«Железная бабушка» Голда Меир после всего пережитого ее народом относилась с большим недоверием к доброжелательным советам. Кто лучше ее знал соседей? Кто мог ее, бывшего посла в Москве, убедить в том, что в деле урегулирования на Ближнем Востоке наряду с Соединенными Штатами должен сыграть свою роль и Советский Союз? Кто мог ей внушить, что не стоит делать ставку на выигрыш во времени? Были соратники, мыслившие не так примитивно, но мало чего решавшие, как, например, министр иностранных дел Абба Эбан, или даже такие, как президент Всемирного еврейского конгресса Наум Гольдман, оказавшиеся в хвосте событий. Уже в последние годы своей жизни он пытался убедить Пьера Мендес-Франса, бывшего французского премьер-министра еврейского происхождения, и меня принять участие в диалоге между представителями израильской и палестинской интеллигенции. Однако дальше попыток дело не пошло.
Когда руководители партий Социнтерна в мае 1971 года заседали в Хельсинки, Голда Меир мучила меня довольно конфузным вопросом: «Какое дело до этого „шестерке“?» Она имела в виду решение ЕЭС, тогда еще ограниченного шестью членами-основателями, о начале европейско-арабского диалога. Против этого по иным, чем у Израиля, причинам выступил также Вашингтон. Премьер-министр заявила с долей упрямства и разочарования: «У Израиля нет больше друзей, но если понадобится, он будет бороться до последней капли крови». Год спустя в Вене она была настроена значительно мягче. А в июне 1973 года она высоко оценила тот факт, что я стал первым федеральным канцлером, который в этой должности посетил ее страну (Аденауэр ступил на израильскую землю уже после того как он оставил свой пост; мой первый визит в качестве президента Германского конгресса городов я нанес осенью 1960 года). Она высоко оценила мою позицию «в самый мрачный для человечества час». За обедом, который я дал в отеле «Давид», она сказала: «Да, мы готовы к компромиссу по любому вопросу, за исключением одного нашего существования и наших жизненных прав в этой стране и в этом регионе».
Мной овладело чувство, как будто мы очень тесно связаны друг с другом. Эмоционально так оно и было. Но в оценках ситуации и существующей опасности между нами были расхождения. За несколько месяцев до нового военного столкновения, получившего название «йом-киппурская война», она сказала в своем рабочем кабинете: «Для палестинцев сокращаются возможности проведения своих акций, а вопрос беженцев постепенно теряет свое значение». Мое замечание (я сделал его, помня недавний разговор с Никсоном), что никто не знает, чем обернутся такие факторы, как время, численность и нефть, она восприняла без восторга. При этом было совершенно очевидно, что ни та ни другая мировая держава не заинтересованы в том, чтобы дать себя втянуть в крупный конфликт из-за Ближнего Востока. Уже суэцкий кризис 1956 года показал, что дело обстоит именно так. Нельзя было также не заметить, что арабо-исламские нефтедобывающие страны полны решимости использовать нефть как орудие давления. Голда Меир, по своим соображениям относившаяся скептически и к нашей восточной политике, сказала: «Проблема Израиля состоит в том, что в конечном итоге он всегда остается в одиночестве».
После «йом-киппурской войны» она позвонила мне и попросила созвать совещание руководителей партий. Оно состоялось в середине ноября в Лондоне. Руководил им по моей просьбе Гарольд Вильсон. Голда была в подавленном состоянии. Позднее она вложила в уста одного из своих сотрудников мнение, будто в высказываниях европейских социал-демократов чувствовался запах нефти. Меня она избавила от дальнейших упреков, хотя ближневосточный конфликт привел меня к серьезным разногласиям с американцами. Она знала, что федеральное правительство оказывало помощь там, где оно могло это сделать без ущерба для собственных интересов. Вероятно, она также поняла, что я, как и Аденауэр в 1956 году, не потерплю попыток американской стороны распоряжаться нашей территорией, как будто это территория США.
Во время венской встречи с Арафатом я познакомился с Иссамом Сартави, врачом, получившим образование в Америке, очень умным и образованным человеком, превратившимся в палестинской эмиграции из террориста в фанатичного сторонника взаимопонимания. Я встречался с ним несколько раз. Французские и израильские друзья виделись с ним гораздо чаще. Кое-кто из его окружения считал его предателем. В апреле 1983 года в португальском городе Альбуфейра в вестибюле гостиницы, в которой я как раз председательствовал на заключительном заседании конгресса Интернационала, его застрелил ослепленный ненавистью экстремист. Еще накануне вечером я встретил Сартави на приеме и обменялся с ним шутками по поводу «лучших времен». Теперь, ошеломленный, я стоял над его трупом.
Боюсь, что заблуждения, связанные с мировоззренческим и политическим фундаментализмом, доставят человечеству еще немало хлопот. Отступить перед актами насилия, берущими в нем свое начало, значило бы нанести непоправимый урон достойному сосуществованию людей. Выживание и развитие требуют, чтобы споры велись в цивилизованных формах. Там, где религиозные общины допускают насилие и убийство, они изменяют своим идеалам служения человечеству. Представляемый мной Интернационал солидарен с христианскими демократами и либералами в борьбе за права человека и в решительном отрицании терроризма.
VII. ПЛАНЫ СТРОИТЕЛЬСТВА
Открытые двери
Не могу теперь сказать, как часто меня огорчали неприятные, а то и возмутительные недостатки в работе Европейского Сообщества, но точно знаю, что ничто не могло меня разубедить в величии идеи объединения. И вот на рубеже девяностых годов Сообщество готовится к качественно новому скачку. К концу 1992-го и началу 1993 года будет существовать внутренний рынок для двенадцати государств и 320 миллионов людей и — с двадцатилетним опозданием — станет действительностью валютный союз. Налоговое и социальное законодательство, несмотря на все колебания, должно быть приведено в соответствие. Увенчает ли Европейский Союз, выйдя далеко за рамки координации внешней политики, свою деятельность созданием внутреннего рынка? Получит ли он преимущество до начала переговоров о вступлении новых членов, которые намечаются после 1992 года? Будут ли найдены общие рамки для организации западноевропейской безопасности? Будут ли в то же время конкретно и, может быть, с большими шансами на успех, чем в прежние годы, сведены воедино основные элементы общеевропейского мирного порядка? Почти четыре десятилетия тому назад окончилась неудачей попытка основать Европейское оборонительное сообщество.
Небольшая книга, написанная мною зимой 1939/40 года в эмиграции, пропала наряду с более важными вещами во время оккупации Норвегии. Она называлась: «Военные цели великих держав и новая Европа». Нет, мне пришлось открывать для себя Европу не после войны. Но в каких условиях в послевоенное время приходилось определять европейскую политику? С представлениями, возникшими за письменным столом эмигранта, она имела мало общего. За одним исключением: своевременное осознание ключевой роли будущих отношений между Германией и Францией было основано не на ясновидении, не на стремлении выдать желаемое за действительное.
Я давно пришел к убеждению, что Европа в каком бы то ни было пространственном измерении может процветать лишь в том случае, если Германия и Франция в своих взаимоотношениях станут ориентироваться на будущее. Добрая традиция, укрепившаяся не в последнюю очередь в германской социал-демократии, рано привела меня на путь германо-французского примирения и дружбы. В 1925 году на гейдельбергском партсъезде идея создания Соединенных Штатов Европы стала программным требованием. Обвинение моей партии в том, что ее деятельность противоречит интересам Европы, никогда не было справедливым. Хотя надо признать, что на заре существования Федеративной Республики отстаивание общегерманских интересов не всегда противоречило европейским устремлениям.
В начале второй мировой войны я не причислял ни Англию, как мы называли Великобританию, ни Россию, как мы говорили, имея в виду Советский Союз, к той Европе «от Атлантики до Урала», которую восхвалял де Голль. Но я, конечно, всегда относил к ней государства, расположенные западнее Советского Союза. Лишь немногие предполагали, что к концу войны они окажутся в сфере господства Советского Союза. Но в середине 80-х годов никто не мог столь однозначно предсказать, как это сделал Горбачев, что будет провозглашена принадлежность России к «общеевропейскому дому».
Что касается Великобритании, то я был согласен с ее руководителями, которые считали, что их страна в будущем будет играть весьма специфическую роль. Уинстон Черчилль в своей знаменитой цюрихской речи в сентябре 1946 года решительно выступил за единство континента, но не рассматривал Соединенное Королевство как его часть. Более того, он считал, что «Великобритания, Британское Содружество наций, могущественная Америка и, я надеюсь, также Советский Союз должны быть доброжелательными друзьями новой Европы». То, что Франция уже год спустя после основания Федеративной Республики предложит немецкому соседу заключить тесный экономический союз — уголь и сталь как исходные позиции, — недооценивались повсюду, а не только в Лондоне.
Англичанам было нелегко распроститься с ролью сверхдержавы и довольствоваться местом партнера в Европе. Каждый, кто знаком с их историей, может это понять. Мысль о передаче на откуп органам правления Сообщества вопросов о национальном суверенитете, наверное, была им еще более чуждой, чем кому-либо. В сознании англичан Ла-Манш вполне сопоставим с Атлантическим океаном, через который попадают в Америку. Такой отзывчивый и дружески ко мне относившийся человек, как слишком рано умерший руководитель лейбористов Хью Гейтскелл, еще в 1962 году абсолютно серьезно приветствовал меня как «our friend from overseas» («нашего заморского друга»)… То, что разрыв удалось преодолеть лишь постепенно и с большим трудом, не пошло, как оказалось, на пользу обеим сторонам. Самим англичанам это обошлось очень дорого: модернизация их народного хозяйства затянулась на годы.
Ни прежде, ни теперь нельзя забывать, как рьяно французское руководство стремилось отдалить Великобританию. Париж противился тому, чтобы Лондон оспаривал его претензии на руководящую роль. А генерал в Елисейском дворце был сам полон недоверия, когда речь шла о наднациональных институтах. «Безродные структуры» и «безродные люди» — провозглашал он, не замечая того, что во время его визита в Германию в 1962 году роль политического лидера Западной Европы сама просилась в руки, и он мог бы взять ее на себя. Объясняется ли то, что я так рано стал решительным сторонником британского участия в процессе западноевропейского единения, моей северогерманско-скандинавской сдержанностью по отношению к французам? Несомненно. Но во мне жили еще воспоминания о том, что совершили и сколько выстрадали англичане, когда Европа погрузилась во мрак. На приеме, устроенном в мою честь премьер-министром Гарольдом Вильсоном, я как федеральный канцлер высказал убеждение: «Мы нуждаемся в творческих импульсах и в богатом опыте Великобритании, являющемся существенной частью того европейского наследия, которое еще многое должно дать миру».
Де Голль и со мной неоднократно говорил о том, что было бы смешно уходить от реальности европейских наций. Его формула «Европа отечеств» меня не шокировала. Он допускал, что со временем наметится развитие в сторону конфедерации — союза государств, но не союзного государства. ЕЭС не должно стать цитаделью. Великобритания, скандинавские государства, Испания вполне могли бы к нему присоединиться, считал де Голль. Кув де Мюрвиль, министр иностранных дел, — традиционалист, еще в 1963 году дал понять, что категорическое «нет» вступлению Великобритании не следует приписывать его рекомендациям. Он был человек обходительный, но превыше всего для него было служение своему президенту.
Когда я был министром иностранных дел, мои нефранцузские коллеги просто сгорали от нетерпения вновь попасть в Париж. Высоченный голландец Йозеф Лунс, ставший позднее генеральным секретарем НАТО, так же как и его бельгийский и люксембургский коллеги, в соответствии со своими убеждениями и интересами выступал за Сообщество и его расширение. В Италии министры сменялись чаще, чем где бы то ни было. Однако волеизъявление было и там однозначным и постоянным. Высокопоставленные чиновники заботились о том, чтобы это соответственно отражалось в документах. Оттого что наша «пятерка» время от времени собиралась полутайком, я чувствовал себя не особенно хорошо. Но как же еще можно было вырабатывать сколько-нибудь разумную реакцию на демонстрацию «пустующего кресла» или на высокопарное вето?
При подобных обстоятельствах костяк Сообщества не мог себе многого позволить. Работа вхолостую затягивалась. Сверхоптимистические ожидания тех, кто рассчитывал на быстрый, а то и автоматический переход от экономической интеграции к политической, все равно не могли оправдаться. Когда я впервые представлял Федеративную Республику в брюссельском Совете министров, то попытался продвинуть решение о переходе от таможенного и аграрного союза к подлинно экономическому союзу. Это было в апреле 1967 года, за четверть века до 1 января 1993 года, дня, когда заработает внутренний рынок. Я хотел объединить все учреждения Европейского объединения угля и стали, Евратома и Общего рынка в Европейское сообщество. Благословение на это дала в Риме в конце мая 1967 года конференция на высшем уровне.
Вопрос о вступлении Великобритании и там повис в воздухе. Гарольд Вильсон, ставший премьер-министром в конце 1964 года, и его эксцентричный министр иностранных дел Джордж Браун предприняли агитационную поездку, в результате которой у них возникло ошибочное впечатление, что достаточно веского слова немцев, чтобы образумить генерала. На него не действовали ни новые аргументы, ни мои ходатайства о благосклонном рассмотрении заявлений о приеме Ирландии, Дании, Норвегии, а также «специального послания» шведского правительства. Дела были переданы без возражений французской стороны брюссельской Комиссии. Но еще до обсуждения ее доклада де Голль на пресс-конференции снова предвосхитил окончательное решение, заявив, что Париж не будет голосовать «за».
Англичане тоже вели себя не самым искусным образом. Когда я посетил умного, но неуравновешенного Джорджа Брауна в его загородном доме, он сообщил, что я должен способствовать вступлению англичан, чтобы они могли стать во главе (буквально: «Willy, you must get us in, so we can take the lead»). Мягко говоря, это было недоразумением, потому что мы были за соблюдение норм договора, а не за то, чтобы заменить одни чрезмерные претензии на лидерство другими. Потом все же понадобилось всего два года, чтобы Жорж Помпиду и я пришли к согласию относительно расширения Сообщества. Однако затруднения с Англией были этим далеко не устранены. Пришлось еще вести переговоры сначала с благоразумным Джеймсом Каллагэном, а затем с полемичной госпожой Тэтчер. Не выдерживался ни один график расширения ЕЭС, и виной тому были не только «новички». Чудо, если это так можно назвать, состояло в том, что Сообщество прошло через все кризисы, из которых особенно серьезным был кризис 1974 года.
Один нерадивый биограф утверждал, будто бы в конце 1969 года «вырвал» у президента Помпиду согласие на вступление Англии в ЕЭС. Вырывать в то время уже было нечего. У француза имелись свои причины на то, чтобы распахнуть двери перед англичанами. На конференции в верхах в гаагском зале «Риддерцаал» в начале декабря 1969 года я избавил его от необходимости называть эти причины, сказав: «Кто опасается, что экономический вес Федеративной Республики Германии может отрицательно сказаться на уравновешенности внутри Сообщества, должен хотя бы поэтому выступать за расширение». Помпиду и я предварительно выяснили все обстоятельства путем обмена письмами и при помощи толковых сотрудников. Вечером первого дня заседаний после обеда, на который нас пригласила королева, мы в ходе беседы с глазу на глаз поставили точки над «i». Президент хотел получить подтверждение, что расширение не нанесет ущерба особому германо-французскому сотрудничеству. Что я мог со спокойной совестью обещать, ибо это соответствовало моим убеждениям. Кроме того, он хотел быть уверенным в том, что и впредь будет гарантировано государственное финансирование сельского хозяйства. Я понимал, какое внутриполитическое значение это имело для Франции и что именно это явилось основой соглашения между Аденауэром и де Голлем. Я заверил, что приток денег в кассы ЕЭС будет продолжаться, не упустив при этом из виду и гарантии существования своих фермеров. Я настаивал на пересмотре положения о торговле на аграрном рынке и резком снижении расходов, вызванных излишками продукции. Этой оговоркой не удалось даже притормозить крайне ненормальное развитие в последующие годы.
В Гааге мы согласились, что дело не должно ограничиться таможенным союзом. Органы Сообщества — Совет министров и Комиссия — получили задание до конца 1970 года (!) представить поэтапный план создания экономического и валютного союза. В январе 1971 года (!) в Париже во время одной из регулярных германо-французских консультативных встреч мы с Помпиду достигли принципиального согласия о передаче национальных банков своего рода европейскому центральному банку — примерно через десять лет…
Человеком, которого не могли обескуражить никакие неудачи и который (главным образом за кулисами, а не с трибуны) выступал со все новыми инициативами по развитию европейских дел, был Жан Моннэ. Этот абсолютно типичный француз, происходивший из династии средних производителей коньяка, прекрасно знал все, что касалось англосаксов. Он разработал план Шумана и в 1952 году сам стал первым президентом Объединения угля и стали. При де Голле после окончания войны он был руководителем комитета планирования, но они не могли ужиться друг с другом. Президент обвинил его (какая несправедливость!) в недостатке патриотизма. Хорошо, что в отношении этого благородного человека, по крайней мере, посмертно восстановлена справедливость. Во время обеих мировых войн он участвовал в координации экономических усилий союзников, а в промежутке между войнами служил при генеральном секретаре Лиги Наций. Миттеран позаботился о том, чтобы ему нашлось место в Пантеоне. Не без смущения я вспоминаю те случаи, когда в Париже, чтобы не вызвать неудовольствия Елисейского дворца, мы вынуждены были встречаться с ним тайком.
Моннэ был полон идей. Однако он не боялся вновь и вновь произносить примерно одни и те же заклинающие слова. В этом отношении я его иногда сравнивал с Голдой Меир. У него можно было поучиться не только содержанию, но и процедуре. «То re-arrange the scene»[14] — к этой режиссерской ремарке он прибегал довольно часто. Действительно, даже мебель, если ее переставить, может создать совершенно другой интерьер. Когда он меня впервые посетил в Берлине, мы далеко не сразу пришли к взаимопониманию. Он считал, что вступление Англии преждевременно, а скандинавы были ему чужды. С другой стороны, мы очень скоро согласились с тем, что рано или поздно встанет вопрос об упорядочении отношений со странами Восточной Европы. Он привлек меня к участию в своем «комитете содействия» созданию Соединенных Штатов Европы, в который входили ведущие представители партий и профсоюзов. С немецкой стороны особенно активную роль играли Герберт Венер и руководитель профсоюза металлистов Отто Бреннер. Всякий раз, когда работа по объединению грозила ослабнуть или потерять целенаправленность, Моннэ и его комитет придавали ей новые импульсы.
Одна из инициатив была направлена на то, чтобы создать в Сообществе группу высшего политического руководства в виде коллегии глав правительств и таким образом сдержать влияние враждующих друг с другом министерских бюрократов. Я сделал все от меня зависящее для того, чтобы в декабре 1973 года в Копенгагене состоялась «президентская встреча». В дальнейшем она получила название «Европейский совет». Роль брюссельской Комиссии из-за этого не снизилась, а роль Европейского парламента, по крайней мере, немного возросла. Однако демократические основы и контроль за деятельностью Сообщества в значительной степени оставляли желать лучшего.
Не только с точки зрения такого искушенного прорицателя, как Жан Моннэ, казалось необходимым приступить в начале 70-х годов к созданию экономического и валютного союза, чтобы к концу 80-х наконец-то продвинуться в этом деле вперед. В сотрудничестве с Жоржем Помпиду и Эдвардом Хитом, к которому в июне 1970 года перешло руководство британским правительством (на этом посту он оставался до 1974 года), было бы возможно добиться решающего прорыва. Но обстоятельства этому не благоприятствовали. Мне самому пришлось испытать, как могущественные отраслевые ведомства могут связать по рукам и ногам федерального канцлера, что, впрочем, не исключает того, что потом отраслевые министры (и их деловые статс-секретари) поставят себе в заслугу то, чем они прежде пренебрегали.
На гаагской конференции в верхах я внес важное предложение: федеральное правительство, которое и ранее проявляло готовность к солидарности в области валютной политики, полностью согласно на объединение усилий при создании европейского резервного фонда. Как только будут созданы необходимые предпосылки, мы хотели бы участвовать в разработке такого инструмента совместной политики и в определении порядка действий. Тогда мы будем готовы перевести часть наших валютных запасов в европейский фонд, «где ими будут распоряжаться совместно с резервами, которые в соответствии с долевым участием депонируют наши партнеры». С этим мы намеревались увязать политику, направленную на то, чтобы избежать опасности инфляции, и это ни для кого из наших партнеров не явилось неожиданностью.
На парижской встрече в верхах в октябре 1972 года (наряду с Хитом на ней впервые присутствовали премьер-министры Дании и Ирландии) мне пришлось пойти на попятный в вопросе валютного фонда. Я заявил, что в ближайшее время Федеративная Республика не может пойти на передачу национальных резервов. Запоздалое влияние министерства финансов и федерального банка оказалось настолько сильным, что заставило меня подходить к вопросам помощи развивающимся странам со стороны Сообщества и предоставления регионального фонда намного сдержаннее, чем это, по моему мнению, было необходимо. Кстати, в Париже на повестке дня стоял вопрос о социальных реформах. Толчок этому дали также мы, немцы. Другие считали, что ею следует заняться намного позднее. Я представил тогда на рассмотрение меморандум о европейском социальном союзе. Людям, говорилось в нем, должно быть ясно, что означает и может означать Сообщество для условий их жизни и труда. Не следует понимать социальный прогресс как простой довесок к экономическому росту. «Если мы откроем в социальной политике европейскую перспективу, то многим гражданам наших государств будет легче отождествлять себя с Сообществом».
Однако вопрос о валюте постоянно отодвигал все другие темы на второй план. Он присутствовал также в моей переписке с Помпиду. О нелепостях американской финансовой и валютной политики французы высказывались откровеннее, чем мы это считали уместным и целесообразным. То, что они с некоторой завистью следили за успешным в целом развитием германской экономики, меня не очень беспокоило. Весной 1973 года мы по инициативе Англии вплотную приблизились к той точке, с которой был бы возможен успешный прорыв к валютному союзу. Хит прибыл в Бонн. Как и мы, он был встревожен большим притоком долларов, вызванным спекулятивными операциями. Сможем ли мы, исходя не только из сегодняшней обстановки, прийти к общему мнению, спросил он. Я ответил, что мы готовы и заплатим высокую цену за решение в интересах Европы, начало которому должно быть положено совместным «плавающим валютным курсом». Последовали многочасовые совещания с участием небольшого числа экспертов, а также только в кругу этих экспертов. Затем выяснилось, что сомнения специалистов перевешивают политическую волю англичан. Я не мог избавиться от впечатления, что у наших финансистов, включая Федеральный банк, свалился камень с души. Правда, они были бы готовы далеко пойти по новому пути и провести крупномасштабную акцию по оказанию помощи в том, что касается суммы, процентов и сроков. Предстояло свести воедино резервы и достигнуть соглашения о паритете британского фунта. Попытка не удалась. Когда Помпиду в июне 1973 года находился в Бонне, нам оставалось только констатировать, что кризис доллара, фунта и лиры исключает в ближайшее время прогресс на пути к экономическому и валютному союзу.
Первые шаги к совместной системе, начинавшейся с «валютной змеи», в которой не участвовали Англия и Италия и из которой временно выбыла Франция, давались неимоверно трудно. Тем не менее положительное влияние, в первую очередь благодаря растущей стабильности цен, было огромным. Мой преемник на посту федерального канцлера Гельмут Шмидт в деле единения Европы имеет особые заслуги, которые не ограничиваются временем, когда он сам стоял во главе правительства. Я был с ним согласен и в том, что если в определенных областях и в определенное время не все страны — члены ЕЭС в состоянии выдержать один и тот же темп интеграции, то Сообщество от этого не становится слабее.
Между тем на повестке дня вновь встал вопрос о расширении границ Сообщества. Когда Сообщество в спешном порядке начало первый раунд своего расширения, я решительно выступил в поддержку и не жалел об этом. За одним исключением. Как федеральный канцлер, я участвовал в митинге в Осло, предшествовавшем референдуму о вступлении Норвегии. Когда мы в тот вечер сидели в правительственной резиденции, меня удивило сообщение одного друга, только что вернувшегося из поездки по северным районам страны. Сколько отрицательных эмоций выплеснулось наружу! Принуждают ли в странах рынка к потреблению вина — якобы спрашивали противники алкоголя. Правда ли, что папа римский хочет ослабить позиции лютеранской церкви? Не отдадут ли норвежских девушек на произвол темноволосых южан? И в конце концов, прошло не так уже много времени с тех пор, как в этой стране перестало действовать гестапо. Другими словами, может ли малочисленный народ сохранить свое своеобразие и не раствориться в большом межгосударственном объединении? Должен добавить, что учреждения ЕЭС на переговорах с норвежцами не отличались особой чуткостью. Да и кто в Брюсселе был осведомлен о традиционных условиях норвежского рыболовства или о том, как у самого Полярного круга занимаются сельским хозяйством. Большинство норвежцев, живущих в провинции, высказались против вступления.
Референдум в Дании принес положительный результат. Тем не менее значительная часть населения продолжала относиться к ЕЭС скептически. Официальные датские политики также проявляли сдержанность, когда требовались активные действия и целевые установки Сообщества, выходящие за рамки экономической сферы. Не в последнюю очередь англичане придавали значение тому, чтобы координация внешней политики происходила на межгосударственном уровне, а не в рамках Сообщества. Тем не менее Европейское политическое сотрудничество (ЕПС) развивалось успешно. Дипломатические ведомства установили контакт, а в германо-французских отношениях дело дошло до регулярного обмена сотрудниками. Государства — члены ЕЭС вырабатывали совместную позицию в отношении ООН, хельсинкского процесса и в случае, когда где-либо в мире назревала кризисная ситуация. Кстати, еще в 1973 году имелась возможность создать постоянно действующий Политический секретариат, если бы удалось договориться о его местопребывании. Французы настаивали на Париже, но большинство было за Брюссель.
Соединенные Штаты, хотя они в принципе были за европейское единство, с трудом воспринимали совместные оценки, если они расходились с их точкой зрения. Во времена Никсона и Киссинджера был предложен непригодный вариант: у американцев, дескать, глобальные, а у европейцев региональные интересы. Мы возражали, что не собираемся отказываться от участия в мировой политике. Между Бонном и Парижем нередко возникали разногласия в оценке несправедливых требований Вашингтона. Мы чувствовали, что мы в долгу перед американцами, и знали, какой вес будут иметь США при будущем урегулировании отношений между Востоком и Западом. Французы не любили напоминаний о том, что именно они также нуждались в американской помощи. Даже такой рассудительный человек, как президент Помпиду, проявлял недовольство каждый раз, когда он замечал пристрастие американцев к участию в управлении Европой, а тем более когда они собирались предъявить претензии на опекунство. Особенно резкие слова он находил тогда, когда от Европы ожидали, что она «ценой собственных дефицитов будет финансировать военные, политические и экономические действия американцев». Даже мое требование «органического диалога» с американцами казалось Парижу чересчур далеко идущим. Эдвард Хит и я сумели воспрепятствовать тому, чтобы нас противопоставляли Парижу. И тут же мы получили раздраженные письма из Белого дома. То, которое было направлено мне, содержало больше упреков, чем письмо в адрес британского коллеги.
В последующем, когда Сообщество преодолевало один кризис роста за другим, внимание американцев было направлено на собственные экономические интересы и на то, чтобы западноевропейский протекционизм не нанес им ущерба. Это было законно, хотя иногда, как обычно в подобных случаях, применялись различные масштабы. Когда на повестку дня наконец был поставлен вопрос о создании общего внутреннего рынка, американцы с притворным волнением заговорили «об опасной крепости „Европа“». Я пытался объяснить друзьям по ту сторону океана, что максимально свободная мировая торговля отвечает нашим интересам, и считал, что с точки зрения германской экономики, ориентированной на экспорт, это должно быть совершенно очевидно. Я также указывал на тот факт, что в странах Сообщества прекрасно себя чувствуют многочисленные американские предприятия. За последние десятилетия мультинациональные кампании создали собственные структуры, которые не сравнить с ранее обычными экономическими связями между двумя странами. Правда, эта сторона медали лишь частично проникла в сознание политических деятелей.
В восьмидесятые годы все чаще возникал вопрос, в каком направлении в один прекрасный день начнет расширяться ЕЭС после того, как расширение в южном направлении не только прошло лучше, чем предсказывали скептики, но и обернулось самым настоящим успехом. В Испании и в меньшей мере в Португалии произошло впечатляющее оживление экономики. Серьезных сопутствующих явлений и прежде всего проблем социальной адаптации избежать не удалось, но они и не являются особенностью членства в ЕЭС. Греции членство дало несомненную выгоду, которая, однако, далеко не в полной мере используется. Как я убедился на месте, после свержения диктатуры там стремились к вступлению в Сообщество в первую очередь для того, чтобы помочь обезопасить новую демократию.
Турция настаивала на замене соглашения об ассоциации полноправным членством. Однако последствия, которые повлекло бы за собой предоставление права свободного передвижения, были очевидны, и здравый смысл подсказывал, что решение следует отложить. Островные государства Мальта и Кипр были ассоциированы с Сообществом так же, как ряд сопредельных государств Средиземноморья, включая Израиль. Развитие сотрудничества со средиземноморским регионом кажется вполне логичным. Оно должно занять важное место в повестке дня Сообщества.
С более чем 50 странами «группы 77», некогда зависимыми от европейских колониальных держав регионами Африки, Карибского и Тихоокеанского бассейнов, Брюссель создал систему, обеспечивающую определенную стабильность экспортной выручки. Далеко не все ожидания партнеров удалось оправдать, но тем не менее были расставлены положительные акценты в политике сотрудничества с развивающимися странами, которое распространилось не только на определенную группу стран. К этому добавились региональные инициативы, например, по отношению к государствам АСЕАН и странам Центральной Америки. Это были инициативы, соответствовавшие интересам Запада и тогда, когда Вашингтон был другого мнения.
Остается открытым вопрос: что будет с оставшимися странами Европейской ассоциации свободной торговли (ЕАСТ)? Австрия весной 1989 года обратилась с просьбой о приеме, поставив, однако, условием, что это не затронет ее нейтралитета. Швеция дала понять, что хотела бы в экономическом отношении как можно теснее примкнуть к Общему рынку, но никоим образом не поступиться своей политикой неприсоединения. Тем более это относится к Финляндии. Исландия, входящая в состав НАТО, представляет собой особый случай. А Норвегия? Похоже, что прежнее «нет» поколебалось и норвежцы ищут путь, который мог бы их привести к членству в Европейском Сообществе. Препятствий, связанных со статусом, и так не существует. Норвегия с первых же часов принадлежит к НАТО.
С группой СЭВ и отдельными ее членами ЕЭС в 80-е годы заключило общие соглашения, которые таят в себе определенные возможности. Однако я не в силах ответить на вопрос, расширится ли ЕЭС до масштабов общеевропейской структуры? Более вероятно, что в отношениях с Сообществом установится различная степень контактов, хотя, несмотря на шероховатости, будет преобладать тенденция к гораздо более высокой степени европейской общности, чем это казалось мыслимым в начале 80-х годов.
«Смена обоев»
Изменения в сознании, охватившие главным образом творчески активные слои населения и проникшие даже в высшие эшелоны правящих партий, начались в Восточной Европе задолго до Горбачева. Импульсы и сообщения, поступавшие из Москвы, придали происходившим в разное время изменениям в странах, расположенных между Германией и Россией, неравномерное ускорение и оказали свое воздействие даже там, где считали, что вихрь перестройки только мешает, или, как идеолог политбюро Хагер в Восточном Берлине, спрашивали, обязательно ли менять обои в своей квартире, если великий сосед затеял ремонт? Это был многоплановый процесс. Стремление к демократическим решениям, социальному многообразию и экономической выгоде неоднократно находило свое выражение еще до того, как в Советском Союзе стали всерьез говорить об обновлении. А вопросы необходимости предоставления большей независимости и новых форм равноправного сотрудничества начали обсуждать задолго до того, как на Москве-реке были разработаны планы европейского строительства.
На пути к новой трактовке понятий было и остается еще много завалов, которые необходимо расчистить. Например, с тех пор как венгерский мятеж в октябре 1956 года можно называть своим именем, а именно народным восстанием, а не контрреволюцией, было необходимо, по крайней мере, формально восстановить честь тех, кто пал жертвой судебного убийства в его самых страшных проявлениях. Однако если тогда в Будапеште бесчинствовала не фашистская нечисть и народ не был ею обманут, то почему же тогда не дать массовым демонстрациям в Восточном Берлине в июне 1953 объективную оценку? А именно: сначала как протест рабочего класса против повышения производственных норм и жалких условий жизни, затем как стремление добиться права на самоопределение в общем и проведения свободных выборов в частности, которое ежечасно наполнялось новым содержанием и охватывало все новые города и промышленные районы. Пока не загрохотали танки.
Глава германской и германо-советской послевоенной истории, описывающая события июня 1953 года, нуждается в исправлении. Правда, руководству Единой партии в этом случае не пришлось бы вдобавок ко всему аннулировать показательные процессы против уклонистов из собственных рядов с соответствующими заказами палачу. Ульбрихт, что бы о нем ни думали, уклонился от выполнения наглых требований советского аппарата и не последовал примеру Балкан, Праги и Будапешта. Иногда этому немецкому коммунисту, следовавшему каждому повороту советской политики, даже приходило в голову приводить в качестве аргумента особое положение Германии. Он, вероятно, указывал и на то, что кадры КПГ понесли огромные потери не только вследствие гитлеровских преследований, но и сталинских чисток.
Между находящимися у рубежей Советского Союза странами с самого начала существовали значительные различия, которые объяснялись не только историческими причинами, но и разнообразными интересами державы-гегемона, с одной стороны, и не совпадающими интересами соответствующих партийно-государственных аппаратов — с другой. Господствующая роль советских оккупационных и (или) контрольных властей во многих местах вызвала неверные представления. И к несколько высокопарному тексту Варшавского пакта в течение многих лет относились серьезнее, чем он того заслуживал, если критически оценивать обстоятельства его появления. В отношении СЭВ, который на Западе называют «Камекон», опасность переоценки была не столь велика.
Легко ли было мне и людям моего поколения отождествлять сферу действия Варшавского пакта с понятием Восточная Европа? В школе мы, скорее, понимали под этим Балканы. Однако после раздела континента быстро укоренилась привычка называть так пространство между Балтийским и Адриатическим морями. Американские и прочие упростители с необыкновенной легкостью причислили к «Востоку» Веймар и Дрезден, Прагу и Братиславу, а также другие центры европейской культуры, расположенные еще чуть ближе к России. Неудивительно, что та Центральная Европа, о которой думали, что она исчезла, в конце концов получила новые очертания, хотя они не всегда и не везде достаточно четко выражены.
Летом 1947 года я провел несколько дней в Праге и был немало удивлен тем, какой активный, почти кипучий интерес проявляют чехи к своему послевоенному государству. Полгода спустя от этой оживленности не осталось и следа — господствовало грубое единообразие, принесенное в страну государственным переворотом. Коммунисты не удовлетворились тем, что они были самой сильной партией, они хотели все решать одни. Население не получило никакой выгоды даже от того, что они организовали проведение безобразной кампании по изгнанию судетских немцев. И в Польше, Венгрии, на Балканах страдания одних народов переплетались со страданиями других. Это было, как при демонстрации фильма с конца. Коммунисты страдали вместе со своими народами, показав примеры высокой самоотверженности, но после этого они взяли на себя роль вершителей судеб и стали преследовать тех, с кем еще до недавнего времени стремились сотрудничать. В своих собственных рядах они развернули безрассудную охоту на ведьм. Однако судьба народов не исчерпывается их поражениями, к которым относится как раз духовное и моральное опустошение.
Народы вновь обрели свое «я». На европейском Востоке происходили глубокие изменения, однако их ощутили лишь с некоторым опозданием и не во всех случаях достаточно ясно. Культурное и религиозное наследие, преодолеть которое окончательно никому не удалось, вновь раскрылось и вскоре превзошло все остальное. Снова окрепнувшее чувство собственного национального достоинства имело тем большую силу воздействия, чем больше казалось, что оно вырастало из неуверенности и беспомощности великой восточной державы. Советский Союз, так это воспринималось всеми, поглотил у своих западных рубежей больше, чем он мог переварить. Остальное доделала привлекательность западной действительности, хотя и преувеличенная. Более того, ощущение единства с людьми Западной Европы было живо в народах стран, расположенных между Германией и Россией, еще до того как началось соревнование в произнесении речей и создании картин на тему «общего дома».
В Берлине я чувствовал, а во времена восточной политики надеялся, что европеизация Европы, особенно в ощущениях и мышлении многих людей «на Востоке», будет прогрессировать. Как это в обозримом будущем можно будет частично претворить в жизнь, стало еще в 70-е годы (и, конечно, не только для меня) важной темой. Всегда, когда кто-то хотел, чтобы я объяснил ему особенности другой части Европы, неизбежно приходилось указывать на разницу между географической картой и рельефом. После 1945 года еще достаточно было двухцветной черты. Тут и там были нанесены пунктиром изменения линии границы, для политического выравнивания особого цвета не требовалось. То, что изменилось и четко проявилось в последние годы, нельзя было больше должным образом изображать на двухцветной карте. Для этого, скорее, подходит рельефная карта с возвышенностями и низменностями, дающая представление о живой истории.
В 1985 году Горбачев вступил в должность Генерального секретаря. За этим последовал пост президента. С ним к рычагам власти пришли люди, принадлежащие к поколению, выросшему после Октябрьской революции. Вне прямой связи со сменой руководства в Кремле, а в основном по возрастным причинам наметились кадровые изменения в большинстве государств Восточного блока, кроме Польши. Мое впечатление: новый человек в Москве предпочел выиграть время и не спешить знакомиться с рядом новых лиц. Мой вывод: старое руководство останется на своем месте дольше, чем оно само рассчитывало. Для Горбачева речь шла о нечто большем, чем просто более молодые или старые лица. Он стремился освободиться в военном и финансовом отношении от некоторых дорогостоящих обязательств в рамках своего пакта, а тем более в других частях света. Интересы политической стратегии и народнохозяйственного баланса дополняли друг друга.
В Восточном Берлине, где я в 1985 году был принят по всей форме, было бы неприлично спрашивать Эриха Хонеккера, кто же будет его преемником. Но, разумеется, от него не укрылось, что в высших эшелонах власти ГДР, хотя и шепотом, обсуждают, кто станет генеральным секретарем СЕПГ вместо человека, когда-то приехавшего с берегов реки Саар? Но фамилии всех претендентов вскоре перестали обсуждать. То, что Хонеккер останется председателем Госсовета — и не только формально, — считалось решенным делом. Но именно в ГДР речь шла не только о первом человеке. Типичным для руководящих органов был преклонный возраст их членов. Все они накопили свой жизненный опыт в основном в период между мировыми войнами и в борьбе за выживание до 1945 года. Что делают в столь «затруднительном положении»? Ссылаются на предстоящий съезд партии, который в случае надобности можно отложить или приблизить.
Когда Хонеккер в 1987 году нанес свой все время откладывавшийся визит в Федеративную Республику, он одержал маленькую победу над теми русскими, которые постоянно препятствовали его поездке на берега Рейна. Он считал, что линия, проводившаяся им в начале 80-х годов, находит свое подтверждение: ухудшение отношений между мировыми державами не обязательно должно отражаться на отношениях между обоими германскими государствами, без нужды этого допускать нельзя. По отношению к Горбачеву его позиция отличалась сдержанным дружелюбием и отсутствием какого-либо раболепия. Хонеккер уже имел дело с другими кремлевскими руководителями и располагал, если он хотел ими воспользоваться, каналами информации, не ограничивавшимися аппаратом Генерального секретаря. Хорошо зная, что, будучи в советской столице, я мог наблюдать за антиалкогольной кампанией, не пользовавшейся особой популярностью, он спросил: «Ведь мы и дальше пойдем немецким путем?» Своим, скорее, шутливым ответом я вовсе не добивался того, чтобы перед обедом (по протоколу это был «завтрак») подали водку. Но тем не менее это произошло, и тайный умысел состоял в том, что соотечественники достали западногерманский напиток, название которого было созвучно фамилии советского Генерального секретаря.
В Будапеште Янош Кадар считал, что изменения «у русских» подтверждают его правоту, однако не считал для себя необходимым из-за этого продлевать пребывание на своем посту. Он устал и был доволен тем, что в очень тяжелых условиях смог предотвратить для своего народа худшее. Его желание уйти в отставку не удовлетворили, причем не последнюю роль здесь наверняка сыграл совет «советских друзей». Обстоятельства, при которых весной 1989 года, за несколько месяцев до смерти, его лишили последних постов, показались мне неподобающими и недостойными. Я это выразил таким образом, что меня поняли и в новом Будапеште.
Среди руководителей Восточного блока Кадар был тем, с кем я, несмотря на все формальности, больше всего сблизился. Он и верные ему члены руководства, еще не деформированного ожесточением, помогали нам сориентироваться в условиях, когда это трудно было сделать. При этом они не забывали о выгоде для Венгрии. Кадар разрешал людям путешествовать и свободно выражать свои мысли. Какое-то время он был единственным партийным руководителем в блоке, который мог бы выставить свою кандидатуру на выборах. Его страстное желание состояло в том, чтобы Европа снова объединилась, а раскол в рабочем движении в один прекрасный день был преодолен. В его служебном кабинете висела картина, изображающая Мао в Москве вместе с другими вождями «международного движения», и он не снял ее и тогда, когда русские стали гнушаться этим. На меня произвело еще большее впечатление то, что он сказал весной 1978 года в загородной резиденции для гостей, во время долгой вечерней беседы с глазу на глаз: «Собственно говоря, неужели мы должны еще раз повторять сражения 1914 или 1917 года? Разве нет совершенно другого рода вопросов, которыми сегодня и в будущем должны заниматься социалисты?» В принципе против этого трудно было возразить. Но несмотря на всю свою житейскую мудрость, он был очень далек от четкого представления о демократическом социализме в отличие от некоторых своих сотрудников. Но в то же время он был здесь более последователен, чем многие представители следующего поколения.
В начале 50-х годов Кадара, как и Гомулку в Польше, арестовали по обвинению в титоизме. Он подвергался пыткам. Об этом он со мной никогда не говорил, однако давал понять, что его угнетало до последних дней жизни: судьба, которую партия в 1949 году уготовила своему «наследному принцу», министру внутренних дел Ласло Райку. Райку обещали, что если он своим ложным признанием поможет «делу», то сможет потом где-нибудь жить под чужим именем. Вместо этого его повесили. Утверждение, что меньше чем десятилетие спустя Кадар, а не советская сторона, обещал Имре Надю и его товарищам, укрывшимся в югославском посольстве, свободный выезд из страны и не сдержал слово, мне кажется неубедительным. В 1956 году он, как венгр и коммунист (именно в этом порядке), считал необходимым достичь соглашения с оккупационной державой.
Густав Гусак, когда я в 1985 году нанес ему визит в Праге, даже не пытался скрыть свою немощность. Казалось, что он прямо-таки просит о назначении преемника. Когда его наконец освободили от обязанностей генерального секретаря, это не прозвучало как сигнал к обновлению. Когда-то действительно Злата Прага не желала приобретать нового блеска. Она уже многие годы выглядела серым городом, пропитанным каким-то кислым запахом.
Господствующая партия не смогла ни собраться с духом, чтобы назвать поименно совершивших преступления, списываемые на счет сталинизма, ни исправить пагубную и неверную оценку Пражской весны, а тем более, чтобы осудить «контрреволюцию», приписываемую коммунистам-реформаторам, пользовавшимся поддержкой народа. Пострадавшие от этой «весны», главным образом интеллектуалы, собирались под знаменем «Хартии-77», оказывая в основном тихое, но упорное сопротивление. Правящий аппарат не смог справиться ни с травмой 1968 года, ни с идеями Хартии.
В Софии Тодор Живков, занимавший свой пост дольше всех остальных, а именно с 1955 года, также не боялся говорить об ожидаемой замене: при нем-де страна продвинулась далеко вперед (что легко можно было заметить не только по многим признакам политической открытости, но и, в первую очередь, по внушительному прогрессу в технологии), теперь нужна свежая кровь. Тем не менее ничего не изменилось: он остался и пережил в политическом смысле своих преемников, о которых слишком рано заговорили.
В 1985 году я не был в Бухаресте. То, что тамошний вождь скорее замуруется, чем откроется, было совершенно очевидно. Еще когда в начале лета 1978 года я прибыл из болгарской столицы в румынскую, меня охватило чувство, будто я попал из довольно приятной атмосферы в едва переносимую обстановку низкопоклонства. При этом во мне не было никакой предвзятости, наоборот, на основании его прежней самостоятельности я был, скорее, расположен к этому человеку. Но если где-то оправдано выражение «культ личности» (в том числе среди тех, кому за столом разрешалось слушать и аплодировать), то это Румыния Чаушеску. В дальнейшем человек, стоящий во главе государства, даже не считал нужным отвечать на письма, посылаемые ему в связи с бесцеремонным неевропейским обращением с меньшинствами или запретом контактов с бывшими высокопоставленными лицами, например с министром иностранных дел. Бесспорно, что извращения Бухареста не укладывались в сознании европейцев. Может ли служить утешением то, что «government by neurosis»[15], как известно, и под коммунистической маской ведет в тупик? Какими страданиями вымощен этот тупик и как трудна будет обратная дорога!
Горбачев, не колеблясь, дал ясно понять, что ради собственных интересов Советский Союз вынесет и больше, чем «смену обоев» у своих соседей. Разумеется, он не мог желать, чтобы где-то всерьез поставили вопрос о выходе из Варшавского пакта. Но он никому не хотел угрожать. Так называемая «доктрина Брежнева», которая в 1968 году после ввода войск в Чехословакию приобрела печальную известность, должна была кануть в прошлое. Теперь русские руководители выпячивали положительный пример, данный Финляндией. Во всяком случае, Генеральный секретарь в Москве не возражал против того, чтобы его европейские соседи развивали как можно продуктивнее свои отношения с Западом, налаживали тесное сотрудничество с организациями, первоначально направленными против (коммунистического) Востока. А если таким образом удастся устранить предрассудки (в том числе в пользу Советского Союза), то тем лучше. С новой точки зрения Москвы, было также неплохо, что со стороны участников Варшавского пакта чаще, чем прежде, вносились самостоятельные предложения по вопросам европейской безопасности. Наоборот, благодаря этому мог лишь скорее тронуться лед там, где он еще не растаял.
Хонеккеру и его команде руководителей, отнюдь не блещущих юношеской свежестью, удалось добиться относительных успехов в экономике — в их сфере действия, в условиях их системы и, во всяком случае, по сравнению «с русскими», о которых говорили: «Вот когда они достигнут нашего уровня, тогда мы их послушаем». Поставки из ГДР имели существенное значение. Еще более высокомерно, в неприятном прусском тоне высказывались о «польском хозяйстве». Однако, когда незадолго до Горбачева кремлевское руководство переключилось на изоляцию Федеративной Республики, Хонеккер со своими соратниками проявили упрямство и оставили стрелку компаса в положении: «Мы верны курсу разрядки». Откровенная заинтересованность немцев в выживании на Востоке и Западе была столь весома, что правители в обеих частях Германии, несмотря на все, что их разделяло, акцентировали внимание на согласии. Новая «холодная война», которая не исключена, не должна стать тяжелым бременем для людей по ту и другую сторону разграничительной линии, а тем более, вылиться в военное столкновение. Внутриполитическое закоснение на позициях догматизма не мешало «восточногерманской» стороне определять свои собственные внешнеполитические интересы и при случае проявить свой взгляд на проблемы там, где «русским» это казалось нежелательным.
Впрочем, только ли присущие нынешнему поколению черты мешали руководящей команде ГДР произвести критический анализ собственной истории и собственных представлений? И только ли они привели к абсурду, вроде той оси Восточный Берлин-Бухарест, единственное рациональное зерно которой заключалось в упрямом желании показать Горбачеву и его людям, что «мы тоже кое-что собой представляем»? Нет, есть более глубокие причины, и они затрагивают существование государственности, не имеющей собственного лица. Что еще остается там, где и национальная общность не может обеспечить внутреннее единство? Грань между осуществлением насильственной власти и германским самоутверждением слишком тонка, чтобы и более молодое руководство могло продолжительное время спокойно ее преступать.
О Польше и Венгрии говорили как о более «прогрессивных» странах Восточного блока, дальше других продвинувшихся по пути к открытости и демократизации. С таким необычным сочетанием можно согласиться, хотя в остальном сравнения неуместны. В Венгрии и Польше давным-давно проводилась линия на разнообразие в культуре, а требования незамедлительно ввести политический плюрализм раздавались не только извне и снизу, но и со стороны части руководства, имевшей определенный вес. При этом наблюдались весьма типичные отклонения: в Венгрии преобладали силы реформаторов-коммунистов, продвигавшие вопреки всем ленинским лозунгам многопартийную систему, включая возможность отставки, если такова будет воля избирателей. Развитие в Польше пошло по пути, который не только не был предопределен на заседаниях «круглого стола» между правительством и оппозицией, но и не соответствовал представлениям тех, кто выступал от имени «Солидарности».
«Солидарность» как новый, выходящий за традиционные рамки профсоюз — это можно было понять. «Солидарность» как движение, в котором совместно действовали интеллигенция и рабочие и которому была обеспечена поддержка со стороны церкви, — это также можно было себе представить. Просто Польша вновь стала Польшей. То, что у этой церкви были достаточно длинные и гибкие руки, чтобы благословлять почти всех, кто хотел в этом участвовать, не являлось чем-то само собой разумеющимся. И все же тот, кто понятия не имеет о стихийности и ее анархо-синдикалистских и левокоммунистических толкователях (или предшественниках), кто не знаком с их корпоративными склонностями, пусть и не думает, что ему удастся понять «Солидарность». Госпожа Тэтчер была немало удивлена, когда ей на балтийском побережье Польши обыкновенные «trade unionists» выразили свое удовлетворение ее визитом и почитание. Но и это была «Солидарность» до того, как она «вросла» в структуры правительственной власти, как оппозиция господствующему режиму, охватывающая весьма многочисленные и весьма различные силы.
Суть вопроса и констатация эпохального значения: социализм без демократии бессмыслен и неэффективен. Понимание этого подразумевает не только то, что ни одна партия не обладает монополией на истину, но и то, что ни одному классу не принадлежит монополия на прогресс. И оно глубже, чем признание того, что исход процесса, который мы называем историей, нам неизвестен.
Ведь дело было не только, а возможно, и не в первую очередь в «надстройке». Практика показала, что для того чтобы приспособить, если вообще еще что-то можно приспособить, плановую экономику, дела которой все более ухудшаются, к современным требованиям, необходимы структурные изменения с большей свободой как для производителя, так и для потребителя. Не было даже намека на то, что оторвавшиеся от действительности планирующие ведомства идут в ногу с техническим прогрессом. Напротив, они повсюду сдерживали творческую и личную инициативу. Так было доказано, что осуществить социальную справедливость в условиях рыночной экономики трудно, но без нее — просто невозможно.
Такому человеку, как Войцех Ярузельский, это можно было не рассказывать. Он и сам это знал. Это было воскресным утром в декабре 1985 года. Я находился в Варшаве, чтобы совместно с гостеприимными польскими хозяевами отметить пятнадцатую годовщину подписания нашего договора. После незабываемого концерта из произведений Шопена в доме, где родился композитор, последовал завтрак в весьма приятном и интересном обществе в одном из бывших дворцов Радзивиллов. Жена Ярузельского Барбара преподает в Варшавском университете германистику, в совершенстве владеет немецким языком и прекрасно знает немецкую литературу прошлого и настоящего. Генерал — патриот до мозга костей, сознающий трагичность того, что попутного ветра больше нет:
«Вы сказали, что Европе нужна Польша. Нас это радует. Но добавьте еще, пожалуйста, что и для сохранения мира нужна стабильная Польша».
«Поляки любят, чтобы ими восхищались независимо от того, борются ли они или страдают за рубежом или в своей стране… Но я прошу Вас понять, что мы наконец-то хотим стать нормальным народом».
«Государство без демократии может лишь какое-то время быть сильным. На длительный срок оно может быть сильным только в том случае, если будет демократическим».
«Я не хочу быть препятствием для примирения».
Он был более сложным человеком, чем подозревало большинство его противников; не только отличным офицером и организатором военного дела, но и деятелем, сознающим свою связь с уходящей корнями в европейские традиции культурой. В нем не было ни капли раболепия по отношению к великому соседу на Востоке. Вот его слова: «Нам в Сибири тоже не всегда хорошо жилось».
В 1981 году я спросил у Брежнева, что он думает о Ярузельском и о положении в Польше. Он сначала показал на жалко выглядевшего, страшного «кардинала партии» Суслова. Того буквально трясло от злости, ибо он был вынужден отправиться на предстоявший польский партсъезд. Там он не смог оказать никакого заметного влияния. Вскоре после этого он умер. Когда мы на следующий день ехали в машине, Брежнев сказал о Ярузельском: «Мы его знаем. Он долгое время был министром обороны. Другой кандидат, которого мы знаем еще лучше, вероятно, не наберет большинства». Этим другим человеком был Стефан Ольшовский.
То, что польская партия полностью исчерпала себя, дошло до советского руководства со значительным опозданием. В декабре 1980 года военное руководство в Москве выступало еще за интервенцию, но не нашло политической поддержки в первую очередь у Брежнева. Выход — чрезвычайная диктатура, называемая в тексте польской конституции «военным положением». Самообман части тогдашнего руководства состоял в том, что они считали, что могут выбраться из болота, уцепившись за фалды генеральского мундира. Результат: Ярузельский не только среди своих сограждан, но и в широких кругах за рубежом стал одиозной фигурой. Даже в Социалистическом Интернационале почти не было возможности приводить более или менее сдержанные доводы, а в Вашингтоне, как и в Париже, германский федеральный канцлер подвергся несправедливым нападкам. Слабое утешение: можно было задать вопрос упрямцам в Москве, Восточном Берлине или Праге, знают ли они, сколько раз перевернулся бы в своем саркофаге Ленин, если бы он узнал, в чем теперь состоят характерные особенности коммунистического государства в Европе. «Во главе его стоит генерал, но церковь пользуется гораздо большим влиянием, чем партия».
Германскому социал-демократу зачастую было трудно подобающим образом общаться с правящими кругами — это относится не только к Польше — и, несмотря на это, не дать никому оснований для ошибочного предположения, что он считает борьбу демократических оппозиционных сил политическим фольклором. Это верно, что мне лишь весной 1988 года позволили посетить Андрея Сахарова в его московской квартире, но в этом, как и во многих других случаях, мне удалось своими многочисленными критическими замечаниями способствовать его возвращению из ссылки. В 1985 году я не смог совместить «официальный» визит в Варшаву с поездкой в Гданьск, куда меня пригласил Лех Валенса, но мне удалось подробно побеседовать с целым рядом его сотрудников. С Ярузельским я долго говорил о возможности выезда за границу для профессора Бронислава Геремека, которому предстояло стать в 1989 году председателем фракции «Солидарности» в сейме. Перед самым моим отъездом генерал пришел в резиденцию для гостей, чтобы ознакомить меня с бессмысленными возражениями своих органов безопасности. Задолго до этого я во время продолжительной беседы с Генеральным секретарем Эдвардом Гереком ходатайствовал за Адама Михника, беспокойный и свободолюбивый дух которого постоянно приводил к конфликтам (в том числе заканчивавшимся лишением свободы) с начальством. Интересно, что подумал бы добряк Герек, когда Михник, во-первых, стал главным редактором оппозиционной газеты в Варшаве, а во-вторых, вдобавок ко всему получил приглашение приехать в Москву, чтобы распространять там свои своевольные тезисы?
Безрадостное первенство в вопросе мелочных придирок удерживали чешские аппаратчики. Одним из моих добрых знакомых (хотя мы с ним никогда не встречались) был Иржи Гаек, министр иностранных дел во время эры Дубчека, принадлежавший к левым социал-демократам, которые после войны примкнули к компартии. Он знал меня лучше, чем я его, потому что он сидел в концлагере Фульсбюттель вместе с одним моим близким норвежским другом, журналистом, а впоследствии статс-секретарем Улофом Брунвандом. Гаек был одним из инициаторов создания «Хартии-77». За это ему отомстили и тем, что не приняли его сына в высшее учебное заведение. Гусак клятвенно обещал мне, что все будет в порядке. Однако государственная безопасность и на этот раз решила показать, что она значит больше, чем президент страны. В конце концов Гаек-младший в результате долгих хлопот смог выехать на учебу в Осло. Отца я увидел впервые в жизни, когда в июне 1989 года находился в Стокгольме, а он возвращался оттуда в Прагу. Еще в начале того года ему не разрешили участвовать в обеде, который федеральный президент фон Вайцзеккер дал в Бонне по случаю моего 75-летия.
Отношения со старыми и новыми (а также возрождающимися) партиями в другой части Европы требуют большого внимания. Для ответа на вопросы о будущем необходимы мудрость и мужество. Однако без честного анализа прошлого ничего сделать нельзя. В том числе это относится именно к СЕПГ. Впрочем, кто знает, как до конца тысячелетия сложатся обстоятельства в так называемой Восточной Европе? Насколько тесной будет связь всех этих стран или некоторых из них с Советским Союзом? Как в ближайшем будущем пойдет развитие отношений с Европой Сообщества? У меня нет ответов, но мне кажется очевидным, что возврата к тому, как это было под сенью Сталина, не будет.
Краеугольные камни
В своем богатом воображении Михаил Горбачев создал образ Европы как «общего дома», чем добился значительного успеха. На Западе еще большего, чем в своей стране. Притом образ был не так уж нов, а пафос, с которым он превозносился, нередко превосходил ясность концепции. Когда я добрых двадцать лет тому назад впервые встретился в Нью-Йорке на уровне министров иностранных дел с Андреем Громыко, он тоже счел нужным указать на то, что мы живем «под общей европейской крышей». Или должны бы жить? Позднее последовало самоуверенное заявление известного русского клоуна: ему, мол, ничего не стоит разместить в своем доме представителей двадцати наций. Это было не столь сенсационно, а, скорее, симпатично и участливо.
Образ «общего дома» внушает мысль, что его жители должны ладить друг с другом. И что вместе они многое могут сделать для своего благополучия, вместо того чтобы, как это происходило в течение многих поколений, превращать жизнь в сущий ад — не в общем доме, но все же на общей территории. Впрочем, и новая крыша не обязательно должна побуждать людей только к дружелюбию. Все равно, прежде чем построить дом, следует выяснить: насколько далеко простирается участок. Вероятно, все же не до Владивостока? Где нужно вбить опоры, где поставить забор? И какая сохранится связь Америки с Европой?
Многие годы после окончания второй мировой войны обе полуевропейские мировые державы спорили о том, какая из них имеет право распоряжаться Европой, в то время как управляющие, жильцы и квартиранты мучились с распределением этажей, квартир и комнат, а также оборудованием. Как можно называть дом «европейским», если порядок в нем определяют не те, кто там живет и вырос? Шанс, представившийся нам в начале 70-х годов, был небольшим. Речь шла о том, что Европа примет участие в усилиях по достижению разрядки между обеими мировыми державами, а не будет от них отстранена. Проектирование «общего дома» намного превосходило бы наши возможности. Речь шла о сколько-нибудь нормально «цивилизованном» соседстве между рассорившимися жильцами и их потомками, ни больше ни меньше.
Один из следующих шагов, если это допускали общие условия и этому не противились участники, должен был состоять в сведении воедино элементов добрососедства. При этом мы, безусловно, имели в виду, что коммунистическая система не вечна и в один прекрасный день повсеместно можно будет снести лишние заборы и ненужные заграждения. Я дал это понять, когда в 1960 году был выдвинут кандидатом в канцлеры, но ни разу после этого. Это выглядело бы чересчур наивно.
Да и кто мог знать, возникнет ли при существующих противоречиях не только между блоками государств, но и между общественными системами тема «общего дома»? А если возникнет, то когда? Правда, уже тогда существовала уверенность, что кое-что можно выиграть благодаря общим столам под открытым небом. То, что было достигнуто малыми шагами, политикой договоров и общеевропейским началом в Хельсинки, все еще не оправдывало ожидания многих участников. Тем не менее даже скромные изменения пошли европейцам на пользу. Разве не наиболее очевидным показателем этого явилось увеличение числа поездок между обоими германскими государствами?
Мы в своей части Европы, во всяком случае, действовали правильно, не дав возможность мировым державам самим решать, под какими лозунгами и на каких участках конфликт между Востоком и Западом будет демилитаризован, а также изменит свой характер. Это были наши собственные дела, и речь здесь шла о выигрыше пространства для делового сотрудничества и расширения контактов между людьми. Чувство реальности позволяло и позволяет предположить, что части Европы нельзя ни растворить в туманной целостности, ни включить в самые совершенные планы строительства, однако в процессе, который нельзя рассчитать до мелочей, между этими частями, как частями, государствами, сообществами установятся новые, вероятно, продуктивные взаимоотношения.
С представлением об «общем доме» связана иллюзия о доме, в котором не бывает нарушений неприкосновенности жилища, а если это произойдет, то не останется безнаказанным. Это представление пробудило полные надежд или тягостные, но в любом случае чрезмерные ожидания того, что нам принесут перемены на Востоке. Объявились не только глашатаи близкого счастья; на горизонте появились также хорошо натренированные предвестники несчастья, которые неустанно указывали на опасность успешных реформ в бывшем Восточном блоке. Во многом это была чепуха. Во всяком случае, вероятнее всего, что Советский Союз останется великой, а потому потенциально опасной военной державой, даже если его будут постоянно сотрясать волнения, а нагнетание проблем усилится. Нет необходимости углубляться в историю, чтобы убедиться в том, что внутренние потрясения не всегда находят свое выражение во внешнем миролюбии.
Советский Союз в обозримом будущем будет находиться под определяющим влиянием только одной партии, даже если ей частично удастся осуществить реальное обновление и она только по названию будет коммунистической. Сбивающая с толку односторонность, наложившая свой отпечаток на мышление русских задолго до Ленина, не исчезнет еще в течение длительного времени, а возможно, и никогда. Другими словами: в Советском Союзе не так скоро установится демократия западного образца, и это должен помнить каждый, кто хочет участвовать в строительстве «европейского дома».
Тем не менее было бы глупо игнорировать исторический перелом, связанный с именем Горбачева. Я уверен, что начатое не будет признано бесспорным. И надеюсь, что достигнутое не будет уничтожено. Впрочем, даже если политическое, идеологическое, экономическое разделение Европы и мира сохранится без существенных изменений, то мирное сосуществование все равно останется объективной необходимостью. В мире, каким он стал на пороге нового столетия, вряд ли есть место для иллюзии, будто возможны абсолютные и окончательные решения. Организация и строительство Европы ни на миг не казались мне застывшей схемой или дилеммой, я их всегда представлял себе как гибкий и в основе своей сложный поэтапный план. Я никогда не был высокого мнения о тех, кто делал вид, будто какая-то часть, какой бы важной она ни была, заменяет собой целое. В самом начале своего канцлерства я заявил: внешняя политика моего правительства — это, в первую очередь, европейская политика. Однако это означало больше, чем только западноевропейская политика: мы пытались придать ей общеевропейскую ориентацию.
После первого года пребывания в должности канцлера я в начале ноября 1970 года изложил перед бундестагом свои цели общеевропейской политики «на ближайшее десятилетие». Все это было уже знакомо: расширение ЕЭС за счет желающих вступить в него государств; создание экономического и валютного союза; западноевропейское дипломатическое сотрудничество в целях создания политического союза; партнерство с Америкой, чтобы и таким образом взять на себя политическую ответственность за судьбы мира. К этому я добавил в качестве пятого, но не менее важного пункта: «Не в последнюю очередь искать и использовать в интересах всех сторон имеющиеся в данный момент возможности общения и сотрудничества с государствами Восточной Европы».
Эту линию внешней политики я изложил в своей речи при вручении мне Нобелевской премии в декабре 1971 года. В свое время она была обрисована Томасом Манном. «Возвращение Германии в Европу, ее примирение с ней, ее добровольное… вступление в систему европейского мира» — об этом писатель говорил еще до окончания войны. Через Европу Германия вернется к самой себе и к созидающим силам своей истории, сказал я в Осло и дополнил: страдания и неудачи нас многому научили, и эту насущную задачу ставит перед нами разум. Будущее Европы не в прошлом. Помимо объединения на Западе существуют шансы для европейского сотрудничества в интересах мира — «если бы я не знал, какие практические и идеологические препятствия еще предстоит преодолеть, я бы в данном случае говорил даже о европейском мирном союзе».
«За большую Европу» — таков был призыв, с которым я выступил в апреле 1972 года на конгрессе в земле Северный Рейн-Вестфалия. В присутствии Жана Моннэ я призывал к социальной Европе и констатировал, что и эта тема для нас не нова. «Моннэ и его комитет содействия еще десять лет назад предложили создать комиссию по сотрудничеству между Сообществом и восточноевропейскими государствами. Еще будучи бургомистром Берлина, я сам посвятил себя решению этой задачи. Сейчас, когда мы отрешились от иллюзий, политическое развитие, скорее, свидетельствует о том, что можно найти возможность осуществить прежние задумки».
Западноевропейская интеграция, с одной стороны, и сотрудничество между Западной и Восточной Европой — с другой, не противоречат, а дополняют друг друга. «Если будет достигнут прогресс в области общеевропейского сотрудничества, это не повредит западноевропейскому единству. Точно так же прогресс в деле западноевропейского единства не нанесет ущерба общеевропейской безопасности и сотрудничеству. Расширенное сообщество формируется не как блок против Востока: оно может, в том числе благодаря укреплению социальных компонентов, стать существенным механизмом европейского мирного порядка».
И дальше на том же месте в 1972 году: «Советский Союз и восточноевропейские страны начинают все больше осознавать реальность существования Общего рынка и исходить из нее. В пользу этого говорит собственный интерес, ибо как можно достичь расширения экономических и научно-технических отношений между Восточной и Западной Европой без Сообщества в качестве наиболее компетентного партнера?» Наша политика в области отношений между Востоком и Западом — это «составная часть постепенно вырабатываемой политики Западной Европы в этой области, кроме того, она согласована с Атлантическим альянсом». При этом мы исходили из понимания ее «обоюдного и взаимного значения для прочной организации мира в нашей части света».
Если в чем-то и проявлялась непрерывная преемственность моего политического мышления и моих действий, то именно в данной области. Это все же не помешало злонамеренным и весьма пристрастным критикам вопреки здравому смыслу приписать мне склонность к действиям в интересах Востока. Тот или иной профессор новейшей истории, отдавая дань моде, вопреки фактам заявлял, что моей политике разрядки не хватает солидной увязки с Западом. Те же упреки явились предметом длительных дискуссий с председателем ХСС Штраусом в бундестаге незадолго до моей отставки с поста канцлера. Создание европейского единства, заявлял я тогда, во-первых, остается нашей исторической задачей. Однако попытки обратить это единство против Америки не найдут у меня одобрения. Во-вторых, стержнем европейского единства остается примирение и дружба с французским соседом. «Мы не хотим выбирать между Вашингтоном и Парижем, и никто нас к этому не сможет принудить». В-третьих, усилия по достижению разрядки и сотрудничества между государствами Востока и Запада не противоречат атлантическому сотрудничеству и западноевропейскому единству. «Наоборот, наша Восточная политика, или то, что под этим подразумевают, началась на Западе и всегда будет самым тесным образом связана с Западом». В западном единстве мы видели хорошую предпосылку для постепенного развития общеевропейского сотрудничества. К этому я добавил: с европейской точки зрения, не следует относиться с недоверием, а тем более враждебно, к американо-советскому диалогу. Дословно: «Разумеется, европейцы должны следить за тем, чтобы соблюдались их сегодняшние и будущие интересы, но они также не должны допустить, чтобы неправильно понятое европейское усердие подтолкнуло их самих и других к неразумным действиям». Идеалы будущего не должны служить оправданием игнорирования сегодняшних забот. У меня не было намерений «противопоставлять политику западного партнерства и единства усилиям по сотрудничеству между Востоком и Западом или устраниться от вселяющей растущее уныние проблематики отношений между Севером и Югом». Наше время не должно стать временем грубых вульгаризаторов, а также «временем тех, кто, не сознавая этого, находится в плену у прошлого».
Другими словами, в моем понимании западноевропейское единство занимало особое, выдающееся место, но оно не должно было осложнять процессы развития, идущие на пользу всему континенту. Сотрудничество между государствами Востока и Запада в практических областях имело свое, особое значение и могло даже привести к большей безопасности. Атмосфера менялась к лучшему частично потому, что Вашингтон и Москва по-новому оценили свои двусторонние интересы, а отчасти и потому, что европейские партнеры по обе стороны «железного занавеса» по-новому оценивали ситуацию. Коллективную безопасность начали переводить на язык практической политики. Так, не только в общих словах, но и весьма конкретно заговорили о том, до какого уровня можно снизить военные потенциалы.
Это развитие в первой половине 80-х годов позволило преодолеть тенденцию, заставлявшую нас опасаться дальнейшей или новой конфронтации. Решающим прорывом, хотя большинство это не сразу осознало, стала Стокгольмская конференция по мерам укрепления доверия, явившаяся продолжением хельсинкского процесса. Осенью 1986 года здесь было достигнуто далеко идущее соглашение по вопросам проверки соблюдения обязательств. Согласованная система воздушного и наземного наблюдения начала действовать в начале 1987 года. Помимо этого, стороны должны за несколько месяцев уведомлять о предстоящих передвижениях крупных соединений. В Вене переговоры об обычных вооружениях, ведущиеся частично между членами обоих союзов, а частично с участием всех европейских государств, вступили в 1989 году в стадию, которая, возможно, приведет к их успешному завершению. Если будут согласованы верхние пределы для танков и численного количества войск, артиллерии и самолетов, а затем и для «тактического» атомного оружия, мы получим основы новой структуры европейской безопасности. Участники путем инспекций на местах, а также надлежащей регистрации смогут убедиться в соблюдении соглашений.
Такая система ограниченных вооружений не означает, что альянсам наступил конец. Кто спешит поставить на повестку дня вопрос о роспуске союзов, тот не учитывает действительного положения вещей. Однако было и остается желательным, чтобы они изменили свой характер, взяв на себя при новых европейских структурах функции защитного колпака. Преобладающее влияние, которое Соединенные Штаты и Советский Союз со времен второй мировой войны оказывают на Европу, будет и дальше ослабевать. Обе мировые державы во многих отношениях будут по-прежнему связаны с судьбой континента, но не смогут сдержать процесс европеизации Европы. Трудно себе представить межблоковую организацию европейской безопасности, в которую не будут втянуты «полуевропейские» великие державы. Так было во время процесса, начавшегося в середине 70-х годов в Хельсинки, то же самое происходит и на венских переговорах. И это все более отчетливо понимало руководство Советского Союза; раньше Москве никогда бы не пришло в голову назвать североамериканское присутствие в Европе «значительным фактором мирного сосуществования».
Это не дает ответа на вопрос о будущей организации военной безопасности для Западной Европы и развивающегося (как быстро?) в сторону политического союза ЕЭС. Тема соразмеренности западноевропейской коллективной и собственной ответственности, с тех пор как президент Кеннеди 25 лет тому назад предложил НАТО структуру двух столпов (здесь — Северная Америка, там — Западная Европа), не стала ни более увлекательной, ни менее важной. Попытки продвинуться в этом направлении мало к чему привели как в НАТО со своей «Еврогруппой», так и вне ее с тем Западноевропейским союзом, который в свое время был создан в качестве дополнительной узды для предотвращения нежелательного развития Германии. В частности, без ответа остался вопрос о ядерном потенциале Франции и Великобритании и его роли в европейском контексте. Германская политика, следуя доброму совету, не стала покушаться на то, что нам все равно не могло принадлежать, не говоря о том, что это вообще не имело никакого смысла.
Люди, стремящиеся во всем к совершенству, снова и снова склонны представлять себе дальнейшее развитие Европы или как охватывающее весь континент Сообщество или как новое образование, состоящее из общеевропейских структур. История редко оказывается перед альтернативой. Я считаю и то и другое неверным, а рассчитываю вместо этого на значительное расширение диапазона различных степеней сотрудничества. Несомненно, что когда-нибудь под крышей Сообщества будет жить больше европейцев, чем те, которые сегодня нашли здесь свое жизненное пространство. Вероятно, что та или иная страна пополнит его членство, но подлинного расширения на Восток не произойдет. Параллель с расширением на Юг, которое в свое время вопреки всем пророчествам оказалось весьма успешным, здесь неуместна, в том числе и в первую очередь из-за существующей принадлежности к НАТО.
Из-за членства в НАТО после перехода к демократии я разделял сомнения моих испанских единомышленников. Югославы опасались, что, если в другой части Средиземноморья изменятся стратегические обстоятельства, они подвергнутся советскому давлению. Тогда также говорили о принятии Сирии в Варшавский пакт. Положение изменилось, и Фелипе Гонсалес добился вступления не только в ЕЭС, но и в Атлантический союз без полной интеграции и на выгодных для своей страны условиях.
Впрочем, мне кажется вероятным многоплановое сотрудничество различной интенсивности между ЕЭС и восточными государствами, включая Советский Союз. Этим государствам пригодятся на их пути критически настроенные, но готовые прийти на помощь партнеры. Это будет путь и к тому, чтобы стать ответственными участниками важных международных организаций.
Я не исключаю появления той или иной новой межблоковой организации для всей Европы. Если ЕЭС предложит другим принять участие в своей экологической политике, это имело бы смысл и заслуживало всяческого одобрения. А если соседние страны совместно предпримут охранительные меры, которые можно осуществить, только выйдя за пределы государственных границ, блоковое мышление отпадет само по себе. Чем быстрее будет создано эффективное, снабженное необходимыми средствами и полномочиями общеевропейское ведомство по охране окружающей среды, тем лучше. Резко возросшее экологическое сознание должно способствовать тому, чтобы мы не потеряли еще больше времени.