Историк Александр Немировский вообще считает, что Катаев в Красной армии не был, работал в Бюро украинской печати, для прикрытия, а сам участвовал в подпольных белых организациях (одна из таких гнездилась в Полтаве в монастыре).
Но все-таки отчет Катаева о поездке с красным эшелоном уж слишком убедителен и не раз повторяется. Вопреки новым отважным интерпретаторам, я не вижу причин ему не верить: если бы он придумывал, то запутался бы в показаниях.
Летом 1919 года Катаев мог попасть в белую контрразведку… Был ли он арестован в Полтаве или позднее в Одессе, взятой десантом? Неизвестно. Но в 1926-м в автобиографии написал: «Гражданская война 1918–1920 гг. на Украине замотала меня в доску, швыряя от белых к красным, из контрразведки в чрезвычайку. В общей сложности за это время в тюрьме я просидел не менее 8 месяцев».
Учитывая, что под арестом в 1920 году ему предстояло просидеть полгода, оставшееся выпадает на лето 1919-го.
И СНОВА — БЕЛЫЙ
22 августа 1919 года белые высадили десант в Одессе.
Эскадра действовала стремительно.
Вот что вспоминал улан 1-го Петроградского эскадрона Сергей Афанасьев (успевший в середине 1940-х послужить во власовской РОА[17]): «Мы — “грозная” сила в 400–500 человек — наступали, и враг… позорно бежал. Смелость города берет! Тут была даже не смелость, а просто нахальство — занять город в 800 тысяч населения. Мы превратились в кусты хризантем, которыми утыкали нас благодарные жители. На тревожные вопросы: “Сколько вас?” — мы важно отвечали: “Сорок тысяч”. При виде нашей тонкой цепочки возникал второй вопрос: “Да где же они?” — “Идут вокруг города!” Так свершилось — и почти без выстрела “Одесса-мама” из красной стала белой…»
К полудню, узнав о десанте, город покинули все высшие красные командиры — Ян Гамарник, Борис Краевский и Иона Якир (кстати, все трое расстреляны в 1937-м). Как вспоминал Иван Клименко, председатель одесского губисполкома (тоже расстрелянный в 1937-м): «В городе не было абсолютно никаких сил, так как все местные силы были оттянуты для ликвидации поражения в Николаеве, восстановления фронта по Бугу и значительные части были направлены против Махно… Был в городе караул, штыков в 4000, но он был ненадежен…»
Существенную поддержку десанту оказали подпольные офицерские организации. Их восстание началось по условному сигналу — три выстрела из орудия в сторону города. По сигналу было захвачено здание Одесской губчека и освобождены находившиеся там. К утру 24 августа весь город перешел под контроль белых. Тем же утром после четырехмесячного перерыва появился специальный выпуск — бюллетень № 1 газеты «Одесский листок» с шапкой «Измученным гражданам исстрадавшейся Одессы от освобожденного узника — “Одесского листка” — братский привет!». В этот же день возобновила работу распущенная большевиками в апреле городская дума.
«Красный балаган окончен», — решила осчастливленная Муромцева и вскоре записала: «Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его таланта. Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили. Я вспомнила, что какая-то поэтесса сказала, что Катаев из конины. Впрочем, может быть, подрастет, поймет. Ему теперь не стыдно того, что он делает. Ян говорил ему: “Вы — злы, завистливы, честолюбивы”. Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается. Меня удивляет, что Валя так спокойно относится к Яну. Нет в нем юношеского волнения. Он говорит, что ему дорого лишь мнение Яна, а раз это так, то как-то странно такое спокойствие. Ян ему говорил: “Ведь если я с вами говорю после всего того, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает
По-моему, есть в этих строчках самодовольная интонация поучающих… А упомянутому Лазарю Кармену Бунин действительно не подавал руки. Одесский писатель и журналист бурно поддержал красных и выступал как пропагандист. Белые посадили его в тюрьму, где у него обострился туберкулез, от которого он умер в 1920-м.
И далее — у Муромцевой: «Валя ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян защищал, говорил, что у Волошина через всю словесность вдруг проникает свое, настоящее».
Неодобрительное отношение Катаева к Волошину, по его мнению, пытавшемуся усидеть на двух стульях, — во многом злость младшего, которому за эти стулья поневоле приходилось вставать под ружье.
А следом Муромцева пускалась в описания зверств, которые как бы оттеняли то, что Валя «натворил»: «Был присяжный поверенный, офицер, потерявший ногу. Он просидел 4 дня в харьковск[ой] чрезвычайке. Очень накален против евреев. Рассказывал, как при нем снимали допросы, после чего расстреливали в комнате рядом “сухими выстрелами”. Раз с ним сидел молоденький студент, только что кончивший гимназию, и горько плакал. Его вызвали на допрос в соседнюю камеру, обратно принесли с отрезанным ухом, языком, с вырезанными погонами на плечах — и все только за то, что его брат доброволец. Как осуждать, если брат его до конца дней своих не будет выносить слова “еврей”. Конечно, это дурно, но понятно».
Но тут же Вера Николаевна пыталась увидеть все с другого ракурса: «Какую обильную жатву пожнут теперь юдофобы. Враги евреев — полуграмотные мальчишки, которые за последние годы приобрели наглость и деньги, вместо самых элементарных знаний и правил общежития».
А Катаеву снова пришлось послужить. На этот раз — вновь у белых.
Чертами своей судьбы он наделил прапорщика Чабана, героя рассказа 1922 года «Самострел», позднее переименованного в «Прапорщик» (катаевское правило — ничему не пропадать, все в «топку» литературы). Чабан прошел Первую мировую, был ранен и «имел два Георгиевских креста, шашку с аннинским темляком и надписью “За храбрость”». «В девятнадцатом году он был мобилизован… Прапорщика только спросили на пункте, где он желает служить, и, узнавши, что ему все равно, записали на бронепоезд и назначили телефонистом».
Бронепоезд «Новороссия» белые формировали полтора месяца после взятия Одессы. Катаеву доверили командирский пост в головной башне. Возможно, в белой контрразведке он объяснил, что красным служил по принуждению, и был прощен — типичный случай. В киноповести «Поэт» от арестованного друга Тарасова офицер Орловский требует «небольшой формальности»: подписать короткое заявление о том, что «работа у красных была вынужденной», и добавляет: «Честное слово, я от тебя этого не ожидал. Сочинять — ты меня прости — какие-то плоские агитки, чуть не частушки, водиться со всякой швалью — с матросней и солдатней, бегать по разным этим губкомам, агитпромам… Зачем? Кому нужно? Разве это дело настоящего поэта? Впрочем, не будем об этом больше говорить. Что было, то было. И кончено. Все забыто». Такую подпись дал в октябре 1919-го, спасая себя, поэт Владимир Нарбут (это выяснилось в 1928-м и сломало ему жизнь — исключен из партии, уволен с редакторских постов, а в 1938-м погиб в колымском лагере). В «Поэте» Тарасов подписи не дал. А сам Катаев?..
21 октября 1919 года в своем приказе № 52 белый военачальник генерал-лейтенант Николай Шиллинг сетовал на то, что белые берут на командующие позиции вчерашних красных.
Если так, что мешало назначить офицера-артиллериста Катаева, прошедшего мировую войну и уже успевшего побывать белым при французах, командиром башни бронепоезда?
До начала отступления Вооруженных сил Юга России в январе 1920-го бронепоезд «Новороссия» воевал на два фронта — против петлюровцев, объявивших войну белым и находившихся в Виннице, и против красных в Бердичеве.
В советское время Катаев нигде не афишировал службы у белых и только в 1942-м при заполнении личной карточки члена Союза писателей СССР на вопрос: «Служил ли в армиях и отрядах, боровшихся против Советской власти?» — коротко ответил: «Был мобилизован в 1920 году Деникиным, прослужил 4 дня в западной артиллерийской бригаде, дезертировал». Эти «4 дня» и «дезертировал» были, конечно, неправдой.
В архивах Буниных есть письмо от 15 октября 1919 года со станции Вапнярка, которое сопровождала пометка Веры Николаевны: «Разбирала письма. Попалось письмо Катаева с белого фронта».
«Дорогой учитель Иван Алексеевич,
вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде “Новороссия”. Каждый день мы в боях и под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности — орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны, — не оправдались. Работаю от всего сердца. Верьте мне. Пока мы захватили 5 станций. Это значительный успех.
Часто думаю о Вас. Несколько раз читал Ваши стихи в “Южном слове”. Они прекрасны. С каждым новым Вашим стихотворением я утверждаюсь во мнении, что Вы настоящий и очень большой поэт. Завтра напишу Вам большое письмо с приложением своих стихов, которые прошу пристроить в Одессе куда-нибудь, напр., в “Россию”. Привет Вере Николаевне.
Ваш
Из Вапнярки в том октябре были выбиты петлюровцы.
Откуда это — «от всего сердца», «верьте мне»? Так мог написать искупавший вину… А не Бунин ли похлопотал за Катаева перед белыми?
Интересно, что Бунин катаевские стихи пристроил, ну а упоминаемое в письме академичное «Южное слово» считалось деникинским рупором, и Бунин был там главным редактором. А молодые литераторы в это время нерегулярно на плохой бумаге издавали юмористические газеты, например довольно циничное «Перо в спину».
Кстати, в «Прапорщике» Катаев показал и себя: «Командир первого орудия, с походной сумкой и биноклем через плечо, деловито бегал, наблюдая за проводкой телефонного провода».
Этот рассказ почти целиком он включил в 1923-м в повесть «Приключения паровоза», запомнившуюся картину сохранив в прежнем виде: «После молебна командиру вручили новенькую, блестящую икону святого Николая, и генерал говорил речь. Говорил он о том, что красные враги сильны, что требуется напряжение всех военных сил для того, чтобы их сломить».
Подлинное состояние Катаева — далекое от бравых слов из письма — как мне кажется, передавали его стихи 1920 года, одновременно хмельные и болезненно-предтифозные:
Что ему страны, враждебные большевикам, что ему триколор — знамя Добровольческой армии, надоело воевать, трясясь туда-сюда по железной дороге, остается отдаваться до беспамятства стихии набегов да глядеться до бесконечности в сверкающие снега.
В 1922 году в стихотворении «Современник» (которое привожу частично) он вернулся к себе, тогдашнему, рвавшемуся с деникинцами на Московский Кремль, а до этого навстречу деникинцам, и снова передал ту же атмосферу — братоубийственного кошмара, тоски безумия:
В рассказе 1927 года «Раб», где нарочито перемешаны две разные эвакуации Одессы (Антанты и добровольческая), белый офицер Кутайсов (оцените созвучие Кутай-сов — Катаев) писал матери в Орел: «Два месяца наш бронепоезд метался между Жмеринкой и Киевом. Трижды мы пытались прорваться на Бердичев. Дорогая мамочка, если б ты знала, как я устал… Снег засыпает папаху, сапоги худые, и ноги — совершенно деревянные от стужи… Потом сыпной тиф».
ТИФ
Тиф косил ряды обеих армий похлеще свинца.
Катаев заболел сыпным тифом в Жмеринке, очищенной от красных, в самом начале 1920 года, еще до начала отступления.
Вероятно, какое-то время перед погрузкой в автомобиль он провел на большом жмеринском вокзале, в эвакопункте.
Про «сыпнотифозную Жмеринку моих военных кошмаров» читаем в «Траве забвенья». Он был без сознания, но, вплетаясь в бред, долетали «военные звуки, каким-то образом дававшие мне понятие о положении в городе, о последних часах его осады и об эвакуации…».
В рассказе 1920 года «Сэр Генри и черт» с подзаголовком «Сыпной тиф» всё — и тяжелая болезнь, заставшая в бронепоезде, и отправка в Одессу в госпиталь — показано выпукло, с тем сочетанием достоверности и галлюцинации, которое так удавалось Катаеву: «Тот изумительный осажденный город, о кабачках и огнях которого я так страстно думал три месяца, мотаясь в стальной башне бронепоезда, был где-то вокруг за стенами совсем близко».
(В 1984 году он вспоминал: «Я был так увлечен этим рассказом, что разрезал на части огромную таблицу Менделеева (бумаги в ту пору не было) и писал на ней».)
Еще недавно «собиравший приветствия англичанам» теперь делился видениями — боль в ухе, запевшая «красной струной» (видимо, тиф был осложнен отитом), превратилась в англичанина по имени сэр Генри.
Больной, утопая в бреду, словно бы обращался к Антанте, не способной защитить:
«— Прошу заметить, что англичане должны уважать русских».
Потом сэр Генри, оказавшийся суровым британским моряком, спасал больному ухо, вырезав из него крысиное гнездо, и они отплывали к золотым берегам. Потом бред опять переносил героя в Одессу, и ему мнилось: «Уже вокруг стреляли пушки… Скорей, скорей в гавань, на борт “Короля морей”. Капитан спасет меня от солдат, ворвавшихся в город. Стекла сотрясались и звенели от проезжавших на улице грузовиков… В палату ворвалась сиделка… Вокруг меня и в меня хлынул звон, грохот и смятенье. И чей-то знакомый и незнакомый, страшно далекий и маленький (как за стеной) голос сказал то ужасное, короткое и единственное слово, смысл которого для меня был темен, но совершенно и навсегда непоправим».
— Красные!
Не это ли слово?
Пока три недели длилась тяжелая стадия тифа — в Гражданской войне случился перелом.
написано в 1920-м в стихотворении «Сыпной тиф».
Красные — 41-я стрелковая дивизия и кавалерия Котовского — быстро наступали. 3 февраля была взята морская крепость Очаков. В Одессе начались большевистские восстания. 4 февраля генерал Шиллинг объявил эвакуацию, которая проходила суматошно, под обстрелом, во время боев в городе. Существенное участие в эвакуации принял британский флот. Уплыть смогла лишь меньшая часть из желавших. Были захвачены в плен три белых генерала, около двухсот офицеров и три тысячи солдат (в том числе в госпиталях полторы тысячи больных и раненых).
Тем же 1920 годом датировано стихотворение «Эвакуация»:
«Почему мы поверили в добровольцев? — мучилась в дневниках Муромцева, вместе с Буниным отчалившая на французском корабле. — Пережили самое тяжелое утро в жизни… Это ужасная минута — бегут обреченные люди, молят о месте и им отказывают… Что же это такое? Неужели власти не знали, что развязка так близко? Или это измена? Разговоров, мнений, утверждений не оберешься. Одно ясно, что многие попали в ловушку».
Точно так же, как и Катаев, в начале 1920-го заболев тифом, не смог уйти с Добровольческой армией из Владикавказа военврач Михаил Булгаков.
В 1960 году Катаев с женой Эстер побывал у Муромцевой в Париже.
«— Боже мой, боже мой! — воскликнула Вера Николаевна, сплетая и расплетая свои старческие пальцы. — Ведь мы, Валя, виделись с вами последний раз сорок лет назад. Сорок лет! Мы даже не успели проститься.
— Я лежал в сыпняке.
— Мы это знали. Иван Алексеевич даже порывался поехать к вам в госпиталь… Но ведь вы знаете Ивана Алексеевича… его боязнь заразиться… Он был уверен, что вы не выживете, а я верила… И молилась за вас, и верила… А потом еще сколько раз…»
Бунин действительно очень боялся тифа — на корабле он, тревожась, что жена в общем помещении может подхватить вшей, настоял, чтобы она теснилась с ним на одной полке.
Возможно, с приходом красных отец и брат забрали Валентина из госпиталя домой.
ОДНАЖДЫ РАССТРЕЛЯННЫЙ
Переболев тифом, человек еще полгода приходит в себя.
Катаев поправился к середине февраля.
Его взяли в конце марта.
За что? Если почитать в одесских «Известиях» списки расстрелянных, то сама принадлежность к офицерству (не только белому, но и дореволюционному) могла стоить жизни. Так что у ЧК были все основания его убить.
Вместе с ним арестовали едва выпустившегося гимназиста Женю — вероятно, просто как брата. Жене было почти восемнадцать. По предположению историков литературы Оксаны Киянской и Давида Фельдмана, он, надеясь на снисхождение, на первом допросе уменьшил свой возраст, и именно поэтому фальшивый год рождения — 1903-й — преследовал его всю жизнь в документах и биографиях и до сих пор встречается в некоторых текстах.
Пока Катаев сидел, в августе 1920 года погиб его двоюродный брат 38-летний Василий Николаевич, военврач в госпитале — по семейному преданию, он поплатился жизнью за то, что лечил оставшихся раненых и больных белогвардейцев…
Прошел ли наш герой регистрацию в губвоенкомате, которой подлежали все офицеры? Неизвестно. Не пройти — беда, признать службу на «Новороссии» — тоже беда. Но герой его повести «Уже написан Вертер» зарегистрировался. Наград за мировую войну у него не сохранилось — спустя десятилетия оставалось описывать своему сыну, как они выглядели, поскольку власти «требовали у населения сдачи не только оружия, но и царских орденов».
Очевидно, шашку изъяли… Она всплывает там и тут. Например, в последней повести «Сухой лиман» (1986) во дворе дома на Пироговской возник красноармеец «в разношенных солдатских башмаках»: «Офицерская реквизированная шашка с аннинским темляком, висевшая у него на боку, совсем не подходила к его деревенской внешности».
Арестовали ли Катаева за какое-то «новое дело»?
Вряд ли шаткий после болезни юноша, только что одолевший смерть, сразу же примкнул к подполью, притом что разоблачение означало верную гибель.
Тем не менее донесения чекистов свидетельствуют о нескольких организациях, выявленных в 1920 году. Если верить «Отчету Центрального Управления Чрезвычайных Комиссий при Совнаркоме Украины за 1920 год», подпольщиков было немало. Естественно сомневаться в достоверности обвинений, но заговоры тоже имели место. Гражданская война продолжалась, с новой силой разгорелась война с Польшей, в Одессе тайно присутствовали Василий Шульгин и его соратники по «Азбуке». У многих сохранялась надежда на повторение прошлогоднего успеха — летний десант 1919-го, поддержанный мятежом.
Обратимся к разоблаченным.
Созданная неким Серафадисом, секретарем греческого консула в Одессе, организация почти в 300 человек «успела связаться с милицией, выделить группы преданных ей милиционеров, на обязанности которых возлагалось занять соответствующие пункты во время переворота». Другую группу (разведывательную) возглавлял бывший командир Волчанского отряда Балаев: она, как утверждалось, была организована врангелевскими агентами, прибывавшими в Одессу из Крыма. В мае была разгромлена небольшая группа бывшего командира Дроздовского конного полка полковника Гусаченко, будто бы готовившая волнения в уездах и одновременный удар по ЧК в Одессе. В начале июля была раскрыта организация в несколько десятков «врангельцев и петлюровцев».
Но было еще два крупных дела. «Польский заговор» и «заговор на маяке».
В «Вертере» Катаев называл первый заговор польско-английским, поскольку участвовало в нем несколько англичан. Считается, что во главе заговорщиков стоял некто Новосельский, присланный в Одессу польским Генеральным штабом. Организация якобы планировала мятеж в поддержку войск Пилсудского, которые в это время находились за сотни километров от города (в мае поляки взяли Киев, но уже в августе обороняли Варшаву).
В «заговоре на маяке» (задача — вывести из строя прожектор, когда в гавань войдет врангелевский десант) был обвинен герой «Вертера». За этот «заговор» среди прочих арестовали катаевского друга Виктора Федорова. Но аресты прошли в июне, а Катаева взяли ранней весной.
В повести «Отец», писавшейся тщательно в 1920-е, Петя Синайский — это он сам, Валя, «молодой человек в офицерской тужурке с артиллерийскими петлицами», которого ведут по пустым широким улицам, где еще недавно «расхаживали офицерские патрули и дефилировали отряды британской морской пехоты».
Прототипом «Димки» в «Вертере» был Виктор Федоров, но и там — о себе самом, это же Вале «чернокурчавый, как овца», конвоир говорит: «Господин юнкер, иди аккуратней. Не торопись. Успеешь».
Подвалы, лестницы, гараж, шум мотора, заглушавшего выстрелы и крики.
В «Грасском дневнике» Галины Кузнецовой есть реакция Бунина на повесть «Отец» в разговоре с женой:
«— Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина[18]. Потом, такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он, например, делает с обрывком газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.
— А разве он сидел в тюрьме?
— Думаю, да.
— Он красивый, — сказала В [ера] Н[иколаевна]. — Помнишь его в Одессе у нас на даче?»
Кажется, Бунин не случайно обратил внимание на сцену в кабинете у следователя — одно из сильнейших мест в рассказе, шизофренический приступ загнанного существа, когда арестованный, дожидаясь чекиста, хватает с пола какие-то бумажки, воображая в бреду, что от этого зависит его судьба.
Подобное же и в «Вертере»: герой, обезумев, загадывает, что, если он не шелохнется, его не вызовут на расстрел…
«Он знал, что уже ничего не поможет, — это из рассказа 1922 года «Восемьдесят пять». — Он уже видел себя введенным в пустой гараж, где одна стена истыкана черной оспой, и совершенно точно осязал на затылке то место, куда ударит первая пуля».
Черновой вариант названия повести «Уже написан Вертер» — «Гараж».
Это из «Вертера»: «Теперь их всех, конечно, уничтожат… Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился, так и уйдет».
В книге К. Алинина, в 1919 году арестованного и случайно избежавшего расстрела, «“Чека”. Личные воспоминания об Одесской чрезвычайке» показан именно такой конвейер: «На расстрел выводили по одному, иногда по два. Осужденного заставляли в подвале раздеваться… Нередко расстрелы сопровождались истязаниями». (То есть этого избежал Катаев в 1919-м, когда клялся в любви к большевикам, за что его осуждал «неприкосновенный» Бунин.)
О том же историк Игорь Шкляев, автор книги «Одесса в смутное время» (2004), со ссылкой на одного из комендантов здания ЧК: «Приговоренные раздевались донага, причем одежду сортировали на мужскую и женскую, верхнюю и нижнюю».
Героя «Вертера» допрашивают, из его камеры уводят людей: кто-то отрешенно держится, кто-то безумеет. Фамилии, приведенные Катаевым, подтверждают архивы. То есть это, скорее всего, были его сокамерники: «полковник в английской шинели» Вигланд и штабс-капитан Венгржановский («как две капли воды похожий на свою младшую сестру, — вышел из камеры с дрожащей улыбкой, отбросив в сторону недокуренную папироску»). Расстреляли и юную гордую красавицу Анну Венгржановскую («Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?»). Катаев помнил их всю жизнь.
Его стихи, обычно живописные, в это время стали другими, высушились, упростились до наива: он заговаривал ими себя как человек, пробующий договориться с неволей и небытием.