Эксперты, к которым я не отношусь, гадают, отчего, несмотря на все изменения в японской государственной системе, так долго и эффективно сохраняет свое господствующее положение бюрократия и почему подкуп представителей политической власти получил там такое широкое распространение? Коррупция существует и в других местах, в различных с исторической и социальной точек зрения условиях Китая и Индии так же, как в Америке и Европе. А русским и африканским новаторам приходится еще больше, чем другим, бороться с бюрократией, эффективной которую никак не назовешь. Следовательно, сравнения не вносят ясность в случай с Японией.
Можно ли считать, что демократия островной империи на Дальнем Востоке все еще носит формальный характер и в сочетании с трудолюбием ее обитателей приносит столь своеобразные плоды? В течение почти полувека, прошедшего со времени окончания войны, по существу, так и не были созданы демократические структуры и контрольные механизмы власти.
В беседах с иностранцами, как и на переговорах, японцы демонстрируют самоуверенность, которая до сих пор в них не замечалась. Как в официальной, так и в приватной обстановке японцы (женщины при этом никогда не присутствовали) до сих пор лишь в исключительных случаях принимали участие в дискуссиях. Они слушали, задавали вопросы, расспрашивали и только, если их просили об этом, отвечали «за» они или «против». С особым удовольствием я вспоминаю богатые оттенками, плодотворные беседы с министром иностранных дел Такео Мики, короткое время возглавлявшим также правительство. Он был приятным партнером и вне официальных рамок. Его интересовал мой опыт сотрудничества в Большой коалиции, и он дал мне понять, по какой причине. Его попытка политической модернизации Японии застопорилась. В содружестве социал-демократических партий той части света я встретил коллег, богатство мыслей которых было поистине примечательным. Только теперь, при исправлении допущенных ошибок, они начинают приносить плоды.
Предметом всеобщего восхищения, а также глубокого изучения уже давно являются не японцы, а те дети азиатского экономического чуда, которых американцы называют «the four dragons» («четыре дракона»): Южная Корея и Тайвань, Гонконг и Сингапур, за которыми на расстоянии следуют Малайзия и Таиланд. Всеми ими движет трудовая мораль китайцев. Всем им дает стимул и ведет к новым берегам экономики пример Японии. Их опыт показывает, что ничто не может быть столь успешным, как сам успех, а также учит, что прогресс и свобода не обязательно соблюдают равновесие. Несмотря на все неудачи, именно развитие Южной Кореи является особенно вдохновляющим: динамика рыночной экономики все же ведет к подъему политической демократии. Не обязательно смотреть на Юго-Восточную Азию, чтобы прийти к выводу, что надолго одно без другого невозможно.
Происходит сдвиг центров тяжести мировой экономики и мировой политики. Стоит ли европейцу из-за этого озабоченно морщить лоб? Я думаю, что нет и еще раз нет. Что может быть опасного в том, что Азиатско-Тихоокеанский регион стал по-новому играть важную роль и демонстрирует Старому Свету, что не он один может претендовать на успех? Почему кого-то должно раздражать то, что на политические события мирового масштаба в большей степени, чем когда-либо, оказывает влияние Токио, Дели, пожалуй, также Пекин и некоторые другие столицы? По-моему, скорее достойны сожаления те американцы, которые в восьмидесятые годы считали необходимым скрывать свое очарование Азией за фасадом разочарования в Европе; то тут, то там можно было прочитать и услышать, что европейцы-де «склеротики» и о них нужно просто забыть. В начале десятилетия японцы и «четыре дракона» рассматривали Европу с аналогичных позиций. Лишь широкая перспектива общего внутреннего рынка вразумила их, а вместе с ними и американцев. «Старушка» Европа неожиданно обрела новый прилив сил. Так быстро меняются времена и оценки.
Не уверен, что из (Западно-) Европейского сообщества получится «четвертая мировая держава», но считаю это возможным. Во времена Никсона, то есть когда американцы вновь открыли для себя Китай, речь шла о геостратегическом балансе между членами «большой тройки». Человек, являвшийся правой рукой Никсона, был за то, чтобы расширить ее до пяти участников. Итак, по воле Киссинджера Западная Европа и Япония должны были войти в число мировых держав. Однако история пошла дальше: кто видел Европу лишь в одном измерении, действовал чересчур поспешно. Не свидетельствовало о дальновидности и то, что не обращали внимания на Индию и Латинскую Америку, особенно на Бразилию. Взгляд, застывший на геополитическом соперничестве, в котором запутались атомные державы и в рамках которого они боролись за «богадельни третьего мира», свидетельствовал об отсутствии чувства реальности — классический пример направленной по неверному пути политики защиты собственных интересов.
Обе сверхдержавы слишком поздно поняли, что эра двух полюсов кончилась, а новые центры притяжения требуют для себя права голоса в многополюсном мире. Например, Индия, с которой я познакомился в первую очередь через одного из величайших людей этого столетия Джавахарлала Неру. Непосредственный контакт с ним у меня установился еще до войны, когда он находился в Берлине, заезжал ненадолго в республиканскую Испанию и посетил Прагу, чтобы на месте выразить солидарность с жертвами мюнхенского соглашения. Этого интеллектуала из высокопоставленной, состоятельной индусской семьи симпатии завели далеко влево, пока он не заметил, что там мало что подходит для его родины. Во время войны мне очень понравилось его своеобразное изложение всемирной истории в форме писем к дочери, которые я рецензировал для одного шведского издательства. Они учили тому, что нельзя рассматривать мир только «евроцентристски», и раскрывали, какой вес имеют неизвестные нам восточные религии.
Когда в 1959 году я был в Дели, глава правительства дал в честь меня обед в узком кругу. В нем участвовала его дочь Индира, уже тогда являвшаяся председателем партии Индийский национальный конгресс. Несмотря на это, она не вмешивалась в беседу, разве что когда к ней обращался отец. Неру проявил участливый интерес к германским делам. Это повторилось год спустя, когда я встретился с ним в доме его сестры. Она представляла Индию в Лондоне и посещала меня в Берлине. Неру спросил, есть ли решение для Берлина в целом. Как мы себе представляем военный статус Германии в будущем? Мы обсуждали европейские и другие проблемы, опасные для мира во всем мире. После сооружения берлинской стены я послал ему письмо. Он ответил мне, что человеческая сторона нашей проблемы волнует его больше, чем юридические позиции. «Мы должны неустанно трудиться во имя ослабления напряженности».
Весной 1984 года, через двадцать лет после кончины Неру, я был гостем его дочери, премьер-министра Индиры Ганди. На этот раз за столом с нами сидели ее сын Раджив и невестка Соня. Они вели себя так же сдержанно, как когда-то мать. Ее (первому) сыну предстояло несколько месяцев спустя возглавить правительство. Его мать убили у ворот того сада, в котором мы вели долгие дискуссии о проблемах отношений между Севером и Югом и Востоком и Западом, причем нас снимали для британского телевидения. Она оказалась не столь властной, как я ожидал, но зато в важных вопросах более напористой, чем это сохранилось в моей памяти. Когда я был канцлером, она посетила Бонн. В Германии я с ней встречался также в качестве министра иностранных дел. В конце 1977 года, возвращаясь из Токио с конференции Социалистического интернационала, я видел ее в Дели в необычной для нее роли политического деятеля оппозиции. Чтобы не вызвать неудовольствия тогдашнего правительства, наш посол не пригласил ее на прием. Я велел немедленно послать ей приглашение, и в благодарность за это мне пришлось выслушать горькие жалобы на подлость этого мира вообще и ее внутриполитических противников в частности.
Некоторые из них считали, что их в свое время арестовали по указанию премьерши. Я, как обычно, выступил в защиту политических заключенных. В августе 1976 года в письме к Тито, который играл в движении неприсоединения заметную роль, я скорее с удивлением, чем с возмущением заметил, что мои друзья Крайский и Пальме, как и я сам, навлекли на себя такими ходатайствами гнев госпожи Ганди.
Во время встречи в июне 1984 года для нее наиболее важным был вопрос, можно ли привести в движение застывшие фронты мировой политики. «Когда же европейцы изъявят готовность действовать совместно со значительными силами из рядов неприсоединившихся государств? Почему не оказать совместно давление на сверхдержавы, чтобы привести к общему знаменателю такие темы, как гонка вооружений и мировая экономика?» Об этом же думал и я.
Я поддержал усилия «Инициативы четырех континентов», в рамках которой весной 1984 года главы правительств Швеции, Индии и Греции объединились с президентами Мексики, Аргентины и Танзании. Как и они, я считал, что мир — это слишком важное дело, чтобы передоверить его только Белому дому и Кремлю. Тогда на повестке дня, в том числе и во время моих бесед с Индирой Ганди, стоял актуальный вопрос: можно ли вначале прекратить (заморозить) размещение ядерного оружия, чтобы таким образом содействовать переговорам о сокращении арсеналов? Кроме того, мы были едины в том, что следует обратить больше внимания на взаимосвязь между смягчением напряженности и развитием сотрудничества.
Госпожа Ганди в марте 1983 года стала председателем движения неприсоединения, которое росло численно, но по сути становилось скорее разжиженным. Как и я, она считала необходимым проведение новой встречи на высшем уровне, чтобы обсудить на ней экономические вопросы, представлявшие наибольший интерес для развивающихся стран. Она еще успела дать поручения, которые должны были обеспечить подготовку встречи с серьезной повесткой дня. Ее авторитет был непререкаем, и ее очень не хватало неприсоединившимся странам, которые (если их не считали вспомогательным отрядом коммунизма) наталкивались в западных столицах на высокомерие, дополненное скукой.
Генеральный секретарь китайской компартии Ху Яобан высказал мне в начале лета 1984 года в Пекине несколько пожеланий, которые я должен был передать в адрес Индии: Пекин-де надеется, что отношения между обеими странами будут «и впредь улучшаться», чему способствовал бы отказ Индии от «субгегемонистских» устремлений по отношению к ее соседям. Госпожа Ганди отнеслась к этому скептически: «А они что делают?» Тем не менее наметился успех для Китая, успех в отношении трех требований, от выполнения которых зависело улучшение отношений с Советским Союзом: сокращение войск на совместной границе, конец оккупации Афганистана русскими и Камбоджи вьетнамцами. Индии это не могло нанести видимого ущерба.
При Радживе Ганди Индия не отказалась от своих амбициозных притязаний на роль блюстительницы порядка в своем регионе. Несмотря на большой прогресс в области обеспечения населения, на стране продолжает лежать гигантское бремя внутренних проблем: сепаратистские движения, бедственное положение примерно 250 миллионов человек, не имеющих прожиточного минимума, последствия слишком долгой обособленности от западной технологии.
Ху Яобан — этот быстрый в движениях, остроумный коммунист-реформатор, был снят в 1987 году за чрезмерную «либеральность». Его смерть весной 1989 года вызвала в Пекине студенческие демонстрации, которые были жестоко подавлены. Молодежь, требовавшая меньше принуждения и больше демократии, добивалась посмертной реабилитации Ху. Он на несколько ходов опередил свою партию. В начале лета 1986 года во время его визита в Бонн я вел с ним оживленные беседы. Ху Цили, отвечавший в Политбюро за идеологию, приехал в Федеративную Республику уже в ноябре 1985 года. Когда власть имущие в 1989 году задушили демократическое движение, он поплатился за свой интерес к нему. С другими высокопоставленными лицами Китая я встречался, когда они обращались к нам в связи с улучшением межгосударственных отношений.
В четырнадцать лет Ху Яобан принял участие в Великом походе Мао. После этого он испытал довольно обычные в жизни коммунистического функционера взлеты и падения. В Пекине Генеральный секретарь объяснил мне свою политику открытости и экономических реформ. Успехи, особенно в сфере снабжения продовольствием, были очевидны, но жилищный кризис в больших городах являл собой ужасную картину. В остальном эта коммунистическая страна рисовалась уже не только в серых или синих тонах, а полной красок и звуков. Представители интеллигенции рассказывали доверительно, что им пришлось претерпеть при режиме «банды четырех». При случае говорили по секрету о политических заключенных, о требовании соблюдать права человека, о борьбе за демократию. Во время автомобильной поездки мое внимание привлекли выстрелы, доносившиеся со стороны стадиона. Один из сопровождающих, отличавшийся особой тактичностью, дал мне — «но только между нами» — понять, что речь идет «всего лишь» об уголовниках…
Меня несправедливо обвиняли в том, что я ради Советского Союза не уделял должного внимания отношениям с Китаем. Но дело обстояло не так просто. Более того, я никогда не шел за теми, кто считал, что, разыгрывая «китайскую карту» или подчеркивая преимущества маоизма по сравнению с ленинизмом, они добиваются выгоды для Европы и Германии. Кроме того, мне были крайне отвратительны эксцессы «культурной революции», которые я долго не мог забыть. Я никак не мог понять, почему у нас и в Америке к Китаю с точки зрения прав человека подходят с более коротким аршином, чем к другим.
В Бонне еще во времена Аденауэра и Мао господствовали сколь умилительные, столь и ужасающие представления о том, каким образом можно использовать в интересах Германии противоречия между обеими великими «коммунистическими» державами. «Старик с Рейна» в 1955 году с довольной ухмылкой рассказывал о том, как в Москве Хрущев тяжело вздыхал по поводу «своего Востока», а потом многозначительно добавил: «Уже сейчас китайцев 600 миллионов (!). Они-то и убедят русских, что им следует достичь взаимопонимания с Западом». В декабре 1960 года в Бонне Аденауэр заявил, что, по его мнению, Кеннеди, вступающему в следующем месяце на пост президента, очень скоро придется заняться китайским вопросом; Америка должна решить, идти ли ей с Китаем или с Россией. Даже если высказывались явные сомнения в правильности этого вывода, он оставался при своем «или-или». Де Голль, хотя он этого прямо и не говорил, считал, что трудности в отношениях между Китаем и США не должны пойти во вред Европе.
Предположение, что из советско-китайского конфликта можно извлечь пользу, я считал неверным. Во время первого чтения Восточных договоров в феврале 1971 года я предупреждал тех, кто возлагал надежды на «чудо-оружие»: «Китай тоже таковым не является». Однако я давал решительный отпор попыткам предписывать нам порядок урегулирования межгосударственных отношений и защиты наших нормальных интересов. С этой точки зрения и по просьбе экспортирующей экономики Людвиг Эрхард в 1964 году стал добиваться определенной формализации отношений с Китаем, чем вызвал недовольство Америки.
Когда пришло время подумать об установлении официальных отношений с Китаем, перед политиками ФРГ встала задача поставить в известность об этом как США, так и Японию и Индию. Что касается Советского Союза и восточноевропейских стран, с которыми мы собирались нормализовать отношения, то мы были просто обязаны проинформировать их. Мы не должны были ни за что на свете создать впечатление, что мы стремимся извлечь выгоду из напряженности. Но это совсем не значило, что мы должны были быть в шорах.
На прошедшей в 1976 году в Токио под моим председательством конференции наших послов в странах Азии было решено, что Китайская Народная Республика не должна оставаться белым пятном на нашей политической карте. Более того, было в наших интересах, «чтобы Китай развивался самостоятельно и приобщался к сотрудничеству с семьей народов». Но как бы ни был важен Китай для дальнейшего развития международной политики, «не подлежит сомнению, что урегулирования европейского, а тем самым и германского вопроса нельзя достигнуть без или против воли Советского Союза». На сессии Совета НАТО в 1969 году я также призывал не делать ставку на постоянный и неизменный советско-китайский конфликт.
В шестидесятые годы мои советские собеседники ужасались по поводу «культурной революции». Посол в ГДР Абрасимов взывал в 1966 году к общим ценностям европейской культуры. Его коллега в Бонне Царапкин пытался найти у нас понимание того, что Москва из-за Дальнего Востока должна иметь безопасный тыл в Европе. Тито, вскоре после этого ставший жертвой старческих иллюзий в отношении Китая, тоже говорил, что он очень озабочен тем, что пекинское руководство рассчитывает на новую мировую войну. Бен-Гурион, глава израильского правительства, питал почти такие же надежды, как Аденауэр. Во время «working funeral» первого федерального канцлера он дал мне понять, что его интересует только будущее ЕЭС и Китая.
Хрущев, как нам стало известно позже, кипел от ярости по поводу «азиатской хитрости, вероломства, мстительности и лжи» Мао. «От этих китайцев никак не добьешься ясного ответа», — жаловался он. В устах Брежнева (в сентябре 1971 года в Ореанде) это звучало так же, но только подробнее: «Европейцу очень трудно понять китайцев». Хозяин Кремля сказал буквально следующее: «Мы с вами знаем, что эти стены белые. Но если бы сюда явился китаец, он бы настаивал на том, что они черные». Политика Китая «в основе своей антисоветская, шовинистическая и националистическая»: кажется, он еще сказал «кровожадная». В такой ситуации царь, дескать, объявил бы войну. Он же стремится к улучшению отношений; в ближайшее время Китай, мол, не будет представлять военную опасность.
Для меня изложение советской позиции имело особенно большое значение, потому что незадолго до этого, летом 1971 года, Никсон известил о своем предстоящем визите в Пекин. По этому поводу Брежнев сказал, что он-де не имеет ничего против отношений других государств с Китаем. Никсону, если он туда поедет, будет нелегко. В начале того лета американский президент сказал мне, что он хорошо понимает, почему отношения с Советским Союзом имеют для нас приоритетное значение. Он бы на нашем месте поступил так же. Чтобы не возникло недоразумений, он пояснил: «Для нас большая игра — это игра с Советами». Я дал ему понять, что знаком с картой мира и не дам ни левым, ни правым маоистам заставить меня поставить не на ту карту. Если встанет вопрос о нормализации, мы своевременно сообщим об этом Москве и Вашингтону, как, разумеется, Индии и Японии.
В октябре 1972 года наши отношения благодаря поездке Шееля в Пекин были нормализованы. Когда Брежнев весной следующего года был в Бонне, он, проявляя какое-то нервное любопытство, все же спросил во время небольшой прогулки в присутствии только переводчика, собираюсь ли я нанести визит Мао. Тогда он мной еще, а потом уже не планировался. Однако я прекрасно понимал, какое значение имеет Китай не только в общем и в перспективе, но и в данной ситуации. С конца 1971 года Китайская Народная Республика являлась одной из стран, «тасовавших карты» в ООН, и ее представитель сидел в Совете Безопасности. Она проявляла также активность в Восточном Берлине и в других столицах стран Варшавского пакта, причем тенденция была однозначна: помешать улучшению наших отношений с Советским Союзом.
Во время моего визита в 1984 году Ху Яобан разъяснил мне, почему Китай заинтересован в сохранении мира во всем мире и (в отличие от того, что было при Мао) в поддержании «равной дистанции» к Вашингтону и к Москве. Интерес к Европе и ее стремлению к единству был огромный, как, впрочем, и интерес к европейской социал-демократии. Намечалась нормализация отношений с Москвой. Только что заключили соглашение с англичанами о возвращении КНР богатого Гонконга. Начиналось установление культурных, экономических и туристических контактов с Тайванем, который еще недавно считался как бы объявленным вне закона.
В правительственной резиденции для официальных гостей я встретился с Дэн Сяопином, невысоким, полным энергии человеком, который, однако, уже не совсем ясно произносил отдельные слова. Он определял основные направления политики, числясь официально председателем комиссии советников при ЦК и председательствуя в могущественном военном комитете. Я цитирую из разговора, который мы вели за столом, сервированным посудой кайзеровских времен:
«Мне поручено дать в Вашу честь обед… Мне уже восемьдесят лет. Моя голова работает уже не так хорошо. Но Аденауэр, когда он стал канцлером, тоже был довольно старым человеком».
«Ваш визит к нам слишком краток. Вам нужно приезжать почаще. Как у Вас со временем?.. Для нас Вы в любое время желанный гость… Только побывав в Китае, начнешь его понимать. Я хотел бы, чтобы Вы основательно познакомились с Китаем».
«Свой путь к коммунизму я нашел на французских фабриках. В 1926 году я ехал из Парижа через Франкфурт и Берлин в Москву. В Берлине я пробыл одну неделю. Там все было очень аккуратно, правда, мне не хватало парижских кафе».
«Китай — еще относительно отсталая страна. Наши проблемы — это технология и квалифицированные кадры. Своими силами мы с этим не справимся. При изоляции нельзя развиваться. Отсюда наша политика открытости для внешнего мира».
«У нас много старых членов партии. Многие из них состоят в ней несколько десятилетий. В качестве переходной системы мы создали комиссию советников. Однако старые функционеры уступают место более молодым. Вместе с тем мы предоставляем в их распоряжение свою мудрость… Речь идет о том, чтобы путем передачи мудрости и опыта придать новому поколению уверенность и стабильность».
В заключение, после того как я сказал: «Вероятно, соответствует действительности, что Китай не хочет, чтобы его использовали, как карту в игре, так же, как и я не хочу разыгрывать ее сам во вред другим», — он заметил: «На свете все еще есть игроки. Будущее покажет, что в этом правильно, а что нет».
Кому в таких случаях не ясно, что многое из того, что происходит сегодня, становится понятным лишь на фоне старых религиозных и философских систем? В начале 1988 года на конгрессе в Мадриде приехавший из Китая старый человек подвергся дружескому допросу: «Можно ли рассчитывать на то, что уже при жизни следующего поколения значительно поднимется благосостояние?» Ответ: «Конечно, лет через сто мы достигнем некоторого прогресса».
Прежде чем пригласить меня к столу, Дэн завел речь об одной беседе между Аденауэром и Черчиллем, в которой фигурировали гунны. Под ними, вероятно, подразумевались китайцы? Я перевел разговор на другую тему, указав на то, что «старик» связывал с полезной ролью Китая большие надежды. Если бы тема гуннов была затронута несколько лет спустя, я нашел бы более подходящий ответ. Пока студенты и рабочие, требовавшие отставки ужасного старца, ничего не добились. Человек, о котором в мире создалось столь романтичное представление, снова стал насаждать террор и страх. Он еще раз осуществил то, на что никогда не смотрел иначе, назвав теперь смертную казнь воспитательной функцией. И мир в ужасе отвернулся.
Улоф Пальме и дело безопасности
Это было поздним вечером 28 февраля 1986 года. Я находился в Любеке, где мне на следующее утро предстояло выступить в связи с выборами в городской парламент. Из Стокгольма по телефону пришло известие, в которое трудно было поверить: Улофа застрелили прямо на улице, когда он с женой возвращался из кино. О том, кто это сделал, гадали еще годы спустя. Кого мы потеряли, осознавали многие далеко за пределами Швеции, и не только среди тех, кто был ему близок по политическим убеждениям. У меня было такое чувство, будто ушел из жизни любимый младший брат.
Швеция потеряла яркого политика высокого международного класса. Жаждущая мира и справедливости планета стала на одного великого пророка беднее. В моем первом, довольно слабом комментарии говорилось, что я скорблю о потере близкого друга, с которым я за несколько дней до этого советовался по телефону, какие шаги следует предпринять, чтобы положить конец гонке вооружений. «Вместе мы пытались сделать многое из того, что теперь предстоит продолжать без него, но в его духе».
Две недели спустя, когда мы вместе со многими высокопоставленными представителями с Севера и Юга, Запада и Востока стояли в стокгольмской ратуше у его гроба, я уже не мог называть его только «государственным деятелем». Это было бы слишком узким определением, которое не включало в себя ни его пророческую силу, ни чрезвычайную целостность его характера. Разве не показали именно эти две недели, как остро молодые люди далеко за пределами Швеции ощущали то, что сделало Пальме таким необычным и таким независимым политическим лидером? В моей памяти он остался большим ребенком, каким он был в свои почти шестьдесят лет: «Он без устали работал, но, несмотря на это, он много делал для расширения своего кругозора и проявлял живой интерес к событиям в культурной жизни. Он умел не только говорить, но и слушать. Любил он и посмеяться вместе с нами».
Когда я жил в Стокгольме, он еще ходил в школу. Его родители принадлежали к высшему обществу, мать была из прибалтийских немецких дворян. Наша дружба началась в середине пятидесятых годов. Таге Эрландер сделал его своим личным секретарем. Вскоре он стал самым молодым членом парламента, а затем и правительства. В 1969 году, когда Эрландеру все это надоело, Пальме сменил его на посту главы правительства и партии. В течение шести лет, с 1976 до 1982 года, ему пришлось довольствоваться необычной для шведского социал-демократа ролью лидера оппозиции.
Особенно большое внимание он уделял проблемам полной занятости и такого государства всеобщего благоденствия, которое гарантирует социальную обеспеченность и высокий образовательный уровень. Он ощущал свою связь с особыми традициями северных социал-демократов и гордился, если шведская модель пользовалась вниманием и даже находила подражателей в Европе и во всем мире. Одним из ее убежденных сторонников был Бруно Крайский, никогда не отрицавший того огромного влияния, которое на него оказали годы, проведенные в эмиграции в Швеции. Отцы и матери «народного дома», взвешивая все плюсы и минусы, понимали, что бюрократических неурядиц не избежать, но исходили из того, что его преимущества компенсируют все с лихвой.
За границей на Улофа Пальме обратили внимание после того, как он, будучи министром, стал во всеуслышание протестовать против войны во Вьетнаме не только на улицах Стокгольма, но и по американскому телевидению. Ричард Никсон отозвал из Стокгольма своего посла. Генри Киссинджер, заговоривший со мной за ужином в Вашингтоне об осложнении межгосударственных отношений, был несколько удивлен, когда я ему объяснил, насколько сильное влияние оказали на этого шведа студенческие годы, проведенные им в США (ведь он и реагировал так же, как молодые американцы). Он и прежде никогда не лез за словом в карман, выступая, к примеру, резко и против режима Франко в Испании, для жертв которого он собирал пожертвования на улицах шведской столицы. Со всей присущей ему страстностью он осуждал тех правителей, по приказу которых была раздавлена гусеницами танков Пражская весна. Представляя международное сообщество социал-демократов, он взял на себя заботу о Юге Африки. Он наиболее последовательно выступал против апартеида и не проявлял в данном вопросе никакой готовности к какому-либо компромиссу. В 1984 году он первым и единственным среди западных глав правительств посетил Манагуа. Когда мы в кругу друзей из разных стран совещались в школе датских металлистов в Слангерупе, он прокомментировал это следующим образом: «Когда нарушаются принципы международного права, представитель небольшой страны должен подходить к этому особенно строго. Тот, у кого честное сердце, не может допустить, чтобы антисомосовская Никарагуа погибла».
Он раньше других высказал мнение, что, если не будет найден компромисс между израильтянами и палестинцами, Ближний Восток постигнет новое несчастье. В 1974 году он встретился с руководителем ООП в Алжире. Год спустя на конференции руководителей партий в Берлине на него набросились наши израильские друзья Голда Меир и Игал Аллон, потому что он, как они говорили, не должен был связываться с террористами. Стоя у окна, откуда он следил за ходом дискуссии, он вдруг выпрямился, поднял указательный палец и спросил твердо, хотя и дружелюбно: «А кем ты был, Игал?» (Он намекал на деятельность Аллона, направленную против властей британского протектората, до образования государства Израиль.) Когда началась иранская революция, мы попросили его (он тогда еще не стал снова главой правительства) осмотреться в Тегеране. В конце 1980 года Генеральный секретарь ООН дал ему безнадежное поручение выступить в качестве посредника в ирано-иракской войне. Время для этого еще не созрело, далеко не созрело, и поэтому он сосредоточил свои усилия на том (что было для него очень типично), чтобы добиться возвращения на родину как можно большего количества детей, находившихся в лагерях для военнопленных. В остальном Улоф Пальме тоже оказался втянутым в противоречия нашего мира.
В 1981 году он предпринял все возможное, чтобы министр иностранных дел Ирана Задиг Готбзаде смог участвовать в заседании нашего Интернационала в Осло. Мы постарались понять его умеренные по иранским понятиям взгляды. Несколько месяцев спустя иранский министр косвенным путем дал мне знать, что он не сможет ни приехать еще раз, ни выступить. Вскоре после этого его казнили.
В Кувейте в 1982 году я воочию убедился в том, как Пальме, не зная покоя и все время подвергаясь опасности, курсировал по проходившей вблизи линии фронта. Это было во время заседания комиссии «Север — Юг», в котором он принял участие особого рода. Он потребовал от представителей развитых стран проявлять больше уступчивости, для того чтобы (как он предупредил американского банкира Петера Петерсона) девизом нашего доклада не стали слова: «Народы мира, соединяйтесь во имя спасения банка „Чейз Манхэттен“!» Швеция, так же как другие скандинавские страны и Голландия, отличалась тем, что ее вклад в дело помощи развивающимся странам превышал средние показатели. В основных частях нашей программы неотложных мер чувствовался почерк моего шведского друга.
Когда был готов доклад моей комиссии, он не колеблясь созвал свою. В ее докладе содержался ответ на вопрос о коллективной безопасности в атомный век. Ядро его группы составляли, кроме него самого, бывший госсекретарь США Сайрус Вэнс, руководитель одного советского института Георгий Арбатов и Эгон Бар, внесший в ее работу наш опыт в области восточной политики и политики безопасности. С восточной стороны участвовал бывший премьер-министр Польши Юзеф Циранкевич, из моей комиссии сотрудничали японский посол Харуки Мори и генеральный секретарь британского содружества Рамнал. Наряду с другими деятелями из стран «третьего мира» свои знания на службу благородному делу поставили известные европейские социал-демократы: норвежка Гру Харлем Брундтланд, голландец Юп ден Уйл и англичанин Дэвид Оуэн, которому, однако, после ожесточенных споров пришлось выйти из лейбористской партии.
Я был полностью в курсе проходивших совещаний и разделял их выводы: коллективная безопасность как необходимая политическая задача в ядерный век и партнерство в целях обеспечения безопасности в качестве военной концепции, которая должна была поэтапно сменить стратегию ядерного сдерживания. Сдерживание содержит угрозу уничтожения того, что необходимо защитить, и поэтому эта концепция постепенно перестала вызывать доверие. Новое понимание безопасности должно было в то же время означать, что необходимо учитывать законные интересы развивающихся стран и высвободить для гуманитарных и продуктивных целей ресурсы, которые до сих пор шли на вооружение. Однако очень скоро выяснилось, что говорить и писать на эту тему гораздо легче, чем хоть что-то сделать.
Доклад Пальме содержал плодотворную идею создания безъядерного коридора, которую ответственные за безопасность Запада не приняли, но которая тем не менее способствовала новому мышлению в области обороны. Среди членов комиссии американец энергично ее поддержал, в то время как советский представитель попросил занести в протокол некоторые оговорки. В беседах со специалистами в данной области из ГДР эта идея вылилась в ценные инициативы: создание в Центральной Европе зоны сокращенных вооружений и свободной от химического оружия. Подобные беседы показали, что представители «другой стороны» открытые и думающие люди, чего мы от них вовсе не ожидали. Они осознавали, что на карту поставлено существование людей как по ту, так и по другую сторону.
Мое отношение к военным делам отражало развитие в постановке вопроса, которое было проделано в период с начала тридцатых до восьмидесятых годов. Воспитанный в антивоенных традициях, я быстро усвоил, что на нацистский вызов нельзя отвечать ни радикальными лозунгами, ни терпеливым молчанием. Но все же нельзя было забывать, что войны начинаются в умах людей. После 1945 года нам, немцам, вопреки тому, что мы вначале задумали и чего желали, не был предоставлен шанс обойтись без военной техники. Я был среди тех, кто не уклонялся от последствий. Это значило сказать «да» западному союзу и бундесверу. Но и сказать «да» в любой разумной форме контролю над вооружениями.
Когда в 1960 году в Ганновере моя кандидатура была выдвинута на пост канцлера, я заявил, что высшим руководящим принципом нашей оборонной политики будет союзническая верность. Впрочем, мы учитывали тот факт, что вооружение и разоружение — это разные стороны одной и той же темы. Безопасность как-никак неделима. Я считал, что нам придется привыкнуть жить в условиях равновесия страха и создать в этих условиях новые правила политической игры. Проблема, по моему мнению, заключалась в том, чтобы военными средствами зафиксировать status quo для того, чтобы обрести свободу действий, и преодолеть его политическими средствами.
Примерно то же я говорил в октябре 1969 года в моем первом заявлении в качестве федерального канцлера: «Какую бы из двух сторон политики безопасности мы ни рассматривали, будь то наше серьезное, настойчивое стремление добиться одновременного и равноценного ограничения вооружений и контроля над ними или обеспечение достаточной обороны Федеративной Республики Германии, — в обоих аспектах федеральное правительство понимает свою политику безопасности как политику равновесия и обеспечения мира». Западный союз — это оборонительный союз, и таковым же является наш вклад в него. «Вместе с союзниками, — говорил я, — правительство будет последовательно выступать за снижение уровня военного противостояния в Европе». Я ссылался как на двойное обоснование — готовность к обороне и разрядка, — которое западный союз получил в конце 1967 года в виде доклада Армеля, так и на запланированное совещание в Хельсинки, которое мы оценивали положительно, в то время как многие другие еще никак не могли отрешиться от бесплодного пессимизма.
Американская монополия на атомное оружие продолжалась всего несколько лет. Сначала Советы, высунув язык, помчались вдогонку, а затем во многих областях обогнали американцев. Возникла принципиально новая ситуация, которую не сразу и далеко не везде поняли. Некоторые были склонны распевать гимны в честь бомбы. Разве не она обеспечила нашей части света неожиданно долгий мирный период? Но следовало бы спросить, не могут ли накопленные в растущем объеме средства разрушения в один прекрасный день превратиться в самодовлеющую силу? И не возрастет ли в связи со снижением ядерного оружия до «тактического» уровня риск ошибочного расчета, последствия которого трудно будет себе представить? Американские и советские ученые сошлись во мнении, что преобладающую часть ядерного оружия той и другой стороны можно ликвидировать без ущерба для относительной безопасности.
Итак, с одной стороны, десятилетия без войны в Европе и в отношениях между ядерными мировыми державами. А с другой стороны, почти непредсказуемая опасность, исходящая от тактического оружия, которое в большом количестве вначале было размещено в разных точках, а затем в основном вновь сконцентрировано в одном регионе, а также от плохо поддающихся подсчету крупных носителей с несколькими боеголовками и, кроме того, от оружия морского и воздушного базирования! Мои друзья и я осознали новую опасность, к которой больше не подходили старые формулы уже тогда, когда в декабре 1971 года в актовом зале университета Осло я благодарил за присуждение мне Нобелевской премии мира: «Человечеству грозит самоуничтожение, и поэтому сосуществование стало вопросом существования вообще. Сосуществование стало сегодня не одной из приемлемых возможностей, а единственным шансом выжить».
Когда семидесятые годы кончились без катастроф, но и — вопреки восточной политике, Хельсинки и установлению верхних пределов для межконтинентальных орудий разрушения — без принципиальных изменений в конфликте между Востоком и Западом и с большим числом «малых» войн в «третьем мире», я выдвинул более острые аргументы: никогда прежде не стояло под вопросом выживание всего человечества. Миру угрожает опасность довооружиться до смерти. «Мы с возрастающей скоростью мчимся к пропасти, точнее говоря, некоторые мчатся и тянут за собой остальных».
Я был очень обеспокоен, так как на рубеже восьмидесятых годов разрядка грозила кончиться ничем. При этом за соглашением по ОСВ от мая 1972 года, предусматривавшем ограничения для стратегических ядерных ракет, последовало еще несколько соглашений, которые могли бы проложить путь к мирному порядку. К ним относилось заключенное в июне 1976 года во время визита Брежнева в США соглашение о консультациях в целях предотвращения эскалации местных конфликтов. К ним относились поначалу венские переговоры по взаимному сокращению вооруженных сил и вооружений, которые велись без прямых указаний высшего руководства и так и не вышли за рамки длительных и вскоре ставших скучными дипломатических маневров с обменом ограниченными цифровыми данными. Гонка вооружений процветала. Советские ракеты СС-20 были лишь частью общей картины, правда, той частью, которая особенно беспокоила Западную Европу. Советский Союз тревожила расхваливаемая на все лады президентом Рейганом «стратегическая оборонная инициатива», в которую и на Западе-то не очень верили. Афганистан и Польша привели к рецидивам мрачных времен «холодной войны».
Я допускал, что меня будут критиковать, а иногда и подозревать в том, что я не имел никакого желания разделять чьи-то ошибочные взгляды. Вместо этого кое-где в мире я выступал за умеренность и готовность к переговорам. Например, в Организации Объединенных Наций, на слушаниях на Капитолийском холме в Вашингтоне, на конференции «моего» Интернационала в 1978 году в Финляндии, в которой впервые приняли участие представители как Советского Союза, так и Соединенных Штатов, а также на одной из последующих конференций в 1985 году в Вене, на которой появились также китайцы и индийцы. Последние одновременно представляли движение неприсоединения. Я поддержал требование о прекращении ядерных испытаний, как и другие инициативы «Группы четырех континентов» (т. е. «Делийской шестерки». —
В сентябре 1987 года Международный институт по исследованию проблем мира (СИПРИ) пригласил меня открыть в стокгольмском стортинге цикл докладов, посвященных памяти Улофа Пальме. Случилось так, что за несколько дней до этого появилась уверенность в заключении первого настоящего соглашения о разоружении между обеими ядерными мировыми державами. Рональд Рейган и Михаил Горбачев пришли к согласию в вопросах ликвидации ракет средней дальности. Значение этого шага — таков был первый пункт моего выступления — нельзя переоценить, хотя в общем речь идет лишь о нескольких процентах потенциала разрушения.
Советский Союз имел огромный перевес в обычных вооружениях. То, что он теперь согласился с принципом стабильности обычных вооружений на более низком уровне, я назвал в своем втором пункте большим прогрессом. Наметилась перспектива успешного завершения венских переговоров. Однако рассчитывать на то, что вслед за этим сразу последуют переговоры по ракетам меньшей дальности — ядерному оружию с радиусом действия до 500 км, — было бы чересчур оптимистично.
В-третьих, я констатировал, что концепция коллективной безопасности, это значительное и разумное предложение, содержащееся в докладе Пальме, воспринимается всерьез в обоих блоках, а также в консервативных правительственных кругах. Я указал на то, что Эрих Хонеккер как раз в это время находился с визитом в Федеративной Республике. «Когда я в 1970 году установил контакт с ГДР, тамошние руководители и я как-никак сходились во мнении, что с немецкой земли никогда больше не должна исходить война. Теперь же обсуждается, что могут все вместе — и каждый в своей области внешней политики — предпринять для того, чтобы содействовать упрочению мира в Европе и во всем мире. И партии, некогда бывшие непримиримыми врагами, как правило, констатируют: борьба между идеологиями (или что под этим подразумевают) может вестись более цивилизованно и должна быть подчинена интересам мира».
В-четвертых, я указал на следующее: женевские переговоры (в данном случае не между ядерными мировыми державами, а в рамках действующей с 1960 года по поручению ООН большой комиссии) близко подошли к глобальному запрещению химического оружия. Я с полным основанием подчеркнул, что могут возникнуть сложности, ведущие к «значительной затяжке» и именно поэтому нельзя откладывать в долгий ящик региональные проекты, как, например, проект создания в Европе зоны, «свободной от химического оружия». В остальном же могут оказаться целесообразными меры по укреплению доверия, выработанные в 1986 году в рамках хельсинкского процесса на Стокгольмской конференции по вопросам контроля и рекомендованные совместно всеми участниками. Они делают излишним военный шпионаж даже там, где его еще не заменили разведывательные спутники.
В-пятых, логика подсказывает, что менее напряженные отношения между мировыми державами окажут положительное влияние на решение многих так называемых региональных конфликтов. «Разумеется, я бы не советовал предаваться чрезмерным ожиданиям. Но в то же время мы должны знать, что высокомерный негативизм еще никогда не приводил ни к чему хорошему».
Опыт научил меня, что продвижение наиболее вероятно тогда, когда не игнорируют существующее только потому, что оно кому-то не нравится, а принимают его к сведению и стараются изменить к лучшему. Используя политическую преемственность, кое-что, в том числе существенное, можно изменить. Это мы в свое время пытались сделать и доказали своей восточной политикой. Только когда холода пройдут, отпадает нужда в зимнем пальто. Холода прошли, хотя НАТО и Варшавский пакт продолжают оставаться необходимыми факторами стабильности, необходимыми для шагов в направлении мира в Европе, прочного мира, который люди по собственному усмотрению не смогут больше нарушить. То, что с этой реальностью все больше приходится считаться, находит свое выражение в самых различных формах. На повестке дня стоял вопрос не об изменении географической карты Европы, а о признании границ, для того чтобы они потеряли свой разделяющий характер и помогли людям объединиться. Осуществленные мечты о прошлом? Нет. Но таким образом можно соединить то, что должно быть вместе.
Коллективная безопасность для Европы благодаря разумной достаточности открывает перед нами большие возможности. То, что несколько лет тому назад было утопией, стало реальностью: определенная демилитаризация конфликта между Востоком и Западом, замена военного противостояния мирным соревнованием и взаимовыгодным сотрудничеством прежде всего, но не только в области науки и охраны окружающей среды. Началась новая глава в книге европейской истории.
Но и после этого остались различия, если не между идеологиями и системами, то, во всяком случае, между державами. Остались также различия во вкусах и в способностях владельцев обставить по своему усмотрению собственные помещения в «общеевропейском доме». Но все конфликты на этой почве подчинялись бы одному закону — закону выживания, включающему в себя коллективную безопасность. Какой вклад Европа могла бы внести в интересах всего мира! Как это помогло бы нам самим и какие силы освободились бы для устранения угрожающей человечеству страшной опасности!
Когда Рональд Рейган в 1989 году передавал свои полномочия Джорджу Бушу, на пути к сдерживанию гонки вооружений уже были достигнуты значительные предварительные результаты. Помимо контролируемой ликвидации ракет средней дальности в Женеве идут переговоры о пятидесятипроцентном сокращении «стратегических» ядерных вооружений. Хотя усилия, направленные на достижение глобального запрета химического оружия, пока ни к чему не привели, появилась надежда на успех венских переговоров о достижении равновесия в области обычных вооружений. Вновь обсуждается соглашение о сокращении ядерных испытаний и контроле за ними. Во многих точках земного шара обозначилась возможность решения острых конфликтов. Люди все больше и больше осознают, что на великий вызов нашего времени возможен лишь глобальный ответ.
Власть и миф
Я ничего не предпринимал, чтобы стать председателем-«президентом» выходящего далеко за пределы Европы объединения социал-демократических партий, но и не препятствовал этому. Во всяком случае, вступив осенью 1976 года в эту должность, я испытывал некоторую радость и был твердо намерен преодолеть евроцентризм организации, именуемой по традиции «Социалистический интернационал» (СИ), миф о которой всегда превосходил ее власть. Вместе со мной были не только те, кто уговорил меня занять новую должность, но и новые люди. Леопольд Сенгхор привез из Сенегала красочный ансамбль народной музыки в знак благодарности за принятие в СИ его партии. Карлос Андрес Перес, президент Венесуэлы, приехал, чтобы изложить собственные нужды и интересы «Демократического действия». Друзья с Ближнего Востока и из Южной Африки заявили, что ожидают от нас большей заинтересованности в делах их региона.
На том женевском конгрессе в резиденции Международной Организации Труда я назвал основными точками приложения наших усилий проблемы отношений между Востоком и Западом, Севером и Югом, а также права человека. Вскоре к этому прибавились проблемы окружающей среды и межрегиональные. Контролем над вооружениями и разоружением все эти годы занимался мой финский друг Калеви Сорса, большой знаток московской политической сцены. Вопросы мировой экономики с 1983 года находились под попечением Майкла Мэнли. Когда я двадцать лет назад познакомился с ним, он на Ямайке возглавлял оппозицию, а затем стал премьер-министром. Сейчас он снова занимает этот пост. Вопросами окружающей среды и правами человека занялись шведы и австрийцы. Особое значение придавалось некоторым региональным комитетам.
Ни в комиссиях, ни в комитетах, тем более на пленумах, ни разу не стоял на повестке дня вопрос о принятии большинством голосов решений, обязательных для отдельных партий. В социал-демократическом объединении независимых национальных партий речь могла и может идти только об обмене опытом, обобщении различных мнений, а также оказании влияния на решающие международные и внутригосударственные процессы. Никто не думал и не думает создавать сверхпартию, а тем более всемирный исполнительный орган. Однако значение дискуссий, ведущихся не за столом официальных заседаний и ставших в свободных рамках нашего Интернационала обычным делом, невозможно переоценить. Они играют чрезвычайно важную роль. Таким образом, уже удалось локализовать не один конфликт, реализовать не одну идею, основать не одно товарищество. Вероятно, на международных встречах демохристиан или либералов происходит примерно то же самое. Они признают, что идея интернационализма утвердилась у социалистов раньше и прочнее. В практической политике, правда, она не всегда была достаточно плодотворной.
Интернационал, в котором мне доверили место председателя, был основан во Франкфурте-на-Майне в 1951 году. Поначалу партии многих стран, в которых из-за нацистов слово «немец» было покрыто позором, сомневались, стоит ли так скоро принимать немцев в международное сообщество? Совершенно очевидно, что они не видели большой разницы между социал-демократами и другими немцами. Прежний интернационал, второй, созданный в 1889 году в Париже, в отличие от первого, который в 1864 году организовал Карл Маркс, был возрожден в пору расцвета «холодной войны». Это означало, что во Франкфурте уже не были представлены выбывшие или унифицированные партии из контролируемой Советским Союзом части Европы.
Когда мне было девять лет, в мае 1923 года, я участвовал в поездке детской группы любекского рабочего спортивного общества и случайно стал свидетелем возрождения II Интернационала. Место действия: гамбургский Дом профсоюзов на улице Безенбиндерхоф, где нам, детям, разрешили даже заглянуть в зал заседаний. Потом мне казалось, что я видел там француза Леона Блюма, датчанина Торвальда Штаунинга, шведа Хяльмара Брантинга, бельгийца Эмиля Вандервельде и, таким образом, был связан с добрыми старыми временами европейского рабочего движения. А разве я не встречал там немецких теоретиков партии Каутского и Бернштейна? Или австрийца Фридриха Адлера? Он в знак протеста против войны застрелил премьер-министра, перед концом войны был помилован, а потом в Гамбурге избран генеральным секретарем. Им он оставался до 1940 года, когда деятельность Интернационала замерла.
В годы эмиграции я участвовал в различных встречах социалистов левой ориентации в Париже и других местах, а в Стокгольме во время войны принимал активное участие в деятельности кружка, который мы несколько честолюбиво называли «малым интернационалом». Он действовал почти в подполье, но тем не менее заставил говорить о себе. Однажды к нам даже пробился разделявший наши взгляды сотрудник японского посольства в Берлине. Он пытался укрыться в одной из стокгольмских больниц, но японской секретной службе удалось его оттуда выманить и отправить на верную смерть. Идеи, рожденные в стокгольмском дискуссионном кружке, прослеживались и в послевоенные годы.
В шестидесятые годы я присутствовал на нескольких заседаниях Интернационала (главным образом после того, как я стал председателем нашей партии) в Лондоне и Цюрихе, Брюсселе и Амстердаме. Но, говоря по совести, особенного восторга я при этом не испытывал. Меня беспокоило, что далекая от действительности говорильня отрицательно скажется на деятельности СДПГ. То, что в 1966 году на конгрессе в Стокгольме я согласился быть избранным одним из вице-председателей наряду с Ги Молле, Гарольдом Вильсоном и Таге Эрландером, также было связано со стремлением помочь вывести дело на правильный путь.
Действительно, в последующие годы, прошедшие под флагом восточной политики, мне пришлось публично извиняться; на собраниях Интернационала в 1968 году в Истборне, в 1971 году в Хельсинки, в 1972 году в Вене, при этом я нашел понимание и, более того, поддержку не только на словах. Конгресс 1966 года запомнился мне еще и потому, что в нем впервые участвовали африканские делегации.
Женевскому конгрессу 1976 года, на котором меня избрали председателем, предшествовала крупная конференция по проблемам Латинской Америки с участием европейских партий в Каракасе. В конце 1977 года последовала конференция руководителей партий в столице Японии, а осенью 1978 года — конгресс в канадском городе Ванкувере. В дальнейшем Интернационал заседал в Танзании и Ботсване, в Санто-Доминго и Рио-де-Жанейро. В 1980 году прошла организованная американскими друзьями конференция особого рода в Вашингтоне. Там, а также в Москве и Дели собирался наш комитет по разоружению. Прошло немного времени, и в Интернационал вступило почти столько же партий из стран Латинской Америки и Карибского бассейна, как в Европе, хотя постоянство и внутренняя сплоченность оставляли желать лучшего. Но более важным было то, что в ряде стран, не в последнюю очередь благодаря нашему вкладу, на место военных диктатур пришли законно избранные демократические правительства. Однако о демократической стабильности еще долгое время не могло быть и речи. Да и как же иначе, если демократия не подстраховывалась ни в экономическом, ни в социальном отношении. Там, где удержались диктатуры, мы, по крайней мере, смогли взять под защиту подвергавшихся преследованиям демократов (из Чили, а также из Парагвая) и оказать им помощь.
В Северной Африке Социалистический интернационал традиционно имел хорошие контакты, развитие которых отвечало прежде всего интересам Египта и Туниса. Южнее Сахары мы лишь с трудом находили точки соприкосновения, так что приходилось изыскивать специфические, соответствующие этому региону, формы сотрудничества. Весной 1977 года мне пришлось в письме на имя Тито (в то время председатель движения неприсоединения. —
В Азии японские социалисты искали подходы к Интернационалу еще до первой мировой войны. Их представитель возглавлял правительство после 1945 года, но сами они в организационном плане были разделены по меньшей мере на две партии. В остальном же связи с Юго-Восточным регионом ограничивались лейбористскими партиями Австралии и Новой Зеландии. Движения своеобразного характера возникли в Индии и Индонезии, а также на Филиппинах и в Шри-Ланке, в Индокитае и Корее, в Бирме, Малайзии и Сингапуре и, наконец, в новых островных государствах Океании. Здесь нам предстоит решить в девяностые годы одну из важнейших задач.
Сотрудничество на партийном уровне укрепило во мне убеждение, что при решении международных вопросов большее значение следует придавать региональному принципу. «Холодная война» отрицательно сказалась на деятельности ООН. Однако свою роль в деле обмена информацией, мнениями и идеями ООН, несмотря на политическую напряженность в мире, всегда играла успешно. А когда напряженность в отношениях между мировыми державами спала, изменился и ее профиль. Однако предпринятые генеральным секретарем ООН шаги по сохранению мира не имели бы шансов на успех, если бы Москва и Вашингтон не дали бы им зеленый свет.
К Социалистическому интернационалу и его представителям неоднократно обращались с просьбами оказать содействие в установлении мира. В отдельных регионах наши связи простирались шире, чем у ООН. Например, на Кипре и в Западной Сахаре, в Эритрее и Камбодже. Даже из Кореи поступило обращение к Социнтерну. Нам больше, чем кому-либо, доверяют в тех случаях, когда нужно помочь в решении сложных проблем. Но что все это значит в сравнении с теми тремя регионами мира, в которые мы вложили пыл своих сердец и свой престиж.
Во-первых, Центральная Америка. Страны, расположенные между Мексикой и южным континентом, а также страны Карибского бассейна в течение многих лет держали нас в постоянном напряжении. Если мы, начиная с конференции 1978 года в Лиссабоне, уделяли особое внимание Никарагуа, то это не значит, что мы недооценивали других, и в первую очередь подвергшихся столь жестоким испытаниям сальвадорцев. Никарагуа пришлось защищаться из-за поразительного отсутствия благоразумия у североамериканской стороны. При этом у меня не было никаких сомнений в том, что далеко не все, что делалось под руководством сандинистских «команданте», могло получить наше одобрение. Но мы решительно выступали против того, чтобы маленькая страна, сбросившая иго диктатуры Сомосы, стала жертвой давления, угроз и агрессии. Почему ее лишали шанса самой решить свое будущее? Чтобы содействовать этому, мы поддерживали сначала усилия так называемой Контадорской группы, а затем план мира президента Коста-Рики социал-демократа Оскара Ариаса. Я присутствовал в 1987 году при его награждении Нобелевской премией мира.
Свою солидарность с Центральной Америкой я выражал по различным поводам, в том числе во время моего насыщенного впечатлениями визита в Манагуа осенью 1984 года. Я провел много часов с восемью из девяти «команданте» (девятый находился в поездке по стране) и убедился в их неукротимой воле к национальному обновлению, так же как и в их почти андалузской готовности умереть. Впрочем, мой вывод гласил: «Они такие же марксисты-ленинцы, как я муравьед». Попытки оказать сдерживающее воздействие на правительство США оказались безуспешными. Когда я находился в этом регионе, сальвадорская оппозиция также попыталась использовать меня в качестве посредника. Состоялись переговоры, но еще ничто не предвещало мир.
Фидель Кастро был заинтересован в подробном обмене мнениями, и он прислал за мной в Манагуа кубинский самолет. Стареющий, с поредевшей шевелюрой и седеющей бородой, вождь кубинской революции был любезен и испытывал потребность выговориться. Он проговорил почти семь часов. Иногда он спрашивал, не хочу ли я кофе. Я отвечал, что это хорошая идея, и на этом все заканчивалось. Он говорил и говорил, затрагивая все новые темы. Он гордился кубинской системой народного образования и здравоохранения, а также тем, что кубинские учителя и врачи в некоторых местах оказывают помощь развивающимся странам. В то же время он, кажется, сознавал, что временные обстоятельства не благоприятствуют экспорту революционных моделей: «Второй Кубы не будет».
Он несомненно был заинтересован в том, чтобы не слишком впутываться в неразбериху, царившую в Центральной Америке. «Эти страны должны идти своим собственным путем», — сказал он. Он знал (еще до Горбачева), что Советский Союз скорее заинтересован в том, чтобы освободиться от связанных с большими затратами обязательств в этой части света, чем в том, чтобы брать на себя новые обязательства. Ранее я посоветовал никарагуанским руководителям чаще посматривать на географическую карту. Один из них мне вскоре сказал: «Перестройка не сулит ничего хорошего». Про кубинского руководителя говорили, что он не в восторге от гласности. Действительно, он больше не обманывался относительно того, что ему придется отказаться от военного присутствия в Африке, которое он, впрочем, энергично пытался оправдать. Но и в остальном было затронуто больше тем, чем это стало известно общественности. Один высокий церковный сан из Бразилии передал со мной послание на имя Кастро. Американцы попросили меня справиться о судьбе заключенных. Несколько «дел» я привез в своем багаже.
Все мысли Кастро были направлены на США. Если бы они не отвергли его, он вряд ли стал бы тем, кто он есть. Десятки тысяч людей, пришедших на стадион так же, как Кастро и я, на матч первенства мира по бейсболу, приветствовали президента международной федерации — он был из США — с большим восторгом, чем кого-либо другого. Кстати, то, что я с Кастро якобы пил на брудершафт, — полемическая выдумка.
Во-вторых, Южная Африка. Сначала как бургомистр Берлина, потом как министр иностранных дел и федеральный канцлер, наконец, в связи с моими международными обязанностями я посетил многие африканские государства. Я еще успел познакомиться с Хайле Селассие в Аддис-Абебе и с Джомо Кениата в Найроби. С последним мы встретились в конце тридцатых годов на конференции в Париже, задолго до того как Кения стала самостоятельным государством. От Алжира до Нигерии я наблюдал быструю и в большинстве случаев радикальную замену руководящих деятелей, возглавивших свои государства во время борьбы за деколонизацию. Исключение составили Джулиус Ньерере в Танзании, Кеннет Каунда в Замбии, а затем и Роберт Мугабе в Зимбабве. С ними со всеми, как и с президентами Анголы и Мозамбика, установились тесные контакты хотя бы потому, что мы поддерживали «прифронтовые государства» в борьбе против апартеида в Южной Африке и за независимость Намибии. Сотрудничество с освободительными движениями АНК (Африканский Национальный Конгресс) и СВАПО подразумевалось само собой. Работу Интернационала по Южной Африке координировал Улоф Пальме. Его преемником стал Юп ден Уйл, а после его смерти — Вим Кок из Голландской партии труда.
Ожидалось принятие действенных мер, которые могли бы побудить правительство Претории отказаться от расового господства. Я долго сомневался, являются ли экономические санкции подходящим средством. Однако нельзя было не прислушаться к настоятельным призывам тех, кто выступал от имени большинства южноафриканского населения. Их поддерживали «белые» южноафриканцы, в том числе экономисты. Весной 1986 года, сразу после конференции Социалистического интернационала в Габароне, столице Ботсваны («прифронтовые государства» там представлял президент Каунда), я посетил Йоханнесбург и Кейптаун.
Я встретился с либерально настроенными «белыми» и целым рядом представителей большинства, в том числе с Винни Манделой, а также с деятелями церкви и расколотых, но быстрорастущих профсоюзов. Начавшиеся реформы не показались мне незначительными, но те, кого они касались, считали, что это «слишком мало и слишком поздно». Аллан Безак, этот смелый священник-реформатор, сказал: «Апартеид — это попрание человеческого достоинства, а о моем человеческом достоинстве я не могу вести никаких переговоров». Перед моей поездкой посол ЮАР посоветовал мне поговорить с президентом Питером Бога. Я не отказался, но выразил надежду, что мне дадут свидание с Нельсоном Манделой, который к этому времени уже 24 года сидел за решеткой в Польморе. Ответ я должен был получить на месте.
21 апреля 1986 года в 11 часов утра я явился в Кейптауне к президенту Боте. Сопровождавший меня мой коллега по бундестагу Гюнтер Ферхойген удивился, что я не ушел уже после первых десяти минут протекавшего в весьма недружелюбном тоне разговора. Но меня интересовало, сколько в данном случае бурских глупостей можно высказать в течение одного часа. Это выглядело примерно так:
«С чего Вы взяли, что черных у нас угнетают? Вы говорите, не зная фактов, а кроме того, Вы беседовали не с теми представителями чернокожих. Ваше заявление является вмешательством во внутренние дела ЮАР.
Вы ведь, кажется, социалист? Посмотрите, как обстоят дела с социализмом в государствах черной Африки. Значительную часть своих товаров они экспортируют через ЮАР, а, кроме того, они посылают к нам немало своих рабочих.
Представление о белом меньшинстве и черном большинстве не соответствует действительности. Безобразная агитация заграницы изображает апартеид как расизм. И Вы тоже виноваты в том, что к нам относятся некорректно. Но заметьте себе: мы пережили триста лет преследований и переживем еще триста.
Вашу просьбу о свидании с коммунистом и опасным террористом Нельсоном Манделой я вынужден отклонить. Этот человек в свое время был осужден с соблюдением всех требований закона и не может теперь все время принимать иностранных посетителей. Да, я готов его выпустить и отменить запрет его АНК, если он откажется от насилия. Пока уголовники отклоняют это требование, я их буду, не переставая, бить.
Впрочем, неверно утверждать, что я не хочу разговаривать с черными. Сотрудничество с черными бантустанами доказывает противоположное. Почему Запад этого не признает? Ведь Люксембург тоже считается суверенным.
В Намибии трудности существуют только потому, что Советский Союз и Восточная Германия хотят расширить сферу своего влияния в Африке».
Это было время, полное холода, непримиримости и самоуверенности. Тут при всем желании ничего нельзя было поделать. Это подтверждало оценку Пальме, что апартеид, в силу его сущности, нельзя реформировать, он должен быть уничтожен.
В-третьих, Ближний Восток. В пору моего пребывания на посту председателя Социнтерна вряд ли какая-либо другая тема столь часто занимала и так сильно отягощала рабочие органы Интернационала, как напряженные отношения между Израилем и его арабским соседом. Живое участие было обусловлено той ролью, которую израильская социал-демократия традиционно играла в нашем сообществе, чувством ответственности за судьбу той части европейского еврейства, которой удалось спастись от уничтожения и посвятить себя созданию национального очага. В середине семидесятых годов Бруно Крайский руководил тремя миссиями, которые не только собирали информацию на месте, но и изыскивали пути к достижению компромисса и установлению прочного мирного порядка, а также должны были учитывать построение отношений между израильтянами и палестинцами в будущем. Руководство комитетом по Ближнему Востоку перешло от Мариу Соареша к находчивому Гансу-Юргену Вишневскому, имевшему большие заслуги и в деле поиска мира в Центральной Америке.
Но какая пропасть лежала между мечтами и действительностью!
Особенно хорошо я осознал это весной 1978 года, когда по приглашению австрийского федерального канцлера присутствовал на длительной дискуссии между президентом Садатом и Шимоном Пересом, первым человеком находившейся тогда в оппозиции Партии труда Израиля. Перед мысленным взором открывалась картина региона, в котором связанные войной силы высвобождаются для мирных целей, а пустынные земли превращаются в цветущие сады. Год спустя, в июле 1979 года, Крайский пригласил в Вену председателя ООП Арафата и попросил также приехать и меня. У нас создалось впечатление, что Арафат уже тогда был готов к переговорам о мире, о мире, обеспечивавшем безопасное существование государства Израиль. За то, что мы пошли на такую встречу, нам досталось не только от наших друзей в Тель-Авиве и Иерусалиме. Однако практика должна была подтвердить и в этом случае: слишком долгое накапливание нерешенных проблем, как правило, не приносит пользу.
Осенью 1963 года египетский президент Насер, к которому я, впрочем, относился сдержанно, доверительно сообщил мне, что хотел бы поговорить с тем офицером, ставшим уже дипломатом, который противостоял ему в войне 1948 года. Я передал это сообщение в Израиль, но отклика не последовало. Не реагировать ради сомнительного выигрыша во времени — это было типично для милой бабушки, стоявшей во главе Израиля в качестве преемницы напоминавшего пророка Бен-Гуриона. Она же руководила Партией труда, игравшей важную роль в молодом государстве.