Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Лунный свет - Майкл Шейбон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– На самом деле я даже не на нее злился. Я ее тогда не винил и сейчас не виню. Я понимал, что она за себя не отвечает. Что она не может себя остановить.

– Поэтому вы полагаете, что хотели выместить злобу на ком-нибудь другом.

– Возможно.

– Я бы сказал, очень вероятно.

– В этом есть определенная логика.

– А что, если… ладно. А если бы вы не были так уверены, что душевная болезнь снимает с нее всякую ответственность за совершенное? Если бы чувствовали, что она в некотором роде виновата? Мог ли ваш гнев выплеснуться на более… э… подходящий объект? Могли бы вы выместить его на ней, а не на малознакомом человеке?

– Что вы хотите сказать? Я чего-то не знаю? Как она может быть виновата?

Дед чуть не задал следующий логически вытекавший вопрос: «Был ли Конь Без Кожи на самом деле?» Затем увидел выражение докторского лица и захотел переформулировать незаданный вопрос, подойти с противоположной стороны: «Или она все это выдумала?»

Доктор Медвед не отвечал. Тягостное молчание тянулось и тянулось. Потом он ухватился за подлокотники и с усилием встал. Подошел к стальному шкафу в углу. На полках рядами, как книги корешками наружу, стояли узкие картонные коробки, штук пятьдесят или больше. На корешке у каждой коробки был приклеен белый прямоугольник с именем больного и датами. На каждого пациента приходилось как минимум три коробки; на бабушку – семь. Медвед указал на громоздкий серый агрегат, занимавший отдельный низкий столик рядом со шкафом:

– Знаете, что это?

– Магнитофон. «Уолленсак», наверное.

– Да. Я записываю на него беседы с пациентами. – Он указал на коробки с фамилией бабушки. – Это записи вашей жены. Разумеется, я не могу их вам дать. Мне не следует ни прямо, ни косвенно обсуждать с вами то, о чем мы говорили.

Он закрыл шкаф и вернулся в кресло. Оттянул щеки, сдавил между пальцами.

– Поначалу она не рассказывала мне ничего интересного. Она держала оборону – не столько против меня и моих вопросов, сколько против своего мучителя. Но когда мы начали курс премарина… Он оказал сильнейшее действие на ее симптомы и поведение. Результат был таким значительным, что я вынужден был поставить под сомнение прежний диагноз шизофрении, спровоцированной стрессовыми переживаниями, и предположить, что ваша жена страдала острым гормональным дисбалансом, дефицитом эстрадиола, вырабатываемого ее яичниками.

– Если только это не шизофрения.

– Не исключено, у женщин по крайней мере. Очень вероятно, что эстрадиол сыграл некую решающую роль. Мы на самом деле ничего об этом не знаем. Так или иначе, когда голос начал затихать… как только она смогла ослабить оборону… Она начала говорить на наших встречах с той свободой, какую никогда прежде не ощущала. Разумеется, я слушал. И не только потому, что мне за это платят деньги. Ее рассказы о пережитом. Во время войны. Они были… – Медвед подпер голову рукой. Глянул в окно на темнеющее небо. – Буду честен. Я правда не знаю, как закончить эту фразу.

– Я слышал. Знаю, – сказал дед.

– Вы слышали что-то. Слышали ли вы всё?

– Мне этого никак не проверить.

– Верно. Однако позвольте вас спросить. Когда она рассказывала вам про семью. Про пережитое во время войны. Про обстоятельства рождения вашей дочери. Или даже более обще. В целом в вашей совместной жизни, ее выражения чувств и характер поведения… была ли в них последовательность? Тот образ себя, который она создавала, ощущался ли он как целостный?

Это было как будто поднимаешься по лестнице в темноте, достигаешь последней ступеньки и срываешься в провал. С давнего воскресного вечера перед входом в синагогу Агавас-Шолом, когда бабушка постепенно забывала или выключала свой острый страх перед прикосновением звериной кожи, ответ на вопрос доктора Медведа всегда был: «Нет».

– Вот что меня тревожит, – мягко сказал Медвед на дедово молчание. – Из-за эпизода с деревом и вашей на него реакции. Что, если какие-то ее слова или какие-то сторонние сведения о ней или ее прошлом заставят вас усомниться во всем, что она говорила о себе раньше?

– Похоже, надо попросить, чтобы она ничего такого мне не сболтнула.

– Хм, – произнес доктор удивленно. Может быть, даже разочарованно.

– Если она чувствует себя лучше, все остальное меня не волнует.

– Как я уже говорил. Надеюсь, я вполне ясно дал понять. Разумеется, мы будем продолжать лечение премарином, но препарат новый, а случай – единственный в моей практике. Мы не знаем, будет ли результат стойким, а уж тем более необратимым[41]. Если она перестанет чувствовать себя лучше…

– Что бы ни довело мою жену до этого состояния, какие ужасы и мерзости, я уже всё видел и слышал. Я знаю, что это чудовищно и что она себя за это ненавидит.

– Сомневаюсь, что всё так просто. Причина не в том, что она сделала и не сделала, но в воздействии ее конкретных гормональных… э… особенностей на конкретные ситуации.

– Док, я инженер, инженер-электронщик. Меня этому учили. Инженеры много времени тратят на то, что называется анализом неисправностей. Когда вы что-то проектируете, или испытываете, или строите… ну, машины отказывают. Не срабатывают, взрываются, сгорают, что-то ломается из-за нагрузки, из-за усталости металла. А вам надо найти причину неполадки, это часть вашей работы. Вы хотите понять, что не так, и тогда сможете это починить. Может быть, я так смотрел на свою жену. Вначале – может быть, и потом тоже – долго. Хотел понять, что не так. Думал, сумею ее починить. Но я не хочу больше так о ней думать, словно ищу испорченный конденсатор. Я хочу просто… в смысле… я принимаю ее, и я… – Он хотел сказать, что любит бабушку, но чувствовал, что это не то, чем можно обременять собеседника. – Она сломлена, я сломлен. Все сломлены. Если она больше не мучается, я на все согласен.

Доктор Медвед сморгнул. Судя по выражению лица, он мысленно выстраивал доводы.

– Я… Ладно. Вы себя лучше знаете, чем я вас.

– Не факт, – ответил дед.

В дверь тихонько постучали, вошла бабушка. Завитые волосы. Взгляд из глубины испорченных войной глаз, синих, как вечер в Монте-Карло. Лицо, все ракурсы красоты и муки, в которые дед, несмотря на послевоенный цинизм, влюбился с первого взгляда. На ней было синее платье, то самое, в котором она уезжала в больницу. Широкий пояс обхватывал талию, подчеркивая бедра и грудь. Она немножко располнела, и это тоже ей шло.

– Здравствуй, милая, – сказал дед.

Он встал и обнял ее. Они поцеловались. Дед думал, это будет короткий поцелуй, но не смог оторваться, и под конец она все-таки чуть-чуть прикусила ему нижнюю губу. Если бы не чертов доктор с его дипломами, бромозельцером и дурацкой любовью к правде, дед бы уложил бабушку животом на стол, сбросив оттуда ручки и скрепки. Проверил бы контакт, который никогда не отказывал. Они отступили друг от друга. Бабушка глянула на доктора Медведа с надеждой и страхом, словно хотела знать: «Ничего, что мы так?»

Дед тоже повернулся к доктору. Тот, уже встав из-за стола, перевел взгляд с деда на бабушку и обратно, затем вынес окончательное суждение о поломке в ее электрическом контуре, которую дед предпочел не анализировать:

– Если вас это устраивает, то, думаю, все нормально.

Вдовец, как и мой дедушка, доктор Лео Медвед умер от сердечного приступа в 1979 году. Его рабочие записи и магнитофонные ленты в картонных коробках «под мрамор», все еще составлявшие врачебную тайну, достались взрослым сыну и дочери. Медведы постарались пристроить отцовские документы в архивы: в Ассоциацию психиатров Нью-Джерси, в Тулейнский институт и Нью-Йоркский университет, в библиотеку синагоги на Фэйр-Лон. Но коробок было ужасно много, «по меньшей мере двести пятьдесят» по словам старшей, Лорен Медвед-Энгель, школьной учительницы на пенсии, а ныне инструктора по холотропному дыханию, проживающей в Мантолокинге, штат Нью-Джерси.

Я разыскал Лорен в начале 2013-го. Тогда я думал написать роман, исходя из того, что знал о бабушке и ее болезни, и рассчитывал найти в записях доктора Медведа что-нибудь ценное. Однако к тому времени, как я нашел Лорен, число коробок сократилось до двадцати семи по вине превратностей жизни, стихийного бедствия и сына доктора Медведа Уэйна. «Его отношение к папе всегда состояло из обиды-дефис-обожания», – пояснила Лорен. Уэйн вывез почти все коробки на свалку, перед тем как в десятую годовщину отцовской смерти наложить на себя руки. Ураган Сэнди, пройдя в сентябре 2012-го через Мантолокинг и подвал дома Лорен, уничтожил значительную часть остальных.

В двух из двадцати семи уцелевших коробок оказались магнитофонные записи терапевтических бесед середины шестидесятых; к тому времени Медвед ушел из Грейстоун-Парка и открыл собственную частную клинику в Нью-Йорке. Несколько заключали в себе малую долю научных ежедневников (изначально их, вероятно, были сотни): черные обложки, разграфленные, пронумерованные листы, – куда Медвед в конце каждого дня вносил записи о лечении. Увы, ни один из них не совпал по времени с бабушкиным пребыванием в Грейстоун-Парке. Насколько я смог установить за те два дня, в которые злоупотреблял гостеприимством Лорен, все сохранившиеся упоминания о моей бабушке заключались в нескольких абзацах на последних страницах лабораторного дневника: неопубликованных воспоминаний доктора Медведа под названием «Грейстоунские заметки».

Датированная 11 ноября 1979 года – за два дня до рокового сердечного приступа – и озаглавленная «СЛЕДУЮЩИЙ ПРОЕКТ», десятистраничная запись содержала наброски книги, которую доктор Медвед собирался назвать то ли «Батискаф», то ли «Упоение глубин». Книга должна была включать подробное изложение случаев из практики по образцу «Пятидесятиминутного часа» Роберта Линднера{114}, собранное из ежедневников, которые бедный Уэйн Медвед отправил на свалку. Медвед наметил контуры пяти из девяти планируемых «погружений», которые намеревался заново совершить на своем литературном батискафе. Листы и – чувствовал ли он это? – время подходили к концу, и доктор Медвед набросал еще несколько абзацев, в которых кратко изложил еще четыре случая, вероятные кандидаты для включения в книгу. Среди последних слов доктора Лео Медведа я нашел следующее:

Конь Без Кожи. Случай Н***. Подкидыш, р. ≈ 1926. П[42] (имя, данное при рождении: Лилиан), замужняя женщина бельгийско/французско-еврейского происхождения, мать дочери-подростка. Предв. диаг. шзфр.[43] Галлюцинации с 1947 г., преим. слуховые, иногда зрительные. Воображаемый преследователь: Конь Без Кожи.

П сообщила, что ее мать была еврейской любовницей женатого «предпринимателя из Остенде». Воспитана кармелитскими монахинями под Лиллем. Эпизодические ранние намеки на последующую симптоматику, преимущественно слух.: «злые» и «осуждающие» шепчущие голоса. Сказала, что видела «пылающих ангелов» в огне камина, «теневое лицо» рядом с собственным в зеркале и т. д. В конце 1941-го пережила возвращение яркого раннего воспоминания: вида эрегированного «бескожного» конского пениса, который возник в ее мозгу во время полового акта с местным капитаном СС, биологическим отцом ребенка (акта, который П «лишь много позже» признала совершенным без ее согласия).

Продолжительная острая послеродовая депрессия. Ретроспективные указ. на манию преследования, паранойю в тот период. Впрочем, невыраженную (вопреки обстоятельствам).

В период выздоровления у П возникли близкие отношения с другой бельгийской еврейкой, Н***, чуть моложе себя, которую монахини прятали в монастыре с конца 42-го. П утверждала, что дружба с Н*** «спасла мне жизнь» в период суицидальных настроений. Н*** была дочерью богатых кожевенников, „maroquinnerie“, [sic] Н*** живо описывала забой животных, свежевание, обработку шкур и проч. Сильное внешнее сходство привело к фантазии, что они сестры. Н*** арестовали по доносу и отправили в Освенцим. Предполагается, что она погибла.

В окт. 1944-го монастырь разрушила ракета Фау-2. П оказалась обречена на месяцы бродяжничества, холода и голода. Кражи, проституция за еду и деньги. Аменорея, выпадение волос (регулярный месячный цикл так и не восстановился, наступление беременности единственный раз после войны, см. ниже). Дочь П часть времени жила у католической семьи в Лилле. В конце войны П и ее дочь в лагере для перемещенных лиц Виттенау. В лагерь прибыли сотрудники ХИАСа с целью вывезти евреев – бывших узников концлагеря в США. П убедила их, что она – Н***. Назвалась именем и фамилией Н***, взяла себе ее историю. Действовала под влиянием порыва. Вымышленный рассказ основывался на рассказах товарок по лагерю о заключении в Освенциме и освобождении. Американский солдат с помощью швейной иглы и чернил вытатуировал пациентке на руке номер в обмен на секс.

Приб. в США в июле 1946-го. Встретила мужа, бывшего офицера, в Балтиморе. Сытая жизнь, конец всех бед. Отец для ребенка. В обстановке безопасности симптомы рецидивировали. Значительное ухудшение прим. до сентября 1952-го, когда П забеременела. Практически полная ремиссия во время беременности. Первое помещение в клинику спровоцировано выкидышем на сроке ок. 10 недель.

Дальше шли подробности о Коне Без Кожи. В конце доктор Медвед планировал описать свое удивление, когда курс премарина («получаемого, – отметил он, – из лошадиной мочи») устранил симптомы куда эффективней психотерапии. В конечном счете глава получалась отчетом о случайном везении.

Открытие, что моим генетическим дедом был фашист, а бабушкина жизнь – совсем не такой, как мне всегда говорили, что она столько времени так страшно всех обманывала, надолго выбило меня из колеи. Одно за другим я подвергал свои воспоминания о бабушке, ее слова и поступки критическому разбору, так сказать, анализу неисправностей: сколько в них было лжи, была ли в них скрытая правда. Я ничего не рассказал жене до возвращения из Мантолокинга. Я ничего не сказал маме и остальному миру, пока не начал писать эту книгу, начисто отказавшись от художественного подхода в пользу документального. Иногда жажду вымысла может утолить только правда. Я чувствовал, что должен разобраться со своей историей, «разложить ее по полочкам» в уме и в сердце. Мне надо было по возможности увязать то, что мне говорили в детстве, с правдой, которую я узнал.

– И что это было? – спросил я деда в тот вечер (как позже оказалось – предпоследний вечер его жизни) за тринадцать с небольшим лет до того, как получил ответ из записей доктора Медведа. – Что доктор Медвед хотел тебе сказать про бабулю?

– Не знаю.

– Ты не спросил?

– Я не хотел знать. И сейчас не хочу.

– А гипотезы у тебя есть?

– Были в первые годы. Малоприятные. Так что потом я перестал об этом думать.

– А не думаешь ли ты… в смысле, он вроде бы намекал, что она тебе о чем-то лгала. О чем-то в своем прошлом.

– Лгала, наверное. Дело довольно обычное.

Он высунул язык, убрал. Я поднес ему к губам стакан яблочного сока, дед отпил глоток.

– Но все, что ты мне рассказывал, правда, ведь так?

– Я рассказывал все, как помню, – ответил дед. – Больше ничего гарантировать не могу.

Мысль о том неведомом, в чем бабушка созналась доктору Медведу, наполняла меня неким скребущим чувством, как бы предчувствием удара. Я уже сопоставил пьесу, о которой мама рассказала накануне, – пьесу, в которой бабушка играла Лунную королеву, – с одной из бабушкиных сказок. Источник сказки я уже давно отыскал в книге «Приключения барона Мюнхгаузена» с иллюстрациями Доре, подаренной мне бабушкой.

– Послушай, Майк, – сказал дед. – Твоя мама долго не могла пережить и забыть все… все плохое насчет бабули. Я хочу сказать, твоя бабушка всегда считала себя дурной матерью, ты знаешь?

– Да.

– Я так не считаю. Я считаю, она выжила, вытащила твою маму сюда, любила ее, так что, на мой взгляд, была мать не хуже других. Но я не хочу, чтобы у твоей мамы возникли сомнения. Так что сделай одолжение. Не говори своей маме об этом.

– Не говори мне о чем? – спросила мама, входя в комнату. Она с подозрением глянула на меня, потом на деда.

– Дедушка пива выпил, – ответил я. – И кажется, немного захмелел.

XXXII

Когда я был маленький и мы еще жили во Флашинге, к нам иногда приезжала автокарусель. Разухабистая музыка из громкоговорителя слышалась за несколько кварталов – задним числом я думаю, что это была тарантелла. Карусель из шести машинок стояла в кузове фургона, раскрашенного красным и желтым под шапито. Мне он казался большим и длинным, как фура, хотя на самом деле едва ли был больше жилого автоприцепа. Если ты уже гулял на улице, то мчался домой выпрашивать двадцать пять центов. Если сидел дома, то при звуке пьяной музыки выбегал наружу, сжимая монетку в потной ладони.

Карусельщик был толстый негр в кепке с козырьком, немногословный и неулыбчивый, хотя и не сердитый. Он забирал четвертак и помогал тебе по трем металлическим ступенькам забраться в фургон из сетки, где ждали машинки, красная и желтая через одну, на крутящемся овале. Иногда они напоминали мне тюльпаны, иногда – раскрашенные ладони, повернутые вверх, чтобы принять двоих детей каждая. На прямых участках они ехали медленно, а на поворотах ускорялись, так что тебя бросало на соседа или на борт машинки. Только ты приходил в себя на медленном участке, и тут тебя швыряло снова. Потом они останавливались, ты слезал по ступенькам, а карусельщик брал с полки над головой жвачку «Базука», вкладывал тебе в руку и бормотал: «Хорошего дня».

Как-то, выбравшись из автокарусели, я с удивлением увидел, что меня ждет папа в костюме с галстуком и в белом халате. Из кармана торчали рожки стетоскопа. Спереди на халате краснело пятнышко как будто от крови, но, скорее всего, от ланча: томатного соуса или кетчупа. Я знал: если спросить папу, он скажет, что кровь. Незадолго до того я научился понимать, что папины слова надо воспринимать с точностью до наоборот. Например, «отличный денек» означало, что идет снег или дождь. Если папа говорил «хорошему человеку везет», это значило, с кем-то плохим случилось что-то дурное. Факты, которые он сообщал, в целом можно было принимать буквально, но и тут следовало держать ухо востро. Меня как-то задразнили старшие ребята на улице, когда я с папиных слов стал уверять, будто «хрустящие ягодки» в «Капитанских кранчах» делают из настоящей сушеной клубники.

– У мамы желудочный грипп? – спросил я.

На моей памяти папа вернулся домой посреди рабочего дня только один раз, несколькими месяцами раньше: когда мама заболела и ее тошнило так, что она не могла за мной смотреть. Сегодня после завтрака она выглядела здоровой, но потом я ушел к другу Роланду, и, может, за это время ей стало плохо.

– Ей пришлось поехать в больницу, – сказал папа. Он отпер машину с маминой стороны и открыл заднюю дверцу; я забрался внутрь. – Миссис Картакис ее отвезла.

– Ей будут операцию делать? – спросил я.

– Да, но ты, Майк, не волнуйся. Все будет хорошо.

Мой папа был плохим отцом, плохим бизнесменом, никудышным аферистом, а вот врачом, думается, хорошим. Помимо прочих талантов, он замечательно умел успокаивать, лучше всех врачей, которых я встречал до или после. Как его теща, когда рассказывала историю, так и мой папа, когда хотел тебя утешить, становился другим человеком. Голос менялся, делался ниже и мягче, и в нем самом – причем только в эти минуты – исчезало всегдашнее напряжение. Он знал, что у тебя есть вопросы, понимал твою озабоченность. В те годы, когда он практиковал медицину, больные его любили. Без сомнения, его вкрадчивость действовала и на легковерных инвесторов. До поры до времени.

– Ничего серьезного. Пустяковая процедура. – Он нагнулся и застегнул на мне ремень безопасности, хотя я давно умел делать это сам. – Не волнуйся, солнышко.

– Хорошо.

Папа положил руку с ухоженными ногтями мне на плечо. От рукава его белого халата пахло чистотой и то ли мятой, то ли кожаным ремешком. Университетское кольцо с камешком и загадочной надписью источало силу, как перстень Геркулеса в комиксах: если поднять его к небу, оно может вызвать молнию. Я глядел на сверкающий камешек, на полумесяцы папиных ногтей. Мне хотелось плакать из-за того, что мама в больнице, но я удержал чувство в горле и сумел загнать обратно. Я спросил, какую операцию ей будут делать.

– Какую операцию, по-твоему, ей могут делать? – спросил папа.

Он закрыл дверцу, и я с удивлением увидел на сиденье рядом со мной чемоданчик бежевой кожи с медными пряжками, которые скрипели, когда его открываешь. Обтертый, как старый белый башмак, этот чемодан был у папы в детстве и назывался моим «саквояжем», потому что этим словом обозначали чемодан в папиной семье. Я полагал, что оно из идиша. Мне было непонятно, почему папа предлагает угадать, что за операцию будут делать маме. Наверное, если я не сумею правильно ответить, он будет считать меня глупым. Я вспомнил, что одну из моих саквояжных родственниц, Дотти, сестру его покойной матери, недавно клали в больницу и делали ей операцию на ноге.

– Может, на ноге? – спросил я.

– Угадал, – сказал папа. – Молодец.

Он включил радио, настроенное, как всегда, на WQXR. Кто-то изо всей мочи лупил по клавишам фортепьяно, спазматическими аккордами. Папа прибавил громкость. Мы проехали по улице, мимо автокарусели. Сердитое фортепьяно на миг слилось с пьяными фанфарами из громкоговорителя. Мой друг Роланд и его брат Пьер стояли у нижней ступени фургона и с надеждой смотрели на карусельщика. Я вспомнил, что по-прежнему держу в кулаке жвачку.

Я развернул ее и начал жевать. Задумался над непонятной шуткой в комиксе про Базуку Джо на обертке – с недавних пор я мог читать эти комиксы самостоятельно. Про саквояж я папу не спрашивал, считая, что еду жить к маме в больницу, только гадал, дадут мне отдельную постель или уложат с ней. Мне представлялась нью-йоркская больница, где папа проходил резидентуру по ортопедии, – единственная больница, которую я знал. Потом я сообразил, что мы едем не в ту сторону – наверное, в другую больницу. Конечно, я знал, что в Нью-Йорке больниц много: Монтефиоре, Пресвитерианская, Святого Луки. Наверное, миссис Картакис отвезла маму в одну из них. Есть еврейские и католические больницы, может быть, и греческие тоже. А может, миссис Картакис отвезла ее в больницу на Статен-айленде, где сейчас работал папа.

Пианист всерьез вознамерился расколошматить фортепьяно, – наверное, это был Лист, может быть, Рахманинов. Музыка звучала так громко, что мне пришлось бы кричать, чтобы папа меня услышал, а он не любил, когда я перекрикиваю музыку. Его это раздражало, а иногда, если я не унимался, раздражение переходило в ярость. Он разворачивался и выбрасывал правую руку: медленно вначале, резко в конце. Кольцо Геркулеса щелкало меня по лбу со звуком, который я мог видеть: грозовой разряд в черепе. Поэтому я не спросил, едем ли мы к парому на Статен-айленд, чтобы попасть к маме в больницу. Только когда стало ясно, что мы едем через Бронкс к Ривердейлу, я открыл рот. Но все равно дождался, когда музыка закончится и начнется реклама, прежде чем сообщить важное:

– Я не хочу спать у бабушки с дедушкой.

– Да брось, Майк! – Это было сказано раздраженно, почти криком. – Куклы тебя не тронут, – добавил папа уже спокойнее, взяв себя в руки. – Они просто игрушки и не могут ничего тебе сделать.

– Знаю. Я их просто боюсь.

– Почему?

– Не знаю.

– Майк…

– Просто боюсь, и все.

В радиоприемнике заиграла новая мелодия. Папа приглушил звук, но довольно долго ехал молча.

– Я не знаю, что с этим делать, – сказал он наконец.

Теперь в его голосе была не досада, а скорее огорчение. Мне было стыдно, что я его огорчил, но что я мог поделать: не моя вина, что в шляпной коробке на верхней полке стенного шкафа в гостевой спальне бабушкиной и дедушкиной квартиры дюжина кукол для надевания на руку (краснолицый Король, насупленная Королева, ухмыляющийся Пастух, две белые и одна черная Овца, хитрая Рыботорговка, четыре Музыканта и Грабитель в маске и с черной бородой из человеческих волос) по ночам сговаривались убить меня во сне. У них были тряпочные тела и раскрашенные деревянные головы, которые вырезал мастер в Лилле, во Франции. Я знал, что они стоили бабушке с дедушкой «безумных денег», и от этого еще больше стыдился своего глупого страха, что, разумеется, только придавало куклам силы. Я думал, какими словами оправдаться в папиных глазах.

– Я их только ночью боюсь. А днем нисколечки.

Саквояж был тяжелый, и я еле-еле тащил его через вестибюль. Консьерж, которого звали Ирландский Джордж, чтобы отличить от другого, Высокого Джорджа, предложил помочь. Я отказался. Пусть папа видит, что я, хоть и позорно боюсь кукол, могу сам нести свой саквояж.

– Большой сильный мужчина у вас вырос, – заметил Ирландский Джордж.

Папа нажал кнопку вызова лифта и мгновение изучал меня, прежде чем перевести взгляд на свои флорсхаймовские туфли.

– Да, большой мальчик, – согласился папа.

В его голосе по-прежнему звучала горечь, но уже другая, как будто он досадует преимущественно на себя. Папа, ошибочно принимавший свою непутевость за жизненную философию, извинялся редко, но, когда все же извинялся, первым делом смотрел на туфли. Мне больно было это видеть. Я не хотел его извинений за то, что его расстроило. Я бы их не вынес, поэтому отвернулся и стал смотреть на гондолу.

На первом этаже бабушкиного и дедушкиного дома был салон красоты с итальянским названием, оформленный в венецианском стиле, и макет гондолы служил его вывеской. Лодочка висела перед лифтом, почти два фута в длину, черная, как пианино, с красными и золотыми завитушками, а ее нос указывал в коридор, ведущий к салону красоты. Меня она зачаровывала, сколько я себя помнил, и теперь – не в первый раз – я воображал, что стою на ней и, отталкиваясь шестом, медленно плыву по воде и вовсе не думаю о Грабителе с его человеческой бородой, о чем-то плохом с мамой, за что папа себя винит, и о том, не захочет ли бабушка рассказать мне сказку, как только мы с нею останемся одни.



Поделиться книгой:



Регистрация