Международный валютный фонд, уже тогда подвергавшийся критике из-за жестких условий, должен был по отношению к развивающимся странам избегать «неподобающей или чрезмерной мелочной опеки над их народным хозяйством» и не определять «чрезмерных дефляционных мер в качестве стандартного образца для политики приспособленчества». К Международному валютному фонду и Международному банку реконструкции и развития в равной мере относилось наше требование в большей мере привлекать развивающиеся страны к менеджменту и принятию решений. В дополнительном докладе, опубликованном в начале 1983 года, предложения комиссии были актуализированы и повторены. Мы вновь настаивали на росте капиталов Международного банка реконструкции и развития (что произошло, но в довольно скромных размерах) и на gearing ratio — увеличении соотношения между собственным капиталом и объемом займов с 1:1 до 1:2.
Второй доклад — на тему «Помощь во время мирового кризиса» — был подготовлен в связи с проблемой задолженности. Этот кризис охватил в 1982 году сначала Мексику и в последующие годы не обошел, пожалуй, ни одной страны Латиноамериканского субконтинента, бросив тень на развитие других регионов. Не стоило удивляться тому, что при чудовищных расходах, связанных с выплатой долгов, там с большим трудом удавалось утверждать демократию и с еще большим трудом расширять ее. По чьей вине образовались долги? Никто не может отрицать, что в упомянутых странах в кругах, обладающих финансовой мощью, отсутствовало всякое понятие о национальной ответственности, а размер утечки частного капитала во многих случаях был (и остается) равен государственному долгу.
Зачем закрывать глаза на непорядки в развивающихся странах? Почему не сказать откровенно, в чем им следует изменить свое поведение? Разумеется, подобного рода наставления полезны лишь в том случае, если их делают не лицемеры и не всезнайки. Расточительство и коррупция, угнетение и насилие встречаются в этом мире повсюду и еще долго будут давать о себе знать. Поэтому нельзя откладывать начало процесса улучшения международных отношений до тех пор, пока не исчезнут эти и другие язвы. Во введении к докладу моей комиссии я написал: «Нам следует откровенно поговорить друг с другом о злоупотреблении властью со стороны элиты, о взрыве фанатизма, о нищете миллионов беженцев. Или о других нарушениях прав человека, противоречащих справедливости и здравому смыслу, будь то в своей стране или за рубежом».
В «докладе Брандта» речь шла не только о вопросах финансирования, и в его основе не было и намека на «вульгарное кейнсианство», в чем нас упрекали критики. Но мы, естественно, не могли делать вид, будто деньги не играют никакой роли. Поэтому в обоих докладах подтверждалась так называемая «цель 0,7 процента». Согласно резолюции Генеральной Ассамблеи ООН, принятой в октябре 1970 года, которую не поддержали только США, высокоразвитые страны должны были предоставлять 0,7 процента своего валового общественного продукта для оказания государственной помощи развивающимся странам. Этой величины придерживались скандинавы и голландцы. Все остальные только приблизились к ней. Рекомендации были изложены чересчур подробно, но тем не менее не потеряли своей значимости. Мы объясняли, каким образом в перспективе можно мобилизовать общественные средства для соответствующих финансовых отчислений, как создать международную систему прогрессивного налогообложения, в которой могли бы участвовать и восточноевропейские государства, и развивающиеся страны, за исключением самых бедных, как можно «автоматически» мобилизовать необходимые средства, а именно путем скромных международных отчислений, будь то на производство или экспорт оружия или же на использование общего достояния человечества, особенно ресурсов морей.
Поступающие деньги должны были перечисляться новому институту, опирающемуся на универсальное членство, — «World Development Fund» (Международный фонд развития (МФР). —
Высокоразвитые страны всегда были заинтересованы в надежном снабжении нефтью. В свою очередь, развивающиеся страны с давних пор обеспокоила нестабильность сырьевых рынков. Комиссия также считала, что развивающиеся страны должны принимать большее участие в вопросах переработки, сбыта и распределения сырья. А как обстояло дело со стабилизацией цен на него? С 1973 года ЮНКТАД, организация ООН по торговле и развитию, разрабатывала «интегрированную» программу, которая должна была финансироваться через совместный фонд. Мы поддерживали усилия, направленные на достижение международных соглашений, и аргументировали это следующим образом: кто заинтересован в предсказуемом и гарантированном снабжении сырьем, не может возражать против стабильных цен, хотя бы из-за инвестиций, необходимых для освоения запасов полезных ископаемых. Какую же выгоду имеют люди от того, что они должны расплачиваться за импортный трактор или «твердый» доллар все большим количеством кофе и меди? Мы понимали, что соглашения по сырью и стабилизация прибыли — это не панацея, а всего лишь шаг на пути превращения развивающихся стран в полноценных торговых партнеров. Поэтому мы выступали против склонности Севера к протекционизму и настаивали на открытии рынков высокоразвитых стран для Юга. Только в этом случае развивающиеся страны в свою очередь смогли бы брать и оплачивать кредиты.
А транснациональные концерны, играющие в мировой торговле и в отношениях между Севером и Югом в общем-то центральную роль? Мы хотели воспрепятствовать коммерческой практике «мультис» (транснациональных корпораций. —
Были ли наши рекомендации пустыми словами? Просчитались ли мы в том, что касается шансов на их реализацию? Или мы недоучли действие некоторых факторов, например демографического взрыва? Во всяком случае, отношения между Севером и Югом не улучшились, а в восьмидесятые годы они даже ухудшились. А тезис о возрастающей взаимозависимости не подтвердился. С точки зрения статистики экономическое переплетение между высокоразвитыми и развивающимися странами отнюдь не усилилось. Наоборот, они еще больше отдалились друг от друга, и оказалось, что «развивающихся стран» становится все меньше.
В то время как в некоторых регионах мира — особенно в Юго-Восточной Азии — был достигнут значительный прогресс, другие страны испытывали острую нужду и резкий спад как в сельском хозяйстве, так и в промышленности. Срочные реформы в области здравоохранения и народного образования не дали результатов, так как узкие места в финансовой сфере становились все уже. Во многих странах — особенно в Африке — резко снизился жизненный уровень широких масс, хотя этим людям и до кризиса жилось нелегко.
Восьмидесятые годы характеризовались тем, что все попытки наладить конструктивный диалог между Севером и Югом сорвались или закончились ничем. Так называемые глобальные переговоры под эгидой ООН провалились. Упоминавшееся уже совещание на высшем уровне 1981 года в Канкуне так и осталось эпизодом, не имевшим последствий. Лишь немногие страны, играющие заметную роль в «третьем мире», сумели в ходе двусторонних переговоров добиться уступок от тех или иных развитых государств. Подавляющему же большинству развивающихся стран пришлось смириться с тем, что они оказались не в состоянии влиять на международные правила игры, которые ужесточились и стали наносить им все больший ущерб. На рынках высокоразвитых стран были воздвигнуты новые барьеры для импорта из развивающихся стран. Протекционизм возрос, доходы от продажи сырья уменьшились, так как были найдены заменители некоторых его видов и получена экономия при его потреблении. Только ушедшие далеко вперед страны смогли удовлетворить требования стандартов качества для промышленных изделий.
В конце восьмидесятых годов как минимум 800 миллионов человек жили в условиях абсолютной нищеты. В большинстве стран Африки реальный доход был не выше, чем два десятилетия тому назад. Там, равно как и в других частях света, миллионы людей умирали от голода и недоедания.
Латинская Америка, которую когда-то превозносили как «континент грядущего», запуталась в оковах тяжелого долгового кризиса. Мрачные перспективы для Африки, значительной части Латинской Америки, а также Карибских островов не становились светлее от того, что им предлагались яркие проспекты с азиатскими «рецептами успеха». Грандиозный подъем некоторых азиатских государств невозможно переоценить, однако он охватил даже не весь гигантский континент, и на его фоне бедственное положение Латинской Америки было еще более мрачным.
«Без хлеба нет демократии» — эта прописная истина дает о себе знать не только в Латинской Америке. Но в Буэнос-Айресе президент Альфонсин откровенно мне заявил: «Сегодня вы приезжаете с цветами. Будем надеяться, что вам не придется вскоре вернуться, чтобы возложить венки на могилу аргентинской демократии». Несколько дней спустя в Картахене президент Колумбии сказал: «Голод, безработица, неграмотность — реальные агенты подрывных сил». А глава перуанского государства говорил о проблеме задолженности: «Нас оперируют без наркоза; хотят, чтобы мы почувствовали боль». Спустя два года, когда я снова оказался там, на улицах Лимы началась вооруженная борьба. Спустя еще тридцать месяцев, в начале 1989 года, вскоре после вступления в должность Карлоса Андреса Переса, по истечении установленного законом срока вновь ставшего президентом, сборы в пользу кредиторов, приведшие к росту цен, вызвали в Венесуэле кровавые беспорядки.
Горький урок восьмидесятых годов: кто упускает шанс для делового сотрудничества, кто не пытается предотвратить конфронтацию Восток против Запада, Север против Юга — тот не идет в ногу со временем. Обособленные дискуссии по отдельным аспектам — долги или сырье, продовольствие или прирост населения, эрозия почвы или вырубленные леса — ни к чему не приводят. Следовательно, все дело во взаимозависимости переговоров и политических процессов.
Я старался (не только в комиссии) довести до сознания людей взаимосвязь между голодом и войной, вооружением и экономическим регрессом.
Уроки истории показали, как войны влекут за собой голод. Не столь хорошо мы осознали, что массовая бедность может кончиться хаосом. Где царит голод, мир не может быть прочным. Кто хочет поставить войну вне закона, должен также преодолеть нищету масс. Сытые люди не всегда свободны, голодающие народы — никогда.
В январе 1984 года комиссия Улофа Пальме по разоружению и моя комиссия «Север-Юг» провели в Риме совместное заседание. Они констатировали тесную взаимосвязь между безопасностью и развитием. Нам стало ясно, что экономическая стагнация и социальная напряженность в странах «третьего мира» способствуют росту политической нестабильности, которая могла втянуть в свою орбиту другие державы. Мы заявили потом, что с помощью только военной мощи больше нельзя обеспечить национальную безопасность. «Безопасность должна основываться на признании общих интересов и уважении совместных институтов».
Еще прежде, будучи министром иностранных дел, я говорил об очевидных общих интересах, выходящих за рамки европейской сферы, а позднее, став федеральным канцлером, призывал к равной безопасности — но не к политике устрашения. С тех пор в мире утвердилось мнение, что общих глобальных интересов становится все больше и что они действительно не имеют границ. В сферу этих интересов входят не только вопросы обеспечения мира во всем мире и борьбы с голодом, но и преодоление демографического взрыва, обеспечение энергией, а также сохранение естественной среды обитания. Если мы сегодня говорим о новом видении мира, это не выглядит больше как преувеличение. При этом, однако, надо быть осторожным с предположением, что объективно общий интерес неизбежно ведет к одинаковому видению и к одинаковым выводам.
В начале лета 1981 года я объяснил советским ученым, которые были не так глухи к моим словам, как партийная верхушка тех времен, почему настало время ответить на вызовы, охватывающие все социальные системы. На эту тему мы вели плодотворные беседы в Будапеште, в Оттаве и даже в Восточном Берлине. Я понял (или нашел подтверждение тому), что только кризисное развитие ведет к изменениям в общественном сознании и мобилизации сил, правда, не всегда к лучшему.
И, хотя тогда едва ли можно было предугадать, какие понадобятся организационные структуры, понимание того, что мы постепенно врастаем в мировое сообщество взаимных зависимостей, не встретило возражений ни на Востоке, ни на Западе. Именно поэтому тягостно думать, что восьмидесятые оказались потерянными годами, что двусторонние переговоры в общем-то не привели к прогрессу в сфере многостороннего сотрудничества и помешали наладить крайне необходимое сотрудничество в региональном масштабе.
В 1988 году я в соответствии с давней договоренностью с Индирой Ганди предложил провести — неважно, где и в каком составе — «Канкун-2». Вместе с Сонни Рампал я предпринял демарш перед Бушем, Горбачевым и другими руководителями государств. Новая конференция «Север-Юг» на высшем уровне казалась желательной не столько с точки зрения принятия тех или иных решений, а прежде всего для того, чтобы дать старт или ускорить переговоры в других местах. Сомнений в том, что СССР готов нести свою долю ответственности, больше нет. Отношения между Севером и Югом не рассматриваются в Кремле больше как вопрос, касающийся лишь Запада и Юга.
В европейской и мировой повестке дня стоит комплекс проблем «Север-Юг», которые не так просто решить. И не случайно кое-где в дискуссиях по вопросам развития возвращаются к рекомендациям, опубликованным моей комиссией в 1980 году и расширенным в начале 1983 года в ее дополнительном докладе.
Оправдались ли усилия в области отношений «Север-Юг»? Даже если собрание книг на эту тему пополнилось всего лишь несколькими тоненькими томиками, я отвечаю на этот вопрос утвердительно. Впрочем, проще написать книгу одному, чем в коллективе с дюжиной соавторов. Однако таково всегда неизбежное бремя программных работ, которыми многие хотят и должны заниматься совместно.
Угрозу существованию любой общественной системы осознают все. Но, вероятнее всего, не так скоро удастся устранить опасность, угрожающую жизни миллионов людей и существованию всего человечества. Тем не менее намечаются перспективы человеческого благополучия, которые еще несколько лет назад сочли бы утопией или фантастикой. Разумеется, наука и в будущем не сможет по мановению волшебной палочки создать рай на Земле. Тем не менее в техническом и организационном плане появилась возможность прокормить продолжающее расти население планеты. Но что толку от этого, если изменение климата перечеркнет все сделанные расчеты?
Тем не менее возросла готовность многих государств, включая великие державы, прийти к деловому сотрудничеству. А это внушает надежду. Извращения «холодной войны», казалось бы, лишили нас последнего шанса. Однако теперь в так называемой большой политике великих держав (и не только их) обозначились, хотя и не необратимые, но достаточно глубокие перемены. Однако без энергичного участия на всех уровнях — от местного до международного — еще долго ничего не изменится в том недостойном положении, при котором в мире, где не все могли бы стать богатыми, но все могли бы быть сытыми, где еще страдают сотни миллионов людей.
Рай с изъяном
Едва окончилась война, как даже в странах, которые сами понесли в ней тяжелые потери, и прежде всего в Соединенных Штатах, проявилась готовность к оказанию гуманитарной помощи. Многие тысячи семей и союзов, церковных общин и фондов, профсоюзов и фирм занимались благотворительностью, основанной на милосердии. И — как результат — многие беженцы-одиночки получили шанс на выживание. Разработанный на правительственном уровне план Маршалла по восстановлению Европы, который не обходил и «враждебные государства», разумеется, учитывал также и собственные интересы Америки. И, как показывает история, подобное дополнение — не самое плохое.
Основанный в начале президентства Кеннеди «Корпус мира» и многочисленные негосударственные организации провозгласили не только символическое единение с бедными и обездоленными. В финансовом отношении помощь развивающимся странам со стороны богатейшего государства мира также имела большое значение (значительно большее, чем аналогичная помощь европейцев), хотя она и не достигала согласованной доли валового национального дохода. В восьмидесятые годы в связи с обострением проблемы задолженности отток финансовых средств в Соединенные Штаты превысил сумму оказываемой ими помощи. Склонность американцев пренебрегать Организацией Объединенных Наций, выходить из комиссий по «многостороннему» сотрудничеству и концентрироваться на задачах, которые они могли сами ставить перед собой, сделала свое дело и представила Вашингтон в неприглядном свете. Если верх берет уверенность в собственных силах, дополненная разочарованием в партнерах в других частях света, это не может не вызвать реакции с трудноустранимыми последствиями. В области контроля над вооружениями и разоружения долгое время царила неуверенность, что шло отнюдь не на пользу миру. Перемены наступили после того, как Рональд Рейган нашел в лице Михаила Горбачева партнера, заставившего его изменить свои взгляды.
Джордж Буш, став президентом, сделал важные промежуточные выводы относительно ограничения гонки вооружений. С тех пор отношения с другой мировой ядерной державой определялись обоюдной доброй волей, а некоторые региональные конфликты достигли стадии урегулирования. Тот факт, что именно консервативный популист из Калифорнии во время второго срока своих полномочий в интересах дела достаточно уверенно принял «пас» от неортодоксального партийного секретаря, относится к самым приятным неожиданностям конца восьмидесятых годов. Когда уже казалось, что разрядке вот-вот наступит конец, в нее вновь вдохнуло жизнь первое соглашение по разоружению, которое заслуженно так называют.
Я был знаком со всеми президентами, начиная с Франклина Д. Рузвельта (с Трумэном мы познакомились, когда он уже не занимал этот пост), и имел с ними полезные беседы. Рейгану же отсоветовали встретиться со мной для серьезного разговора. Это можно было пережить, а мое уважение к президенту, собравшемуся одолеть «империю зла» и нашедшему общий язык со своим русским визави, от этого не стало меньше. То, что в других областях он остался верен старым предрассудкам, к делу не относится.
В те годы в официальном Вашингтоне с направленными в будущее предложениями по проблемам «Север-Юг» ничего нельзя было добиться. Я не скрывал своего мнения об операциях США против «держав» в Центральной Америке и в Карибском бассейне и получал за это плохие «отметки». В 1981 году я был по делам в Нью-Йорке. Александр Хэйг попросил меня зайти в госдепартамент. Главная тема беседы — Никарагуа. Четыре года спустя в весьма приятной и деловой беседе с вице-президентом Бушем все та же главная тема — Никарагуа. В вашингтонском сенате и во влиятельных общественных группах я по праву считался «старым другом Соединенных Штатов». Однако ультраправые идеологи и сверхусердные помощники занесли меня в свои черные списки, но это не помешало госсекретарю Джорджу Шульцу снабжать меня информацией и не произвело никакого впечатления на Поля Нитце, который по возможности ориентировал меня в проблемах тяжело протекавших женевских переговоров. Когда при встречах с членами конгресса решались германо-американские дела, а особенно, когда обсуждались отношения между Востоком и Западом и их военно-политические аспекты, ничто не омрачало атмосферу переговоров.
Время от времени я старался что-то предпринимать ввиду неправильных действий Москвы. Так, в феврале 1980 года я послал письмо Генеральному секретарю Брежневу, в котором пытался побудить его положить конец афганской авантюре и советовал устранить и другие препятствия на пути к разрядке. Это было время, когда унизительная история с заложниками в Тегеране совпала с возмутительным кабульским переворотом. И здесь мне бы особо хотелось отметить следующий момент: президент Картер сказал мне, что он ждет случая вернуться к переговорам и продолжить процесс разрядки. На мой вопрос, желает ли он облегчить или затруднить жизнь Советскому Союзу, от ответил: облегчить. По его словам, США стремятся улучшить отношения с Советским Союзом, а не ставить его в затруднительное положение или провоцировать. Лично я не хотел бы вдаваться в подробности, однако считаю, что ответ Картера дает пищу для раздумий.
И СССР, и США были проинформированы о результатах совещания, состоявшегося по предложению Бруно Крайского и под моим председательством в начале февраля 1980 года в Вене. В нем приняли участие председатели 28 социал-демократических партий. В своем выступлении я остановился на факторах, осложняющих международное положение. Помимо событий в Афганистане и в Иране нератификация договора ОСВ-2 и бремя ядерного арсенала средней дальности все более угрожали разрядке, которая вот-вот могла испустить дух. «Там, где мы это считали необходимым, мы критиковали и предостерегали, — говорил я, — но мы также прежде всего выражали глубокую озабоченность по поводу того, что могут оказаться под угрозой достижения разрядки, ибо, как мы опасались, возврат к „холодной войне“ приведет мир на грань катастрофы. Подтвердилась наша убежденность в том, что разумной альтернативы разрядке нет». Собравшиеся в Вене (и это может служить примером множества усилий в одном направлении) договорились «использовать все свои возможности для установления контактов, чтобы оказывать поддержку продолжению политики разрядки, способствовать улучшению отношений между США и СССР и достижению конкретных результатов на переговорах о контроле над вооружениями и разоружении».
Я много раз был в Соединенных Штатах, всегда хорошо себя там чувствовал и всегда возвращался с какими-то идеями. Как бургомистр Берлина я особенно нуждался в американской поддержке. Занимая ответственные посты в Бонне, я придавал дружбе с США очень большое значение, и это не потому, во всяком случае, не только потому, что мы в Федеративной Республике Германии за многое были благодарны американцам. Когда Ричард Никсон в начале 1970 года принимал меня как федерального канцлера в Белом доме, я мог на этой красочной церемонии без тени сомнения заявить: «Выступая за тесное партнерство, я исхожу из желаний и наказов моих сограждан». Поэтому я был крайне возмущен, когда в последующие годы, следуя отвратительной моде, в спорах между западногерманскими партиями стали использовать жупел антиамериканизма. То, что при Аденауэре могло еще иметь основания и, во всяком случае, значение (хотя уже тогда это не поддавалось скрупулезному взвешиванию), стало из-за твердящих одно и то же эпигонов просто скандалом.
Этот век войдет в историю как век Америки. К такому выводу должен был прийти каждый, кто, как я, считал, что Соединенные Штаты как руководящая сила способны на более конструктивные действия. Они решили исход двух мировых войн, второй еще более убедительно, чем первой, не уходя вновь в изоляцию. Экономическая помощь, которая нам, как и многим другим, пошла на пользу, родилась не только от любви к ближнему. Она была разумной и к тому же сотворила чудо. Мы в Германии, точнее в западных зонах, ставших позднее Федеративной Республикой, видели, сколь рьяно домогаются нашего расположения, что облегчило нам процесс восстановления экономики, но соответственно осложнило критический пересмотр происшедшего. Нам пришлось нести бремя «холодной войны» и искать свое место в условиях нового соотношения сил. Могло быть и хуже. В данной ситуации нам следовало добиваться максимально возможного.
Отношение к миру и к Соединенным Штатам быстро менялось. Мы снова стояли на собственных ногах и определяли собственные интересы. Еще в 1958 году во время моего первого визита в США в качестве бургомистра я выступал в роли человека, свидетельствующего свое почтение державе-победительнице. На пресс-конференции в гостинице «Вальдорф-Астория» меня спросили, как я отношусь к предложению Джорджа Кеннана о сокращении вооруженных сил в Европе. Вместо ответа я прикусил язык. Лишь десятилетие спустя, будучи министром иностранных дел, я и по ту сторону океана, не колеблясь, защищал концепцию разрядки от сторонников жесткого курса и всякого рода истериков. Спустя еще десять лет «семейные дела» в Атлантическом союзе разладились, так как в Бонне решили, что мы можем иметь собственное — отличное от других — мнение, что было на пользу западной безопасности.
Времена изменились. Не изменились основы германо-американских отношений. Какими бы серьезными ни были иногда расхождения, в Федеративной Республике настолько привыкли к американскому «соотцовству», что порвать отношения было нельзя.
Соединенные Штаты уже давно не являлись страной неограниченных возможностей, но их жизнеспособность и мобильность не угасли. Для меня никогда не существовала только одна Америка: рядом с импонирующей мощью экономики, науки, армии всегда соседствовала крайняя нищета; рядом со сказочным прогрессом — мрачная реакция; рядом с сохранившим господствующее влияние Восточным побережьем с его бело-протестантским истеблишментом — подъем Запада и Юга. Какая неизрасходованная энергия генерировалась здесь! Это была та Америка, в которой вырывались из оцепенения потомки африканских рабов, начинавшие использовать свое влияние. Та Америка, где живой ум никогда не покорялся толстому кошельку и где даже вопиющее стремление к наживе не могло затмить compassion — деятельную отзывчивость. Здесь же всегда была другая Америка — Америка борьбы за гражданские права и социальных движений.
Америка — это и талантливые канадцы, которых долгое время недооценивали на Севере, и многочисленные беспокойно-нетерпеливые латиноамериканцы в другой части субконтинента. Разумеется, среди американских друзей было немало таких, кому не давал покоя вопрос, сумеет ли их великая страна достаточно быстро настроиться на нужную волну и своевременно осознать новые проблемы, способные привести мир на край пропасти. Я знал: без Америки этого не сделаешь.
Я уже говорил, чем являлись Соединенные Штаты пятьдесят лет тому назад для немецкого эмигранта в Скандинавии, и выразил надежду, которую связывал с их послевоенной ролью. Для меня Америка стала воплощением свободы и демократии задолго до того, как я оказался на берлинском «испытательном стенде». Впервые я ступил на землю Америки в начале 1954 года и сразу же познакомился с Нью-Йорком и Вашингтоном, Новым Орлеаном и Чикаго, Техасом и Калифорнией. Вместе с тремя друзьями и коллегами — Карло Шмидом, Фритцем Эрлером и Гюнтером Клейном — я побывал там по приглашению американского правительства. Оно выделило немного денег для того, чтобы значительное число людей, облеченных в Европе властью, или тех, кому это еще предстояло, могло составить представление о гигантской стране с ее многообразными региональными структурами и плюрализмом мнений, то есть о нечто гораздо большем, чем это обычно могут предложить официальные институты.
Признаюсь, что во время этого первого визита на меня самое сильное впечатление произвели вещи вполне банальные. Из самолета лучше, чем из поезда или из автомобиля, видишь континент, ресурсы которого еще далеко не разведаны и тем более не исчерпаны. Встречаешь многих людей, в большинстве своем дружелюбных и готовых прийти на помощь, не скрывающих своего наивного любопытства. При этом сразу замечаешь, что наш старый континент не потерял своей привлекательности и значимости, однако европейское высокомерие здесь совершенно неуместно. Средний американец — «а кто сейчас в Германии кайзер?» — знает о Европе немного. Но разве у нас люди знают о США больше?
Мои книжные познания оказались весьма скудными. Только в результате многочисленных поездок я убедился, как мало к тамошним политическим структурам подходят европейские мерки. Глубокое и каждый раз захватывающее впечатление на меня производили изменения, происходившие во взаимоотношениях черных американцев и большинства их светлокожих земляков. Могу засвидетельствовать: они неизменно вели к равноправию граждан. Впечатляющим, даже глубоко волнующим уроком стало для меня критическое отношение американцев к войне во Вьетнаме и то, как они пытались осмыслить ее прискорбный опыт.
Пожалуй, проще всего было понять, что не только партийный ландшафт, но и понятие о партиях коренится в собственных американских традициях. Между европейским социал-демократом и американским демократом можно было установить понимание в общественно-политических вопросах, но как только затрагивались международные проблемы, поражала близость к либеральному республиканцу и необычность взглядов консервативного демократа, особенно, если он был из южных штатов. Обе большие партии — одна с ослом, другая со слоном на гербе — создали специфическую североамериканскую традицию. Каждая из них представляет собой широкий союз, который не подходит ни под какую европейскую мерку.
Европейские, прежде всего немецкие и скандинавские социал-демократы, которых судьба занесла в Америку, оставили немало следов не только на среднем Западе. Полностью они не стерлись до сих пор, однако идейное наследие, занесенное этими эмигрантами за океан, распространить не удалось: «по ту сторону» на общественные отношения наложила свой отпечаток чрезмерная мобильность. «Другая Америка» живет во множестве групп и группировок. Одни занимаются гражданскими правами и делами обездоленных, другие группируются вокруг университетов и церквей под знаменами прогресса. Хотя некоторым людям посещение церкви, совершаемое многими американцами каждое воскресение, кажется чем-то показным, те импульсы человеческой ответственности за судьбу ближнего, на которых делают акцент в общинах, безусловно, воодушевляют. Кстати, моя первая встреча с американскими социал-демократами состоялась в одной из нью-йоркских церквей.
Американские профсоюзы на протяжении важных периодов истории, и особенно в послевоенные годы, активно действовали на внешнеполитическом поприще и не в последнюю очередь приложили много сил для воссоздания и укрепления демократических структур в Германии. Еврейские организации в США так заботились о немецких противниках нацизма, а после войны о создании условий для демократических начинаний, что нам должно быть стыдно, что их усилия до сих пор не получили должного признания. Американцы немецкого происхождения, как ни странно, почти не участвовали в подобного рода помощи. Если они вообще как-то выделялись в политическом отношении, то уж, во всяком случае, не прогрессивным образом. Когда Эрнст Рейтер в разгар блокады в марте 1949 года вернулся из поездки в США, он сказал: «Брандт, если Вы хотите встретить сегодня нацистов, Вам нужно поехать в Чикаго». При этом он имел в виду не нацистов в буквальном смысле слова, а тот тип немецких националистов, которым даже Бисмарк казался чересчур прогрессивным.
Когда я в 1961 году нанес Джону Кеннеди свой первый визит в Белый дом, он при прощании пожелал мне приятной встречи вечером того же дня. Членов организации «Americans for Democratic Action», с которыми я должен был встретиться, он назвал своими «либеральными друзьями». Выступал Мартин, Лютер Кинг, посвятивший нас в свою мечту об Америке, такой, которая покончила бы с расовой сегрегацией. Вскоре он по моему приглашению посетил Берлин. Главным действующим лицом в тот вечер был все же Губерт Хэмфри, общительный и красноречивый сенатор из Миннесоты, бывший мэр Миннеаполиса, унаследовавший традиции рабоче-крестьянской партии своего региона. Мы были знакомы с 1959 года, когда он после долгих переговоров с Хрущевым посетил Берлин. Вместе с Вальтером Рейтером, энергичным профсоюзным лидером швабского происхождения, мне доводилось иногда встречаться с ним на летних приемах, на которые нас приглашал в Харпсунд Таге Эрландер, первый шведский послевоенный премьер и предшественник Улофа Пальме.
Губерт, безнадежно уступая в материальном отношении своим соперникам, в 1960 году вступил в борьбу за выдвижение своей кандидатуры на президентских выборах. После насильственной смерти Кеннеди Джонсон сделал его вице-президентом. В день траурной церемонии вечером мы в кругу добрых друзей собрались в шведском посольстве и пришли к оптимистическому выводу, что Губерт имеет неплохие перспективы и что дальше все пойдет хорошо. Однако этого не случилось. Губерт Хэмфри был бы в 1968 году избран вместо Никсона президентом США (соотношение голосов составляло 42,7:43,4 процента), если бы предвыборная борьба продлилась еще несколько дней, а главное, если бы он не перегибал палку с предписанной ему по должности лояльностью и соблюдал дистанцию по отношению к вьетнамскому курсу президента Джонсона. В 1977 году Хэмфри умер от рака. Болезнь уже угнетала его, когда мы с Киссинджером и другими в последний раз ужинали в германском посольстве. Он произнес дружеский тост в мою честь, и я остался его должником.
Вьетнамская трагедия, поколебавшая как доверие к Америке, так и ее внутреннее равновесие и вызвавшая громкие протесты со стороны молодежи и в США, и во всем мире, началась при президенте Кеннеди. Я долгое время не осознавал ее последствий, а затем пытался об этом не думать. Исходя из информации, полученной мной позднее из конфиденциальных источников, можно предположить, что молодой президент не допустил бы перерастания поражения в катастрофу и был полон решимости положить конец вьетнамской войне. Шарль де Голль, усвоивший горький опыт Франции, предупреждал его в 1961 году в Париже: «Если нация однажды проснется и развернет свою социально-революционную энергию, то никакая сила в мире не сможет подчинить ее чужой воле. С каждым шагом вы будете все глубже и глубже утопать в военном и политическом болоте».
Линдон Б. Джонсон, видевший для себя в китайской идее «мирового коммунизма» еще больший вызов, чем в советской, хотел только победы. После его вступления в должность президента резко возросло число размещенных в Индокитае американских солдат: 14 тысяч в начале его президентства, четверть миллиона в конце 1966 года, полмиллиона в середине 1968 года. Техасец, проживший слишком заурядную политическую жизнь, совершенно не отвечал высоким требованиям, предъявляемым президенту США. Когда я вместе с Фритцем Эрлером был у него весной 1965 года, он не мог оторваться от полученных агентурных сообщений и бессвязно говорил что-то о вертолетах, убитых вьетконговцах, освобожденных деревнях. В другой раз к этой статистике прибавились данные института Гэллапа, которые должны были показать, что Роберт Кеннеди ему и в подметки не годится. В феврале 1966 года я стал свидетелем одного мероприятия в Нью-Йорке, на котором Джонсон говорил о том, что его политике нет альтернативы. Однако на близлежащих улицах тысячекратно и громко звучали заявления противоположного характера. В тот вечер Бобби Кеннеди еще вел себя по отношению к Джонсону подчеркнуто лояльно. Если бы он сам стал президентом, он нашел бы в себе силы покончить с изнуряющей и деморализующей войной. Его, как и Мартина Лютера Кинга, убили весной 1968 года.
В «теорию домино», по которой если сегодня падет Сайгон, то завтра та же участь постигнет всю Азию, а послезавтра Европу, я никогда не верил. Следовательно, я не верил в то, что во Вьетнаме защищают Берлин. Однако мне было небезразлично, что в другой части света Соединенные Штаты изображают — по Мао — как «бумажного тигра». Вместе с тем я не считал, что мы, немцы, призваны выступать в качестве учителей по мировой политике, а тем более моралистов. Я считал также неуместным упрекать американское правительство за действия в той сфере, которую оно объявило жизненно важной. В конце концов я подавил в себе глубокие сомнения и не раскрывал рта там, где следовало, с одной стороны, громко возражать, а с другой — выплескивать свои скрытые симпатии. Примерно так же обстояло дело с Алжиром. В Париже не только правые, но и демократически настроенные левые реагировали с раздражением, если немцами проявлялась симпатия к поборникам самоопределения. Одно дело включить актиколониализм в свою программу и совсем другое — придерживаться ее на практике.
В нашей стране и во многих странах Европы, а еще раньше в Америке молодые бунтари, у которых Вьетнам вызвал прилив политической активности, не видели признаков того, что я понимал их чувства лучше, чем способ, которым они их выражали. Хотя стоит сказать и о том, что руководству моей партии также понадобилось много времени, чтобы определиться со своей осторожной критикой. На мое послание коллеге-госсекретарю в Вашингтоне пришел ответ, из которого явствовало, что ему трудно меня понять. Одно дело не бросать на произвол судьбы даже могущественных друзей, когда у них возникают серьезные проблемы, а другое — не солидаризироваться с ними, если они проводят неправильную политику. Весной 1967 года я собрал в Токио наших послов в странах Азии. После этого вообще не осталось никаких сомнений: о нашей поддержке войны во Вьетнаме не может быть и речи. Федеративная Республика, констатировали мы, должна использовать свои ограниченные политические возможности и действовать в интересах мирного решения конфликта. В таком же духе высказались и видные японские деятели, с которыми я обсуждал эту тему.
Я не подозревал, что кровопролитие, устроенное американцами во Вьетнаме, еще продлится долгие годы. Когда на пороге нового, 1972 года я встретился с Никсоном во Флориде, мне передалась его убежденность в том, что самые большие трудности уже позади: дескать, Южный Вьетнам располагает теперь одной из лучших армий в Азии, и он сможет постоять за себя. У Северного Вьетнама, напротив, нет больше сил для проведения наступательных операций против Юга, а число убитых американцев снизилось до минимума. Последние бомбардировки Северного Вьетнама преследовали профилактические цели, и их не следует драматизировать. Советы третьих стран, как это ни жаль, нежелательны, сказал президент.
Прежде чем Генри Киссинджер заключил в январе 1973 года в Париже перемирие с Северным Вьетнамом, Никсон сократил контингент американских солдат до 50 тысяч. Фактическое окончание войны два года спустя выглядело все же совсем иначе, чем многие его себе представляли. В Южном Вьетнаме произошла настоящая катастрофа как в военном, так и в политическом отношении. Какая травма для мировой державы, проигравшей стоившую больших жертв региональную войну и не понявшей, для чего она ее начала! В беспощадном, мучительном, жестоком самоиспытании американцев я никогда не хотел видеть проявление слабости. Мое предположение оправдалось: это было признаком силы.
Казалось, что «теория домино» вновь ожила, когда США уже на Американском континенте пустили в ход тяжелую артиллерию против малочисленных революционных движений. Сегодня я еще больше, чем раньше, считаю доказанным, что Фидель Кастро не стремился к конфликту с США. Сообщения из Гаваны не встречали в Белом доме должного внимания. Хрущев еще летом 1961 года в Вене пытался разъяснить Кеннеди, что Кастро не коммунист, но экономические санкции могут его таковым сделать. Хотя Центральная Америка, за исключением Мексики, не имеет большого значения для безопасности Соединенных Штатов, они реагировали на революцию в Никарагуа и на подпольную борьбу в Сальвадоре так, как будто на них надвигается большая опасность. Ведущие европейские политики также дали убедить себя в том, что советское влияние фактически расширяется и достигает угрожающих размеров. В то же время в окружении президента Рейгана главную роль играли люди, которые открыто препятствовали мирному решению. Осенью 1984 года — я это говорю опять-таки на основании собственного опыта — во время конференции в Рио-де-Жанейро чуть было не пришли к соглашению по Никарагуа. Сандинистский «команданте» Баярдо Арке дал согласие, и казалось, что путь к выборам, в которых могли бы участвовать и силы невооруженного сопротивления, открыт. Артуро Крус, представитель оппозиции, также был готов согласиться, но его американские советники велели дать отбой. Венесуэльский экс-президент Карлос Андрес Перес, с начала 1989 года во второй раз возглавивший свою страну, и немецкий «trouble-shooter»[13] Ганс-Юрген Вишневский, приложившие немало усилий для достижения взаимопонимания, были разочарованы и возмущены. Впрочем, не только они.
Сомнения в собственной роли мировой державы зашли далеко. Но еще дальше зашла борьба вокруг расового конфликта и путей его преодоления. Эта тема была мне близка хотя бы потому, что профессор Мюрдаль, мой добрый друг военных лет в Швеции, только что закончил свою большую работу «Американская дилемма», написанную им по заказу Фонда Карнеги. Во время моего первого визита в США я видел разительные примеры апартеида. В Нью-Йорке я посетил председателя профсоюза проводников спальных вагонов, являвшегося членом небольшой партии социалистов. Это было, наверное, самое высокое положение в обществе, которое мог занять представитель черной Америки; профессии такого рода были предназначены для негров. На Юге я посетил высшую школу для черных. Такие институты все же были, но находились в полной изоляции. Я видел общественный транспорт, где цветные должны были сидеть отдельно от белых, рестораны, гостиницы и другие заведения, в которых тактично, но недвусмысленно давали понять, кого здесь не желают видеть. Были еще и клубы, куда не пускали евреев.
Это было в 1954 году. Меньше чем десятилетие спустя черная Америка, поддерживаемая смелыми борцами за гражданские права из рядов численного большинства, проявила мужество и силу. Она не желала больше мириться с дискриминацией. Чуткая администрация в Вашингтоне оказала ей поддержку. Министр юстиции Роберт Кеннеди применил вооруженную силу, чтобы обеспечить детям из негритянских семей возможность посещать смешанные школы. Свой письменный стол он украсил каской раненого солдата национальной гвардии. Мое прежнее предположение, что некоторые южные штаты, в основном заселенные черными, в конце концов выйдут из состава США, можно было сдать в архив. Еще при жизни того же поколения чернокожие стали мэрами в ряде крупных городов. Мы стали свидетелями великой и замечательной, довольно бескровной революции.
Потом появился Джесси Джексон, входивший в молодости в круг лиц, близких к Мартину Лютеру Кингу, и, как оказалось, унаследовавший его призвание. Он еще не смог стать кандидатом в президенты, но в избирательной кампании 1988 года он сыграл роль, которую уже никто не мог игнорировать. Я знал и ценил его по встречам в Федеративной Республике. Во время кампании 1988 года я встречался с ним в США и видел, насколько он перерос роль выразителя интересов цветного меньшинства. Его программа не обошла вниманием амбиции тех, кто хотел идти дальше по пути к полному равноправию. Ведь она охватывала ключевые сферы новой социальной ответственности на основе здравого смысла и реализма.
Говорилось о «коалиции всех цветов радуги». В это понятие включалась и растущая «латиноамериканизация». Иммигранты с юга континента и из Карибского бассейна изменяют облик Соединенных Штатов. Не только на Юге и на Западе, где к тому же значительную часть населения составляют выходцы из Азии, но и в Нью-Йорке испанский стал разговорным языком. Европеец с моей судьбой, думая об эксцессах кровопролитного расизма, может только снять шляпу при виде этих изменений. В Америке и в этом плане все решилось наилучшим образом.
Было бы, удивительно, если присущая Соединенным Штатам тяга к миссионерству, которую они широко культивировали, не привела бы к различным неожиданным эффектам в политике. То, что некоторые направления, по которым проводили и проводят эту политику, с трудом поддаются пониманию, связано именно со склонностью к улучшению мира. Было бы также удивительно, если бы такое богатое и могущественное государство не пострадало от некоего высокомерия власти. Я употребил здесь выражение достопочтенного Уильяма Фулбрайта, заслуги которого состоят не только в том, что он на протяжении многих лет председательствовал в сенатской комиссии по иностранным делам, но и в том, что по его инициативе начался оживленный обмен студентами. Я назвал лишь одно имя, имея в виду и целый ряд других. Не всегда сознаешь, что конгрессмены оказывают более сильное влияние на межгосударственные и международные отношения, чем некоторые члены администрации США.
К миссионерству относится и проявившаяся не только в последние годы склонность делить мир на добрый и злой, отождествлять коммунизм или то, что за него принимают, с неизменным злом, своеобразно толковать понятие «свободный мир», а в остальном восхвалять «американский образ жизни» даже там, где он того не заслуживает. Зачастую упрощенный взгляд на вещи приводил ко всяким заблуждениям и путанице: петеновцы, Франко и Салазар, греческие полковники-путчисты — всех их изображали людьми, достойно представляющими ценности Запада. Сразу после войны даже гестаповцев принимали на службу в соответствующие органы, ожидая, что они принесут пользу в борьбе против нового главного врага. Президент Маркос мог славить себя как «маяк демократии», тираны Центральной Америки получали поддержку главным образом тогда, когда они ставили свои команды убийц на службу интересам иностранного капитала. Протестующих политических деятелей «третьего мира» заочно объявляли опасными революционными противниками. И т. д. и т. п.
Даже добрая традиция защиты прав человека все время присваивалась двуличными или оппортунистическими фанатиками, место реальных усилий занимала пустая символика. Но гораздо важнее было то, что первоначальные моральные стимулы не оказались погребенными, и в самой Америке снова и снова брали слово беспощадные критики. Снова и снова прорывались наружу движущие силы великой нации, которая еще много даст своим гражданам и всему миру.
Вторая смерть Сталина
То, что происходило в Советском Союзе, и то, что исходило оттуда, оказало значительное влияние на мою политическую жизнь. В молодости это были сначала большие ожидания, а затем горькие разочарования. Сталинские преступления, переиначенные в «злоупотребления», воспринимаются через призму уважения к страданиям и достижениям народов. В Берлине я участвовал в отражении притязаний на власть, выходящих за рамки того, что связывало партнеров по антигитлеровской коалиции. Понимание новых аспектов международной политики, приобретенное не только в боннских кабинетах, помогло мне стать тем федеральным канцлером, который поставил себе целью помимо примирения с нашими западными соседями добиться установления максимально хороших отношений и с восточными. Без Советского Союза это было бы невозможно. Мы не могли также ждать появления личностей, которые будут нам более симпатичны.
Об ответственном партийном секретаре по фамилии Горбачев я еще в последние годы жизни Брежнева ничего не слышал. Потом я случайно узнал, что его продвинул Андропов, этот стремившийся к обновлению бывший шеф секретной службы, который, будучи тяжело больным, занял пост Генерального секретаря. Весной 1985 года, через несколько недель после своего избрания, Горбачев пригласил меня приехать в Москву. Меня сопровождали полдюжины заинтересованных и компетентных товарищей по партии. Во время следующей встречи в 1988 году я уже не был председателем СДПГ, однако недостатка в важных темах для разговора не было.
5 апреля 1988 года Горбачев приветствовал меня в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца. Здесь я в свое время подписал с Косыгиным германо-советский договор. Кроме Эгона Бара, специалиста по вопросам безопасности, меня сопровождал бывший нидерландский министр по сотрудничеству с развивающимися странами Ян Пронк. Его международный престиж был весьма высок. Когда я его представил, Генеральный секретарь признался, что это хороший повод, чтобы перейти к одной из его любимых тем: «После ядерной опасности на втором месте стоит опасность социальных взрывов в странах „третьего мира“».
Вскоре эрудированные советники Горбачева причислили вопросы помощи развивающимся странам наряду с угрозой миру и окружающей среде к глобальным задачам, которые выше обычных споров. Один профессор, сторонник реформ, сказал: «Что толку от классовой борьбы, если человечеству грозит гибель…» Эту мысль дополнил вывод, что история остается открытой. Кто стал бы в такой ситуации отстаивать тезис, что общественная система в Советском Союзе в отличие от правых диктатур неизменна?
В своей вышедшей в 1987 году книге «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира» он откровенно ссылается на доклад моей комиссии. К этому он вернулся и во время беседы: «Мы переняли многое из того, что было создано социал-демократами и Социалистическим интернационалом, в том числе и из того, что разработали комиссии Брандта и Пальме». И в той же беседе: «Ваш опыт налицо. Не могли бы вы, со своей стороны, подчеркнуть, в каких вопросах мы придерживаемся сходных мнений?»
Мне могут сказать, что это всего лишь тактика игры, и усомниться в том, действительно ли в вопросах, имеющих значение для выживания человечества, больше нет ничего спорного. Летом 1981 года в Институте мировой экономики и международных отношений я предложил обсудить ряд тезисов: у человечества будет общее будущее или не будет никакого; нужно не только обуздать гонку оружия массового уничтожения, но и решить острую проблему голода, а также устранить страшную угрозу для окружающей среды. Действительно, смутное понимание этих проблем начало вырисовываться еще в конце эры Брежнева. Поэтому не всякое проклятие в его адрес оправданно. Он, кстати, сказал, что против опасности войны нужно бороться «рука об руку с США».
Я не могу утверждать, что у меня были шансы познакомиться с Советским Союзом хотя бы в общих чертах так же хорошо, как с США. Помимо неоднократного пребывания в столице, я лишь немного знаю Ленинград и Крым, по ту сторону Урала — только Новосибирск, а на юге — Узбекистан. (После того как меня там одели в национальный костюм, а «Шпигель» поместил соответствующую фотографию на обложке, мне позвонил Крайский и спросил: «С чего это ты теперь стал переодеваться богемской кухаркой?»).
Когда я первый раз посетил Михаила Сергеевича Горбачева в мае 1985 года, как раз исполнилось два месяца со дня его вступления на свой пост. Кто только с тех пор не считал себя вправе высказываться об этом человеке? Какой он деятельный или какой опасный, сколько от него исходит обаяния или сколько в нем сидит лукавства. Приз за наименее компетентную и наименее полезную оценку этой личности достался главе германского правительства. Особенно глупым было предположение, что новое руководство пришло к власти вследствие жесткого курса Запада. Столь же безрассудным было желание, чтобы это руководство потерпело неудачу в проведении новой программы открытости и перестройки, так как в противном случае Советский Союз станет-де еще более опасным. Опять было сказано, что нужно заставить их «вооружаться до смерти». Историческая заслуга Рейгана состояла в том, что он на это не пошел.
В лице Горбачева я еще во время нашей первой встречи в 1985 году нашел необычайно компетентного, разбирающегося в проблемах, целеустремленного и в то же время гибкого собеседника. Вечный спор о роли личности в истории получил новую и притом особенно яркую окраску. Посвященные не сомневались в том, что в его манере аргументации отразилось многое из того, что в течение многих лет он и его жена неоднократно мысленно проигрывали. Однако даже знатоки советской действительности не подозревали, насколько глубокие изменения произойдут во внутренней и внешней политике.
Характерным для нового внешнеполитического курса была готовность к серьезным переговорам. Это распространялось на ограничение как ядерных, так и обычных вооружений. От экспансионистского курса вне Европы отказались столь же решительно, как и от доктрины Брежнева, нашедшей такое страшное воплощение в 1968 году в Праге и резко осложнившей обстановку в Восточной Европе. С другой стороны, с удовлетворением отмечалась готовность оказывать содействие в урегулировании конфликтов в других частях света, например в районе Персидского залива и на Юге Африки, в Камбодже и в Центральной Америке. В разговоре с глазу на глаз во время посещения Кремля в мае 1985 года я спросил Горбачева, действительно ли он собирается вскоре уйти из Афганистана. Он ответил: «Да, если американцы нас выпустят».
Он никогда не зачитывал подготовленные тексты, а заранее тщательно работал над документами и делал кое-какие выписки. Он умел слушать и менять тему разговора. Громыко, пока он еще участвовал в переговорах, никогда не вмешивался по собственной инициативе в разговор и открывал рот, только когда его спрашивали. Вопросы военной безопасности с самого начала ставились во главу угла всех дискуссий по внешнеполитическим проблемам. При этом о коренном улучшении отношений с американцами на первых порах не могло быть и речи. Советская версия: отношения с США достигли нулевой отметки, а военная конфронтация затрудняет не только диалог, но и торговлю. Не кто иной, как заведующий международным отделом ЦК КПСС Борис Пономарев — он известен еще со времен Коминтерна, — дал понять, что наступают лучшие времена. Возможно, Генеральный секретарь не считает нужным высказываться по этому поводу, сказал он, но, если бы руководители обеих мировых держав встретились и заявили, что они не хотят третьей мировой войны, это могло бы стать важным сигналом. В ноябре 1986 года во время встречи на высшем уровне в Рейкьявике действительно было записано, что в атомной войне невозможно победить и вести ее нельзя.
Горбачев еще за полгода до этого сказал: «Советский Союз не доверяет нынешней администрации». В Женеве, продолжал он, в январе 1985 года возобновились переговоры, но положительных результатов пока не было видно. Наоборот, подтвердились мрачные предсказания. «Мир — это не только США, поэтому мы согласились на новые переговоры. Но кто ждет от нас политический стриптиз, должен знать, что этого не будет. Мы за серьезную политику, а не за игру в политику». Когда я это услышал, уже шла подготовка к встрече с Рейганом. Она состоялась в Женеве в ноябре 1985 года.
Я спросил, не было ли в интересах Советского Союза решиться на смелый шаг и приступить к одностороннему ограничению вооружений. Он ответил, что при напряженном положении односторонние меры — это не смелый, а необдуманный шаг, подвергающий опасности мир во всем мире. Он сослался на Андропова, сказавшего, что Советский Союз не настолько наивен, чтобы предпринимать односторонние шаги. Позднее эту позицию также пересмотрели и самокритично признали, что Советский Союз пренебрег возможностью снизить напряженность. Из-за этого он без нужды и сверх всякой меры дал себя втянуть в гонку вооружений, которая слишком дорого обошлась собственной экономике. Горбачев, развивая свою мысль, вскоре заявил, что межгосударственные отношения должны быть «деидеологизированы».
В своих речах и публикациях новый советский руководитель явно опирался на идеи, развитые Пальме и мной совместно с нашими комиссиями или еще раньше с нашими друзьями из всех стран мира. Прежде всего они сводились к следующему: снижение уровня конфронтации, разумное ограничение военных расходов, предоставление ресурсов для спасения находящейся в опасности жизни человечества и продуктивных целей.
Об «общеевропейском доме» в 1985 году в Москве речь почти не шла или еще не шла. Горбачев завел полемику: «Американская администрация хочет преодолеть раскол Европы. Что она понимает под расколом Европы? Если это означает ликвидацию военных блоков путем сотрудничества, то мы за это. Если же это означает поглощение Восточной Европы и ликвидацию социалистических порядков, то мы против и не допустим этого. Подобные планы могут даже привести к войне».
Относится ли Горбачев к немцам дружелюбно? Со времени нашей первой встречи в 1985 году я думаю, что, скорее, да. Давняя традиция, которую он поддерживает, в его время наполнилась новым содержанием. Во всяком случае, во время нашей беседы в 1985 году советский руководитель сказал: «С нашим отношением к немецкому народу все ясно. Мы отдаем должное вкладу немецкого народа в культуру и цивилизацию, его литературе и техническим достижениям. Советский Союз считал так даже тогда, когда фашисты стояли под Москвой. Мы никогда не путали народ с фашизмом». Антигерманская карта была вынута из колоды уже в связи с Московским договором, что вовсе не являлось чем-то само собой разумеющимся. Таким образом, в Восточном блоке перестал действовать один из связующих элементов. Между тем ведущие советские политики тоже не всегда могли противостоять искушению будить или даже разжигать былую враждебность. Особенно это проявлялось в Париже.
Во время встречи в 1988 году я попросил объяснить поподробнее, как вообще мыслится перестройка? Прежде чем ответить, он сделал столь же потрясающее, сколь и откровенное признание: очень трудно наполнить содержанием лозунг «Больше демократии, больше социализма». Административно-командная система прошлого не действует и обернулась против людей и трудовых коллективов. Необходимо привести в действие потенциальные силы общества и выбросить за борт унаследованные стереотипы. Это звучало более убедительно, чем упорное требование: «Никаких решений вне социализма! Никакой смены идейных знамен. Мы родились при социализме, живем в нем и не знаем ничего другого». Социализм, который, по его утверждению, якобы существует в отрыве от основных предпосылок личной и политической свободы, должен освободиться от всех деформаций. После смерти Сталина Хрущев решительно взялся за дело, но «часто останавливался на полпути». При Брежневе ничто не сдвинулось с места. Поэтому теперь необходима демократизация «при участии всего народа». Главное в перестройке — это «изменение всего нашего мышления», что, как известно, легче сказать, чем сделать.
Он был согласен с тем, что социализм без демократии не действует, и это было не только второй смертью Сталина. Он не хотел этим сказать, что новое руководство готово примириться с существованием более чем одной партии. Вместо этого было сказано, что демократию нужно проводить в рамках партии, которая должна делить власть с общественными организациями. Он обещал своим согражданам и пытался объяснить функционерам, что не должно быть никаких ограничений научных исследований. Вопросы теории не могут и не должны решаться путем администрирования. «Необходимо свободное соревнование умов».
В тех случаях, когда от него ждали реакцию на развитие различных событий в странах «блока», он высказывался подчеркнуто осторожно. Для иллюзий он не оставлял много места. Как он сказал, ему не хотелось бы категорически утверждать, что на периферии плюрализму должно быть предоставлено больше свободного пространства, даже если это поставит под угрозу монополию партии. В то же время он недвусмысленно дал понять, что заинтересован в том, чтобы его страна на и без того изнурительном пути не была еще отягощена заботами «блока». Позднее он якобы сказал: «Пусть они сами разбираются, мы не будем вмешиваться». У меня создалось впечатление, что в вопросе о том, как пойдет развитие, если отпустить поводья, нет ни малейшей ясности. Историю все же нельзя направить в определенное русло. Но откуда это могли знать именно в Москве?
Кто был за Михаила Сергеевича Горбачева и кто против? Расстановка сил через три или четыре года после его вступления в должность вряд ли изменилась. Его основная опора — это интеллигенция, ученые, деятели искусства, молодые работники партийного аппарата и государственного управления, сознающие необходимость реформ. «Трудящиеся», в массе своей, выжидали, а то и роптали, тем более что положение со снабжением скорее ухудшилось, чем улучшилось, а борьба с алкоголизмом — объективно необходимая — воспринималась как бесполезное занятие. Военное руководство, демонстрируя свою лояльность, действовало искренне: у него были свои интересы в обновлении экономики. Брежнев за несколько недель до смерти созвал видных представителей вооруженных сил и сообщил им, что растущие военные расходы вступили в конфликт с реальными экономическими прибылями. Перенес ли КГБ — орган, ведающий вопросами государственной безопасности, — уважение к своему бывшему шефу Юрию Андропову на Горбачева или отстранился от него, для постороннего наблюдателя осталось неизвестным. Да и кто может за пределами Советского Союза знать то, что и внутри-то этой страны является сплошной загадкой?
Так как Горбачеву много чего пришлось выбросить за борт (как он того и хотел), он стал спешно искать для себя твердую опору. Этой твердыней мог быть не кто иной, как Ленин, знаменосец русских большевиков и родоначальник Советского Союза. Он ссылался на «старика», его новую экономическую политику, которая должна была прийти на смену военному коммунизму, и его предостережения относительно Сталина, которые долгое время замалчивали. Нет ничего удивительного в том, что «старику» приходилось расплачиваться за различные избитые мысли: следует различать общие и конкретные вопросы; правильная политика — это принципиальная политика; коммунистом можно стать лишь тогда, когда усвоишь все богатства прошлого; необходимо полемизировать с противниками, потому что тогда яснее видишь слабости собственной позиции…
Умные люди, в которых нет недостатка и в Советском Союзе, вряд ли поймут, почему при упоминании имени Ленина должны прекратиться размышления и расспросы? Мысли и дела Ленина тоже не могут долго оставаться неприкосновенными, и их нельзя оградить от критической оценки. Везде, где происходит расширение демократии, старые механизмы управления не срабатывают. В Советском Союзе первоначальная попытка ограничить перестройку, с одной стороны, оживлением экономики, а с другой — ликвидацией вопиющего господства насилия также окончилась неудачей. Если внутренняя динамика процесса демократизации с трудом поддавалась оценке, то бедственное положение со снабжением загадывало прямо-таки загадки.
Трудно понять, почему советское сельское хозяйство через семьдесят лет после свержения царизма находится в столь плачевном состоянии; почему гибнет более 30 процентов урожая, не дойдя до потребителя; почему уходит так много времени на реализацию идей? Ни одна современная экономика не может обойтись без хозрасчета и без живительных импульсов рынка, как и без шансов на получение прибыли. Горбачев страстно говорил о трудной задаче сокращения какой-то части из восемнадцати миллионов государственных служащих и перевода их в сферу производительного труда. Он не скрывал, что в рядах бюрократии растут недовольство и несогласие. Мне было неясно, удастся ли преодолеть это сопротивление, а если да, то каким образом. Но я ни секунды не сомневался в том, что мы должны желать всяческого успеха реформам и реформатору.
Я был глубоко взволнован, когда в апреле 1988 года, едва приехав, услышал о реабилитации и Карла Радека, того самого польского коммуниста с частично немецким происхождением, который на одном из сталинских процессов избежал смертного приговора, но затем погиб в лагере.
Глубоко взволновало меня также известие, что шесть тысяч лежавших в спецхранах книг снова предоставлены в распоряжение историков. Официальное восстановление чести и достоинства жертв террора и беспощадное разоблачение того, что пришлось пережить при сталинском режиме немецким и другим эмигрантам, я нашел в высшей степени достойным одобрения, и не в последнюю очередь из-за их семей. Но я не мог понять, почему в поисках истины с таким рвением пытались установить, ошибался ли такой человек, как старый большевик Николай Бухарин, которого Ленин называл «любимцем партии», в таком-то году меньше, чем в другом. Почему бы не дать разобраться во всем этом историкам? Зачем снова заходить в тупик? Если партия и впредь собирается определять, что истории подтверждать, а что отклонять, то до демократии еще очень далеко. Горбачев в 1987 году, идя гораздо дальше Хрущева, назвал те «настоящие преступления», жертвами которых стали тысячи советских людей. Вина Сталина и его окружения огромна и непростительна, сказал он, «это, товарищи, горькая правда». Горькой в большинстве случаев бывает правда, которую не все хотят слышать. Однако значение того, что сделало новое московское руководство для нравственности в Советском Союзе и у его союзников, вряд ли можно переоценить.
Разговор с глазу на глаз во время визита в мае 1985 года мне особенно запомнился той откровенностью, с которой Горбачев отвечал на вопросы, по привычке называемые «гуманитарными». Я сказал, что на этот раз у меня три папки, полные петиций. Он кивнул. В первой папке, сказал я, дела лиц немецкого происхождения, ходатайствующих о воссоединении семей; некоторые просьбы уже удовлетворены. Он снова кивнул. Вторая папка, сказал я, содержит дела советских граждан, оказавшихся в тяжелом положении. У нас их называют диссидентами. Он опять кивнул. В третьей папке, сказал я, лежат просьбы о выезде евреев; родственники, живущие у нас и в Израиле, а также из Советского Союза прислали мне письма. Когда я в последний раз в Москве решился изложить подобные дела, меня довольно резко отчитали. Брежнев в 1981 году: «Я знаю, что у вас много должностей, но не пытайтесь убедить меня в том, что вы стали еще президентом Всемирного еврейского конгресса вместо Наума Гольдмана». Иначе Горбачев: «Кого вы уполномочите обсудить завтра в первой половине дня все эти дела с выделенным мной человеком?» Так оно и случилось, и наши сотрудники смогли помочь урегулированию многих дел, связанных с правами человека, прежде чем улучшилось общее положение.
Кто может сегодня измерить всю важность тех событий, когда были освобождены жертвы произвола, когда можно было посетить Андрея Сахарова в его московской квартире, когда укрепились правовая безопасность, а также свобода мнений и вероисповедания, когда состоялись демократические выборы, какими бы несовершенными они ни были, когда можно было открыто говорить о масштабах террора и лжи, выходящих далеко за пределы нормального понимания. Хорошим признаком нормализации было то, что рассказал мне в 1988 году один почтенный публицист. Его взрослая дочь спросила: «Отец, ведь ты не мог не знать о преступлениях, о которых теперь так много пишут? Почему же ты мне ничего об этом не говорил?» Я невысокого мнения о поверхностных сравнениях, но не кажутся ли вам подобные вопросы очень знакомыми?
Было нелегко увязать воедино весь круг возникших проблем. Но революции обретают форму не на чертежной доске, а в сердцах и умах людей, ее совершающих. Они готовы смириться с системой даже тогда, когда совершенно очевидна ее абсурдность, и с угнетением национального свойства, когда гнев достигает высшей точки. Но неожиданно какое-то событие на периферии становится той каплей, которая переполняет чашу терпения, и создается огромная напряженность, о которой вряд ли кто догадывался, каким образом и как долго она накапливалась. Когда бунтовал Кавказ, да и в других регионах происходили столкновения на межнациональной почве, Генеральный секретарь ошеломил меня своей рассудительностью, сказав, что ему спокойнее, когда проблемы лежат на столе, а не под столом. Несомненно, национальным культурам в Советском Союзе должны быть предоставлены большие возможности для свободного развития. Было очевидно, что манифестации в Прибалтике, исполненные собственного достоинства и вместе с тем самообладания, вызывают особый интерес в Германии и Скандинавии. Советский Союз становится все более европейской страной. Тем не менее необходимо понимать, что уже к концу тысячелетия в нем будут преобладать — по крайней мере численно — нерусские национальности. Возникают все новые вопросы, не ответив на которые, нельзя строить «общеевропейский дом».
В разговоре со мной Горбачев особо подчеркнул, что перестройка означает качественный перелом и во внешней политике. Кое в чем мы убедились. Джордж Кеннан, большой знаток американо-русских отношений, был готов поставить свою подпись под заявлением, что «гнилой радикализм сталинского угнетения» принадлежит прошлому и существует возможность значительно облегчить межгосударственное сотрудничество. Я хотел бы, чтобы профессор из Принстона оказался прав.
Мрачная тень Мао
Высокомерным европейцам и американцам необходимо как можно чаще напоминать, что большинство людей живет в Азии: к началу следующего тысячелетия их там будет 3,6 из 6,1 миллиарда. Также в Тихоокеанском регионе Восточной Азии к 2000 году будет производиться 50 процентов мирового валового социального продукта. Хотя мне не везло с планированием моих путешествий в Азию и от многих из них пришлось отказаться, я на собственном опыте убедился в том, что изменения не везде бывают одинаковыми, а Азия меняет свой облик с головокружительной быстротой.
Я не испытываю чувства неполноценности, и меня скорее забавляет, когда ярые поборники всего американского угрожают тем, что США могут отдать свои симпатии с Атлантики на Тихий океан. Проявление любви к более деловитым азиатам? Это вряд ли можно принимать всерьез. Некоторые «игроки» уже убедились, что нет смысла разыгрывать «китайскую карту». Но было бы также неразумно недооценивать развитие событий на Среднем и Дальнем Востоке. Следовательно, необходимо принять к сведению, что, судя по всему, Китай и Индия к середине следующего столетия будут иметь по полтора миллиарда жителей. Или, иначе говоря, в каждой из этих двух стран будут жить примерно столько же людей, сколько их жило в начале столетия во всем мире. Индии и Китаю за последние два десятилетия удалось создать промышленную базу и значительно поднять производство продуктов питания. Существует ли возможность в течение нескольких десятилетий еще раз удвоить урожаи? Одни из самых образованных ученых мира Джером Визнер, изобретатель радара и долголетний директор Массачусетского технологического института, обезоружил меня в 1988 году своим пессимистическим признанием: у него в голове есть решение для любой мировой проблемы, кроме проблемы прироста населения.
Это относится не только к Азии, но и ко всему земному шару: резкий рост населения Земли — с тех пор, когда я был еще школьником, оно утроилось — имеет особо тяжкие последствия для Южного полушария, где многим людям почти нечего есть и они страдают от недоедания. Я не могу судить, правы ли демографы в своих утверждениях, что 11 или 12 миллиардов жителей будут означать конец Земли. То, что нам известно, недостаточно для надежного заключения. Репродуктивное поведение культурных слоев общества не поддается упрощенному анализу.
Разве я могу в чем-то упрекать духовных вождей крупных религиозных общин? Но, конечно, можно задать вопрос, чего стоит ссылка на загробную жизнь, если человечеству грозит опасность в этой жизни? Часто меня воодушевляли добрые слова как протестантов, так и католиков. Так, Иоанн-Павел II говорил в Риме моим коллегам и мне о неизбежной связи между развитием и разоружением и «между решением проблемы отношений Север — Юг и Восток — Запад». Папа Павел VI назвал развитие «синонимом слова мир». С подобного рода чувством ответственности не вяжутся чуждые самой жизни и интересам будущих поколений проклятия в адрес тех, кто пользуется противозачаточными средствами. Планирование семьи относится к регулирующим и неизбежным элементам борьбы человечества за свое выживание.
В преимущественно нехристианской Азии люди всегда были не так щепетильны, как на других континентах. В Китае и в отдельные периоды в Индии руководители этих стран частично путем применения драконовских мер сдерживали рост народонаселения. Кому это кажется чрезмерным, тот уж, во всяком случае, не имеет права подходить к проблеме с оппортунистической или фундаментально-идеологической точки зрения.
Я не так много видел в Азии, но ее жизнеспособность и нужду скорее почувствовал, чем увидел. Кроме Японии и Индии, где я бывал и позднее, во время поездок по берлинским делам, я познакомился с Пакистаном, Бирмой и Шри-Ланкой. Иран я видел во времена шаха; эту миссию мне поручили как федеральному канцлеру прежде всего в связи с ввозом нефти. На землю Китая я ступил лишь в 1984 году. С другими странами, как то Индонезия и Филиппины, Корея и Вьетнам, я познакомился через их руководителей, с которыми мне доводилось встречаться в Германии или в третьих странах.
Впечатляющим примером того, чего можно добиться благодаря стремлению к модернизации, если внутренние и внешние движущие силы дополняют друг друга, является Япония. Несмотря на то что они так тяжело пострадали от второй мировой войны (а может быть, именно поэтому?), японцы, пожалуй, еще в большей степени, чем немцы, олицетворяют понятие «экономическое чудо». В 1949 году можно было только мечтать о том, что сорок лет спустя весь мир будет совершать паломничество во Франкфурт, а еще больше в Токио, настойчиво добиваясь средств и рекомендаций, чтобы не потерять окончательно контроль над экономическими проблемами и особенно над кризисом, возникшим из-за задолженности «третьего мира».
И кто бы мог подумать, что дисциплина, усердие и умение подражать, унаследованные японцами, в течение нескольких десятилетий приведут к высшим достижениям в области технологии и организации труда? Во время моих посещений мне довелось воочию убедиться в тех огромных изменениях, которые выдвинули островную империю в первые ряды торговых наций. Лишь позже я увидел, несмотря на все различия, важные параллели с промышленным развитием в Германии в прошлом веке: дешевая рабочая сила и выгодные патенты из западных стран. Японцы сумели после второй мировой войны воспользоваться еще одним преимуществом: они очень мало или ничего не тратили на военные цели. Они убедительно опровергли миф о том, что военная техника способствует экономическому росту. Они энергично и эффективно вкладывали средства в гражданскую технологию.