Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Александрович Шаргунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раз я во всем и всё во мне, Что для меня кресты решеток В моем единственном окне — Раз я во всем и всё во мне. И нет предела глубине, А голос сердца прост и кроток: Что для меня кресты решеток, Раз я во всем и всё во мне.

Хотя вот в другом тюремном стихотворении — романтическая краска, метафора, отсылавшая к церковному детству:

Подоконник высокий и грубый, Мой последний земной аналой. За решеткой фабричные трубы, И за городом блеск голубой.

Даже в тюремных, как бы предсмертных стихах — явный положительный заряд. У него так всегда: не было отрицания жизни. Пускай писал о самом тяжелом, о потере близких, о грозящей гибели, все равно все окрашено каким-то порой диковатым и даже кощунственным природным оптимизмом. Он не мог и не хотел скрывать праздничного начала, пробивавшегося вопреки тьме и жути.

Даже в преддверии расстрела Катаев, похоже, продолжал подбирать метафоры, жадно, глазами художника впитывая лица и повадки и арестантов, и тюремщиков.

В «Отце» у следователя «рогатые глаза».

«Вдруг лицо его стало железным, скулы натужились желваками, и он стукнул по столу кулаком так, что подпрыгнул чайник.

— В камэу! — крикнул он косноязычно, обнаружив прилипшую к языку стеклянную конфетку, и потянулся к кружке».

А это следователь из «Вертера»: «Юноша, носатый. Лошадиные глаза».

Одесский краевед Сергей Лущик методом долгих изысканий и сопоставлений выяснил имя следователя (и имена остальных чекистов) — по крайней мере, именно он вел дело Федорова, а возможно, и Катаева (или Катаева допрашивал). Это Марк Штаркман. Он умер в 1996-м глубоким стариком — по иронии судьбы в том же поселке Переделкино, где жил Катаев. По сообщению его внучки Марины Штаркман, уже отставной чекист и Катаев часто общались в 1970-е годы. Чем не сюжет, а?..

Еще один легендарный для Одессы чекист по кличке «Ангел Смерти» — первое название черновой рукописи «Вертера». У катаевского Ангела Смерти — «фосфорические глаза», и он распорядитель расстрела. О нем читаем в архиве приказ председателя ОГЧК от 18 апреля 1920 года: «Товарищ Вихман назначается заведующим общим отделом». Вот что писал об Ангеле Смерти некто В. О. в опубликованных в Париже воспоминаниях «56 дней в Одесской чрезвычайке» (1920): «Приезд “самого” Вихмана навел столь сильную панику на всех заключенных, что последние быстро пошли по камерам. Вихман — страшилище Чека. Он собственноручно расстреливает приговоренных. Об этом всем известно отлично. Но Вихман, если ему физиономия чья-то не понравится или ему не угодишь ответом, может расстрелять и тут же в камере по единоличному своему желанию». В «Траве забвенья» (о смертельный озноб катаевской иронии!) чекист-пенсионер мило воркует: «Ангел Смерти, — ты его помнишь, нашего Колю Березовского по кличке Ангел Смерти? — красивый был парень и хорошо рисовал, царство ему небесное, — так он взял здоровую кисть и золотой краской написал: “Смерть контрреволюции”. Краска прошла сквозь материю, и буквы отпечатались золотом на обоях».

А вот предгубчека Макс Маркин, чья голова «густо заросла жесткими пыльными волосами с рыжеватым оттенком». Это Макс Дейч. По некоторым признакам Катаев мог побывать именно в его кабинете. С марта 1920-го — зампред губчека, с 10 августа — председатель. Катаев вспоминал, что встречался с Дейчем уже в Москве. Если судьба Ангела Смерти туманна, то Дейча известна: расстрелян в 1937-м.

Одесский краевед Олег Губарь нашел фольклорные стихи 1920-х годов «Бунт в Одесской тюрьме».

Раз в ЧК пришел малютка, Стал он плакать и рыдать: «У меня дела не шутка, Я ищу отца и мать»… Приступая прямо к делу, Наш малютка-молодец: «Дядя Дейч! Отдайте маму! Дядя! Где же мой отец?» Дейч хохочет, Дейч смеется, Фишман взялся за бока: И чего малютка хочет Получить от Губчека? «Твой отец давно в могиле — Он расстрелян, как бандит, И сейчас не знаю, право, Где же даже он зарыт».

Ну и так далее…

В центре «Вертера» — надменный посланец Троцкого шепелявый Яков Блюмкин (Наум Бесстрашный), наведавшийся в Одессу в 1920 году (Катаев хорошо знал Блюмкина и даже написал о нем повесть, сгинувшую в недрах НКВД. Он вспоминал, что после окончательной победы красных «Яшка» появился в городе «с какой-то особой миссией»: «Всегда он был чекистом. Ходил в форме, с шевронами»).

Но вообще-то, возьмем выше: летом 1920-го в Одессу прибыл сам главный чекист — да, Феликс Дзержинский, который, как сказано в книге 1987 года «…A главное — верность» (сборник воспоминаний «чекистов Одесщины»), «помог одесской губЧК решительными действиями разгромить контрреволюционное белогвардейское и петлюровское подполье, ликвидировать гнезда врангелевского и антантовского шпионажа».

«Слово “Дзержинский” приводило врагов в ужас, — со знанием дела писал Катаев в «Правде» 1936 года к десятилетней годовщине смерти «железного». — Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим».

И еще одно отступление. Зимой 1934-го Катаев оказался в Ленинграде (как следовало из рассказа 1935 года «Тени»): «Меня повели к одному человеку с двойной фамилией, назначенному к высылке». У этого гонимого «бывшего», когда-то инженера, «за несуразно большие деньги, не торгуясь» он купил графин екатерининской эпохи, «похожий на хрустальную церковь барокко». Покупке (которая выглядела как поощрение) предшествовало чувство опасности — визитер ощутил присутствие «пугающего предмета», хотя и был «не в состоянии его обнаружить»: «Я стал осматриваться по сторонам, ища встревожившую меня вещь». И вдруг увидел портрет Дзержинского. «Трудно было ошибиться в значении этой демонстрации… Портрет висел явно для издевательства, к которому трудно было придраться».

«— Будьте уверены, если ситуация изменится, я у вас куплю этот графин за тройную цену.

И я увидел перед собой красиво причесанную, свободно опущенную голову с легкой проседью…

Он так и сказал, просто, с медленной полуулыбкой: “Если изменится ситуация”».

Под конец жизни Катаев в разговоре с журналистом Борисом Панкиным осуждающе назвал Дзержинского «наверняка троцкистом, и уж наверняка — левым эсером». «Это была одна компания», — обронил он о Феликсе Эдмундовиче и Льве Давидовиче.

Незадолго до смерти он сказал юному редактору издательства «Художественная литература» Ольге Новиковой по поводу повести «Уже написан Вертер»: «Я же не виноват, что там так было».

В сообщении «от коллегии О.Г.Ч.К.» в одесских «Известиях» 26 ноября 1920 года (газета клеилась на улицах, текст набран на оборотной стороне желтого листа неразрезанной табачной бандероли с изображением трезубца и надписью «20 цигарок») читаем про «огромное дело, прошедшее на заседании коллегии губчека 28 октября. По соображениям оперативного характера опубликование этого дела задержалось. Число участников этого дела достигает 194 чел. и представляет собой огромную контрреволюционную организацию, в которой сплелись белополяки, белогвардейцы и петлюровцы».

Для ста человек утвердили приговоры к расстрелу (вина одного из них — «офицер царской армии, уклонившийся от регистрации»), для кого-то — к концлагерю, 79 человек выпущены на свободу «как непричастные к делу».

В списке освобожденных среди прочих значатся вразбивку Валентин Катаев и Евгений Катаев. Повторимся: вероятнее всего, их вина — белое прошлое Валентина. Да и каким боком наш герой мог быть причастен к польскому заговору? Вряд ли через своих любимых англичан… С другой стороны — еще раз спросим: неужели брата взяли только за то, что брат? Впрочем, в списке расстрелянных по этому делу можно увидеть целые семьи — те же Венгржановские…

Непонятно, если Катаев был арестован в марте 1920 года, как его могли обвинять в «заговоре», о котором стало известно в июне? И почему он устроился на работу и публично выступал еще в сентябре, хотя решение коллегии о его освобождении датировано октябрем? По всей видимости, это признаки беспредела и хаоса, сопутствовавших террору.

В мемуаре Михаила Калиновского, именовавшего себя тогдашним «начальником разведки и контрразведки губЧК», изображена авантюрная жизнь подпольщиков: курьеры, явки, переодевания, пароли. Катаев в «Вертере» не отрицал, что некое подобие заговора существовало (а может, это была юношеская игра?): «В собраниях на маяке он не участвовал. Только присутствовал, но не участвовал. И то один лишь раз. Случайно».

Кто этот «он»? Витя Федоров? Но притронуться к «заговору» по касательной могли и автор, и даже Женя Катаев…

А кто же спас? Кто освободил?

По словам сына Катаева, на допросе его узнал Яков Вельский, не только чекист, но художник и литератор, заявивший: «Это не враг, его можно не расстреливать». Отец продолжил общаться с Вельским в столице, где тот работал в «Вечерней Москве». «Мама вспоминает, что Вельский намеревался написать ее портрет. Может быть, это и произошло бы, но чекист Вельский был в конце 1930-х годов арестован своей организацией и уничтожен».

Театральный критик Александр Мацкин рассказал в мемуарах, что в Харькове, где они в середине 1920-х работали с Вельским журналистами, заметил у него в комнате фотографию Катаева со «странной размашистой надписью», смысл которой запомнил: «такой-то вернул мне жизнь». «Вельский, заметив мое удивление, объяснил, что в годы гражданской войны, еще юношей, он стал большим начальником в Одесской ЧК. Катаев же по призыву попал в белую армию, в какой-то роковой момент его посадили, но Вельский пришел к нему на выручку и действительно его спас».

Яков Вельский (Биленкин), как и Катаев, родившийся в 1897-м, в 1919 году был художником-плакатистом в одесском губисполкоме, вероятно, тогда же познакомился с сотрудниками Бюро украинской печати Катаевым и Багрицким (о нем в 1936-м он оставил воспоминания) и скорее всего, посещал вечера «юных поэтов революции». Уже в то время Вельский был секретным сотрудником губернского Особого отдела. За день до деникинского десанта благодаря его провокации были арестованы белогвардейцы-заговорщики полковник Саблин и поручик Марков. После взятия белыми Одессы Вельский пять месяцев скрывался в городе, рискуя жизнью.

В 1920 году после взятия Одессы красными Вельский на службе в ЧК. Он не имел полномочий освобождать арестантов, да и ходатайства за них со стороны сотрудников строго воспрещались.

Под конец жизни в беседе с журналистом Александром Розенбоймом Катаев вспоминал, что однажды в тюрьме появилась какая-то комиссия, и один из ее членов, Туманов, частый посетитель литературных вечеров, узнал его.

Петр Туманов был следователем Одесской ЧК и, вероятно, приятелем Вельского. В июне 1920-го он стал начальником следственно-судебной части губвоенкомата, вынесшей в том же году десятки оправдательных приговоров «военспецам».

Киянская и Фельдман предполагают, что Вельский повлиял на Туманова, добиваясь освобождения Катаева (и его брата).

А в дальнейшем действительно Катаев и Вельский общались сквозь города и годы…

Катаев подарил Одесскому литературному музею фотографию, написав на обороте: «Слева направо Багрицкий, Катаев, Яша Вельский. Какой год — не помню. Это может быть и 25, и 26, а может, даже 31 (хотя вряд ли)». С 1923 года Вельский — замглавреда в «Красном Николаеве» (для литературного приложения «Бурав» писал Катаев). С 1925-го работал в прессе Харькова. С 1930-го — Москва, зам главного в «Крокодиле», где даже печатался с Катаевым в соавторстве. С 1934-го сочинял фельетоны и рисовал карикатуры для «Вечерней Москвы». В 1937-м был взят через месяц после ареста Макса Дейча и расстрелян как «активный участник троцкистско-зиновьевской террористической организации».

Диму в «Вертере» от расстрела спасают, как и автора, через знакомство.

Кто бы ни был избавителем, похоже, Катаева спасло поведение на литературном собрании 1919 года: не зря драл глотку докрасна!

(А вообще, избавителями могли быть оба. И еще кто-то мог быть. В анкете, заполнявшейся бывшими офицерами, графа 17-я гласила: «Кто из ответственных партийных или советских работников знает и может вас рекомендовать».)

Он отсидел в ЧК полгода. В повести «Отец» трижды повторяется срок заключения: «шесть месяцев».

В беседе с журналистом Розенбоймом Катаев подтверждал: был в тюрьме около полугода, сначала — в старом здании ЧК на Екатерининской площади, затем — на улице Маразли. Краевед Лущик, основываясь на тюремных стихах Катаева и анкете, заполненной им на воле, сделал вывод: освобожден он был где-то между 5 и 14 сентября 1920 года. Кстати, пребывание Катаева в тюрьме можно отследить по информации о литературных вечерах в одесских газетах: выступали Багрицкий, Олеша и другие, а потом вдруг снова возник Катаев.

«Все головы повернулись к нему, словно в дверь вошло привидение. Он не придал этому никакого значения и, как всегда, помахал рукой товарищам… Надо было бы не молчать, а радоваться, что его оправдали и выпустили. Но они молчали, и трудно было постигнуть смысл их молчания. Что это? Испуг или недоумение? Может быть, ужас?» («Уже написан Вертер»).

Ему, прошедшему войны, раненому, травленному газом, переболевшему тифом, просидевшему в подвале в ожидании смерти, было всего двадцать три.

Он нес свою тайну сквозь всю жизнь.

В книге «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» он вспоминал детскую игру в войну, и запись эта читается как шифровка. «Мы, “буры”, не успели взорвать мост. “Англичане” напали на нас врасплох. “Буры” бежали. Один лишь я попал в плен, и меня привели на горку к английскому коменданту.

— Проклятый бур, теперь ты будешь расстрелян!»

В «Зимнем ветре» Петя Бачей, арестованный корниловцами, переживал то же, что и герой «Отца», арестованный большевиками: «Он сам и отец в эти минуты в его сознании были как бы одним существом, странно разделенным в этом тягостном мире тюремной свечи».

Даже в фантастической повести «Повелитель железа» приговоренный индус расхаживал по своей «смертной камере» в ожидании конца. «Несколько крупных тропических звезд горело среди грубых переплетов единственного окна камеры Рамашандры в темной синеве неба. Ночь тянулась бесконечно».

В «Святом колодце» (1977) немолодой Катаев встречается в Лос-Анджелесе с Зоей Корбул.

«— Когда же мне сказали, что вы расстреляны, я пришла домой, села на диван и окаменела…

— А может быть, это все-таки правда и я давно мертв?!»

Прямо так, два знака: вопросительный и восклицательный.

ДЕЛО ФЕДОРОВА

Надо бы сказать отдельно о прототипе героя «Вертера» и о судьбах семьи Федоровых[19].

Витя Федоров — ровесник Катаева, друг детства. С восьми лет рисовал для газет и журналов. Талантливость карикатур девятилетнего Вити отмечала в записях Муромцева. Ему было двенадцать, когда в Одессе открылась и поехала по стране огромная выставка «Салон» с участием многих мастеров, в отдельном зале «Детские рисунки» были выставлены Витя и та самая Аня Венгржановская.

В июле 1912 года писателя Александра Федорова посетил на его новой даче корреспондент газеты «Южная мысль»: «Очень много времени А. М. в настоящее время отдает живописи… целая стена занята его произведениями. Другую стену занимают картины его четырнадцатилетнего сына, обнаруживающего недюжинные способности в живописи. “Соперники” очень мирно уживаются в одной комнате. Отец откровенно заявляет, что произведения сына гораздо лучше его собственных». В той же газете спустя год: «От работ пятнадцатилетнего сына писателя художники в восторге. Юный рисовальщик работает вместе с отцом на мансарде, откуда открывается такой прелестный вид на море». Витя неплохо пел и даже сомневался: быть художником или певцом.

Он поступил в Одесское художественное училище, а в январе 1916 года был мобилизован в армию. На фронте попал в тяжелую артиллерию. Летом 1916-го женился на Надежде Ковалевской, младшей дочери владельца земли, где Федоровы купили себе участок под дачу. Родились сыновья — Леонид в 1917-м и Вадим в 1918-м, которых Катаев в «Вертере» назвал Кириллом и Мефодием.

У Катаева не было такой поддержки и опеки, не было роскошной дачи, он пробивался сам, не рос среди знаменитых и успешных, а постепенно знакомился с ними и, быть может, некоторую свою зависть вложил в уста следователя с лошадиными глазами: «Богатый папаша. Ему ничего не стоит купить своему гениальному вундеркинду ящик пастельных карандашей. Десять рублей — пустяки. Мамочкин сынок будет создавать репинские полотна! Я знаю, перед самой войной папочка возил вас в Санкт-Петербург, пытался по протекции впихнуть вас в Академию художеств. Но вы с треском провалились, только напрасно опозорились». (Приведем в опровержение телеграмму из Петрограда, из Академии художеств в канцелярию Одесского училища: «Виктор Федоров экзамен рисования на архитектуру выдержал».)

Судя по воспоминаниям его близких, в период частой смены властей в Одессе Федоров уклонялся от мобилизации и не участвовал в Гражданской войне ни на одной из сторон.

Вскоре после взятия Одессы в 1920-м большевики установили на Большом Фонтане прожекторную станцию. Красный командир Григорий Котовский, благоволивший семье Федоровых, устроил туда Виктора, его жену Надежду и их друга по фамилии Хрусталев. По воспоминаниям самой Надежды, с ее мужем вступили в контакт «сомнительные личности», предложившие ему заплатить «большую сумму денег за то, что он выведет из строя прожектор, когда в гавань войдет белый десант». Виктор согласился содействовать бесплатно. Он стал связным, как об этом в закрытых архивах ЧК вычитал Никита Брыгин, создававший музей КГБ в Одессе.

Одновременно чекисты вскрыли на прожекторной станции криминальный сговор. Им стало известно, что Хрусталев с помощником за мзду «крышуют» контрабандистов из Болгарии. Тогда на прожекторную станцию под видом моториста устроился тот самый молодой следователь Марк Штаркман, вскоре разоблачивший «шкурников».

Но главное обвинение, конечно, — заговор во главе с неким штабс-капитаном Ярошенко. Возможно, с самого начала все было провокацией, поскольку, как следует из записей Брыгина, чекисты внедрили в ряды «заговорщиков» (а на пике их насчитывалось 200 человек) агента по кличке Николай. Строевой офицер царской и деникинской армий, кавалер двух Георгиевских крестов, весной 1920 года преддоживший Одесской ЧК свои услуги по обнаружению офицерских подпольных групп.

Брыгин видел в тех же закрытых архивах его имя, отчество и фамилию, но не назвал их, заметив лишь, что фамилия была «звучной на всю старую Россию».

Эта фраза даже позволила некоторым азартным блоге-рам предположить: а не о Катаеве ли речь? Сразу вспомнили «За сто тысяч убью кого угодно» и начали сопоставлять: офицер — царский и деникинский, два Георгия, весной 1920-го встал на ноги, уже печатался на всю Россию. Если развивать идею, можно приплести и дальнейшие контакты Катаева с несколькими одесскими чекистами — странно как-то для жертвы.

Мне это кажется вздором. Дело не в гнусности самих подозрений (задача книги — честный и хладнокровный разбор всех сведений), а в том, например, что поскольку речь о звучности именно в «старой России», а не в советской, то наверняка подразумевалась известная аристократическая фамилия. Да и зачем было держать в тюрьме «своего» целых полгода (как и его брата), таскать на допросы, изводить его отца? И не родились бы тогда пронзительные стихи в ожидании казни, перешедшие потом в прозу…

Агент Николай был ключевой фигурой в разоблачении и разгроме организации штабс-капитана Ярошенко (а быть может, и в ее создании). Ярошенко — прототип чудесно спасшегося штабс-капитана Соловьева в «Траве забвенья», где прозаической строкой приводились такие одесские куплеты того времени на мотив песни Вертинского «Три юных пажа покидали навеки свой берег родной»: «Три типа тюрьму покидали: эсер, офицер, биржевик. В глазах у них слезы сверкали, и где-то стучал грузовик. Один выходил на свободу, удачно минуя гараж; он продал казенную соду и чей-то чужой экипаж. Другой про себя улыбался, когда его в лагерь вели; он сбытом купюр занимался от шумного света вдали. А третий был штабс-капитаном, он молча поехал в гараж и там был наказан наганом за Врангеля и шпионаж. Кто хочет быть штабс-капитаном, тот может поехать в гараж!»

Но была и другая, более романтическая версия разоблачения — роковая женщина. Эту версию Катаев взял у Сергея Ингулова (Рейзера), неистового большевика, пропагандиста, члена коллегии Одесской ЧК, впоследствии начальника Главлита, расстрелянного в 1938-м. (Между прочим, Ингулов — еще один возможный участник вызволения Катаева.)

Ингулов утверждал, что «очень осторожного» врангелевского штабс-капитана погубила женщина, с которой он познакомился в столовой ЕПО (Единого потребительского общества). Она получила задание ЧК влюбить его в себя, успешно справилась, но влюбилась и сама, и всё же, наперекор чувствам, доносила на него, помогла с арестом, а в тюрьме перестукивалась через стенку, пока он не был расстрелян, а она освобождена.

В харьковском «Коммунисте» Ингулов взывал: «Писатели и писательницы, трагики и поэты, акмеисты и неоклассики, о ком рассказываете вы нам? Вы художники, вы не можете не воспринимать революционного быта, жизни — не классов, не слоев, не групп, отдельных людей в революции… Поэты и поэтессы, вы сумели воспеть любовь Данте и Беатриче, разве вам не постичь трагической любви штабс-капитана и девушки из партшколы?.. Почему же вы молчите?»

Этот образ — имевший прототип или вымышленный — так впечатлил Катаева, что предательница есть и в «Траве забвенья», где мечется от любви к страшному долгу, теряя сознание, Клавдия Заремба, «машинистка в административно-хозяйственном отделе губчека», и в «Вертере», где действует ледяная и жестокая Инга, которая прямо названа и изображена Иудой (выполнил-таки Катаев литературное задание Ингулова!), и, быть может, мелькает на миг в «Отце» — машинистка, выглянувшая из решетчатого окна, когда Синайского ведут со двора тюрьмы на допрос.

Не исключено, что Катаеву помогли рассказы Якова Вельского об одесской чекистке Розе Вакс. Она внедрялась в сообщества, враждебные советской власти, и даже была тюремным соглядатаем[20]. В 1935 году ее давние коллеги Дейч и Вельский выдали приехавшей в Москву Вакс справки о том, что она «работала в 1920 г. в органах ЧК», однако в 1936-м Комиссия партийного контроля объявила ее авантюристкой — возможно, это было интригой Ежова накануне снятия Ягоды и зачистки прежних кадров.

Итак, мы в 1920-м и в Одессе: организация штабс-капитана Ярошенко готовилась поднять восстание при подходе врангелевского десанта. В ночь на 12 июня и в течение суток стали брать участников «заговора», среди них — Виктор Федоров, 13-го в Одессе было введено военное положение, но десанта так и не случилось.

Надежда на десант — уже тюремная — в «Вертере», во снах обреченных, которые «сами были сновидениями».

Штабс-капитан Ярошенко ушел от ареста (что отражено в «Траве забвенья»), но через три месяца был вычислен и взят, хотя пытался скрыться под другой фамилией.

А сейчас надо вернуться к Григорию Котовскому.

Осенью 1916 года он находился в одесской тюрьме, приговоренный к смертной казни. За него активно просила интеллигенция (этот налетчик никого не убил, а грабил только богатых), и казнь была заменена бессрочной каторгой. После Февральской революции начались хлопоты об освобождении Котовского и разрешении ему отправиться на фронт. Писатель Федоров обращался к министру юстиции Временного правительства с такими словами: «Если бы Вы, г. министр, видели Котовского лично, Вы бы убедились, что это человек с переболевшей и перегоревшей в раскаянии душой. Приговоренный к смертной казни, он сорок пять дней и ночей с минуты на минуту ждал, что к нему придут палачи… Если Вы, г. министр, склонны верить некоторой зоркости писателя, двадцать пять лет наблюдавшего и изучавшего человеческое сердце, Вы не ошибетесь, если в это благословенное время даруете Котовскому просимую милость».

Котовский и Федоров близко дружили. В своих воспоминаниях «Президент тюремной республики» одесский журналист Алексей Борисов, начинавший еще до революции, рассказывал, что Котовский «во время интервенции в течение нескольких недель скрывался на даче у Федорова. Отсюда Григорий Иванович, загримированный под купца, делал вылазки в город». «Всем известно, что Котовский прятался на даче Федорова», — сказал Катаев в интервью Розенбойму.

А в берлинской книге писателя-эмигранта Романа Гуля «Красные маршалы» вообще утверждалось, что исключительно Федоров спас «идейного налетчика» от казни: «Прямо из тюрьмы освобожденный Котовский приехал к Федорову. Взволнованно сжав его руку, глядя в глаза, Котовский сказал: — Клянусь, вы никогда не раскаетесь в том, что сделали для меня… если вам понадобится когда-нибудь моя жизнь — скажите мне».

Теперь понятно, почему после взятия Одессы Котовский пристроил Витю Федорова с женой и другом на прожекторную станцию.

Он же, Котовский, добился их освобождения летом 1920-го. И не столь важно, кто попросил за арестованного (возможно, мать, как в «Вертере» или в зеркальной киноповести «Поэт», где у поручика в белой контрразведке за арестанта-коммуниста, заболевшего тифом и попавшего в захваченный город, тоже просит мать, падая на колени).

О том, что Котовский спас Виктора Федорова от расстрела, пишут и Борисов, и Гуль, это подтверждали и его жена Надежда, и сын Вадим.

В «Вертере» за арестанта упрашивал своего старого приятеля по каторге Маркина (Макса Дейча) «горбоносо-лосиный» эсер Серафим Лось, чей прототип — ныне позабытый литератор Андрей Соболь. В 1919–1921 годах Соболь подолгу жил в Одессе и был возлюбленным художницы Анны Коваленко, впоследствии второй жены Валентина Петровича…

Катаев и тут передал реальные события. Лось действительно упросил Дейча освободить художника, но не Диму (Витю), а Николая Данилова, участника одесской литературной жизни тех лет, который в своих воспоминаниях писал так: «Виновником моего скорого освобождения был Андрей Соболь. Узнав о моем аресте, он решил воспользоваться старым знакомством с председателем Одесской губчека Дейчем, вместе с которым был на царской каторге. После этого они не встречались и их пути в революции разошлись. Но тем не менее Соболь решил обратиться к Дейчу. Он послал ему записку с просьбой уделить ему несколько минут для беседы. Дейч принял его и искренне обрадовался, увидев старого товарища. Он, конечно, знал политическое прошлое Соболя, но это не помешало ему выполнить его просьбу, лично разобраться в причинах моего ареста, в результате чего я был освобожден, даже без допроса». Соболь застрелился в 1926 году на Тверском бульваре у памятника Пушкину (жертва тяжелых депрессий, не дождался репрессий) — теплый некролог поместил в «Гудке» «Вал. К», то есть Валентин Катаев.

И наконец, о судьбах Федоровых.

В декабре 1919 года Александр Митрофанович, оставив жену, переехал в Болгарию (как рассказывают, с новой возлюбленной). В Софии он прожил 30 лет: литературные вечера, выставки… Состоял в переписке с Тухачевским, предлагавшим вернуться на родину. После войны написал мемуары и передал в Москву с неким Заславским, но следов их не обнаружено. Репатриант Николай Гринкевич вспоминал: «В последние годы жизни Федоров нигде не печатался. Один за другим заканчивали свое существование публиковавшие его журналы и газеты… Все чаще и чаще можно было встретить в софийских кабачках старого русского писателя, одиноко сидящего в глубоком раздумье за стаканом вина». Умер он в 1949-м.

Лидия Карловна (в «Вертере» Лариса Германовна, хотя в первой черновой рукописи и она, и ее сын названы подлинными именами), в прошлом актриса, писала пьесы, но в основном занималась хозяйством. Оставшись собственницей дачи, она сдавала ее комнаты. В «пансион» приезжали Мейерхольд, Олеша, Багрицкий, Нарбут и многие другие. В середине 1930-х годов Лидия Карловна передала дачу Литфонду Украинского союза писателей, оставив себе комнату. Она переписывалась с Федоровым, который собирался вернуться — их ободряло возвращение весной 1937-го Куприна, но вдруг, к удивлению Федорова, переписка оборвалась. Лидия Карловна была арестована в октябре 1937-го и расстреляна менее чем через месяц после ареста в возрасте семидесяти одного года. Три свидетеля, включая администратора Дома творчества, дали показания, что она «вела себя как хозяйка», хранила «как святыню» книги мужа-эмигранта, возглавляла антисоветскую группу офицеров и дачевладельцев, очень религиозна, «ее посещал митрополит», муж и сын в эмиграции, а в 1919-м на даче укрывался контрреволюционер писатель Лунин (вместо «Бунин»). Вдобавок расстрельная тройка придумала ей второго сына-эмигранта.

Несомненно, Катаев знал дальнейшую судьбу Виктора Федорова — она показана через «вещий материнский сон» в «Вертере». Во сне матери он «уплывал на лодке вместе с какими-то будто хорошо ей знакомыми людьми через Днестр на противоположный берег». Да, Виктор, освобожденный из Одесской ЧК, не теряя времени, бежал в Румынию через днестровские плавни. Жена Надежда с детьми смогла перебраться к нему только со второй попытки. Однако за это время Виктор сошелся в Бухаресте с другой женщиной по имени Вера, генеральской дочерью. Надежда поселилась с детьми в Праге, потом они уехали в Америку.

Виктор снова увидел Одессу в 1941-м во время оккупации города румынами. Но могилу «бедной мамы», проявляет осведомленность Катаев, «он так и не нашел, когда вернулся в родной город вместе с чужеземными войсками». Он поселился на той самой даче, гулял по городу в румынской военной форме. Будучи главным художником Королевского оперного театра в Бухаресте, оформил несколько постановок в Одесском театре и жаловался в письме отцу, что начальство приказало ему перевезти декорации в Бухарест. И даже это было известно Катаеву: «“Ночь” из “Аиды”, свернутая в рулон, тряслась по исковерканным дорогам войны в неуклюжем тягостно-сером немецком грузовике с брезентовым верхом». В окончательный текст «Вертера» не вошла и такая фраза: «Его преступление не считалось особенно тяжким: он только забрал в городском театре несколько наиболее ценных декораций и увез их за Днестр, за Дунай, на запад…»

В 1944 году в Румынию вошли советские войска. У Виктора была возможность перебраться в Америку, но Александр Митрофанович в письме советовал ему «оставаться и ждать наших». Есть версия, что Виктора сдала жена Вера, от которой он собрался уйти. Его отправили в сибирский лагерь, куда попал и Сергей Бондарин, писатель родом из Одессы, фронтовой корреспондент, арестованный в конце войны за «антисоветскую агитацию»[21], который и рассказал все Катаеву. Федоров был художником-декоратором в лагерном театре имени Берии и, по воспоминаниям Бондат рина, несмотря на истощение и болезнь, «работал упоен-но, молитвенно, как будто он не в холодном сарае нашего лагерного красного уголка, а в своей солнечной студии художника. И он еще накануне своей смерти говорил мне: — Только одно может спасти нас, Сережа! Это — собрать все силы души и жить эти годы, как в молитве… Но — Боже мой! Где же они?». Виктор умер в 1948-м.

Об этом зримо и достоверно тоже у Катаева, словно бы побывавшего там, в бараке, у друзей юности: «Он часто вспоминал о Боге, в которого опять верил, горячо, как в детстве. У него на груди, под бязевой рубахой на тесемочке, висел образок его ангела-хранителя. Он молился на этот овальный эмалевый образок и со слезами на потухших глазах целовал его. Он был уверен, что это Бог карает его за грехи, и он со смирением принимал Божий гнев… Его уносило туда, где мама склоняла над ним печальное лицо, где на миг появился и пропал папа — белый жилет, обручальное кольцо, золотые запонки, — где два маленьких мальчика в панамках — двойняшки Кирилл и Мефодий — с крашеными ведерками в руках бежали босиком возле Констанцы по песку золотого пляжа, на который языками наползала кружевная пена Черного моря…»

А сейчас еще кое-что.

12 мая 1921 года в одесском отделе ЗАГС сделана запись о женитьбе Валентина Катаева на Людмиле Гершуни. Сравнительно немного времени после освобождения… Для обоих — первый брак. Место проживания — ул. Карла Маркса (бывшая Екатерининская), 2. Ему было — двадцать четыре, ей — девятнадцать.

Как явствует из архивов, Людмила родилась в Одессе 27 ноября 1901 года. Родители: одесский 2-й гильдии купеческий сын Рафаил Хаимов Гершуни, мать — Эйдля. В браке Людмила Гершуни стала Катаевой.

12 января 1922 года (ровно через восемь месяцев) на основании обоюдного согласия разведены: Катаев Валентин, литератор, и Катаева Людмила, домохозяйка. «После расторжения брака желает именоваться Гершуни».

Весной 1921-го он отправился в Харьков, где делил тесный номер с друзьями… А Гершуни? Встречались во время его редких наездов в Одессу? В начале 1922-го уехал покорять Москву…

Лущик и Розенбойм утверждали: «После разрыва с Катаевым она покончила с собой…»



Поделиться книгой:



Регистрация