Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2 - Пантелеймон Александрович Кулиш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

"Франкфурт. Июль 10 (1847). Посылаю тебе свидетельство о жизни. Деньги возьми, но храни у себя до времени отсылки их в Константинополь, что нужно будет сделать в начале весны будущего года. Если какой-нибудь можно получить в это время на них нарост, что, как говорит Жуковский, будто бы делается, то конечно не дурно; если же это пустяк, то, разумеется, не стоит из-за него хлопотать. Ожидаю от тебя известия о том, где проводишь лето и когда к тебе посылать небольшую вещь, которую бы мне хотелось напечатать в виде отдельной небольшой книжки, о которой я уже тебе сказывал. Можно ли тебе будет прислать ее через месяц от сего дня? Хочу послать к тебе также переделанную "Развязку Ревизора", которая вышла теперь, кажется, ловче.

Спроси у того художника, который предлагал мне издание "Мертвых душ" с рисунками: не хочет ли он издать с виньетками "Ревизора", с присоединением означенной заключительной пиэсы, разумея по виньетке к голове и к хвосту всякого действия, на той же странице, где и слова".

Следующее письмо Гоголя к К.С. Аксакову было писано в 1848 году, но относится к "Переписке с друзьями". Это случилось от того, что г. Аксаков, узнав о возвращении Гоголя на родину, откуда через два месяца он намеревался переехать в Москву, пожелал, прежде свиданья с ним, высказать ему все, что было на душе, так чтобы при свиданьи находиться уже в прямых отношениях. До сих пор он не писал к Гоголю ни слова о его новой книге. Ответ Гоголя показывает, что он уже пережил тяжкое время испытания и мог выслушивать спокойно самые несправедливые и оскорбительные нападения, в которых друзья, любившие его наиболее, обвиняют теперь себя строже других. Умеренность и кротость Гоголева ответа поразительны.

"Июня 3 (1848). Васильевка. Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однако же, прочел со вниманием три большие ваши страницы. Многое в них дало мне знать, что вы с тех пор, как мы с вами расстались, следили (историческим и философическим путем) существо природы русского человека и, вероятно, сделали немало значительных выводов. Тем с большим нетерпением жажду прочесть вашу драму, которой, покуда, в руках еще не имею. Вот еще вам одна мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: "Главный недостаток книги есть тот, что она - ложь". Вот что я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве Святым Духом) отличить, что ложь и что истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову Апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен, или что вы не измените его никогда? тогда как, идя по той же дороге исследований, вы можете найти новые стороны, дотоле вами незамеченные; вследствие чего и самый взгляд уже не будет совершенно тот, и, что казалось прежде целым, окажется только часть целого. Нет, Константин Сергеевич, есть дух обольщения, дух-искуситель, который не дремлет и который так же хлопочет и около вас, как около меня, и, увы! чаще всего бывает он возле нас в то время, когда думаем, что он далеко, что мы освободились от него и от лжи и что самая истина говорит нашими устами. Вот какие мысли пришли мне в то время, когда я читал приговор ваш книге, на которую до сих пор еще не имел духу взглянуть. Скажу вам также, что мне становится теперь страшно всякой раз, когда слышу человека, возвещающего слишком утвердительно свой вывод, как непреложную, непогрешительную истину. Мне кажется, лучше говорить с меньшей утвердительностью, но приводит больше доказательств.

Драму вашу я прочту со вниманьем и даю вам слово не скрыть своего мнения. Она тем более для меня интересна, что, вероятно, в ней я отыщу яснейшее изложение всего того, о чем вы говорите в письме вашем несколько неопределенно и неясно".

По совету одного из друзей своих, Гоголь послал два экземпляра "Переписки с друзьями" к священнику, отцу Матвею, которого он знал по слухам, как человека, вполне достойного его сана и писал к нему:

"Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней - первые, какие придут вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание, или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от (вас) еще будут слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали.

Напишите мне письмецо в Неаполь. Приложите в моем письме маленькое письмецо, хотя также из двух строчек, к гр. А.П. Т<олсто>му, который также к тому времени приедет в Неаполь, с тем, чтобы выпроводить меня к Святым Местам, а может быть, даже и самому туда пуститься, если Богу будет угодно поселить ему такую мысль. Вашими двумя строками вы его много обрадуете. В заключение, прошу вас молиться обо мне крепко, крепко во все время путешествия, которое - видит Бог - хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени Его. Помолитесь же обо мне, и Бог вам воздаст за это десятирицею. Посылается вам книга в двух экземплярах, один для вас, а другой для того, кому вы захотите дать".

Отсюда завязалась между поэтом и священником уездного города переписка, в которой Гоголь открывал свою душу, как на исповеди. Вот его письма, относящиеся к книге, которая послужила пробным камнем, как для самого автора, так и для публики.

1

"Неаполь. 9 мая (1847). Что могу сказать вам в ответ на чистосердечное письмо ваше? Благодарность! вот первое слово, которое я должен сказать вам, хотя очень хотелось бы мне иметь от вас не такое письмо. Все слова ваши, как о евангельском значении милостыни, так и о прочем, святая истина. В них я убежден; против них не спорю. А между тем в книге моей изложено так, как бы я был против этого. Как изъяснить это явление? Скажу более: статью о театре я писал не с тем, чтобы приохотить общество к театру, а с тем, чтобы отвадить его от развратной стороны театра, от всякого рода балетных плясавиц и множества самых страстных пиес, которые в последнее время стали кучами переводить с французского. Я хотел отвадить от этого указанием на лучшие пиесы и выразил все это таким нелепым и неточным образом, что подал повод вам думать, что я посылаю людей в театр, а не в церковь. Храни меня Бог от такой мысли! Никогда я не имел ее даже и тогда, когда гораздо меньше чувствовал святыню святых истин. Я только думал, что нельзя отнять совершенно от общества увеселений их, но надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось само собою желание после увеселения идти к Богу - поблагодарить Его, а не идти к чорту - послужить ему. Вот была основная мысль той статьи, которую я не сумел хорошо написать. Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание, - в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить и других, издал книгу и на ней увидел ясно, что я - ученик. Желание и жажда добра, а не гордость, подтолкнули меня издать мою книгу; а как вышла моя книга, я увидел на ней же, что есть во мне и гордость, и самоослепление, и много того, чего бы я не увидал, если бы не была издана моя книга. Эта строптивость, дерзкая замашка, которая так оскорбила вас в моей книге, произошла тоже от другого источника. Воспитывая себя самого суровою школою упреков и поражений и находя от них пользу существенную душе, я был не шутя одно время уверен в том, что и другим это полезно, и выразился грубо и жестко. Я позабыл, что голосом любви следует говорить, когда хочешь чему поучить других, и чем святее истина, тем смиреннее нужно быть тому, который хочет возвещать о ней. Я попался сам в тех самых недостатках, в которых попрекнул других. Словом - все в этой книге обличает невоспитание мое. Бог дал большое имение; множество в нем всяких угодий и удобств; зелени не окинешь глазом; а сам управитель, которому поручено это имение, еще не умеет управлять им. Вот вам портрет мой! Сил много, но уменья править этими силами мало, - может быть, от того самого, что слишком много дано сил. Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие Божие, меня поддержала. Нет, есть хранящая сила, которая не дремлет в мире, которая направляет к хорошему даже и то, что от дурного умысла произвел человек. А книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то Бог и наказал меня, - наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание Его! В наказание, Он дает мне почувствовать смирение - лучшее, что только можно дать мне. Каким бы другим образом я мог взглянуть (на) себя, если бы не посыпались на меня градом со всех сторон упреки и обвинения? (Если бы кто увидел те жестокие письма, исполненные упреков, которые я получаю во множестве отовсюду, и прочитал бы те статьи, которые теперь печатаются во множестве против меня, у него б закружилась на время голова.) Вы сами, верно, знаете, что от людей близких и всегда с нами живущих не услышишь осуждения: за наши небольшие им услуги, иногда даже просто за одну ровность нашего характера, они уже готовы почитать нас за совершеннейшего человека. Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово, и когда, руководимые и личными нерасположениями, и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать в себе того, чего прежде я не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками, при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом. Отсутствие мест, выпущенных------и незамененных ничем другим, разрушивши связь и сделавши темным, почти бессмысленным многое, еще более увеличило недостатки ее в глазах моих. Итак книга моя, прежде чем быть полезной для других, полезна для меня, и это считаю знаком ко мне милости Божией. Мне нужно зеркало, в которое я должен глядеться всякой день, чтобы видеть мое неряшество. Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что Богу так ужасно меня наказывать? Нет, Он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных молитв, то ради молитв тех, которые Ему молятся обо мне и умеют угождать Ему, - ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву. Теперь я собираю весьма тщательно толки о моей книге со всех сторон, равно как и отчет о всех впечатлениях, ею производимых. Сколько могу судить по тем, которые доселе имею, книга моя не произвела почти никакого впечатления на тех людей, которые находятся уже в недре Церкви, что весьма естественно: кто имеет у себя дома лучший обед, тот не станет по чужим домам искать худшего; кто добрался до самого родника вод, тому не за чем бегать за полугрязными ручьями, хотя бы и они стремились в ту же реку. Напротив, из тех, которые находятся в недре Церкви и действительно веруют, многие даже вооружились против моей книги и стали еще бдительнее на страже собственной своей души. Книга моя подействовала только на тех, которые не ходят в церковь и которые не захотели бы даже выслушать слов, если бы вышел сказать им поп в рясе. Если это правда и если точно некоторые пошатнулись в неверии своем и пошли хотя из любопытства в церковь, то это одно уже может меня успокоить. Там, то есть, в церкви, они найдут лучших учителей. Достаточно, что занесли уже ногу на порог дверей ее. О книге моей они позабудут, как позабывает о складах ученик, выучившийся читать по верхам. Причину этого для вас, может быть, странного явления я могу объяснить тем, что в книге моей, несмотря на все великие недостатки ее, есть, однако же, одна только та правда, которую, покуда, заметили немногие. В ней есть душевное дело - исповедь человека, который почувствовал сильно, что воспитание наше начинается с тех только пор, когда кажется, что оно уже кончилось. Там изложен отчасти и процесс такого дела, понятный даже и не для христианина, несмотря на неточность моих слов и выражений, непонятных для нестрадавшего теми недугами, какими сураждут неверующие люди нынешнего времени. (Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмем в руки Евангелие. И потому-то, я думаю, напрасно не обратили внимания на эту сторону моей книги все те, которые имеют дело с душою человека. Мне кажется, что следовало бы даже, отбросивши на время в сторону все оскорбляющие слова, резкие выражения и даже целиком те статьи, на которых отразились мое несовершенство, недостатки и невежество, прочитать внимательно и даже несколько раз некоторые статьи, особенно те, где ум не может быть вдруг судьей и которые проверить можно только собственной душой своей. Как бы то ни было, но, если вы заметите, что книга моя произвела на кого-нибудь вредное влияние и соблазнила его, уведомьте меня, ради самого Христа, обстоятельно и отчетливо, не скрывая ничего. Мне нужно знать это. Бог милостив. Если Он попустил меня сделать злое дело, то Он же поможет мне и исправить его. Хотя (я) положил себе долгом не писать по тех пор, пока не научусь лучше делу и не приобрету языка более кроткого и никого неоскорбляющего; но некоторые необходимые объяснения на мою книгу, равно как и сознание в том, в чем я ошибся, я должен буду сделать непременно, чтобы не соблазнялись юноши и люди неопытные.----------Письмо о театре я писал, имея в виду публику, пристрастившуюся к балетам и операм, пожирающим ныне страшные суммы денег, и в то же самое время имел в виду журнал "Маяк", С.А. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный и верующий человек, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты, потому только, что те не брали в предмет христианских сюжетов! Я вовсе не хотел оскорбить издателя "Маяка": я хотел только напомнить ему самому, как христианину, о смирении, но выразился так, что словами моими действительно он мог быть обижен. Из некоторых слов вашего письма мне показалось, что вы его знаете. Скажите ему, что я умоляю его простить меня; попросите за меня и вы также. Наконец, простите меня и вы сами, добрая и молящаяся о всех нас душа. Очень понимаю, что для вас оскорбительнее, чем для многих, появление такой книги, от которой соблазняются те, за спасение которых вы молитесь. Еще раз повторяю вам, что цель моей книги была добрая; но вы видите сами, что обо мне нужно молиться более, чем о всяком другом человеке. Если Бог меня не вразумит своим разумом, что я буду тогда? Участь моя будет страшнее участи всех прочих людей. Молитесь же обо мне, ради самого Христа.

Все прочее, чего не вместит письмо, передаст вам лично А<лександр> П<етрович>, с которым, если даст Бог, надеюсь увидеться в Париже и который стремится к вам, как птица из клетки на волю (и, верно, не даром стремится). Еще раз прося молитв ваших, прошу вас уведомить меня хотя двумя строчками, что письмо это вами получено, без чего я не буду спокоен".

2

"Бог да наградит вас за ваши добрые строки! Многое в них пришлось очень кстати моей душе. Со многим я уже согласился еще прежде, чем пришло ваше письмо. Например, насчет того, чтобы не оправдываться пред миром. В самом деле, ведь судить нас будет Бог, а не мир. Не знаю, брошу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля Божия; но, во всяком случае, рассудок мой говорит мне не выдавать ничего в свет в продолжении долгого времени, покуда не созрею лучше сам внутренне и душевно. А, покуда, съезжу в Иерусалим, помолюсь у Гроба Господня, как только в силах помолиться. Помолитесь обо мне, добрая душа, чтобы я в силах был тепло и сильно помолиться. Просите Бога, чтобы на самом том месте, где проходили божественные стопы единородного Сына Его, сказало бы мне сердце мое все, что мне нужно. Хотелось бы мне, чтобы со дня этого поклонения моего понес бы я повсюду образ Христа в сердце моем, имея ежеминутно его пред мысленными глазами своими. Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду, даже в стены тюрьмы, и можно исполнять его, пребывая во всяком звании и сословии: его можно исполнять также и в звании писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое. Если в живописце есть склонность к живописи, то, верно, Бог, а не кто другой, виновник этой склонности. Вольно было живописцу, на место того, чтобы изображать кистью предметы высокие, образа угодников Божиих и высших людей, писать соблазнительные сцены развратных увеселений и унижения человеческого. Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели, - представить их так живо, как живописец? Примеры сильнее рассуждения; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделать(ся) добрым и угодить жизнью сво<е>й сколько-нибудь Богу. Я бы не подумал о писательстве, если бы не было теперь такой повсеместной охоты к чтению всякого рода романов и повестей, большею частью соблазнительных и безнравственных, но которые читаются потому только, (что) написаны увлекательно и не без таланта. А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу (по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести), разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию людей добрых, верующих и живущих в законе Божием? Вот вам (скажу откровенно) причина моего писательства, а не деньги и не слава. Но... теперь я отлагаю все до времени и говорю вам, что долго ничего не издам в свет и всеми силами буду стараться узнать волю Божию, как мне быть в этом деле. Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас, так же воевать и бороться нужно со врагом нашим; словом - нет поприща и места в мире, на котором мы бы могли уйти от мира. А потому я положил себе, покуда, вот что. Теперь, именно со дня получения вашего письма, я положил себе удвоить ежедневные молитвы, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания; перечту снова Златоуста, Ефрема Сирянина и все, что мне советуете, а там - что Бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и такого распределения времени, не настроилось лучше и не сказало мне яснее путь мой. А вас прошу, так как вы стали уже богомолец мой и ведаете уже отчасти мою душу (о, как бы мне хотелось открыть вам всю мою душу, быть у вас во Р<жеве>, исповедаться у вас и сподобиться причащению тела и крови Христовой, преподанных рукою вашею!). Прошу вас молиться тем временем обо мне, особенно во все время путешествия моего в Иерусалим. Я отправляюсь туда ко времени Пасхи; до того же времени пробуду в Неаполе. Если получу от вас несколько напутственных строк, буду очень, очень рад. Гр(афа) А<лександра> П<етровича> я видел на один день во время проезда его в Англию.----------Он обрадовался необыкновенно, узнавши, что я получил от вас письмо, будучи уверен, что вы, писавши ко мне, вспомнили и о нем и лишний раз за него помолились. Напишите ему хотя две строчки, какие скажет вам сердце ваше, и вложите их, в виде особенного письмеца, в письмо ко мне. Я уверен, что эти строчки придадут ему большую бодрость.

В непродолжительном времени, может быть, вы получите из С. Петербурга деньги, которые попрошу вас раздать тем из страждущих, которые больше других нуждаются. Мне бы хотелось, чтобы они пришли в руки тех, которые усерднее других молятся Богу. Впрочем, вы лучше моего знаете, кому следует давать. Как я жалею, что я не богат и не могу теперь послать более!"

XXVII.

Письмо к П.А. Плетневу об издании "Современника" в новом виде; - значение этого журнала под редакциею П.А. Плетнева; - воспоминания Гоголя об участии своем в издании "Современника" при Пушкине; - указание лучших сотрудников для "Современника" в новом виде; - определение самого себя, как писателя в строгом смысле; - об источнике поэзии; - жажда душевной исповеди. - Письма к М.С. Щепкину о постановке на сцену "Ревизора с Развязкой". - Предуведомление к четвертому и пятому изданиям "Ревизора". - Письма к сестре Анне Васильевне о воспитании племянника.

В письмах к П.А. Плетневу, по поводу издания "Переписки с друзьями", несколько раз упоминается об одном письме, касающемся собственно "Современника". Это письмо не помещено мною выше по той причине, что оно прервало бы историю издания книги, с которою Гоголь связывал столь великие ожидания. Теперь же, когда читатель прошел уже все к ней относящееся, он прочтет это письмо с неразвлеченным вниманием. Считаю нужным напомнить читателю, что оно было писано до издания "Переписки с друзьями", и потому отзывается догматическим тоном, который Гоголь совершенно оставил после столкновения, посредством своей книги, с действительным состоянием дел и понятий в России.

"Наконец поговорю с тобой о "Современнике". "Современник" вышел плохим журналом, несмотря на прекрасную цель, которую ты имел в виду.----------

"Современник" даже и при Пушкине не был тем, чем должен быть журнал, несмотря на то, что Пушкин задал себе цель, более положительную и близкую к исполнению. Он хотел сделать четвертное обозрение в роде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют даже времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе: я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Он действительно в то время слишком высоко созрел для того, чтобы заключить в себе это юношеское чувство; моя же душа была тогда еще молода, я мог принимать живей к сердцу то, для чего он уже простыл. Моя настойчивая речь и обещание действовать его убедили. Но слова моего я бы не мог исполнить даже и тогда, если б он был жив. Не знал я, какими путями поведет меня Провидение, как отнимутся у меня силы ко всякой живой производительности литературной и как умру я надолго для всего того, что шевелит современного человека.

По смерти Пушкина, пораженный этой скорбной для всех утратой, а для тебя еще скорбнейшей, чем для всех, пораженный сиротством современного общества, очутившегося без поэзии, как без света, осужденного выслушивать пустые и черствые прения и споры об искусстве, на место дел самого искусства, пораженный этим сиротством, которое, впрочем, началось уже и при Пушкине, ты взялся горячо за издание журнала, стремясь насильно создать ту поэтическую Элладу, которая образовалась сама собою в начале поприща Пушкина. В пылу великодушного увлечения своего, ты даже позабыл то, что не мы управляем делами и событиями, но чертится свыше всему черед свой. Ты даже не приметил того, что имел такую цель, которой ни в каком случае нельзя было достигнуть листками периодического ежемесячного издания.

"Современник", как журнал, не удался бы даже и тогда, если бы ты заключал в себе все качества журналиста. Признаюсь, я даже не могу и представить себе, чем может быть нужно нынешнему времени появление нового журнала. Это энциклопедическое образование публики посредством журналов уже не так теперь потребно, как было прежде. Публика уже более приготовлена. Уже все зовет ныне человека к занятиям, более сосредоточенным. Не только значительность современных вопросов, но даже самая пустота современного общества и легковесная ветренность дел его, приглашают ныне человека взглянуть строго на самого себя, вопросить с большею отчетливостью свои силы и определить себе труд не временный, минутный, но тот живительный и полный, который ответствует одним тем способностям, которыми своеобразно наделен из нас каждый уже от самого рождения своего. Никакой новой журнал не может дать теперь обществу пищи питательной и существенной.

"Современник" должен отбросить от себя название журнала; он должен сжаться по-прежнему в книги, наместо листов, и более еще, чем при Пушкине, походить на альманах; он должен скорей напомнить собой "Северные Цветы" барона Дельвига, с которым было у тебя так много сходства в умении наслаждаться и нежиться благоуханными звуками поэзии. Пусть лучше будет выходить он три раза всякий год в урочные времена: первый раз ко дню Светлого Воскресения, как светлый подарок на праздник, во второй раз к 1-му октябрю, то есть ко времени, когда все съезжаются у нас из дач и деревень в города, в третий раз к новому году. Словом, пусть он будет современен тем эпохам, когда с большею жадностью встречается новая книга. Все собственно журнальное в нем не должно иметь места: ни возвещенья о новостях ежедневных, ни политические известия, ни поименования всех выходящих книг, - разве только один строгий отчет о замечательнейших из них за всю треть, в таком виде, чтоб он сам собой мог уже составить замечательную литературную статью. Нужно, чтобы здесь ничто не напоминало читателю о том, что есть какие-нибудь распри в литературе и существует журнальная полемика. Самые статьи должны быть допущены сосредоточенные, полные, которые ничем не походили бы на торопливые, отрывочные статьи журналов. Нужно, чтобы здесь были одни лучшие цветы современной нашей литературы. Этого можно достигнуть только таким изданием, которое будет выходить не более трех раз в год. В три месяца можно набрать книжку. Современное нам время, слава Богу, не без талантов. Часть прозаическая альманаха может быть теперь гораздо значительней и богаче, чем когда-либо прежде.

Поименуем нарочно тех современных писателей, статьями которых может украситься "Современник".

Прежде всего следует назвать графа Сологуба, который бесспорно есть нынешний наш лучший повествователь. Никто не щеголяет таким правильным, ловким и светским языком; слог его точен и приличен во всех выражениях и оборотах. Остроты, наблюдательности, познаний всего того, чем занято наше высшее модное общество, у него много. Один только недостаток: не набралась еще собственная душа автора содержания более строгого и не доведен еще он своими внутренними событиями к тому, чтобы строже и отчетливее взглянуть вообще на жизнь. Но если и это в нем совершится, он будет вполне верный живописец лучшего общества; значительность творений его выиграет больше, чем сто на сто.

Непосредственно за ним следует назвать другого писателя, который скрыл свое имя под выдуманным: Казак Луганский. Он не поэт, не владеет искусством вымысла, не имеет даже стремления производить творческие создания; он видит всюду дело и глядит на всякую вещь с ее дельной стороны. Ум твердый и дельный виден во всяком его слове, и наблюдательность, и природная острота вооружают живостью его слово. Все у него правда и взято так, как есть в природе. Ему стоит, не прибегая ни к завязке, ни к развязке, над которыми так ломает голову романист, взять любой случай, случившийся в Русской земле, первое дело, которого производству он был свидетелем и очевидцем, чтобы вышла сама собой найзанимательнейшая повесть. По мне, он значительней всех повествователей-изобретателей. Может быть, я сужу здесь пристрастно, потому что писатель этот более других угодил личности моего собственного вкуса и своеобразию моих собственных требований: каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни; но зато всяк согласится со мной, что этот писатель полезен и нужен всем нам в нынешнее время. Его сочинения - живая и верная статистика России. Все, что ни достанет он из своей многовмещающей памяти и что ни расскажет достоверным языком своим, будет драгоценным подарком для твоего альманаха.

Я не знаю, почему замолчал Н. Павлов, писатель, который первыми тремя повестями своими получил с первого раза право на почетное место между нашими прозаическими писателями и который повредил себе только тем, что, не захотевши быть самим собою, вздумал копировать (в трех новых повестях своих) тех модных нувелистов, которые гораздо его ниже. Он мог бы всегда, не прибегая ни к напряженным вымыслам поэтическим, ни к мозаичным искусственным украшениям речи, так изуродовавшим благородный и ясный слог его, взять на выдержку первое психологическое явление нашего общества и рассказать его так отчетливо и умно, что повесть его имела бы все принадлежности тех строгих классических произведений, которые остаются навсегда образцами в литературе.

Я вижу тоже много достоинств в писателе, который подписывает под своими сочинениями имя К<улиш>. Цветистый слог и большое познание нравов и обычаев Малой России говорят о том, что он мог бы прекрасно написать историю этой земли. Он мог бы еще с большим успехом составить живые статьи для альманаха и в них рассказать просто о нравах и обычаях прежних времен, не вставляя этого в повесть, или драматический рассказ, - подобно тому, как некогда рассказывал Корнилович о временах до Петра и при Петре. Роман же его, довольно любопытный по частям, вял и скучен в целом. Эти драгоценные перлы сведений исторических, которые рассыпаны на страницах его, погибают там совершенно бесплодно.

Мне сказывали, что вообще в последнее время повесть сделала у нас успех, и несколько молодых писателей показали особенное стремление к наблюдению жизни действительной. Из того, что удалось прочесть мне самому, я заметил также тому признаки, хотя постройка самих повестей мне показалась особенно неискусна и неловка; в рассказе заметил я излишество и многословие, а в слоге отсутствие простоты. Но я уверен, что если в каждом из этих писателей прежде сформируется человек, чем писатель, все прочее придет само собою, и каждый из них, обнаружа еще сильней особенности пера своего, не покажет ни одного из этих недостатков.

Не могу не упомянуть о писателе, выступившем на литературное поприще драмою "Смерть Ляпунова". Не имея в себе полной зрелости строения драматического, которое доступно одним только опытным драматургам, драма эта имеет в себе много тех достоинств, которые пророчат в творце ее писателя замечательного. Слышать живость минувшего и уметь заговорить о нем таким живым языком, - это свойство великое. Я бы на его месте так и впился в русские летописи и ни на миг не оторвался бы от этого чтения. Он может много извлечь оттуда прекрасных предметов. Почему знать? может быть, от такого чтения родилась бы в нем благословенная мысль написать правдивую историю времени, его преимущественно поразившего. Вполне историческое произведение, исполненное писателем, умеющим так живо чувствовать исторические характеры и написанное таким живым пером, будет в несколько раз значительней исторических драм.

Кстати о молодых и начинающих писателях. Мне бы очень хотелось, чтобы ты отыскал Прокоповича и умел склонить его взяться за перо повествователя. Из всех тех, которые воспитывались со мною вместе в школе и начали писать в одно время со мною, у него раньше, чем у всех других, показалась наглядность, наблюдательность и живопись жизни. Его проза была свободна, говорлива, все изливалось у него непринужденно-обильно, все доставалось ему легко и пророчило в нем плодовитейшего романиста. Он задремал теперь, я это знаю; он дал заснуть в себе желанию действовать на поприще просторном; самый круг его стал тесен, и перед ним мало жизненного поля для наблюдений. Но жизнь - везде жизнь, и чем меньше ее простор и теснее ее круг, тем основательней и глубже он может быть нами исследуем и проникнут. Уже самая своя собственная, душевная повесть, предметом которой будет взято собственное пробуждение от мертвенного застоя, заставляющее с ужасом взглянуть человека на животно-истраченную жизнь свою, может быть высоким предметом для романа! Какой бы праздник был душе моей, если бы я встретил в "Современнике" повесть, под которою было бы подписано его имя!

Что же касается до меня самого, то я по-прежнему не могу быть работящим и ревностным вкладчиком в твой "Современник". Ты уже сам почувствовал, что меня нельзя назвать писателем, в строгом, классическом смысле. Из всех тех, которые начали писать со мною вместе еще в лета моего школьного юношества, у меня менее, чем у всех других, замечались те свойства, которые составляют необходимые условия писателя. Скажу тебе, что даже в самых ранних помышлениях моих о будущем поприще моем никогда не представлялось мне поприще писателя. Столкнулся я с ним почти нечаянно. Некоторые мои наблюдения над некоторыми сторонами жизни, мне нужными для дела душевного, издавна меня занимавшего, были виной того, что я взялся за перо и вздумал преждевременно поделиться с читателем тем, чем мне следовало поделиться уже потом, по совершении моего собственного воспитания. Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой - первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мною имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Все мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он' заставит их производить карикатуры. Доказательство этому можешь видеть на некоторых молодых и неопытных подражателях моих, которые именно через это самое подражание стали несравненно ниже самих себя, лишив себя своей собственной самостоятельности. У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отражать в себе действительность, как она есть вокруг нас, - стремления, которое тревожит поэта во все продолжение его жизни и умирает в нем только с его собственною смертью. Я даже не могу заговорить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе. Итак, если я почувствую, что чистосердечный голос мой будет истинно нужен кому-нибудь и слово мое может принести какое-нибудь внутреннее примирение человеку, тогда у тебя в "Современнике" будет моя статья; если же нет - ее не будет; и ты на меня за это никак не гневайся.

Я здесь не упомянул также ни об одном из тех современных прозаических писателей наших, которые, будучи заняты собственными изданиями, или же сидя над трудами более отвлеченными, требующими полного внимания, не имеют ни возможности, ни досуга поработать для твоего "Современника". Их не следует и беспокоить.

-------У всякого есть свое внутреннее дело, у всякого совершается в душе свое собственное событие, на время его отвлекающее от участия в деле общем; и никак нельзя требовать, чтобы другой жертвовал собою и своею собственною целию для какой-нибудь нами любимой мысли, или нашей цели, к которой мы предположили себе стремиться. Каждому определяет Бог дорогу, непохожую на ту, которую назначено проходить другому, и нельзя мерить всех одним и тем же аршином. А потому уважай и самый отказ другого, даже и тогда, если бы он не захотел объявить причины, почему не может дать статьи в "Современник".

Довольствуйся тем, что дадут. Если только одни поименованные мною писатели дадут статьи свои, то и этого уже будет достаточно. Но я знаю, что дадут еще и другие, которых я не назвал. Вопреки людям, жалующимся на недостаток талантов в нынешнее время, я вижу их теперь гораздо больше, чем когда-либо прежде. Они не попали на свою дорогу, еще никто из них не умел стать самим собой, и это причина их неприметности. Но многие из них уже болеют этим желанием, хотя и не знают, как удовлетворить ему. Стремление узнать назначенье свое есть теперь страданье многих людей, одаренных способностями. Оно-то есть настоящая, истинная причина дремоты и бездейственности на поприще литературном.

Стихотворная часть "Современника" может быть также весьма богата, невзирая на то, что, по-видимому, в современном обществе угаснуло расположение к поэзии. Слава Богу, еще здравствует сам патриарх нашей поэзии: еще небо хранит нам Жуковского. В награду за безукоризненную, чистую жизнь, ему одному из всех нас дано почувствовать свежесть молодости в старческие лета и силу юноши для дела поэтического. Его нынешние труды далеко полновесней и значительней прежних. Не нужно судить о нем по тем стихотворным сказкам и повестям, которые были помещены в последнее время в "Современнике". Они не могли и не должны были произвесть никакого впечатления на общество, и нечего удивляться, что общество, оценивая всякое новое произведение относительно своих собственных потребностей душевных, ища в нем ответа на тревожные искания свои, назвало эти стихотворения ребячеством Жуковского. Они точно назначены для малолетних детей. Повести и сказки эти должны были выйдти особой книжкой под названием: "Подарок детям от Жуковского". Он сделал ошибку, пославши их <в> журнал. Я говорил это ему тогда же, советуя или ничего не посылать, или послать то, что пришлось бы по душе взрослому человеку. Но теперь я знаю, что он пришлет тебе в альманах который-нибудь из тех перлов, которые выработались в глубине его собственной души, где в последнее время так много произошло прекрасного. Еще, слава Богу, здравствуют два другие первоклассные наши поэты, князь Вяземский и Языков, и могут подарить "Современник" новыми, дотоле нераздававшимися от них звуками, - звуками, исторгнутыми из выстрадавшегося сердца, песнями самой души, уже набравшейся строгого содержания высшей поэзии.

Самые наши молодые, недавно показавшиеся поэты, которых я здесь не называю по именам и которые показали, покуда, одно благозвучие, легкость и щегольство стихосложения, но еще не показали истинных и верных ощущений своих, могут заговорить струнами поэзии, более нам близкой. Поэзия есть чистая исповедь души, а не порождение искусства, или хотения человеческого; поэзия есть правда души, а потому и всем равно может быть доступна. Способность вымысла и творчества есть слишком высокая способность и дается одним только всемирным гениям, которых появление слишком редко на земле. Опасно и вступать на этот путь другому. Многие даже из первокласснейших талантов становились ниже себя, зашедши в область вымысла; но высоко возвышались даже и небольшие таланты, когда событиями собственной души своей были наведены на то, чтобы передавать одну чистую правду души. Приспевает время, когда жажда исповеди душевной становится сильнее и сильнее. Много поэтических звуков издадут даже и те, которые не помышляли быть поэтами; много прекрасных цветков, много драгоценных вкладов понесут к тебе со всех сторон в твой "Современник".

Ты сам, хотя уже давно не пробовал звуков оставленной и позабытой тобою лиры, примешься за нее вновь. Ты, верно, испытал в это время тоже немало скорбных минут и никем неуслышанного горя; твоя душа, верно, томилась также желанием передать и объяснить себя, искала друга, которому могло бы быть доступно тяжкое состояние ее, и, не найдя его нигде, обратилась наконец к Тому родному всем нам Существу, Которое одно умеет принимать любовно на грудь к Себе тоскующего и скорбящего и к Которому наконец все живущее обратится. Припомни же все эти минуты, как минуты скорбей, так и минуты высших утешений, тебе ниспосланных, передай их, изобрази в той правде, в какой они были. Тебе помогут слезы умиления и растроганные чувства признательной души твоей; они помогут тебе передать с такой силой, с какой не сумеет передать их великий, владеющий чародейством вымысла, но еще невыстрадавшийся поэт.

"Современник" тогда оправдает данное ему название, но оправдает его в другом, высшем смысле: он будет современен всем высшим минутам русского писателя и человека. Он тогда ближе приблизится к той цели, которая доселе так отдаленно и неясно представлялась в твоих мыслях: он соединит эстетическим союзом прекрасного братства всех пишущих. Один только ты в России можешь предпринять и выполнить такое издание, потому что один только ты питал о нем постоянную мысль, один только ты не имел в виду денежных интересов и вознаграждений за труды, один ты безотчетно питал чистую, младенческую любовь к искусству, сделавшую тебя другом лучших поэтов наших и превратившую для тебя самое искусство в твое собственное, как бы родное и семейственное дело. Стало быть, одному только тебе может быть вверено такое издание.

Оно должно быть роскошно; оно должно быть во всех отношениях драгоценным подарком, - печататься со всей всевозможной типографической роскошью, украситься лучшими гравюрами и виньетками, какие могут только быть произведены у нас в России (граверов выбери русских; иностранцев сюда не вмешивай). Мерку книгам дай небольшую, - немного чем побольше "Северных Цветов". Словом, чтобы и по достоинству, и по виду издание походило на драгоценность. Все это можешь исполнить один только ты, потому что, не имея в виду пользоваться доходами с него для своего собственного содержания и прокормления, ты можешь употребить их на красоту самого издания и таким образом доставить хлеб бедным художникам нашим, которым приходится иногда претерпевать горькую чашу.

Итак, если все это, что я теперь сказал, пришлось тебе по сердцу, то благословясь приступай с Богом к составлению первой книжки "Современника" ко времени наступающего праздника Светлого Воскресения 1847 года, а письмо мое поставь первой статьей, в виде программы, или вступления в самую книгу. До того же времени дай его прочесть всем тем, от которых ты пожелал бы иметь статью. Как ни слабо и ни поверхностно оно написано, но я уверен, что, по прочтении его, всяк согласится вместе с тобой и со мной в необходимости такого издания в России и, верно, даст тебе наилучшее из своих произведений. В газетных листах ты можешь объявить о нем только немногими словами: именно, что "Современник" будет выходить в трех книгах, в означенные сроки. Прибавь к этому одни только имена тех, которых статьи будут помещены: этого достаточно. Пусть лучше все остальное, как достоинство статей, так и роскошь самого издания, будет приятною неожиданностью для каждого читателя".

По той же причине, которая объяснена перед этим письмо о "Современнике", помещаю здесь, а не выше, письма Гоголя к М.С. Щепкину о представлении "Ревизора с Развязкой", "Предуведомление" к четвертому и пятому изданиям "Ревизора" и письма к сестре Анне Васильевне.

Письма к М.С. Щепкину.

1

"Михаил Семенович! вот в чем дело: вы должны взять в свой бенефис "Ревизора" в его полном виде, то есть, следуя тому изданию, которое напечатано в полном собрании моих сочинений, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения. Не знаю, кто театральный цензор. Если тот самый Гедеонов, который был в Риме с графом Васильевым и с которым я там познакомился, то попросите его от моего имени крепко. Во всяком случае обратитесь по этому делу к Плетневу и графу М.Ю. В<иельгорскому>, которым все объясните и которых участие может оказаться нужным. Скажите как им, так и себе самому, чтобы это дело до самого представления не разглашалось и оставалось бы втайне между вами. Хлестакова должен играть Живокини. Дайте непременно от себя мотив другим актерам, особенно Бобчинскому и Добчинскому. Постарайтесь сами сыграть перед ними некоторые роли. Обратите особенное внимание на последнюю сцену. Нужно непременно, чтобы она вышла картинной и даже потрясающей. Городничий должен быть совершенно потерявшимся и вовсе не смешным. Жена и дочь в полном испуге должны обратить глаза на его одного. У смотрителя училищ должны трястись колени сильно; у Земляники также. Судья, как уже известно, с присядкой. Почтмейстер, как уже известно, с вопросительным знаком к зрителям. Бобчинский и Добчинский должны спрашивать глазами друг у друга объяснения этому всему. На лицах дам-гостей ядовитая усмешка, кроме одной жены Луканчика, которая должна быть вся в испуге, бледна, как смерть, и рот открыт. Минуту, или минуты две, непременно должна продолжаться эта немая сцена, так чтобы Коробкин соскучившись успел попотчивать Растаковского табаком, а кто-нибудь из гостей даже довольно громко сморкнуть в платок. Что же касается до прилагаемой при сем "Развязки Ревизора", которая должна следовать тот же час после "Ревизора", то вы, прежде чем давать ее разучать актерам, вчитайтесь в нее хорошенько сами, войдите в значение и крепость всякого слова, всякой роли, так как бы вам пришлось все эти роли сыграть самому, и когда войдут они вам в голову все, соберите актеров и прочитайте им, и прочитайте не один раз, прочитайте раза три-четыре, или даже пять. Не пренебрегайте, что роли маленькие и по нескольку строчек.

Строчки эти должны быть сказаны твердо, с полным убежденьем в их истине; потому что это спор, и спор живой, а не нравоучение. Горячиться не должен никто, кроме разве Семена Семеновича, но слова произносить должен взяк несколько погромче, как в обыкновенном разговоре, потому что это спор. Николай Николаич должен быть даже отчасти криклив; Петр Петрович - с некоторым заливом. Вообще было бы хорошо, если бы каждый из актеров держался сверх того еще какого-нибудь ему известного типа. Играющему Петра Петровича нужно выговаривать свои слова особенно крупно, отчетливо, зернисто. Он должен скопировать того, которого он знал говорящего лучше всех по-русски. Хорошо бы, если бы он мог несколько придерживаться американца Т<олстого>. Николаю Николаевичу должно, за неимением другого, придерживаться Ник<олая> Филипповича Пав<лова>, потому что у него самый ровный и пристойный голос из всех наших литераторов; притом в него не трудно попасть. Самому Семену Семеновичу нужно дать более благородную замашку, чтобы не сказали, что он взят с Николая Михаилов<ича> [23] Заг<оскина>. Вам же вот замечание. Старайтесь произносить все ваши слова как можно тверже и покойнее, как бы вы говорили о самом простом, но весьма нужном деле. Храни вас Бог слишком расчувствоваться. Вы расхныкаетесь, и выйдет у вас чорт знает что. Лучше старайтесь так произнести слова, самые близкие к вашему собственному состоянью душевному, чтобы зритель видел, что вы стараетесь удержать себя от того, чтобы не заплакать, а не в самом деле заплакать. Впечатление будет от того несколько раз сильней. Старайтесь заблаговременно, во время чтения своей роли, выговаривать твердо всякое слово, простым, но проницающим языком, - почти так, как начальник артели говорит своим работникам, когда выговаривает им, или попрекает в том, в чем действительно они провиноватились. Ваш большой порок в том, что вы не умете выговаривать твердо всякого слова. От этого вы неполный владелец собою в своей роле. В Городничем вы лучше всех ваших других ролей именно потому, (что) почувствовали потребность говорить выразительнее. Будьте же и здесь, и в "Развязке Ревизора", тем же Городничим. Берегите себя от сентиментальности и караульте сами за собою. Чувство явится у вас само собою; за ним не бегайте; бегайте за тем, как бы стать властелином себя. Обо всем этом не сказывайте никому в Москве, кроме Шевырева, по тех пор, покуда не возвратитесь из Петербурга. У вас язык немножко длинноват; вы его на этот раз поукоротите. Если ж он начнет слишком почесываться, то вы придите в другой раз к Шевыреву и расскажите ему вновь, как бы вы рассказывали свежему и совсем другому человеку. Развязку нужно будет переписать, потому что кроме экземпляра, нужного для театральной цензуры, другой будет нужен для подписания цензору Никитенке, которому отдаст Плетнев, ибо "Ревизор" должен напечататься отдельно с "Развязкой" ко дню представления и продаваться в пользу бедных, о чем вы, при вашем вызове, по окончании всего, должны возвестить публике, что не благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить "Ревизора" в театральной же лавке; а кто разохотится дать больше означенной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук, для большей верности. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву. Но об этом речь еще впереди. Довольно с вас, покаместь, этого. Итак благословясь поезжайте с Богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не глядите на то, что пиэса заиграна и стара. Будет к этому времени такое обстоятельство, что все пожелают вновь увидать "Ревизора" даже и в том виде, в каком он давался прежде. Сбор ваш будет с верхом полон. Поговорите с Сосницким, чтоб увидать, можно ли то же самое сделать в Петербурге сколько возможно таким образом, как в Москве. Прежде его испытайте: он немножко упрям в своих убеждениях. Скажите ему, что это стыдно - и все в христианском духе - иметь такое гордое мнение в своей безошибочности и что он первый, если бы только захотел истинно постараться о том, чтобы последняя сцена вышла так, как ей следует быть, она бы сделалась чистая натура; не приметил бы зритель такой искусственности и принял бы ее за вылившуюся непринужденно. Скажите ему, что для русского человека нет невозможного дела, что нет даже на языке его и слова нет, если он только прежде выучился говорить всяким собственным страстишкам нет. Письмо это дайте прочесть Шевыреву, так же как и самую "Развязку Ревизора", и о получении всего этого уведомьте меня тот же час".

2

"Пишу к вам еще несколько строк, Михаил Семенович. Если вы совершенно сошлись и условились с Сосницким относительно постановки "Ревизора" в новом виде, то вот вам маленькое письмецо к Сосницкому, которое влагаю незапечатанным, чтобы могли прочесть его также и вы, и встретить там, может быть, что-нибудь нужное и для собственного соображения. По делу хлопочите живо и никак не пропускайте бывать у всех, у кого следует. У графа В<иельгорского>, Михаила Юрьевича, побывайте, как я вам уже говорил. Повидайтесь также с меньшой дочерью его, графиней Анной Михайловной. Скажите ей, что я непременно приказал вам к ней явиться, и расскажите ей обо всем относительно постановки "Ревизора". Скажите ваши мысли о "Ревизоре" и вообще обо всем по этой части, равно как и о ходе дела. Она будет хлопотать о многом лучше мужчин. На ней, между прочим, лежит одна из главных обязанностей по поводу раздачи суммы для бедных; а потому все это дело ей близко, и вы можете с ней разговориться откровенно обо всем. Она умна; многое поймет и на многое подвинет других. А ко мне не позабудьте написать в Неаполь из Петербурга хоть несколько строк, чтобы я знал, как расправлялись вы молодцом, или - к вечному стыду - бабой, от чего Бог да сохранит вас".

3

"(1847) декабря 16. Неаполь. Вы уже, без сомнения, знаете, Михаил Семенович, что "Ревизора с Развязкой" следует отложить до вашего бенефиса в будущем 1848 году. На это есть множество причин, часть которых, вероятно, вы и сами проникаете. Во всяком случае я этому рад. Кроме того, что дело будет не понято публикою нашею в надлежащем смысле, оно выйдет просто дрянь от дурной постановки пиэсы и плохой игры наших актеров. "Ревизора" нужно будет дать так, как следует (сколько-нибудь сообразно тому, чего требует по крайней мере автор его), а для этого нужно время. Нужно, чтобы вы переиграли хотя мысленно все роли, услышали целое всей пиэсы и несколько раз прочитали бы самую пиэсу актерам, чтобы они таким образом невольно заучили настоящий смысл всякой фразы, который, как вы сами знаете, вдруг может измениться от одного ударения, перемещенного на другое место, или на другое слово. Для этого нужно, чтобы прежде всего я прочел вам самому "Ревизора", а вы бы прочли потом актерам. Бывши в Москве, я не мог читать вам "Ревизора". Я не был в надлежащем расположении духа, а потому не мог даже суметь дать почувствовать другим, как он должен быть сыгран. Теперь, слава Богу, могу. Погодите, может быть, мне удастся так устроить, что вам можно будет приехать летом ко мне. Мне ни в каком случае нельзя заглянуть в Россию раньше окончания работы, которую нужно кончить. Может быть, вам также будет тогда сподручно взять с собою и какого-нибудь товарища, больше других толкового в деле. А до того времени вы все-таки не пропускайте свободного времени и вводите, хотя понемногу, второстепенных актеров в надлежащее существо ролей, в благородный, верный такт разговора - понимаете ли? - чтобы не слышался фальшивой звук. Пусть из них никто не отменяет своей роли и не кладет на нее красок и колорита, но пусть услышит общечеловеческое ее выражение и удержит общечеловеческое благородство речи. Словом, изгнать вовсе карикатуру и ввести их в понятие, что нужно не представлять, а передавать прежде мысли, позабывши странность и особенность человека. Краски положить нетрудно, дать цвет роли можно и потом. Для этого довольно встретиться с первым чудаком и уметь передразнить его; но почувствовать существо дела, для которого призвано действующее лицо, трудно, и без вас никто сам по себе из них этого не почувствует. Итак сделайте им близким ваше собственное ощущение, и вы сделаете этим истинно доблестный подвиг в честь искусства. А между тем напишите мне (если книга моя, Выбран<ные> места из переписки, уже вышла и в ваших руках) ваше мнение о статье моей о театре и одностороннем взгляде на театр, не скрывая ничего и не церемонясь ни в чем, равным образом как и обо всей книге вообще. Что ни есть в душе, все несите и выгружайте наружу".

4

"Письмо ваше, добрейший Михаил Семенович, так убедительно и красноречиво, что, если бы я и точно хотел отнять у вас Городничего, Бобчинского и прочих героев, с которыми, вы говорите, сжились, как с родными по крови, то и тогда бы возвратил вам вновь их всех, - может быть, даже и с поддачей лишнего друга. Но дело в том, что вы, кажется, не так поняли последнее письмо мое. Прочитайте "Ревизора". Я именно хотел затем, чтобы Бобчинский сделался еще больше Бобчинским, Хлестаков Хлестаковым, и словом - всяк тем, чем ему следует быть. Переделку же я разумел только в отношении к пиэсе, заключающей "Ревизора". Понимаете ли это? В этой пиэсе я так неловко управился, что зритель непременно должен вывести заключение, что я из "Ревизора" хочу сделать аллегорию. У меня не то в виду. "Ревизор" "Ревизором", а применение к самому себе есть непременная вещь, которую должен сделать всяк зритель изо всего, даже и не-"Ревизора", но которое прилично ему сделать по поводу "Ревизора". Вот что следовало было доказать по поводу слов: "Разве у меня рожа крива?" Теперь осталось все при всем: и овцы целы, и волки сыты. Аллегория аллегорией, а "Ревизор" "Ревизором". Странно, однако ж, что свидание наше не удалось. Раз в жизни пришла мне охота прочесть как следует "Ревизора", чувствовал, что прочел бы действительно хорошо, - и не удалось. Видно, Бог не велит мне заниматься театром. Одно замечанье насчет Городничего приймите к сведению. Начало первого акта несколько у вас холодно. Не позабудьте также: у Городничего есть некоторое ироническое выражение в минуты самой досады, как, например, в словах: "Так уж, видно, нужно. До сих пор подбирались к другим городам; теперь пришла очередь и к нашему". Во втором акте, в разговоре с Хлестаковым следует гораздо больше игры в лице. Тут есть совершенно различные выраженья сарказма. Впрочем это ощутительней по последнему изданию, напечатанному в "Собрании сочинений".

Очень рад, что вы занялись ревностно писанием ваших записок. Начать в ваши годы писать записки - это значит жить вновь. Вы непременно помолодеете и силами, и духом, а чрез то приведете себя в возможность прожить лишний десяток лет".

"Предуведомление

Почти все наши русские литераторы жертвовали чем-нибудь от трудов своих в пользу неимущих: одни издавали с этою целью сами книги, другие не отказывались участвовать в изданиях, собираемых из общих трудов, третьи, наконец, составляли нарочно для того публичные чтения. Один я отстал от прочих. Желая хотя поздно загладить свой проступок, назначаю в пользу неимущих четвертое и пятое издание "Ревизора", ныне напечтанные в одно и то же время в Москве и в Петербурге, с присовокуплением новой, неизвестной публике пиэсы: "Развязка Ревизора". По разным причинам и обстоятельствам, пиэса эта не могла быть доселе издана, и в первый раз помещается здесь.

Деньги, выручаемые за оба эти издания, назначаются только в пользу тех неимущих, которые, находясь на самых незаметных маленьких местах, получают самое небольшое жалованье и этим небольшим жалованьем, едва достаточным на собственное прокормление, должны помогать, а иногда даже и содержать, еще беднейших себя родственников своих, - словом, в пользу тех, которым досталась горькая доля тянуть двойную тягость жизни. А потому прошу всех моих читателей, которые сделали уже начало доброму делу покупкой этой книги, сделать ему и доброе продолжение, а именно: собирать, по возможности и по мере досуга, сведения обо всех наиболее нуждающихся, как в Москве, так и в Петербурге, не пренебрегая скучным делом входить самому лично в их трудные обстоятельства и доставлять все таковые сведения тем, на которых возложена раздача вспомоществования.

Много происходит вокруг нас страданий, нам неизвестных. Часто в одном и том же месте, в одной и той же улице, в одном и том же с нами доме изнывает человек, сокрушенный весь тяжким игом нужды и ею порожденного, сурового внутреннего горя, - которого вся участь, может быть, зависела от одного нашего пристального на него взгляда; но взгляда на него мы не обратили; беспечно и беззаботно продолжаем жизнь свою, почти равнодушно слышим о том, что такой-то, живший с нами рядом, по-гибнул, не подозревая того, что причиной этой погибели было именно то, что мы не дали себе труда пристально взглянуть на него. Ради самого Христа, умоляю не пренебрегать разговорами с теми, которые молчаливы, неразговорчивы, которые скорбят тихо, претерпевают тихо и умирают тихо, так что даже редко и по смерти их узнается, что они умерли от невыносимого бремени своего горя. Всех же тех моих читателей, которые, будучи заняты обязанностями и должностями высшими и важнейшими, не имеют через то досуга входить непосредственно в положение бедных, прошу не оставить посильным денежным вспоможением, препровождая его к одному из раздавателей таких вспомоществований, которых имена, и адреса приложены в конце сего предуведомления.

Считаю обязанностью при этом уведомить, что избраны мною для этого дела те из мне знакомых лично людей, которые, не будучи озабочены излишне собственными хлопотами и обязанностями, лишающими нужного досуга для подобных занятий, влекутся сверх того собственной, душевной потребностью помогать другому и которые взялись радостно за это трудное дело, несмотря на то, что оно отнимает от них множество приятных удовольствий светских, которыми неохотно жертвует человек. А потому всяк из дающих может быть уверен, что помощь, им произведенная, будет произведена с рассмотрением: не бросится из нее и копейка напрасно. Не помогут они по тех пор человеку, пока не узнают его близко, не взвесят всех обстоятельств, его окружающих, и не получат таким образом вразумления полного, каким советом и напутствием сопроводить поданную ему помощь. В тех же случаях, где страждущий сам виной тяжелой участи своей и в дело его бедствия замешалось дело его собственной совести, помощь произведут они не иначе, как через руки опытных священников и вообще таких духовников, которые не в первой раз имели дело с душою и совестью человека. Хорошо, если бы всяк из тех, которые будут собирать сведения о бедных, взял на себя труд изъясняться об этом с раздавателями сумм лично, а не посредством переписки: в разговорах объясняются легко все те недоразумения, которые всегда остаются в письмах. Всяк может усмотреть сам, уже по роду самого дела, к кому из означенных лиц ему будет приличней, ловче и лучше обратиться, принимая в соображение и то, в каком деле особенно нужно сострадательное участие женщины, а в каком твердое, братски подкрепляющее слово мужа. Лучше, если для таких переговоров будет назначен раз навсегда один определенный час, хотя, положим, от 11 до 12, который вообще для всех, для большинства людей, есть удобнейший; если ж кому он и неудобен, то все-таки, пришедши в этот час, можно получить осведомление о другом удобнейшем" [24].

Письма к сестре Анне Васильевне.

1

"На письмо твое, сестра Анна Васильевна, я не отвечал, хотя был им доволен. Насчет племянника нашего скажу тебе, что------я думал только, не вырвется ли как-нибудь в словах его любовь и охота к какому-нибудь близкому делу, которое под рукой и о котором мальчик в его лета может иметь понятие. ----------Ты внуши ему по крайней мере желанье читать побольше исторических книг и желанье узнавать собственную землю, географию России, историю России, путешествия по России. Пусть он расспрашивает и узнает про всякое сословие в России, начиная с собственной губернии и уезда: что такое крестьяне, на каких они условиях, сколько работают в этом месте, сколько в другом, какими работами занимаются, - что такое мещане в городах, чем занимаются, - что такое купцы и чем торгуют, - что производит такой-то уезд, или губерния и чем промышляют в другом месте. Словом - нужно, чтобы в нем пробудилось желанье узнавать быт людей, населяющих Россию. С этими познаньями он может сделаться потом хорошим чиновником и нужным человеком государству. Ты можешь слегка приучать его к этому даже в деревне Васильевке. Например, в первую ярмарку, какая случится у вас, вели ему высмотреть хорошенько, каких товаров больше и каких меньше, и записать это на бумажке, - скажи, что для меня. Потом пусть запишет, откуда и с каких мест больше привезли товаров и чьи люди больше торгуют и больше привозят. Это заставит его и переспросить, и поразговориться со многими торговцами. А потом может таким образом и в Полтаве замечать многое. Нужно, чтобы он не пропускал ничего без наблюдательности. Если в нем пробудится наблюдательность всего, что ни окружает, тогда из него выйдет человек; без этого же свойства, он будет кругом ничто. Вот все, что почитаю нужным передать тебе по предмету племянника----------".

2

"От Шевырева ты получишь несколько книг, которые ты должна будешь прочесть вместе с племянником, потому что они собственно для него. Но я бы хотел, чтобы ты их прочитала тоже. Они могут и тебя несколько навести именно на то, что нужно знать тому, кто бы захотел бы истинно честно служить земле своей. Тебе это нужно, чтобы уметь внушить своему племяннику желание любить Россию и желанье знать ее. Прочитай особенно книгу самого Шевырева: "Чтения о русской словесности". Они тебя введут глубже в этот предмет, чем племянника, потому что он еще дитя, и ты будешь потом в силах истолковать ему многое, чего он сам не поймет. Старайся также внушить ему, что на всяком месте можно исполнять свято долг свой, и нет в мире места, которое бы можно назвать было презренным. Всякое место может быть облагорожено, если будет на нем благородный человек. Между книгами одна будет Гуфланда, О жизни человеческой. Ты ее передай Ольге: это ее книга, так же как и прочие, духовного содержания. Пожалуста почаще экзаминуй племянника в тех науках, которые он учит в гимназии. Заставляй его почаще изъяснять тебе, в чем именно состоит такая-то и такая наука и что в ней содержится. Проси его слушать повнимательнее преподавателей, чтобы пересказать потом тебе; уверь его, что ты многому и сама хочешь поучиться у него. Тебе это удастся, я знаю. Тогда тебе лучше откроется, что он такое и к чему именно есть у него способности. Старайся также доказать ему, что тот, кто желает учиться и быть полезным земле своей, тот сумеет научиться и у профессора не очень умного; а кто не имеет этого желанья, тот не научится ничему и у найумнейшего учителя, - чтобы он не научился нерадеть и о самой науке из-за того только, что учитель не совсем хорош, но чтобы чувствовал, что тогда еще больше нужно работать самому, когда учитель не так хорош".

XXVIII.

Путешествие в Иерусалим. - Конвоированье через пустыни Сирии. - Побудительные причины к путешествию. - Внутреннее перевоспитание. - Понятия о службе. - Письма о путешествии в Иерусалим к Н.Н. Ш<ереметевой>, П.А. Плетневу, А.С. Данилевскому, Жуковскому и отцу Матвею.

Из помещенных здесь писем видно, что Гоголя никогда не оставляла мысль о задуманном им давно уже путешествии в Иерусалим. Наконец наступило время совершить его.

Сведения мои об этом благочестивом подвиге поэта ограничиваются, покаместь, только тем, что он совершил переезд через пустыни Сирии в сообществе своего соученика по гимназии, Б<азили>, - того самого, с которым он хотел стреляться на пистолетах без курков. Б<азили>, занимая значительный пост в Сирии, пользовался особенным влиянием на умы туземцев. Для поддержания этого влияния, он должен был играть роль полномочного вельможи, который признает над собой только власть "Великого Падишаха". Каково же было изумление арабов, когда они увидели его в явной зависимости от его тщедушного и невзрачного спутника! Гоголь, изнуряемый зноем песчаной пустыни и выходя из терпения от разных дорожных неудобств, которые, ему казалось, легко было бы устранить, - не раз увлекался за пределы обыкновенных жалоб и сопровождал свои жалобы такими жестами, которые, в глазах туземцев, были доказательством ничтожности грозного сатрапа. Это не нравилось его другу; мало того: это было даже опасно в их странствовании через пустыни, так как их охраняло больше всего только высокое мнение арабов о значении Б<азили> в Русском государстве. Он упрашивал поэта говорить ему наедине что угодно, но при свидетелях быть осторожным. Гоголь соглашался с ним в необходимости такого поведения, но при первой досаде позабыл дружеские условия и обратился в избалованного ребенка. Тогда Б<азили> решился вразумить приятеля самим делом и принял с ним такой тон, как с последним из своих подчиненных. Это заставило поэта молчать, а мусульманам дало почувствовать, что Б<азили> все-таки полновластный визирь "Великого Падишаха", и что выше его нет визиря в Империи.

Но любопытно было бы проводить Гоголя мыслью по всем посещенным им местам в Палестине, что, без сомнения, кто-нибудь и сделает в свое время. В жизни такого писателя и человека, как Гоголь, не может быть шагу, который бы не заслуживал внимания. Если какое-нибудь движение его души и непонятно для нас, несообразно с известными нам обстоятельствами, или даже, по нашему нынешнему взгляду на вещи, вовсе незамечательно, то мы все-таки должны сохранить его в чистоте истины для будущих мыслителей, которые, может быть, будут стоять на большей высоте, нежели мы стоим, и озирать обширнейший кругозор фактов, нежели какой представляется нашим умственным взорам.

Относительно побудительных причин к путешествию в Иерусалим, я должен сказать, что Гоголь в этом случае руководился не одним безотчетным чувством благоговения к местам, освященным столь великими воспоминаниями, - чувством, общим всем христианам: у него было более частное душевное побуждение.

Выше было уже сказано, что мысль о службе никогда не оставляла Гоголя, - что он в первой молодости своей переменил несколько мест, ища, где бы приносить больше пользы своему отечеству, - что, почувствовав наконец себя достойным деятелем на поприще писателя, он оставил службу и обратил все свои силы на то, чтобы произвести творение, истинно полезное соотечественникам, и этим способом доказать, что он также гражданин земли своей. Мы знаем, как он исполнил часть своего предприятия, написав и издав первый том "Мертвых душ". Но это было не более, как начало; это было, по его же сравнению, только серое и закопченное дымом предместие к великолепному городу, в который он намеревался ввести своего читателя; это было только крыльцо к тому дворцу, который строился в воображении автора. Так как по плану Гоголя нужно было, чтобы вся первая часть "Мертвых душ" наполнена была только пошлыми лицами, выражающими падение натуры человеческой, то он написал ее без особенных усилий. Он уже стоял на такой нравственной высоте, чтобы видеть в других и в самом себе все унизительное для человеческого достоинства. Он прошел по тому пути, на котором встречаются изображенные им лица, и изучил всю их обстановку. Глубокое сознание того, чем следует быть человеку, и грустные воспоминания виденного, слышанного и испытанного в жизни помогли ему выставить пошлости и пороки современного человека с такой беспощадной истиною, что все без исключения почувствовали отвращение к его героям; а некоторые, не разобрав, что тут действовала в авторе необычайная способность воспроизводить в полных типах отдельные явления повседневной жизни, не обинуясь объявили, что он сам должен быть сродни своим Чичиковым, Плюшкиным, Ноздревым и т.д. А между тем автор изнемогал под тяжестью своей обязанности входить в нечистые души своих действующих лиц, принимать на себя их отвратительный вид и лицедействовать за них перед публикой. Тягость его подвига тем больше подавляла его, что он знал, как взглянуть на него за его метампсихозис. Он знал это и завидовал писателю, "который не изменил ни разу возвышенного строя своей лиры, не спускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы" [25]. Он знал это и жаловался на удел писателя, "дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами, и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных повседневных характеров, которыми кишит наша земная, под час горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!" [26]. Он предвидел, что современный суд "назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта" [27].

"И долго еще (говорил он с грустью одинокого, бессемейного путника посреди дороги) определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы, и почуют, в смущенном трепете, величавый гром других речей..." [28] 

Это было сказано не даром. Он исполнил часть своего предприятия тем, что создал характеры и выставил явления, которые внушили "сильное отвращение от ничтожного" и "разнесли по России некоторую тоску и собственное наше неудовольствие на самих себя". Но ему предстояло совершить гораздо больше: ему нужно было представить такие явления русской натуры, которые бы подвинули читателя вперед уже не отвращением только от низкого и дурного, а пламенным сочувствием к высокому и прекрасному. Тут он был остановлен в своей работе самым неприятным образом. Произведя анализ над собственной душой, он убедился, что говорить и писать о высших чувствах и движениях человеческой души нельзя по воображению, что "добродетельных людей в голове не выдумаешь и что, пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и, как земля от неба, будет далеко от правды" [29].

Чтобы подняться на высоту, с которой видны ясно недостатки и достоинства каждого народа, Гоголь оставил на время все свои занятия по предмету изучения русских людей и России и "обратил все свое внимание на узнание тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще". Он принялся читать книги, имеющие предметом исследование души человеческой в разных ее проявлениях, откровенные записки людей разного звания об их душевных тайнах, трактаты и системы законодателей и, переходя от наставника к наставнику, дошел наконец до ясного уразумения того, с чего в детстве начал науку жизни, но что он до тех пор понимал не совсем ясно. Он убедился, что все учения философов сходятся, как радиусы в центре, в учении Спасителя мира, и что только христианину отверзаются все таинства души человеческой.

Разрешив оживленною вновь верою во Христа некоторые важные вопросы, занимавшие его душу, и удовлетворив своей жажде знать человека вообще, он опять почувствовал влечение к поэтическому труду своему и занялся с новым жаром изучением России и русского человека. Он начал знакомиться с опытными практическими людьми всех сословий, которым хорошо были известны разные особенности на Руси и вообще ее вещественное и нравственное состояние, и завел переписку с такими людьми, которые могли сообщить ему какое-нибудь интересное обстоятельство, или описать какой-нибудь замечательный характер. Это было ему нужно для того, чтобы при создании своих типов, он мог принимать в соображение как можно больше предметов и явлений действительного мира, ибо свойство его творчества было таково, что только тогда каждое лицо в его сочинении становилось живым, когда он, утвердив в уме крупные черты его, обнимал в то же время все мелочи и дрязги, которые должны окружать это лицо в жизни действительной.

Письменные запросы Гоголя были, однако ж, напрасны; напрасно было также и воззвание его в предисловии ко второму изданию "Мертвых душ", в котором он просил помощи у всех грамотных людей. Он высказал этим только простодушие художника, который смотрит на мир с верою в его симпатию и предполагает в нем множество людей, готовых помочь ему в его великом деле. Будучи, однако ж, не только артистом в душе, но и человеком умным, он не мог не знать, что его запросы и особенно печатные, навлекут на него насмешки со стороны людей, видящих вещи с прозаической точки зрения; но он решился переносить и насмешки, лишь бы добыть хоть от нескольких лиц такие записки, которые помогли бы ему двинуть вперед свою работу и продолжать таким образом по-своему службу отечеству, которая была для него главнейшим долгом на земле. Но все были заняты своими делами и предоставляли поэту делать свое; никто, или почти никто, не помог ему, а в журналах на его запросы отвечали насмешками. Он должен был ограничиться собственными наблюдениями и расспросами у нескольких земляков, с которыми сталкивался он за границей. Там люди охотнее разговаривали с ним о том, что составляет характеристические особенности русского человека, и глубже вникали в явления русской жизни. В России, напротив, Гоголь слышал чаще всего отвлеченные толки, лишенные анекдотического характера. А ему нужны были только факты, только черты, взятые с натуры, а не из философических наведений, для того, чтобы придать образовавшимся в его фантазии высоким характерам колорит действительности.

Таким образом работа шла у него медленно, - тем более, что, возвысясь до чистого художественного критицизма, он сделался очень строг к самому себе и беспрестанно останавливал себя вопросами: "Зачем? к чему это? какая от этого будет польза?" и т.п. Он написал было уже второй том "Мертвых душ", но, повинуясь своему непреложному внутреннему суду, сжег его вместе с прочими своими произведениями, существовавшими в рукописи, как недостойное обнародование. Пробовал писать вновь, но ничто его не удовлетворяло. Христианин и художник спорили еще в нем друг с другом и не слились в одно животворное духовное существо. Он был доволен только своими письмами к знакомым и друзьям о том, что занимало его пересоздававшую себя душу, и, обрадовавшись, что мог высказываться хоть в этой форме, издал выбор из писем особою книжкою. Он надеялся, что этими письмами обратит внимание общества на то, что он называл делом жизни, и что, заставив говорить других, заговорит сам о России. Но, вместо разрешения предложенных им в "Переписке" вопросов, грамотные русские люди принялись судить и рядить о самом авторе. Это заставило его снова погрузиться в самого себя и признать себя недозревшим еще до того, чтобы произнести умное и нужное человеку слово. Мало-помалу он пришел наконец к убеждению, что его сочинения, как писателя не вполне организовавшегося, могут скорее принести вред, нежели пользу, и что поэтому он, как честный человек, должен положить перо, пока не почует себя вполне приготовленным к своему делу. Смиренномудрый в высшей степени и постоянно одушевляемый жаждою приносить пользу ближним, Гоголь усомнился наконец даже в том, действительно ли поприще писателя есть прямое его назначение. Вместе с верою, которая была глубоко внедрена в него воспитанием и прояснела посредством анализа, произведенного им над своей душою, в нем возгорелась прежняя страсть к службе государственной. Только теперь уже он не строил себе, как прежде, никаких планов касательно должности, которая должна быть создана собственно для него. Теперь он смотрел на себя, как на обыкновенного человека, и все места по службе казались ему одинаково значительными, если только, служа Царю земному, служить этим самим и поставившему Его Господу. Он решился возвратиться в Россию и немедленно вступить в государственную службу, - только выбрать себе должность по своим способностям, такую должность, которая бы дала ему возможность изучить русского человека практически, с тем, что если возвратится к нему творчество, то чтобы у него набрались материалы. Так совершилось в Гоголе беспримерное перерождение - торжество христианина над художником и потом возрождение художника в христианине, - словом, душевное пересоздание, возведшее его на ту степень поэтического творчества, на которой он явился во втором томе "Мертвых душ". Он понял, что он уж другой человек, что учение его кончилось, что он вступает на новое поприще служения ближнему, какова бы ни была форма этого служения; и вот он отправляется в Иерусалим помолиться своему Божественному Учителю на том месте, которое освящено Его стопами, испросить у Него новых сил на дело, к которому готовился всю жизнь, и поблагодарить Его за все, что ни случилось с ним в жизни.

Вот объяснение предприятия, которое, по мнению людей, стоявших вдали от Гоголя, казалось явлением совершенно отдельным от всего в его жизни, но которое теперь оказывается в тесной и необходимой связи с его душевною историею.

Помещу здесь ряд писем его, относящихся к его путешествию в Иерусалим. В них читатель не найдет того, что собственно можно бы назвать историею путешествия, но они обнаруживают чувства, которыми была полна душа поэта в разные моменты этого события. Между прочим замечательна следующая просьба его к матери [30].

"Во все время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такое святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлечениям".

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Христос Воскресе! Знаю, что и вы произнесли мне это святое приветствие, добрый друг мой. Дай Бог воспраздновать нам вместе этот святой праздник во всей красоте его еще здесь, еще на земле, еще прежде того времени, когда, по неизреченной милости Своей, допустит нас Бог воспраздновать на небесах, на невечереющем дне Его царствия. Мне скорбно было услышать об утрате вашей, но скоро я утешился мыслью, что для христианина нет утраты, что в вашей душе живут вечно образы тех, к которым вы были привязаны; стало быть, их отторгнуть от вас никто не может; стало быть, вы не лишились ничего; стало быть, вы не сделали утраты. Молитвы ваши воссылаются за них по-прежнему, доходят так же к Богу, может быть, еще лучше прежнего; стало быть, смерть не разорвала вашей связи. Итак Христос воскрес, а с Ним и все близкие душам нашим! Что сказать вам о себе? Здоровьем не похвалюсь, но велика милость Божия, поддерживающая дух и дающая силы терпеть и переносить. Вы уже знаете, что я весь этот год определил на езду: средство, которое более всего мне помогало. В это время я постараюсь, во время езды и дороги, продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу. На это подает мне надежду свежесть головы и более зрелость, к которой привели меня именно недуги и болезни. Итак вы видите, что они были не без пользы и что все нам ниспосылаемое ниспосылается на пользу нашего же труда, предпринятого во имя Божие, хотя и кажется в начале, как будто и препятствует нам. Молитесь же Богу, добрый друг, дабы отныне все потекло успешно и заплатил бы я тот долг, о котором говорит мне немолчно моя совесть, и мог бы я без упрека предстать пред Гробом Господа нашего и совершить Ему поклонение, без которого не успокоится душа и не в силах я буду принести ту пользу, которую бы искренно и нелицемерно хотела принести душа моя".

К ней же.

"Ваши письма, одно через Хомякова, другое по почте, получил одно за другим. По-прежнему изъявляю вам благодарность мою за них: они почти всегда приходятся кстати, всегда более или менее говорят моему состоянию душевному, сердце слышит освежение, и я только благодарю Бога за то, что Он внушил вам мысль полюбить меня и обо мне молиться. Только сила любви и сила молитвы помогли вам сказать такие нужные душе слова и наставления. Они одни только могли направить речь вашу ответно на то, что во мне, и пролить целенье в тех именно местах, где больше болит. Друг мой Надежда Николаевна, молите Бога, чтоб Он удостоил меня так поклониться Святым Местам, как следует человеку, истинно любящему Бога, поклониться. О, если бы Бог, со дня этого поклоненья моего, не оставлял меня никогда и утвердил бы меня во всем, в чем следует быть крепку, и вразумил бы меня, как ни на один шаг не отступаться от воли Его! Мысли мои доныне были всегда устремлены на доброе; желанье добра меня всегда занимало прежде всех других желаний, и только во имя его предпринимал я действия свои. Но как на всяком шагу способны мы увлекаться! как всюду способна замешаться личность наша! как и в самоотвержении нашем еще много тщеславного и себялюбивого! как трудно, будучи писателем и стоя на том месте, на котором стою я, уметь сказать только такие слова, которые действительно угодны Богу! как трудно быть благоразумным, и как мне в несколько раз трудней, чем всякому другому, быть благоразумным! Без Бога мне не поступить благоразумно ни в одном моем поступке, а не поступлю я благоразумно - грех мой несравненно больший противу всякого другого человека. Вот почему обо мне следует, может быть, больше молиться, чем о всяком другом человеке. Итак благодарю вас много за все, за ваши письма и молитвы, и вновь прошу вас так как и прежде не оставлять меня ими".

К П.А. Плетневу.

"Остенде. Августа 24 (1847).

Твое милое письмецо от 29 июля / 10 авг. получил. Оставим на время все. Поеду в Иерусалим, помолюсь, и тогда примемся за дело, рассмотрим рукописи и все обделаем сами лично, а не заочно. А потому, до того времени, отобравши все мои листки, отданные кому-либо на рассмотрение, положи их под спуд и держи до моего возвращения. Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь, как хочется мне помолиться, поблагодаря Бога за все, что ни случилось со мною. Теперь только, выслушавши всех, могу последовать совету Пушкина: "Живи один" и пр. А без того вряд ли бы мне пришелся этот совет, потому что все-таки, для того, чтобы идти дорогой собственного ума, нужно прежде изрядно поумнеть. Сообразя все критики, замечания и нападения, как изустные, так и письменные, вижу, что прежде всего нужно всех поблагодарить за них. Везде сказана часть какой-нибудь правды, несмотря на то, что главная и важная часть книги моей едва ли, кроме тебя да двух-трех человек, кем-нибудь понята. Редко кто мог понять, что мне нужно было также вовсе оставить поприще литературное, заняться душой и внутреннею своею жизнью для того, чтобы потом возвратиться к литературе создавшимся человеком и не вышли бы мои сочинения блестящая побрякушка.

Ты прав совершенно, признавая важность литературы (разумея в ее высоком смысле ее влияние на жизнь); но как много нужно, чтобы дойти до того! Какое полное знание жизни, сколько разума и беспристрастия старческого нужно для того, чтобы создать такие живые образы и характеры, которые пошли бы навеки в урок людям, которых бы никто не назвал в то же время идеальными, но почувствовал, что они взяты из нашего же тела, из нашей же русской природы! Как много нужно сообразить, чтобы создать таких людей, которые были бы истинно нужны нынешнему времени! Скажу тебе, что, без этого внутреннего воспитания, я бы не в силах был даже хорошенько рассмотреть все то, что необходимо мне рассмотреть. Нужно очень много победить в себе всякого рода щекотливых струн, чтобы ничем не раздражиться, ни на что не сердиться и уметь хладнокровно выслушать всех и взвесить всякую вещь. Теперь я хоть и узнал, что ничего не знаю, но знаю в то же время, что могу узнать столько, сколько другой не узнает. Но обо всем этом будем толковать, когда свидимся. Постараюсь, по приезде в Россию, получше разглядеть Россию, всюду заглянуть, переговорить со всяким, не пренебрегая никем, как бы ни противоположен был его образ мыслей моему, и словом - все пощупать самому.

Напиши мне о своих предположениях на будущий год относительно тебя самого, равно как и о том, расстаешься ли ты с университетом. Признаюсь, мне жалко, если ты это сделаешь. Оставить профессорство - это я понимаю; но оставить ректорство - это мне кажется невеликодушно. Как бы то ни было, но это место почтенное. Оно может много возвыситься от долговременного на нем пребывания благородного, честного и возвышенного чувствами человека. Мне так становится жалко, когда я слышу, что кто-нибудь из хороших людей сходит с служебного поприща, как бы происходила какая-нибудь утрата в моем собственном благосостоянии.----------Важнейшая государственная часть все-таки есть воспитание юношества; а потому на значительных местах по министерству народного просвещения все-таки должны быть те, которые прежде сами были воспитатели и знают опытно то, что другие хотят постигнуть рассуждением и умствованиями. А впрочем ты, вероятно, все это обсудил и взвесил, и знаешь, как следует поступить тебе".

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Ноября 8 (1847). Пишу к вам, добрый друг Надежда Николаевна, из Флоренции. Здоровье, благодаря молитвам молившихся обо мне, а в том числе и вашим, гораздо лучше. Слышу, что все в воле Божией, и если только угодно будет Его святой милости, если это будет признанным Им нужным для меня, то я буду и совсем здоров. Теперь все подвигаюсь к югу, чтобы быть ближе к теплу, которое мне необходимо, и к Святым Местам, которые еще необходимей. Желанья в груди больше, нежели в прошедшем году; даже дал мне Всевышний силы больше приготовиться к этому путешествию, нежели как я был готов к нему в прошедшем. Но при всем том покорно буду ждать Его святой воли и не пущусь в дорогу без явного указанья от неба. Есть еще много обстоятельств, от попутного устроения которых зависит мой отъезд, над которыми властен Бог и которые все в руках Его. Благоволит Он все устроить к тому времени как следует - это будет знак, что мне смело можно пускаться в дорогу. Но знаком будет уже и то, когда все, что ни есть во мне - и сердце, и душа, и мысли, и весь состав мой - загорится в такой силе желанием лететь в обетованную святую эту землю, что уже ничто не в силах будет удержать, и, покорный попутному ветру небесной воли Его, понесусь, как корабль, не от себя несущийся. Путешествие мое не есть простое поклонение: много, много мне нужно будет там обдумать у Гроба самого Господа, и от Него испросить благословение на все, в самой той земле, где ходили Его небесные стопы. Мне нельзя отправиться неготовому, как иному можно, и весьма может быть, что и в этом годе мне определено будет еще не поехать. Со многими из людей, близких мне, которые намеревались тоже к наступающему великому посту ехать в Иерусалим, случились тоже непредвиденные препятствия, заставившие иных возвратиться даже с дороги, в которую было уже пустились. А я иначе и не думал пускаться, как с людьми, близкими сколько-нибудь моей душе. Я еще не так сам по себе крепок и душевно, и телесно, чтобы мог пуститься один. Нужно для того уже быть слишком высокому христианину, нужно жить в Боге всеми помышлениями, чтобы обойтись без помощи других и без опоры братьев своих, а я еще немощен духом. Друг мой, молитесь же, да совершается во всем святая воля Бога и да будет все так, как Ему угодно. Молитесь, чтобы Он все во мне приуготовил так, чтобы не было во мне ничего, останавливающего меня от этого путешествия. С своей стороны, я готовлюсь от всех сил и стремлюсь к тому, и стремленье это Им же внушено. Да усилится же оно еще более!"

К ней же.

"Неаполь. Я виноват перед вами, добрый друг Надежда Николаевна! В оправданье вам ничего не могу сказать, кроме того, что "просто не писалось". Бывают такие времена, когда не пишется. О том, что далеко от души, говорить не хочется; о том же, что близко душе, говорить не можется, и пребываешь в молчаньи, сам не зная, от чего. Я теперь в Неаполе; приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим; определил себе даже отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии: как бы не знаю сам, еду ли я, или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, (и я) буду так полон этою мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал. Меня все страшит. Может быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды. Я бываю сильно болен морскою болезнью, даже и во время малейшего колебанья. Все это часто смущает бедный дух мой, и смущает, разумеется, от того, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера. Если б вера моя была сильна и желанье мое жарко, я бы благодарил Бога за то, что мне приходится ехать одному и что самые трудности и минуты опасные заставят меня сильней прибегнуть к Его помощи и вспомнить о Нем лучше, чем как привык вспоминать о нем человек в обыкновенные и спокойные дни жизни. В последний год, или лучше в последнюю половину года произошло несколько перемен в душе моей. Я обсмотрелся больше на самого себя и увидел, что я еще ученик во всем, даже и в том, в чем, казалось, имел право считать себя выучившимся и знающим. Это меня много смирило, вооружило большей осторожностью и недоверчивостью к себе и с тем вместе как бы охладило меня и в том, в чем бы я никогда не хотел охлаждаться. О, молитесь, мой добрый друг, чтобы росою божественной благодати оросилась моя холодная душа, чтобы твердая надежда в Бога воздвигнула бы во мне все и я бы окреп, как мне нужно, затем, чтобы ничего не бояться, кроме Бога! Молитесь, прошу вас, так крепко обо мне, как никогда не молились прежде. Я буду писать к вам еще; я хочу писать к вам теперь чаще, чем прежде. Бог да наградит вас за ваши молитвы обо мне и в сей, и в будущей жизни".

К А.С. Данилевскому.

"Ноября 20 (1847). Неаполь. Письмо твое от 4 октября я получил. Адрес я тебе выставил (в прежнем письме), но ты это позабыл, что с нами грешными случается. Подтверждаю тебе вновь, что я в Неаполе и остаюсь здесь по крайней мере до февраля. Потом - в дорогу Средиземным морем; и если только Бог благословит возврат мой на Русь, не подцепит меня на дороге чума, не поглотит море, не ограбят разбойники и не доконает морская болезнь, наконец, не задержат карантины, то в июне, или в июле увидимся. Писал я: "Побеседуем денька два вместе", потому что, сам знаешь, всяк из нас на этом свете - дорожний человек, куда-нибудь да держущий путь, а потому оставаться на ночлеге слишком долго, из-за того только, что приютно и тепло и попались хорошие тюфяки, есть уже баловство. У всякого есть дело, прикрепляющее его к какому-нибудь месту. Я же не зову тебя в Москву, или в Петербург, или в Неаполь, хотя (бы) мне и приятно было иметь тебя об руку. Я, хотя и не имею никакой службы, собственно говоря о формальной службе, но тем не менее должен служить в несколько раз ревностнее всякого другого. Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолженья лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое собственными глазами. А потому, как бы ни рад был прожить подоле в Киеве, но не думаю, чтоб удалось больше двух дней. Столько полагаю пробыть и у матушки. Осень - в Петербурге, а зиму - в Москве, если позволит, разумеется, здоровье. Если же сделается хуже - отправлюсь зимовать на юг. Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой [31], выбирая место, где лучше и удобнее работать, а не где веселей проводить время".

К П. А. Плетневу.

"Неаполь. Декабря 12 (1847). Я думал, что, по приезде в Неаполь, найду от тебя письмо; но вот уже скоро два месяца минет, как я здесь, а от тебя ни строчки, ни словечка. Что с тобой? пожалуйста не томи меня молчанием и откликнись. Мне теперь так нужны письма близких, самых близких друзей! Если я не получу, до времени моего отъезда, от тебя письма и дружеского напутствия в дорогу, мне будет очень грустно. Предстоящая дорога не легка. Я стражду сильно, когда бываю на море, а моря мне придется много. Я один; со мною нет никого, кто бы поддержал меня на пути в мои малодушные минуты, равно как и в минуты бессилия моего телесного. Если даже и письменного ободрения не пошлет мне близкая душа - это будет жестоко. Ради Бога, не медли и напиши не один раз, но два и три. Если, даст Бог, мы увидимся в наступающем 1848 году, - поблагодарю за все лично. До февраля я буду еще здесь. Адресуй в Неаполь, poste restante. А с тех пор, то есть, с половины февраля нового штиля, адресуй в Константинополь, на имя нашего посланника Титова. Денег посылать не нужно. Если не обойдусь с своими, то прибегну в Константинополе к займу. Свидетельство о жизни при сем прилагается. Вытребуй следуемые мне деньги и сто рублей серебром отправь, в скорейшем как можно времени, в город Ржев (Тверской губ.) тамошнему протоиерею Матвею Александровичу, для передачи кому следует, присоединив при сем прилагаемое письмо, а остальные присовокупи к прежним".

К отцу Матвею.

"Неаполь. Декабря 12 (1847). При этом письмеце вы получите, почтеннейший и добрейший Матвей Александрович, 100 рублей серебром. Половину этих денег прошу вас убедительно раздать бедным, то есть, беднейшим, какие вам встретятся, прося их, чтобы помолились они о здоровьи душевном и телесном того, который, от искреннего желания помочь, дал им деньги. Другую же половину, то есть, эти остальные 50 руб., разделите надвое, 25 рублей назначаю на три молебна о моем путешествии и благополучном возвращении в Россию, которые умоляю вас отслужить в продолжении великого поста и после Пасхи, как вам удобнее; 25 рублей остальные оставьте, покуда, у себя, издерживая из них только на те письма, которые вы писали, или будете писать ко мне, равно как и те, которые получали от меня и будете получать. Я вас ввел в издержки, потому что уже такое постановление: с тех не берут за письма, которые находятся за границей: за все платят вдвойне те, которые остаются в России. От того и упала на вас одного тягость. Еще раз прошу вас помолиться о благополучном путешествии моем и возвращении на родину, в Россию, в благодатном и угодном Богу состоянии душевном".



Поделиться книгой:



Регистрация