— Куда идешь в такую рань? — спросил он его по-польски.
— К умирающему, капитан! — ответил тот.
— Вдвойне солгал! — покачал головой офицер, улыбаясь. — Во-первых, ты вовсе не исповедник, так как у тебя нет на голове капюшона; во-вторых, я не капитан… А может, тут кроется и третья ложь, самая непростительная, — едва ли ты монах…
— Милостивец! — воскликнул тот в страхе. — Накажи меня Господь, если я точно не бернардинец здешнего монастыря! Mea culpa[2], что солгал, будто иду к умирающему. Очень уж я испугался…
— Тогда говори скорее, почему в такую рань таскаешься по улицам!..
— Любопытно, милостивец! Это самое простое любопытство — и не столько мое, сколько моих собратий. Они-то и послали меня узнать, что делается на улицах.
— А-а!.. Так ты шпион! — крикнул грозно офицер. — Знаешь ли, чем это тебе грозит?
Заметив, однако, как сильно монах изменился в лице, офицер продолжал ласковее:
— Ну не бойся! Шпион от бернардинской армии нам не опасен. Ступай скорее восвояси и доложи любопытным отцам и братьям, что пополудни будут в Вильне гости.
Начинало светать. На улицах стал показываться народ. Но все пробирались боязливо, закоулками или выглядывали из-за ворот. На Свянтоянской улице, против дворца, в котором после отъезда императора Александра поместился главнокомандующий Первой армией Барклай-де-Толли, набралась небольшая толпа народа и жадно следила за всем, что делалось на обширном дворе.
Там стояла карета, запряженная восьмериком. Ее окружали несколько десятков конных казаков.
— Здесь еще фельдмаршал? — спросил у часового офицер, прискакавший во весь опор со стороны Погулянки.
— Еще здесь! — ответил часовой.
Офицер въехал во двор, соскочил с коня и побежал прямо к крыльцу, не отряхнувшись даже от пыли.
— Это карета фельдмаршала Барклая-де-Толли! — пронесся шепот в толпе, стоявшей против дворца.
Показалось солнышко, еще больше народа собралось на улицах. На дворцовый двор влетел второй курьер. Толпа напротив дворца становилась все гуще и гуще. Кто радовался, кто трусил, кто смешил или пугал других… Вот появился и третий вестник на взмыленном коне. Тотчас же по его приезде выбежал из дворца офицер и помчался к площади. Многие любопытные отделились от толпы, стоявшей у самых ворот дворца, и побежали вслед за офицером, пробираясь, однако, переулками.
Едва только офицер показался на площади, раздался барабанный бой, и солдаты повскакивали, бросив недоеденную кашу. Во мгновение ока все были уже готовы и двинулись скорым шагом к Антокольскому предместью, а глазевшие на них вернулись ко дворцу и объявили тут оставшимся, что последний русский полк выступил по дороге к Неменчину.
В это время во дворцовом дворе началось движение. Несколько верховых полетели в разные стороны, и на крыльцо вышел сам Барклай-де-Толли в сопровождении Виленского губернатора и нескольких адъютантов. Все весело разговаривали, фельдмаршал улыбался.
— Вот так диво! — послышалось в толпе. — Бонапарте за горой, а они себе спокойно разговаривают.
Барклай-де-Толли остановился, окинул все вокруг спокойным взором и неторопливо сел в карету. Подле него поместился губернатор. Свита вскочила на коней и поскакала за каретой тоже по направлению к Антоколю. Всех их окружал конвой из казаков и драгунов.
Еще карета главнокомандующего не выехала за город, как раздался страшный треск, от которого зазвенели стекла в окнах, и народ замер от ужаса. Не успели жители прийти в себя, как снова раздался треск.
— Зеленый мост русские взорвали!.. — понеслась весть с одного конца города в другой.
— Магазины на Лукишках взлетели на воздух!.. — толковали всюду.
Только что все успокоилось, как раздались три пушечные выстрела и снова оглушили всех.
— Стреляют по городу!.. — пронзительно крикнул кто-то.
Поднялся страшный переполох, бежали со всех улиц, толкаясь, роняя друг друга и крича, что есть мочи.
Переполох оказался напрасен. Французы этими выстрелами давали знать русским, что они вступают в город, так как император Александр, жалея красивый город, велел нашим войскам сдать его без боя.
Толпы успокоились, но, движимые любопытством, переносились, словно волны, из одного края в другой. Одни бежали на горы, Замковую и Бекешовую, надеясь увидеть оттуда, что делается вокруг города; другие лезли на соборную колокольню; иные бежали к Погулянке встречать французов, двигавшихся с этой стороны, и все кричали, словно помешанные.
Городской голова спокойно сидел в ратуше. Перед ним на прекрасной работы серебряном подносе лежали позолоченные ключи, якобы от ворот города, которых в то время уже не существовало. Затишье это продолжалось часа с два. Вдруг послышался снова крик: колят! колят!..
— Кто? Кого колят? — спрашивали в толпах, но никто не мог на это ответить.
Однако и этот переполох оказался напрасен; хотя на всех улицах показавшиеся французские уланы и летели, направив вперед пики, будто готовились колоть, но колоть они никого не кололи, и толпы зевак струсили попусту…
Лишь только в ратуше узнали о вступлении в город французов, городской голова поднялся со своего места, вышел к офицеру, переговорил с ним и тотчас же отправился на Погулянку. Его окружали именитые горожане, отправленные депутатами для поднесения городских ключей Наполеону.
Между тем конница продолжала входить в город. За уланами показались конные егеря, во главе которых ехал на мощном коне Мюрат. Он взмахивал обнаженной саблей, громко крича:
— Vive Napoleon!
Увидя депутатов от города, шедших навстречу Наполеону, Мюрат дозволил им идти к Понарским горам, где находился император французов, поджидая изъявления покорности от города Вильно.
Приняв городскую депутацию весьма благосклонно, Наполеон въехал, однако, в Вильно только после полудня, когда все было готово к торжественной встрече: дома увешаны коврами и убраны цветами и венками. Поляки и польки приветствовали французского императора восторженными криками. Наполеон остановился во дворце, из которого дня за три до того выехал император Александр.
Министр полиции генерал Балашов, присланный императором Александром с письмом к Наполеону, был поражен роскошью и пышностью обстановки французского двора в Вильно. Из большой приемной, где толпились французские генералы и польские вельможи, Балашова провели в маленькую залу, и через несколько минут из противоположной от входа двери вышел к нему Наполеон.
Он был невысок ростом, полный, широкоплечий, с моложавым лицом, большими быстрыми глазами и орлиным носом. Синий мундир с черным воротником облегал плотно его толстую талию и, расходясь на груди, открывал белый жилет. Белые лосиные панталоны обтягивали ноги, обутые в ботфорты. Во всей его осанке было нечто решительное, а вместе с тем и величественное. Он принял Балашова весьма милостиво, но отказался наотрез вывести свои войска обратно за Неман, причем дал почувствовать, что у русских всего двести тысяч войска, а с ним пришло втрое более, да вся Польша и Литва за него.
Отпуская Балашова, Наполеон дал ему письменный ответ императору Александру. Это была последняя попытка российского императора примириться с Наполеоном. Затем все переговоры были прекращены, и началась война…
Глава V
Литовская молодежь, наэлектризованная ксендзами и женщинами, стекалась со всех сторон, почитая за честь вписаться в этот блестящий полк.
Князья Воронецкие, графы Залусские, графы Тышкевичи поступали простыми рядовыми, чистили скребницами своих коней посреди улиц, учились управляться с пиками, месили грязь на площади, учась маршировать повзводно и поэскадронно. Большая часть студентов Виленского университета примкнула к ним, а мальчики-подростки и гимназисты плакали, что их не принимали, хотя они просили, как милости, идти в рядах своих соотечественников. Весьма может быть, что об этом же мечтали два сверстника, впоследствии прославившиеся своими поэтическими дарованиями: Адам Мицкевич и Эдуард Одынец, тогда еще учившиеся в Минской гимназии. Красавицы Юлия и Аделаида, сестры генерала Конопки, вышивали шелками, золотом и бисером знамя полка и разные боевые принадлежности для молодых уланов.
Молодежь ликовала, веселилась и шумно высказывала свою радость. Жиды сновали между этой богатой молодежью, снабжая ее всем нужным и ненужным, набивая при этом себе мошну червонцами, щедро сыпавшимися из рук восторженных и неопытных императорских уланов. Казалось, сам воздух пел вместе с ними патриотические песни; и восхваления Польше и франции гудели и переливались на всевозможные лады.
Поставленный Наполеоном правителем Литвы маршал Марель, герцог де-Бассано, назначил подпрефектом в Слоним Феликса Броньского.
Обряженный во французский мундир с иголочки, Броньский появлялся всюду, то провожая, то встречая войска, проходившие через Слоним, стараясь при этом выказать французам свои расторопность и усердие, а также преданность Наполеону. Глядя на него, трудно было поверить, что еще несколько дней тому назад он так же восторженно восхвалял императора Александра и не далее как девятнадцатого июня низкопоклонничал перед князем Багратионом, простоявшим со своими войсками целые сутки в Слониме, двигаясь со своей армией к укрепленному лагерю, устроенному неподалеку от Динабурга[3] подле города Дриссы.
Но таков уж был нрав Броньского. Крича громче других о том, что Наполеон восстановит Польшу и присоединит к ней Литву и Украину, он старательно припрятал свой русский мундир — сохранил на всякий случай.
— Пан президент, пан президент! — кричал он впопыхах, догоняя Пулавского, председателя комиссии для удовлетворения потребности войск.
Тот велел кучеру остановиться.
— Слышали, пан президент, — говорил словоохотливый Броньский, свесившись из своей брички, чтобы Пулавскому было удобнее его расслышать, — приехал к нам маршал князь Шварценберг. Он требует вас к себе, хочет наложить на вас контрибуцию в тысячу червонцев.
— Как контрибуцию? — вскричал Пулавский. — Слоним занят французами, в городе введено их правление. И они же хотят обирать нас?..
— Что делать, что делать, пан президент! Война! Что ни потребуют, то отдавай.
— Как бы не так! — бросил раздраженно Пулавский. — Не на того напали! Ввели свое правление в городе, так и считайте его своим, а не неприятельским. Ни за что не дам я им ни одного гроша контрибуции, а не то что тысячу червонцев.
— Ах, что вы, пан президент! Вы восстановите против нас французов.
— Шварценберг не француз, а австриец, — проворчал Пулавский.
— Все же он маршал наполеоновской армии.
— Да что же они! Союзники наши или враги?..
— Не время, не время нам об этом толковать, пан, скорее заплатите требуемое, и дело кончено!
— Нет, ни за что не стану я обирать моих соотечественников. Повадь их только — этих австрийцев, — так они нас до нитки оберут.
— Вы обязаны помогать начальникам французских войск. Вы — президент комиссии удовлетворения потребностей войск… Хуже будет, когда они возьмут требуемое силой.
— Пусть попробуют взять силой, найдем на них управу. Мы обратимся в Гродно к императорскому комиссару генералу Шансенону, а не то так и в Вильно съездим к маршалу герцогу де-Бассано.
— Ого-го!.. До Вильно-то далеко!
Тут подскакал к разговаривавшим адъютант Шварценберга и пригласил Пулавского следовать за ним к маршалу.
Пока все это происходило на улице Слонима, в одном из лучших его деревянных домов с большим фруктовым садом шла оживленная беседа. К хозяйке дома, госпоже Пулавской, приехала ее сестра, госпожа Хольская, жившая близ прусской границы в своем имении. Сестры давно не виделись и не могли наговориться.
— Что ты слышала о войсках? — спросила сестру Пулавская, переговорив с ней о семейных делах.
— Все хорошие вести! — весело отвечала Хольская. — На границе собралось французских войск видимо-невидимо. Все солдаты отлично обученные, сытые, хорошо вооруженные — просто прелесть! Если бы не ты, ни за что бы не уехала, очень хотелось мне самой угостить наших избавителей французов.
— Полно, сестра! Как можно женщинам оставаться одним в такое время в деревне?
— А чего бояться! Народ французский известен своей деликатностью и любезностью к дамам. Я ничуть их не боюсь, и все уже у меня было приготовлено, чтобы угостить первый отряд, который остановится вблизи моего поместья, как вдруг пришло твое письмо… Я не устояла против твоей просьбы пробыть это время вместе, бросила все, забрала с собой дочерей, Анелю и Зосю, и вот, как видишь, мы у тебя; только по дороге заехала на недельку к брату мужа и погостила у него…
— Ну так-то лучше, дорогая. Все будем вместе. Мы даже и тут, в Слониме, не останемся. Муж мой отвезет нас за две мили в новое наше имение. Я рада не оставаться тут: где войска, там женщинам жить неприятно.
— Не согласна с тобой. Я люблю военных.
— Только, надеюсь, не во время войны. Ты послушала бы, какие ужасы рассказывает нам Маевская о вступлении французов в Ковно. Страшные грабежи и бесчинства начались в городе и окрестностях. Ей бы не сдобровать, если бы не заступился за нее один молодой французский солдат; он остановил своих товарищей, напомнив им о их сестрах и невестах.
— Вот видишь, все-таки нашелся рыцарь даже между солдатами! О, я верю в благородство французов.
— Не одни французы вступили в нашу Литву. Тут много и саксонцев, и австрийцев, а те в военное время обращаются весьма бесцеремонно с жителями занятых ими провинций. Вот хотя бы вступивший в Слоним отряд Шварценберга вовсе не отличается рыцарскими галантностями. Да и сам Шварценберг не прочь захватить, как говорят, даром все, что попадает ему под руку.
— Верны ли эти слухи?
— Не знаю, но об этом все чаще поговаривают. Вот…
В эту минуту вбежал старый лакей, бледный и перепуганный, и доложил сбивчиво:
— Пани… нашего пана солдаты ведут…
Госпожа Пулавская, вскочив и заломив в отчаянии руки, закричала:
— Боже! Да за что это?
— Не знаю, пани.
— Не беспокойтесь, — сказал Броньский, быстро вбежав в комнату. — Это одно недоразумение. Поверьте мне! Пан президент не хочет дать контрибуции, а Шварценберг горяч и велел его отправить под арест.
Пока Броньский рассказывал все подробности дела, одна из панн, бедных дворянских девиц, которые жили постоянно в богатых домах, помогая хозяйке дома по всем отраслям ее хозяйства, узнав, что Пулавского ведут под арест, побежала рассказать об этом панне ключнице Чернявской, и вскоре весь дом узнал о случившемся. Дети с воплями прибежали к матери, слуги охали, ахали, громко плача и призывая Божью кару на голову Шварценберга.
— Папу ведут! — закричал двенадцатилетний Янек Пулавский, взглянув в окно.
Его мать и вся семья бросились к окнам. По улице шел спокойно и с большим достоинством Пулавский между двумя австрийскими солдатами. Смотревшие в окна замерли в немом ужасе, хотя Пулавский, увидя их, подал им знак, чтобы они не беспокоились.
Пулавский сидел уже преспокойно на гауптвахте, а семья его все еще громко плакала, охала и проклинала Шварценберга. Тщетно успокаивал их Броньский, никто не хотел верить двуличному человеку.
Собралось много соседей; все судили и рядили по-своему. Кто советовал Пулавской идти самой к Шварценбергу и просить за мужа, кто уговаривал ее ехать прямо в Гродно с мольбой к Шансенону.
Бедная женщина не знала, кого слушать. Но тут пришел громажор уланского полка Таньский, отличавшийся спокойным и толковым взглядом, и объяснил, что бояться ей за мужа нечего, так как Шварценберг не может не выпустить его в самом скором времени, но ей все-таки не мешает ускорить дело и самой попросить Шварценберга.
Пулавская не решалась идти одна, и Таньский с ее братом Фердинандом Беннеловским вызвались сопровождать ее. Она взяла с собой всех детей и обоих племянников своего мужа, поступивших вместе с ее братом Фердинандом Беннеловским в полк императорских уланов. Семейная эта экспедиция к Шварценбергу имела трогательный вид и носила патриархальный характер, и фельдмаршал воспользовался случаем представиться растроганным и прекратить арест Пулавского, так как сам чувствовал, что перегнул палку — поступил с Пулавским незаконно.
Супруги Пулавские вернулись домой вместе, окруженные детьми и вышедшими к ним навстречу родными и знакомыми, и день этот закончился тихим семейным праздником. Старшая дочь Хольской, красивая брюнетка Анеля, села за фортепиано, и все хором принялись петь псалмы и патриотические песни.
Однако мирный праздник был нарушен приездом эконома пани Хольской. Он явился страшно взволнованный и растерянный и, вызвав свою госпожу в столовую, стал ей говорить торопливо и сбивчиво:
— Все перебили, все переломали, все разорили: от зеркал одни кусочки, фортепиано изрублено, большие картины разорваны…
— Иисусе Христе! Матерь Божья! — воскликнула вне себя Хольская. — Да кто же все это совершил?
— Драгуны, пани! Драгуны…
— Откуда же появились у нас русские драгуны?
— Не русские, пани, а французы.
— Как французы? Что ты выдумал? В своем ли ты уме?
— Правда, пани! Святейшая правда!.. Как узнал, что вступили французские войска, я заложил бричку и прямо к их полковнику поехал и говорю ему: «Ясновельможная моя пани велела мне пригласить один из эскадронов в свое имение и угостить на славу». Полковник милостиво принял меня, поблагодарил и велел одному из эскадронов драгун ехать за мной. У меня все уже было готово, как вы, пани, велели: большие столы накрыты в саду, поставлены жаркие, ветчина, колбасы, вино, пиво, мед. Ну, словом, все как следует… А они, разбойники, все поели, перепились да и лезут в комнаты. Я их стал уговаривать, не пускать… Куда там! Меня чуть не убили. Ворвались в дом, все растащили, а чего унести не смогли, перебили и разрубили своими палашами. Ни одного стекла в окнах не оставили — такие злодеи!..
— Ты, Масловский, может быть, чем-нибудь рассердил их, не подал им, чего они просили. Я же велела ничего не жалеть для них.
— Все подавал, что они просили. Всего и съесть не смогли, что подано было. Даже сладким пирожным с вареньями угощал… а они вот как отблагодарили. Чтобы им на том свете пусто было!