— Нехорошо проклинать людей, Масловский. Они тоже католики, как и мы с тобой… Ну, что делать! Видно напали мы на отряд с плохой дисциплиной. Не все такие, поверь мне! Французы все народ образованный, деликатный.
— Что вы, пани! Какой там деликатный! Все перепортили — просто жалко смотреть! Придется отдать сто червонцев, чтобы только стекла вставить да исправить двери и замки… А сколько добра всякого пропало!..
— Ну, полно, Масловский, не рассказывай тут никому.
— Пусть пани простит мне, я уже рассказал здесь всей дворне, да шила в мешке не утаишь — не сегодня, так завтра все бы узнали.
Хольская вошла в гостиную сама не своя. Это тотчас все заметили. Начались расспросы, и ей пришлось рассказать о случившемся. Как она ни старалась извинить своих гостей-драгунов, однако все решили, что с такой плохой дисциплиной в войсках вряд ли будет какой толк в деле. Решено было всем женщинам поскорее уехать в имение в пятнадцати верстах от Слонима.
На следующий день с самого раннего утра начались сборы и укладка в сундуки всего, что подороже. Торопились увезти с собой все ценное, чтобы не попалось завистливому глазу недоброго человека. К вечеру все было упаковано и на другое утро положено на подводы. Сам Пулавский повез семью в деревню. Молодые племянники его — Алоизий и Карл — считали за особенную честь провожать дам и похвастаться перед ними блестящими мундирами, дорогими конями и умением ездить верхом. Они гарцевали, барышни ахали и острили. Янек с завистью посматривал на своего двоюродного брата, который был только пятью годами старше его, а уже служил в императорских уланах.
Переезд этот сначала был похож на веселый пикник. Но вскоре местность стала сумрачнее, диче; наконец, песчаная дорога потянулась по густой, непроходимой лесной чаще. Господский дом и вся деревня словно погребены были в этой массе лесов, чаща которых охраняла их от всяких непрошенных гостей. Воров бояться было нечего, прислуги много, и оружие кое-какое хранилось у эконома и лесника. Однако Пулавский нашел все-таки небезопасным держать серебро и другие ценные вещи в доме и решил отправить все сундуки в более глухое место.
— Ну, пан Грохольский, — говорил Пулавский своему главному лесничему, — указывай нам твое секретное место. Да точно ли оно так безопасно, как ты уверяешь?
— Пусть пан президент вполне на меня положится! — отвечал уверенно шляхтич Грохольский. — Туда никому и не добраться. Поляна эта в самой глуши, и к ней не то что дороги, а и тропинки нет. Надо вырасти в лесу, как я вырос, да знать в нем каждое дерево, чтобы пробраться туда.
— Как бы прислуга не выдала.
— Об этом должны знать лишь Корзун да полесовщики Адам и Винцентий.
— Как же свезти туда вещи?
— А вот как, пан президент!.. Прежде свезем туда пустые сундуки, а там понемногу ночью перевезем все уложенное в ящиках и шкатулках, сложим в сундуки, запрем и запечатаем.
— Верно, верно, Грохольский! Люблю за сообразительность! Только все-таки нельзя оставить вещи без охраны. Кто же будет сторожить их?
— А полесовщики? Пусть чередуются. Дам я им по ружью и зарядов вдоволь, чтобы было, чем отбиться от медведей и недобрых людей.
— И мы поможем перевозить вещи! — предложили Алоизий и Карл.
— Где вам, панычам, в такой чаще пробираться? — усмехнулся Грохольский. — Да еще в таких разукрашенных мундирах! Уж вы предоставьте это дело нам, чернорабочим.
— Не одни наши сундуки надо поставить, пан Грохольский, — продолжал Пулавский. — Еще и соседи просят поставить в ящиках их деньги и серебро.
— А найдутся ли у них верные слуги?
— За слуг своих они ручаются. Да ты сам знаешь Казимира, заезжачего слонимского, да Доминика, приказчика михальского.
— Как не знать! Я за них могу головой поручиться. Берите их, пан президент, пусть и они помогут нам беречь добро.
Распорядившись всем, Пулавский уехал обратно в Слоним вместе со своими племянниками.
Жутко показалось барыням, барышням и детям проводить первый вечер в деревне. Лес вокруг шумел так таинственно и мрачно… Начало смеркаться. Вошел лакей, неся на подносе две свечи в высоких и массивных старомодных подсвечниках.
— Да святится имя Господне! — сказал он, торжественно ставя свечи на стол.
— Во веки веков! Аминь! — отвечала хозяйка, строго придерживавшаяся всех старинных обычаев.
Все взялись за рукоделие, придвинув свои стулья к столу. Но работалось плохо. Темная ночь заглядывала во все окна, и лес шумел все страшнее и страшнее. Начали перекликаться совы и филины то протяжно, то дрожащими нотками, словно плач ребенка. Янек храбрился, разыгрывая роль молодого человека, но сестренки его так и жались к матери; даже молодые Хольские притихли и задумчиво глядели на тусклые свечи в старинных подсвечниках. Вдруг раздался грохот железных запоров, все вздрогнули, но вскоре сообразили, что закрывают ставни.
Госпожа Пулавская, дабы развлечь молодежь, завела с сестрой длинный разговор о добром времени, когда они обе были молодыми, беззаботными, веселыми девушками, и рассказывала один анекдот смешнее и забавнее другого.
— Теперь уж не то время! — вздохнула Хольская. — Нет уж той беззаботности.
— Все заняты политикой, — добавила Пулавская.
— А помнишь, мама, монаха? — спросил Янек.
— Какого монаха? — заинтересовались племянницы.
— Разве я вам не рассказывала, как поддел нас француз в прошлом году?
— Нет, нет, расскажите! — оживились все, перебивая один другого.
— Нечего вам напоминать, — начала госпожа Пулавская, — что прошлое лето мы еще жили в Ружанах во дворце графа Сапеги и часто ходили гулять по вечерам к кузнице — той, что стоит между местечком Ружаны и этим дворцом. Как теперь помню, был один из жарких июньских дней, когда мы всей семьей отправились к кузнице. Видим, остановился какой-то экипаж вроде кабриолета в одну лошадь, а перед ним стоит в странной одежде человек, в шляпе с широкими полями, как у еврея, и показывает кузнецу толстой тростью, где и как исправить экипаж. Подойдя ближе, мы разглядели, что это монах иностранного ордена, в коричневой рясе с красным крестом на левой стороне груди. Муж стал с ним разговаривать на латыни, и тот ему сказал, что он итальянец из монастыря, стоящего в Апеннинских горах, и явился к нам за сбором средств для выкупа пленников. Муж, разумеется, тотчас пригласил его к нам. Монах оказался человеком весьма образованным и много рассказал интересного, но страшно бранил Наполеона; он проклинал его за то, что тот притесняет Папу, и сулил ему всевозможные бедствия. Мы с мужем защищали Наполеона, как только могли. Монах упрямо твердил, что это — изверг, антихрист и должен скоро погибнуть. На другой день он уехал. Представьте же наше удивление, когда через недели две мы узнали, что этот монах был задержан на границе и оказался офицером французского генерального штаба, посланным для съемки крепостей и дорог Гродненской губернии. В толстой палке он прятал снятые им планы и свои заметки.
— Ох, страшно! — передернула плечами Зося. — Я не засну. Мне теперь будет мерещиться монах…
— А вот и я!.. — раздался мужской голос за дверью.
Девочки испугались, взвизгнули и бросились к матери. Сам храбрый Янек спрятался под большой платок старой панны Чернявской, сидевшей около него. И до того все растерялись, вообразив, что входит монах, что даже не узнали вошедшего Карла Пулавского.
— Брат Королек! — звонко крикнул Янек, бросаясь к молодому человеку.
— И точно Королек! — обрадовались Пулавская и Хольская.
— Что с вами, тетушки? Как это вы меня не узнали?
— Ты вошел в ту самую минуту, когда Зося боялась увидеть таинственного монаха.
Молодой улан разразился таким веселым смехом, что и другие засмеялись.
— Как тебя опять отпустили к нам? — спросила Пулавская.
— Не отпустили, тетуся, а послали по делу Шварценберг требует поставить тридцать пять лучших коней под пушки. Дядюшка оповестил помещиков, чтобы доставляли самых лучших — рослых, сильных лошадей; и сам обязался отдать пару своих коней из-под кареты.
— Как? Из-под нашей собственной кареты? — всплеснула руками расстроенная Пулавская.
— Моего любимца Зуха возьмут, — заплакал Янек, который страшно любил молодую буланую лошадь с черными гривой и хвостом.
— Что делать! — успокаивал Карл Пулавский. — Дядя должен подать пример — что он не жалеет ничего для армии.
Но правда ли, что это для армии? — не верила Пулавская.
— Кто знает! — сказал шепотом молодой человек. — Всюду поговаривают, что Шварценберг более заботится о собственном кармане, чем о нуждах армии. Но мы обязаны подчиняться ему как маршалу Наполеона. Завтра явятся с открытым листом австрийские уланы.
— Еще чего не доставало! — воскликнула панна Чернявская. — Надо сказать прислуге смотреть в оба. Пожалуй, еще что-нибудь стащат!..
— Надо их накормить и угостить водкой, — сказала строго Пулавская.
Конец вечера прошел в разговорах о Наполеоне и его войске. Но не было в речах того воодушевления, какое испытывали в начале кампании. Янек плакал о своем любимом Зухе, прижавшись к плечу старой панны Чернявской, жившей лет двадцать в доме и считавшейся уже не прислугой, а членом семьи.
Глава VI
В 1812 году в Москве уже было очень много больших красивых каменных зданий, но рядом с ними ютились покосившиеся деревянные домишки, крохотные, невзрачные лавчонки и придавали городу такой неряшливый вид, что один французский остряк, посетивший Москву за 25 лет до вторжения в Россию французов, так характеризовал ее: «Москва не похожа на город. Она имеет вид, будто пятьсот богачей аристократов сговорились поселиться друг подле друга и перенести в одно место свои великолепные дворцы и каменные дома своих приближенных, но вместе с тем перенесли и все деревянные постройки и пристройки, где живут их прислуга, ремесленники и рабочие». Тем не менее Москва невероятно живописна и оригинальна с сотнями своих церквей, возвышенностями, извилистыми берегами плоскодонной Москвы-реки и садами при частных домах.
Между воротами Варваринскими и Ивановским монастырем высилось в описываемое нами время каменное здание Соленого двора. Двухэтажный каменный дом его выходил фасадом на Солянку. От него тянулась каменная стена аршина четыре в высоту и огибала квадратное пространство с версту по периметру стена эта была не что иное, как сплошные амбары. Снаружи двора был только один вход под каменной аркой с железными воротами. В то время никто не смел торговать солью, и все должны были покупать ее от казенных приставов.
Одним из таких приставов был Григорий Григорьевич Роев.
Несмотря на то, что дом был велик, помещение в нем было очень тесно, так как большую часть здания занимали громадные сени; окна последних выходили на улицу, тогда как окна комнат смотрели во двор.
В одной из этих небольших комнат сидели две женщины: одна, пожилая, Анна Николаевна Роева, другая, молодая, стройная красавица, невестка ее Прасковья Никитична.
— Что-то долго их нет! — говорила озабоченно старушка. — Уж не случилось ли чего?
— Чему же случиться, матушка? Все кажется тихо да мирно.
— Не заехали ли к кому в гости?
— Николай Григорьевич обещался прямо из дворянского собрания домой.
— Мало ли что он обещался! Отец, может быть, увез его куда. Не станет же он противоречить Григорию Григорьевичу!
— Пойти посмотреть в сени, не увижу ли из окна дрожек их…
— Чего смотреть! Расскажи мне лучше, что у вас в Дмитриеве делается.
— Да все по-прежнему. Только и пересудов у наших, что о французе. Комету смотреть ходят.
— Разве у вас видна она?
— Еще как видна!.. И мы вечером, гуляя с Николаем Григорьевичем, не раз ею любовались.
— Есть чем любоваться — только бедствие предвещает. Ах, Господи!..
Молодая женщина при этом улыбнулась, опустив пониже голову. Здесь послышался перестук колес въезжавшего во двор экипажа. Молодая Роева бросилась к окну, но тотчас же отошла от него, бросила:
— Это Замшина.
— А-а!.. — протянула старушка. — Давай-ка, Пашенька, мне поскорее мою желтую шаль и чепец с лентами.
И за минуту перед этим старушка, сидевшая просто в ситцевом капоте, с косичкой, подвернутой под гребень, превратилась в нарядную чопорную барыню и важно поплыла навстречу гостье.
Не одна Роева принаряжалась только ради гостей; в то время все так делали, и молодую Роеву называли мотовкой и франтихой за то только, что она всегда была чисто одета.
— Здравствуйте, голубушка Анфиса Федоровна! — встретила приветливо хозяйка дома вошедшую.
Они обнялись и поцеловались.
— Заехала узнать о вашем здоровье, — говорила гостья немного нараспев, точно сама любуясь своей речью.
— Пашенька! — обратилась Роева к невестке. — Ты бы приказала подать нам закусить чего: балычка, рыжичков…
— Не беспокойтесь, голубушка Анна Николаевна. Я от обедни заходила домой чаю выпить.
— Как можно! — прервала ее хозяйка. — Вы меня обидите, коли не отведаете моего соленья! Иди, иди, Пашенька, распорядись!
Но молодая Роева уже была за дверью.
— Что-то не видать вас было одиннадцатого у Ольги Федоровны? — спросила Замшина, усевшись поудобнее.
— Да сын с женой ко мне в тот день приехали, так я только и ездила с невесткой поздравить именинницу, а от обеда отказалась.
— А что смеху-то перед обедом было, не знаете?..
— Нет, ничего не слыхала!
— Так послушайте же! Обед был роскошный! — начала Замшина тоном хорошей рассказчицы, знающей себе цену. — Народу набралось изрядно. Ну и наша Дарья Андреевна Лебедева в том числе… Подошла она со всеми нами к подносу с закуской… а закуска была знатная, чего-чего там только не поставили! Вот она, выпив рябиновочки, только что стала закусывать свежей икоркой, как вбежал Алеша, младший сын именинницы; видно, с поздравлениями все утро рыскал — да и брякни сразу: «Французы через две недели в Москве будут!». Как услыхала это наша Дарья Андреевна, так и закатилась: истерика случилась с ней. Только и твердит: «Воды! Воды!.. Ой, душит меня, душит!» Все к ней: кто с одеколоном, кто с уксусом, кто со спиртом… развязали ей чепец. Она его в одной руке держит, в другой — стакан с водой. И все твердит: «Душит, душит… умираю! Ты меня, Алешенька, уморил». Тот извиняется, мол: «Сказал, что вся Москва говорит… Да и то, не всякому слуху и верить можно, Дарья Андреевна!» — добавил он, чтобы ее успокоить. А ей эта, видно, уж комедия и прискучила, она тотчас же и успокоилась. А как сели за стол, так не менее всех остальных кушала, даром что истерика с ней начиналась.
— Потеха да и только!.. — смеялась Анна Николаевна, махая правой рукой.
— Такая привередница, такая привередница! — продолжала гостья, складывая пухлые руки на груди и поднимая глаза кверху.
В это время лакей с прорванными локтями и нечесанной головой принес большой поднос с закуской, и началось подчивание. Замшина преисправно брала и с того, и с другого блюдечка той же вилкой, что и ела, и похваливала домашние соленья, прося поделиться рецептами.
— А слышали вы, матушка Анна Николаевна, — обратилась она опять к хозяйке дома, — что поговаривают об ополчении? Государь-то, вишь, прибыл в ночь на двенадцатое.
— Как не слыхать! Николаша наш в Кремль бегал, еле протискался: народу там набралось видимо-невидимо, на площади была такая давка — яблоку негде упасть. Если бы не будочники, не доехать бы ни одному экипажу до собора. Николашу знакомый квартальный провел и поставил у самых южных дверей, через которые вошел в собор государь. И Николаша видел его, вот как я вас вижу.
— Во-о-от как!.. — протянула Замшина, видимо, стараясь запомнить все подробности, чтобы затем разносить их по городу.
— Когда государь вышел на Красное крыльцо, раздался звон колоколов и народ закричал «ура!». Со всех сторон послышалось: «Веди нас, отец наш, умрем или победим злодея!». Государь постоял несколько минут на крыльце.
— Говорят, государь очень изменился в лице.
— Сильно изменился наш батюшка, похудел, лицо темное, грустный такой!.. Встречал его наш преосвященный Августин с крестом в руках.
— Да, митрополит наш Платон уж стар. Где ему встречать! Ему под восемьдесят лет. Он едва на ногах держится…
— Куда ему! Вот и встречал государя его викарий, преосвященный Августин. Государь выслушал его приветствие с глазами полными слез и благоговейно молился все время благодарственного молебна.
— По случаю чего же был благодарственный молебен? — полюбопытствовала Замшина.