы женщины, которой отрезали ногу. Мне хотелось кинуться ему на шею, но я не знал, как дедушка на это отреагирует, поскольку, со своей точки зрения, он ничего не сделал, только вошел в дом. Не то чтобы он никогда меня не обнимал, но для этого требовался повод. Дедушка бросил плащ, портфель и вечернюю газету на ближайший стул. Потребовал рассказать, как прошел мой день, я рассказал. В те дни расцвета «Эм-Эр-Икс» он почти всегда бывал в отличном настроении, но в тот день выглядел чуточку невеселым. Я сказал, что у бабули болит голова и что она плакала, но я не знаю точно почему. Еще сказал, что собираюсь заварить ей чай.
– Молодец, – ответил дедушка. – Ты ведь хороший мальчик, да?
– Да, – ответил я.
Он ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Я вслед за ним прошел из передней в кухню.
– Что на обед? А это что такое?
В раковине были две грязные тарелки, две вилки и форма от пирога, но дедушка имел в виду карты. По лицу было видно: дедушка знает, что перед ним, и карты его огорчают. Я решил не отвечать на оба вопроса. Мне стало страшно, что дедушка выбросит карты, и я быстро перевернул верхнюю.
Дитя.
Я – Дитя? Конечно, как же иначе. Гроб – мой гроб. Дама – мамочка, горюющая о моей смерти. Я попытался угадать, как умру. Наверняка не обойдется без шайки французских кукол. Я видел, как они червяками ползут по ковру, по ножке кровати, по мне, шаря в темноте, как ощупывающие руки.
– Эй! – Дедушка нагнулся и ласково развернул меня лицом к себе. – Послушай, Майк. С твоей мамой все в порядке. Все будет в порядке. Да, она потеряла ребенка, но на самом деле это только так говорят, а вообще он был еще и не ребенок.
Так я узнал, что мама была беременна и у нее случился выкидыш, хотя я тогда не совсем понял и это, и что значит «потеряла». Очевидно, дедушке забыли сказать, чтобы он мне не говорил.
– Хорошо?
Деду требовалось, чтобы я ответил «хорошо», и разговор бы на этом закончился. Я молчал. Разумеется, у меня было много вопросов, но я не стал их задавать. Я злился: у меня был братик или сестренка, а мне ничего не сказали. Теперь братика или сестренки не стало, а это от меня тоже хотели скрыть.
Дедушка сел на бабушкин стул, взял карты и медленно их перебрал.
– Что за ерунда, – сказал он. – Она тратит твое время на это?
– Мы играли в пикет.
– Я насчитал тридцать шесть карт, – ответил дедушка. – Что это за пикет такой?
Я чувствовал, что должен выгородить бабушку.
– Ковбойский пикет, – соврал я, как мне показалось, очень убедительно.
Дедушка посмотрел мне в глаза. Я выдержал его взгляд. Он кивнул.
– Как насчет поджарить нам салями? – спросил дедушка.
Пока он разбивал яйца в чашку и нарезал три дюйма толстой еврейской салями, я отнес бабушке чай. Она сидела на краешке кровати и тихо говорила по телефону (в спальне был параллельный аппарат). Голос был сердитый, с теми ехидными нотками, которые она приберегала для моего отца. Не помню, правда ли я услышал те ее слова. Знание о том, что произошло дальше, вкус к мелодраме и некоторая тень воспоминания склоняют меня написать, что это было нечто вроде: «Теперь ты не можешь их бросить»[46]. Потом бабушка увидела меня и решительно мотнула головой. Отмахнулась от меня и от чашки с чаем. Сказала одними губами: «Уходи». Я пошел обратно по коридору. Чашка дребезжала на блюдце, как звонящий телефонный аппарат.
Я сел за кухонный стол. Дедушка включил радио и слушал новости: обычные непонятные цифры и сообщения о катастрофах. Он гремел посудой, рывком выдвигал ящики, хлопал дверцами шкафчиков. Иногда новости на него так действовали, особенно когда речь шла о Ричарде Никсоне, но началась реклама, а дедушка по-прежнему хлопал и гремел. Мне подумалось, что он, как и бабушка, сердится, что мама потеряла ребенка и папа как-то в этом виноват, однако все это было для меня смутно и непонятно. На случай, если дедушка злится из-за гадальных карт, я решил сбить его со следа.
Иногда, разложив пасьянс, дедушка строил из карт домик – на самом деле, целую башню. Он объяснял, что это можно сделать двумя способами, хорошим и плохим. Большинство людей строят плохим способом – такое понимание человеческого поведения дед передал мне вместе с уроками строительства карточных домиков. В плохом способе вы попарно прислоняете карты одну к другой и составляете ряды треугольников, каждый следующий на одну пару ýже предыдущего, так что выходит один большой треугольник. В методе изначально заложена нестабильность, и даже если все делать идеально, можно возвести лишь несколько этажей, прежде чем конструкция рухнет.
Правильный способ: из четырех карт, поставленных на длинные стороны, строится что-то вроде вертушки с квадратом посредине. Если положить карту на этот центральный квадрат, получится коробочка, способная выдержать вес многих этажей. К каждой лопасти вертушки можно пристроить еще три карты, и к ним тоже: таким образом вы создадите нечто высокое и основательное. Одни карты, которые я брал, поворачивались ко мне рубашкой, другие – лицом: Мышь, Клевер, Коса. Я вспоминал истории, которые бабушка строила мне из них, и видел, что моя башня складывается из историй, как из этажей.
Мне чудился в этом какой-то глубокий смысл. Если и сказки, и дома складывают, значит между ними есть некое тайное родство и слова на самом деле кирпичики либо кирпичики – слова. Мне подумалось, что это наверняка как-то связано с Вавилонской башней. Хотелось спросить дедушку, но тогда пришлось бы объяснять, что именно бабушка делала с картами. Я подозревал, что дедушке придумывание сказок, по крайней мере таких, какие сочиняла бабушка, понравится еще меньше гадания.
– Надо же, – сказал дедушка, критически оглядывая мою башню. В руках у него были две тарелки и вилки.
– Это легко, – заверил я. – Карты плотные, хорошо держатся. Поэтому мне бабушка и позволяет их брать.
– Вот как? Поэтому? – Дедушка поставил тарелки на кухонный стол.
– Да. Осторожнее. Обрушишь дом.
– Его все равно придется сломать.
– Нет.
От гостиной кухню отделяла стойка с двумя барными табуретами. Дедушка переставил тарелки на нее.
– Все карточные домики рушатся, – сказал он, возвращаясь к плите за сковородкой. – Это прописная истина.
– Почему прописная? – спросил я.
– Ты знаешь, что такое прописная истина.
Дедушка показал мне сковородку. Он жарил яичницу с колбасой, как блин: заливал колбасу яичной болтуньей, давал подрумяниться снизу и переворачивал.
– Сколько градусов в круге?