Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Александрович Шаргунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Катаев никому не говорил о Людмиле.

Об этом браке дети Катаева впервые услышали от меня…

Розенбойм вспоминал: когда в 1982 году он задал Катаеву вопрос о Гершуни, тот вскинулся: «Откуда вы знаете?!»

И, быть может, о ней строчки 1921 года:

Но одной я ночи не забуду, Той, когда зеркальным отраженьем Плыл по звездам полуночный звон, И когда, счастливый и влюбленный, Я от гонких строчек отрывался, Выходил на темный двор под звезды И, дрожа, произносил: Эсфирь!

ЮГРОСТА

15 сентября 1920 года, едва освободившись из тюрьмы, Катаев поступил на работу в ЮгРОСТА.

ЮгРОСТА (Южное отделение Российского телеграфного агентства), преемник БУПа, появилось в Одессе в 1920-м в скором времени после прихода красных. «Это был агитационный отдел Ревкома, а затем Губкома, — вспоминал Катаев. — Изо и Лито — тут же. На учете состояли поэты и фельетонисты». Своего рода оперативная альтернатива прежнему обилию газет при нехватке бумаги и отсутствии должного числа типографий.

Командовали поочередно Михаил Кольцов, Сергей Ингулов и Владимир Нарбут.

Поэт-акмеист Нарбут, приехавший в город 15 мая 1920 года, когда Катаев уже сидел, взялся за дело всерьез. Он принадлежал к старинному украинскому дворянскому роду с литовскими корнями. В октябре 1912-го, чтобы избежать суда за сборник «Аллилуиа», набранный церковнославянским шрифтом и конфискованный из продажи Департаментом полиции по причине «порнографии и богохульства» (кстати, безобидные стихи), при содействии Николая Гумилева отправился в полугодовую этнографическую экспедицию в Сомали и Абиссинию. Катаев вспоминал о позднейшей поэме Нарбута «Александра Павловна»: «В стихах, которые я прочел, точек было больше, чем слов. И клянусь, я эти точки яростно заполнил» (признание, очевидно, романтизирующее Нарбута: в этой поэме нет ни одного матерного слова, зато сплошняком стоят муторные цветасто-терпкие эпитеты, по выражению Надежды Мандельштам, «пропитанные украинским духом»).

Катаев вывел Нарбута в романе «Алмазный мой венец» под кличкой «колченогий» (в 17 лет из-за болезни лишился пятки на правой ноге и хромал) плюс у него не было левой руки (последствие нападения «красных партизан» на его усадьбу под Новый год в 1918-м; тогда убили брата-офицера, а сам он получил четыре пули). В революцию Нарбут — сначала левый эсер, потом — большевик. Редактировал коммунистические издания.

В октябре 1919 года в Ростове-на-Дону попал в деникинскую контрразведку, где записал исповедальные «показания»: «Я с лихорадочным вниманием прислушивался ко всему тому, что говорилось о походе против большевиков. Я уже знал, уже точил нож мести против тех убийц (я поклялся перед трупом брата убить их, я их знаю!), которые напали тогда ночью… Я приветствую вас, освободители от большевистского ига!! Идите, идите к Москве, идите, пусть и мое мерзкое, прогнившее сердце будет с вами… Только не отталкивайте меня зря!.. О, как я буду рад, если мне будет дано право участвовать в деле обновления России. А может, возможно и мое возрождение?»

Нарбут был отбит красной конницей и снова стал коммунистом. В Одессе начал издавать литературно-художественный журнал «Лава», а затем сатирический «Облава».

ЮгРОСТА соединяло телеграфное агентство, агитационно-пропагандистский отдел, клуб, театр, устные и стенные, радио и телефонные газеты, насчитывало полторы сотни работников. Организация была могущественная — распоряжалась агитпоездами и агитпароходами.

Нарбут собрал туда творческую молодежь города — Бабель, Багрицкий, Олеша, Славин, Бондарин, Ильф, Инбер, Шишова, Адалис, Борис Ефимов.

По всему городу открылись агитационно-информационные центры. В этих «залах депеш», в столовых югростовцы устраивали поэтические спектакли, зачитывали рабочим и красноармейцам статьи, заметки и новости, которые и назывались «устными газетами». Там же, согласно отчету Литагита, проходили «летучие концерты из революционных отрывков, вокального, декламаторского и музыкального искусств». Поэты выступали в воинских частях, на заводах, в клубах, в кинотеатрах после сеансов.

По Одессе вывешивались «Окна сатиры» — младшие братья московских «Окон РОСТА» Маяковского — и ими как раз стал заведовать Катаев, сочинявший стихи и фельетоны. Его только что чуть не расстреляли, но, чтобы выжить и прокормиться, приходилось изо всех сил хохмить и клясть недруга. «Окна» вместе с агитпоездами уезжали на «врангелевский фронт».

Еще по городу расклеивались большая стенная газета в виде афиши и разнообразные плакаты, которые, по выражению Нарбута, «пользовались рамой из шумных перекрестков и площадей». «Короста — болезнь накожная, а югроста — настенная», — усмехался Катаев. Но она, эта болезнь, в случае Багрицкого, по мнению Катаева, «оказалась единственным учреждением республики, где его чудовищная фантазия могла найти применение». Отчасти так было и для самого Катаева.

Одно из немногих сохранившихся произведений ЮгРОСТА — рисунок с изображением памятника Пушкину и городской думы, подписанный «Л. Рив’ен», рядом — угрожающий текст того же автора:

В тюрьму не хотите ли, Слухов распространители? Одесские радиоприемники, константинопольские паломники… Зайцы трусливые, Торгаши похотливые, Валюту считаете, Черные гнойники? Вы же покойники — Понимаете?

Художник и график Борис Косарев рассказывал: «В Одессе в РОСТА художники часто насмехались над ними. Принесут Катаев и Олеша какие-нибудь стихотворные подписи к плакату, который надо нарисовать — что-то про Петлюру и халтуру и натуру… а те и говорят: “Ну, покажите, как это должно выглядеть”, а потом смеются над их беспомощными, “гимназическими” рисунками».

Хватало художников-профессионалов. В ЮгРОСТА их работало более тридцати, в том числе брат Ильи Ильфа — кубист Сандро Фазини (Файнзильберг), рисовавший броские плакаты. Катаев не раз вспоминал «громадный щит-плакат под Матисса работы художника Фазини — два революционных матроса в брюках клеш с маузерами на боку на фоне темно-синего моря с утюгами броненосцев». В 1922-м Сандро эмигрировал — сначала в Константинополь, затем в Париж. В 1942-м вместе с женой отправлен в концлагерь Аушвиц, где они погибли.

Глупо полагать, что Катаев писал исключительно наперекор себе. Были и кураж острословия, и упоение публичностью. Позднее он вспоминал: «Холодно. Голодно. Коченеют руки. И вместе с тем как работалось!.. Еле в отмороженных руках держишь карандаш… Бумага рвется… и тем не менее… у редактора на столе — фельетон. Да не какой-нибудь, а огненный, страстный».

«КОЛЛЕКТИВ ПОЭТОВ»

Вокруг ЮгРОСТА сложился «Коллектив поэтов», по составу почти целиком наследовавший «Зеленой лампе». Участник «Коллектива» поэт Семен Кирсанов отмечал господствовавшие там, на его взгляд, «неоклассические вкусы» Багрицкого и Катаева. «Это был своего рода клуб, где, собираясь ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве, — вспоминал Олеша. — Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наигранна».

В 1935 году поэт Марк Тарловский, входивший в эту компанию, написал стихотворные мемуары «Веселый странник», где так изобразил Катаева:

Сидевший третьим с каждой стороны, И, следовательно, посередине, Носил артиллерийские штаны, Но без сапог — их не было в помине, Как и носков. А словом бил он вкось, Монгольские глаза прицельно щуря, И с трехдюймовых губ оно неслось По траектории, гудя, как буря. «Артиллериста и фронтовика Во мне, — сказал он, — ценит баба-муза: Подозреваю в глубине тюка Наличие порохового груза. Голубчика я взял бы за плечо И намекнул на близость “чрезвычайки”, — Его бы там огрели горячо, Он показал бы все им без утайки». Наружностью он был японский кот, А духом беспокойней Фудзиямы. Его слова звучали, как фагот, Слепя богатством деревянной гаммы.

Обычно собирались в квартире-кафе на улице Петра Великого, обставленной с шиком и едва ли в духе революционного аскетизма: в главном зале был паркет с меандром по периметру, на окнах — мраморные подоконники, атласные желтые портьеры, кресла с шелковой обивкой, в углу — рояль фирмы «Стейнвей». За вход принимали книги, которые потом передавали «пролетариям» или оставляли в библиотеке «Коллектива». «Собиралось обычно много людей, — рассказывал Кирсанов, — человек сто, пятьдесят. Иногда удавалось добывать бутерброды. Когда не было совершенно свечей, я заготавливал жгут из газеты и освещал зал. Это была моя обязанность. Откуда газеты? Старых газет всюду было много. Со жгутом я стоял и освещал того, кто читал стихи». Сергей Бондарин вспоминал: «Улица Петра Великого была прямая, тихая, с акациями и каштанами вдоль тротуаров. Из-за отсутствия керосина на “пятницы” и “среды” собирались как можно раньше. Но все равно засиживались, и чтение шло в темноте: сыпались огоньки грубых, плохих самокруток. Над вершинами акаций появлялась луна…»

В «Коллективе поэтов» читали и прозу, и туда захаживал Бабель, как это следует из воспоминаний поэта Эзры Александрова: «Я помню, как темной ночью мы возвращались после следующего какого-то чтения по городу без фонарей, который выглядел какой-то каменной пустыней. Он выругал автора неудачного рассказа, помолчал, а потом процитировал фразу на еврейском, языке Библии. Я тогда не был силен в Библии. Был с нами, кажется, Андрей Соболь (который забыт незаслуженно), и он не понял, и Бабель перевел нам грустную мудрость про Соломона».

Александров, называвший «Коллектив» — «Союзом», вспоминал и других участников: «В Союзе было что-то вроде ЧК по борьбе с бездарностью, и Олеша вместе с Багрицким стояли во главе. Я помню его (Олеши) заповедь, которой мы все были подчинены. “Слово должно светиться”. И все боялись его рентгеновского приговора: “светится” — “не светится”».

Про «ЧК по борьбе с бездарностью» подтверждал другой сотрудник ЮгРОСТА художник Михаил Файнзильберг, еще один брат Ильи Ильфа, в 1942-м умерший в ташкентской эвакуации. Молодые югростовцы не чурались жестоких игр: «Развлекались одним душевнобольным инженером Бабичевым, который страдал манией величия и считал себя “Председателем Коммуны Земного Шара”».

Между тем Олеша и Багрицкий начали жить с сестрами Суок.

Три сестры-одесситки, дочери преподавателя музыки, австрийского эмигранта Густава Суока, уверенно прописались в истории отечественной литературы.

На старшей Лидии женился Багрицкий. Их в 1920-м познакомил Катаев, так изображавший избранницу «бездельника Эдуарда»: «скромно зачесанная, толстенькая, с розовыми ушками, похожая на большую маленькую девочку в пенсне». На средней Ольге еще женится Олеша, а пока он счастлив с младшей, Симой. Они познакомились в летнем кафе, где он читал стихи.

По словам Катаева, Олеша и Сима, которую тот называл «дружочек», были идиллически нежны друг с другом: «они способны были вдруг поцеловаться среди бела дня прямо на улице, среди революционных плакатов и списков расстрелянных». Серафима была самая красивая из Суок, прелестная, по описанию Катаева, шатенка, «со смуглыми обнаженными руками и завитками распущенных волос».

Жили бесшабашно, бедно, весело, лихо, дико.

В 1935 году из рассказов близких Багрицкого сотрудником Института мозга человека Григорием Поляковым был составлен уникальный «характерологический очерк». Текст полон сведений, которые редко найдешь в самых злых мемуарах, включая рассказы про богемный разврат исследуемого поэта (по сути, за Багрицкого, рассчитывая на научную секретность, исповедовались его друзья). Но самое ценное, очерк дает действительно «характерологические» представления о стиле жизни всей компании:

«Одно время в Одессе Багрицкий с женой и сестра жены Багрицкого Сима, жена Олеши, вместе с Олешей жили все вчетвером в одной комнате. Сперва жена Багрицкого еще ходила на службу, потом, видя, что, кроме нее, никто не желает служить, также бросила работу. Жизнь была как у настоящей богемы: “дальше ехать некуда”. Начиналось с того, что обсуждалось, какая вещь должна быть отнесена на толкучку. Жили, совершенно не заботясь о будущем, исключительно сегодняшним днем. Проводили время в безделье. Багрицкий носил одно время оба правых ботинка, различного фасона и номера, которые ему дала какая-то кухарка, вообще ходил оборванцем (так же и Олеша). В комнате была кушетка и кровать, причем обе пары (Багрицкие и Олеши) поочередно честно менялись местами, так как на кровати было удобнее спать, чем на кушетке. Часто приходил В. Катаев, и когда оставался ночевать, то ложился на пол посередине комнаты».

Показательна и одновременно фантастична история, приключившаяся в то время с Серафимой. Молодые поэты очаровали ею сорокалетнего служащего и стали питаться за его счет.

С бухгалтером, подписывавшим стихи псевдонимом Мак, познакомились на одном из литературных вечеров. Попав в гости к поэтам, он сразу влюбился в Симу. Сначала к нему на ужин приходили сестры, потом привели мужей, выдавая просто за знакомых. Багрицкий притворялся глухонемым, объяснялся с Олешей жестами и бесцеремонно налегал на еду — съел целиком банку варенья, черпая прямо рукой. Вскоре бухгалтер захотел жениться на Симе. Все, включая Олешу, не протестовали. Жених достал много продуктов, приготовления происходили у сестер, и половину слопали еще до торжества. Загс зарегистрировал брак, на свадьбу пришли сослуживцы бухгалтера. Сима плакала и просила Лидию не оставлять ее на ночь и легла на отдельной кровати, жалуясь на высокую температуру. На следующий день, несмотря на слезы Симы, ее сестра ушла к себе, подгоняемая бухгалтером. На выручку явился Олеша, но хозяин не пустил его на порог.

Дальнейшее процитируем из «характерологического очерка»:

«В это время пришел В. Катаев. Узнав, в чем дело, он принялся за него более решительно. Придя к бухгалтеру, с которым не был знаком, он вызвал его якобы по делу. Вошел в комнату и сказал: “Ну, Сима, собирайтесь”. Бухгалтер даже не протестовал, настолько он был ошеломлен такой решительностью. Возможно, что к этому моменту он догадался, что его “разыграли”. Сима быстро собрала свои вещи, прихватив попутно также и кое-что из вещей бухгалтера… Этим и кончилась вся история с женитьбой. Но так как Сима продолжала болеть и дома ничего не было, даже одеяла, чтобы накрыться (все продали!), то пришлось опять обратиться за помощью к бухгалтеру. Катаев вновь, как наиболее решительный, отправился к нему и принес одеяло. Бухгалтер не прекратил после этого знакомства с Багрицкими и Олешами. Он временами приходил к друзьям, садился в уголок комнаты и восторженно смотрел на Симу, прося в качестве особой милости позволить ему посидеть и полюбоваться ею еще несколько минут. В таких случаях Катаев, если он был при этом, брал на себя роль распорядителя и говорил: “Вам разрешается пробыть еще 10 минут, Мак”, или: “Ваш срок истек”. В последнем случае бухгалтер беспрекословно вставал и уходил… Так как он уже оповестил всех своих знакомых и сослуживцев о своей женитьбе, то чтобы как-нибудь выйти из положения, он женился на первой попавшейся девушке, с которой спустя очень короткое время развелся».

Все это воспроизведено Катаевым в «Алмазном венце» в ярких красках и с высвечиванием лукавства Симы.

Из мемуаров литератора Владимира Огнева следует, что, прочитав подобные воспоминания, 76-летняя Серафима Суок заплакала, а ее 85-летний муж Виктор Шкловский закричал, что «пойдет бить ему морду». «Вытерев нос и сразу перестав плакать, Серафима Густавовна сказала: “Этого еще не хватало! Пойдем спать, Витя”».

Рассказывая, как вызволял Симу из мужниного плена, Катаев словно красовался перед зеркалом: «Вид у меня был устрашающий: офицерский френч времен Керенского, холщовые штаны, деревянные сандалии на босу ногу, в зубах трубка, дымящая махоркой, а на бритой голове красная турецкая феска с черной кистью, полученная мною по ордеру вместо шапки в городском вещевом складе». (Константин Паустовский вспоминал Одессу того времени: «На эстраде, набитой до отказа молодыми людьми и девицами, краснела феска Валентина Катаева».)

Ольга Суок отзывалась о связке Катаев — Багрицкий — Олеша: «От всех троих оставалось впечатление, как будто сводили они счеты с кем-то: “а вот мы такие-то”, как бы протестовали против чего-либо. Эта установка откладывала резкий отпечаток на манере вести себя».

Но сестер это, по всей видимости, и привлекало.

ОПЯТЬ РАССТРЕЛ

У ЮгРОСТА была своя сеть уездных и городских корреспондентов, среди которых оказался и юный Евгений Петров.

В основном корреспонденты были сельские, их требовалось набрать в штат, а потом поддерживать с ними связь. В отчете организационно-инструкторского отдела сообщалось: «При почти абсолютной оторванности от Одессы всех уездных пунктов, частых набегах на уездные города и села всяких банд, периодически разрушавших с большим трудом налаженную работу, нельзя было предъявлять корреспондентам “Югросты” очень строгих требований, и порой целыми неделями отдел оставался без информации уезда. Несмотря на все эти неблагоприятные условия, отдел продолжал кропотливую работу налаживания сети корреспондентов в уездах и начинал снова строить организационный аппарат, как только тот был разрушен».

В «Траве забвенья» Катаев повествовал о своей (Рюрика Пчелкина) поездке в глухой уезд для вербовки волостных и сельских корреспондентов: волкоров и селькоров. Он пользовался подводами, которые неохотно снаряжали для него местные власти, и ночевал в хатах, и хотя бы отъедался простой и сытной пищей после города, где довольствовался скудным пайком. Жизнь в Одессе была крайне тяжелой: голодной, холодной, без одежды, паек частями приходилось менять либо на какую-то другую еду, либо на предметы первой необходимости. Ольга Суок, жена Олеши, вспоминала, что в Одессе «все трое (Катаев, Олеша, Багрицкий) ходили очень “экстравагантно” одетыми, под “босяков”», в этом была не только намеренность, но и нужда — катаевский герой, отправившись в уезд, сменял на базаре в городе Балте английскую шинель, полученную по записке от секретаря Губкома Ингулова, на «латаный-перелатаный бараний кожух».

В уездах были недовольны советской властью с ее повинностями и изъятием зерна, здесь постоянно убивали продармейцев и коммунистов, вдоль границы с Румынией действовали отряды непокорных атаманов. По словам Катаева, «корреспонденты вербовались главным образом из деревенской интеллигенции: волостных писарей и сельских учителей», совсем молодых людей, при этом многие отказывались от работы на ЮгРОСТА под разными предлогами. Это неудивительно: тогда волкоров и селькоров хоронили чуть ли не еженедельно.

Между тем катаевского лирического героя подсадили на рессорную бричку к некоему товарищу, который по заданию Ингулова отправлялся в глубинные волости агитировать «против кулаков» и за расширение посевных площадей. «Товарищ» оказался «красным попом», священником с «дерзкими, петушиными глазами под высокомерно вздернутыми, изломанными бровями пророка».

В дороге спутник досаждал придирками, назиданиями, обличениями и злорадством по отношению к старой, порочной, теперь уничтожаемой церкви, где его, воинствующего и пламенного, не оценили по достоинству и не рукоположили в архиереи.

В деревенском храме поутру «красный поп» произносил на амвоне проповедь о посевных площадях, но неожиданно набросился на настоятеля: «Чревоугодник, пьяница, прелюбодей!» («местный батюшка, добрый старичок, стоял рядом, не зная, куда девать детские коротенькие ручки, и сконфуженно потупясь»). Заметалась попадья в окружении женщин, затрепетали старухи, мужики, хохлы и молдаване, сурово мрачнели, и в воздухе пронеслось дуновение расправы.

На рассвете катаевского Пчелкина разбудил местный учитель, завербованный в волкоры: «Тикайте и тикайте». Юноша, сразу поняв, что дело худо, покатил на подводе. На дороге наперерез вырос конный отряд в красноармейской форме. Это была переодетая «банда». Пчелкина повели расстреливать в прошлогоднюю кукурузу. «И он вдруг стал постыдно и неудержимо испражняться»[22]. Тем временем атаман по складам прочитал инструкцию корреспондента, предписывавшую «борьбу со всеми злоупотреблениями местных советских властей и нарушениями законности», и вдруг сменил гнев на милость. Удостоверившись «чи он не жид», хлопцы дали юноше пинка и шмальнули у него над головой. Тот двое суток пробирался к городу Балте. Дойдя, он обнаружил похоронную процессию. Баба, несшая «мраморную плиту сала», объяснила, что хоронят «красного попа» и «с ним еще чи трех, чи двух продармейцев, а также — кажут — ще якогось канцеляриста с города Одессы, что днями банда батьки Заболотного вбыла на селе Ожила».

Все это читается как остросюжетная беллетристика, но в самом деле югростовца Катаева чуть не расстреляли во время поездки в далекую волость. В автобиографии 1946 года он подтверждал, что его «неоднократно посылали в деревню для организации селькоровской сети» и один раз его захватила «банда Заболотного» — «Я чудом спасся от смерти».

«Красный поп» тоже не был капризом авторского воображения. И судьба его была именно такой, как написал Катаев.

И время событий совпадает. Катаевские стихи с картинами ранней, то вдруг метельной, то солнечно-талой весны подтверждают, что путешествие в опасную глухомань случилось именно тогда.

Похоже, жизнь действительно свела Катаева со священником Василием Островидовым.

ОТЦЫ

Именно так звали «красного попа», и был он, Василий Андреевич Островидов, личностью незаурядной.

До распада СССР в Одессе, а еще в Балте и даже в Харькове имелись названные в честь него улицы.

Родился он 10 июля 1864 года в селе Копёны Аткарского уезда Саратовской губернии в семье сельского дьячка. Окончил Камышинское духовное училище и стал послушником в монастыре, откуда вскоре сбежал. Потом был конторщиком на пристани, певчим в хоре, учителем в сельской школе, дьяконом в саратовском кафедральном соборе, куда его взяли за мощный бас. Но в 23 года уехал в Москву, где поступил в музыкально-драматическое училище. Одновременно с учебой пел в хоре Архангельского собора. На выпускном экзамене в 1892 году солировал уже в Большом театре в партии Руслана и в том же году дебютировал в партии Сусанина в опере Глинки «Жизнь за царя». В дальнейшем Островидов успешно выступал во многих городах России под сценическим псевдонимом Тассин. Николай Римский-Корсаков на подаренном портрете написал: «Единственному Деду Морозу от автора “Снегурочки”». Федор Шаляпин прислал ему восторженное письмо.

В 1897-м Василий Островидов уехал в Италию оттачивать мастерство у знаменитого Эрнесто Росси. Он успешно выступал в Риме, Турине и других итальянских городах в оперных партиях, которых в его репертуаре было свыше шестидесяти.

Внезапно порвав с искусством, вернулся в Церковь. Стал священником и служил в кафедральном соборе во Владивостоке. Он произносил проповеди о справедливости, в защиту бедных. Но был не социалистом, а из другого стана. За активную общественную деятельность отца Василия избрали председателем Владивостокского отдела Русского народного союза им. Михаила Архангела. Ах, Валя Катаев — «Привет Союзу русского народа» — свои своих не познаша…

В 1914 году вместе с семьей отец Василий переехал в Одессу. Как истинный патриот просился на фронт. В 1917-м был направлен в действующую армию полковым священником 245-го Бердянского полка и за проявленную храбрость получил Георгиевский солдатский крест.

Отец Василий пользовался любовью солдат, его избрали в полковой комитет. После революции он стал ездить по городам и весям, особенно в сельскую местность. Выступал на митингах, организовал народный театр. Произнеся проповедь, к удовольствию собравшихся, исполнял песни.

В апреле 1921 года, прибыв в Балту, он выступал в населенных пунктах уезда. На его проповедь в селе Обжила (у Катаева — Ожила) собрались жители двух крупных сел — свыше трех тысяч человек. В ночь после проповеди с 4 на 5 апреля отца Василия убили при налете отряда атамана Заболотного.

(В отряд Заболотного, уроженца того самого села, входило от четырехсот до тысячи человек. Они возвращали крестьянам хлеб, отнятый при продразверстке.)

Хоронили иерея в Балте при большом стечении народа, и тогда-то Катаев «увидел глазетовые хоругви странной церковной процессии, в которой участвовали красные знамена уездных учреждений, услышал церковное пенье, непонятным образом смешанное со звуками духового оркестра».

24 июля 1921 года харьковская газета «Коммунист», еженедельно публиковавшая некрологи коммунистам, убитым в деревне, дала статью о священнике Островидове, который ездил по селам в качестве уполномоченного гублескома и чьи похороны стали «грандиозной манифестацией крестьян против убийц-бандитов и духовных подстрекателей».

Катаев писал об отце Василии с откровенной неприязнью, толкуя пророческую страстность как продолжение уязвленного самолюбия. «Красный поп» был из «белого духовенства», человеком семейным, то есть его архиерейские амбиции, обнаруженные в дороге, весьма сомнительны. Возможно, Катаев попросту посчитал отца Василия предателем былой России и православной церкви и увидел в его гибели кару за служение богоборцам. Накануне роковой проповеди священник якобы читал журнал «Безбожник», на самом деле появившийся под редакторством одессита Емельяна Ярославского только в 1922 году (так по телевизору показывают труп ваххабита рядом с бутылкой водки): лицо с узкой бородкой скрылось за развернутыми страницами — он увлеченно уткнулся в «кощунство, к которому тогда еще не все привыкли, казавшееся настолько чудовищным, что не было бы ничего удивительного, если бы вдруг разверзлись небеса и оттуда из черной тучи упала зигзагообразная, ослепительно-белая молния».

Здесь возникала еще одна кинематографичная рифма: гибель «красного попа», обласканного большевиками, была близка по времени к смерти катаевского отца Петра Васильевича, как мы помним, истово набожного, из духовного сословия.

Отец Катаева умер в Одессе в отсутствие сына. Поездки селькора случались часто и могли быть затяжными.

Обедневший старик, которому помогали оставшиеся епархиалки и семинаристы, не мог рассчитывать на сыновей — оба были заняты выживанием. Очень вероятно, что в последние годы он подрабатывал банщиком в санитарном поезде. Под конец он поселился в районе рукотворной горы Чумки у племянницы Зинаиды, которая, осиротев, относилась к нему как к родному отцу. Ее муж Павел Федорович Рябушин, начальник водопроводной станции Чумка, и стал заявителем в одесском загсе смерти Петра Васильевича.

Он умер от «мозгового кровоизлияния» 21 февраля 1921 года (на шестьдесят пятом году жизни). Его похоронили на Втором христианском кладбище Одессы между матерью и женой.

Валя и Женя вернулись в город уже после похорон отца.

И приход на кладбище, где отец похоронен, и дальнейшее распоряжение вещами умершего — все детально повторяется и в «Отце», и в «Траве забвенья», между которыми более сорока лет. Ощущение вины присутствует везде… В хате на краю глухого села он приснился «красивым, темнобородым и молодым, похожим на Чехова, каким он и был некогда», и сын проснулся в слезах, а в уезде получил телеграмму, «но ему не нужно было ее читать» — все и так было ясно.

Катаев избыл вещи, наследником которых стал. Он позвал старьевщиков и отдал всё, дочиста, плача и чувствуя опустошающую свободу сиротства.

ХАРЬКОВ

Валентин Петрович уехал в Харьков, ставший столицей Украины, откуда дорога лежала в Москву.

14 апреля 1921 года в Харьков поехал Нарбут — теперь уже заведовать УкРОСТА (туда влилось ЮгРОСТА), а с ним отправился и целый вагон подопечных.

Перед отъездом Катаев простился с Лидией Карловной Федоровой и заночевал на ее даче.

Катаев рассказывал: «Поехали Олеша, я, машинистки, художники». Остался в Одессе Багрицкий. На вокзал попрощаться пришел Бабель.

В Харькове уже возник первый в стране Союз писателей. Тогда же перебрался и Ингулов, ставший заведующим отделом агитации и пропаганды ЦК КП(б) Украины. (Кстати, одесский сборник стихов 1920 года «Плоть» Нарбут посвятил Ингулову.)

Прежняя агитационно-литературная деятельность продолжилась и тут. «Возили нас на машине по воинским частям, по заводам, в провинцию, — вспоминал Катаев. — Я даже читал лекции по поэзии времен французской революции, об Эжене Потье. Платили нам пайками».

Одесситы приехали из нищего города, но в Харькове оказалось не легче.

Александр Лейтес, руководивший харьковским литотделом наробраза, вспоминал, что прибывшие были «истощены и обтрепаны, летом ходили босиком — не было обуви. Но несмотря ни на что были они полны творческих планов, хотели завоевать литературу. Настроены были весело, юмористически, несмотря на все трудности. Пригласили меня к себе и сразу стали угощать собственными стихами. И они меня потрясли — эти стихи… Катаев читал великолепные сонеты. Да, может быть, они тогда казались великолепными в этом городе — странном, но реальном от голода и нищеты. Но впечатление их стихи оставили сильное».

Сборник катаевских сонетов назывался «Железо» («Ленин», «Энгельс», «Демулен», «1905 год» и др.), но не вышел, как объяснял Катаев, из-за отсутствия бумаги. Зато отдельной книжечкой «В хвост и в гриву» в библиотечке «Красной осы» были изданы его сатирические агитационные вирши. Катаев стал секретарем журнала «Коммунарка Украины». Он переводил Павло Тычину и Лесю Украинку для большой антологии украинской поэзии и написал героическую драму «Осада», которую оценивал иронично (хотя один раз ее в Харькове все-таки поставили).

А главное, продолжал писать рассказы.

Летом 1921 года начался настоящий голод. Жестокая засуха, разрушения Гражданской войны, продразверстка, а следом сокращение посевных площадей — все привело к масштабной беде, когда голодали по стране десятки миллионов.

В харьковском «Коммунисте» Катаев (под инициалами «В. К.») встречал этот ужас стихотворением «К молодежи», сочетавшим человеческое отчаяние и лозунговую бодрячесть:

И вот теперь, когда на нас Идет неумолимый голод, Все на работу в добрый час, Кто сердцем тверд и духом молод.

Через годы, в 1936-м, в рассказе «Черный хлеб» он вернулся к тому времени и другу Олеше, с которым делил номер в общежитии (бывшая гостиница «Россия») без наволочек, простынь и одеял, обмененных на сало: «Не имея денег, чтобы купить, и вещей, чтобы продать, ослабевшие и почти легкие от голода, мы слонялись по выжженному городу, старательно обходя базар».

Впрочем, полное отсутствие еды было коротким эксцессом, вызванным перебоем в работе столовой. «В те времена за выступления платили продуктами», а молодые поэты выступали непрерывно — по заводам, клубам, красноармейским частям, агитпунктам, школам и санаториям. Общественное положение не давало протянуть ноги: «Наши четверостишия были написаны на всех плакатах города». Пускай и жалкие, а все-таки продукты поступали не только за выступления как гонорары, но и почти бесперебойно как зарплата. Позднее в рассказе «Красивые штаны», где ясно проступало харьковское общежитие, двое, прозаик и поэт, в которых можно узнать автора и Олешу, наставительно советовали незадачливому коллеге, изнывавшему от голода: «Пьесы агитационные надо писать», и на вопрос: «Агитационные?» — повторяли: «Агитационные».

И все же такая жизнь больше напоминала выживание. Катаев вспоминал, что они с Олешей ходили босиком, продав ботинки. Правда, есть свидетельства, что на босых ногах были сандалии. Вот как о харьковском знакомстве со «странными молодыми людьми» рассказывал писатель Эмилий Миндлин. Дело было в харьковском ТЕО — театральном отделе: «Один — повыше и почернее, был в мятой шляпе, другой — пониже, с твердым крутым подбородком, вовсе без головного убора. Оба в поношенных костюмах бродяг, и оба в деревянных сандалиях на босу ногу… Тот, что повыше, оказался Валентином Катаевым, другой — Юрием Олешей». Миндлин уверенно твердил: «В Харькове они походили на бездомных бродяг!»

Катаев о том же: «На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы». Такая одежда была типична — по воспоминаниям Лидии Суок-Багрицкой, ее муж «ходил в казенной рубашке с большим штампом на груди».

Миндлин продолжал: «Мы условились на другой день встретиться в ЛИТО (литературном отделе. — С. Ш.).

— Завтра я им доставлю железо, — сказал Катаев.



Поделиться книгой:



Регистрация