Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2 - Пантелеймон Александрович Кулиш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К нему же.

"Неаполь. Генваря 12 дня, 1848 г. Благодарю вас много за бесценные ваши строки. Прочитал несколько раз ваше письмо; прочитал потом еще в минуты других расположений душевных. Смысл нам не вдруг открывается, а потому нужно повторять чтение того, что относится до души нашей. Я верю, что вы молились обо мне и просили у Бога вразумленья сказать мне то, что для меня нужно, а потому, верно, после откроется мне в нем и больше, хотя и теперь вы сказали много того, за что душа моя будет благодарить вас и в будущей, и в здешней жизни [32]. Не могу только решить того, действительно ли дело, которое меня занимает и было предметом моего обдумывания с давних пор, есть учительство. Мне оно кажется только долгом и обязанностью службы, которую я должен был сослужить моему отечеству, как воин, гражданский и всякой другой чиновник, если только он получил для этого способности. Я точно моей опрометчивой книгой (которую вы читали) показал какие-то исполинские замыслы на что-то в роде вселенского учительства. Но книга моя есть произведенье моего переходного душевного состояния, временного, едва освободившегося от болезненного состоянья. Опечаленный некоторыми неприятными происшествиями, у нас случающимися, и нехристианским направлением современной литературы, я опрометчиво поспешил с этой нерассудительной книгой и нечувствительно забрел туда, где мне неприлично. А диавол, который как тут, раздул до чудовищной преувеличенности даже и то, что было даже и без умысла учительствовать; что случается всегда с теми, которые понадеются несколько на свои силы и на свою значительность у Бога. Дело в том, что книга эта не мой род. Но то, что меня издавна и продолжительней занимало, это было - изобразить в большом сочинении добро и зло, какое есть в нашей Русской земле, после которого русские читатели узнали бы лучше свою землю, потому что у нас многие, даже и чиновники, и должностные попадают в большие ошибки по случаю незнания коренных свойств русского человека и народного духа нашей земли. Я имел всегда свойство замечать все особенности каждого человека, от малых до больших, и потом изобразить его так перед глазами, что, по уверенью моих читателей, человек, мною изображенный, оставался, как гвоздь в голове, и образ его так казался жив, что от него трудно было отделаться. Я думал, что если я, с моим уменьем изображать живо характеры, узнаю получше многие вещи в России и то, что делается внутри ее, то я введу читателя в большее познание русского человека. А если я сам, по милости Божией, проникнусь более познаньем долга человека на земле и познаньем истины, то от этого нечувствительно и в сочинении моем добрые русские характеры и свойства людей получат привлекательность, а нехорошие - такую непривлекательность, что читатель не возлюбит их даже и в себе самом, если отыщет. Вот как я думал, и потому узнавал все, что ни относится до России; узнавал души людей и вообще душу человека, начиная с своей. Еще я не знал сам, как с этим слажу и как успею, а уже верил, что это будет мне возможно тогда, когда я сам сделаюсь лучшим. Вот в чем я полагал мое писательство. Итак учительство ли это? Я хотел представить только читателю замечательнейшие предметы русские в таком виде, чтобы он сам увидел и решил, что нужно взять ему, и так сказать сам поучил бы самого себя. Я не хотел даже выводить нравоученья. Мне казалось (если я сам сделаюсь лучше), все это нечувствительно, мимо меня, выведет сам читатель. Вот вам исповедь моего писательства. Бог весть, может быть, я в этом неправ, а потому вопрошу себя еще, стану наблюдать за собой, буду молиться. Но, увы! молиться не легко. Как молиться, если Бог не захочет? Вижу так много в себе дурного, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным небесному! Прежде мне казалось, что я уже возвысился душой, что я значительно стал лучше прежнего, в минуты слез и умилений, которые я ощущал во время чтенья святых книг. Мне казалось, что я удостаивался уже милостей Божьих, - что эти сладкие ощущенья есть уже свидетельство, что я стал ближе к небу. Теперь только дивлюсь своей гордости, дивлюсь тому, как Бог не поразил меня и не стер с лица земли. О друг мой и самим Богом данный мне исповедник! горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества неподозреваемых во мне прежде слабостей и пороков. И вот вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе.------Хочу верить и, несмотря на все это, я дерзаю теперь идти поклониться Святому Гробу. Этого мало: хочу молиться о всех и всем, что ни есть в Русской земле и отечестве нашем. О, помолитесь обо мне, чтобы Бог не поразил меня за мое недостоинство и удостоил бы об этом помолиться! Скажите мне: зачем мне, вместо того, чтобы молиться о прощении всех прежних грехов моих, хочется молиться о спасении Русской земли, о водворении в ней мира, наместо смятения, и любви, наместо ненависти к брату; зачем я помышляю об этом, наместо того, чтобы оплакивать собственные грехи мои? зачем мне хочется молиться еще и о том, чтобы Бог дал силы мне загладить новым, лучшим делом и подвигом мои прежние худые, даже и в деле писательства? О, молитесь обо мне, добрая душа моя! молитесь, чтоб Бог избавил меня от всякого духа искушения и дал бы мне уразуметь Его истинную волю. Молитесь, молитесь крепко обо мне, и Бог вам да поможет обо мне молиться.

Порученье ваше исполняю: Евангелие читаю и благодарю вас за это много. Уведомьте меня двумя строчками, получены ли вами из Петербурга деньги 100 рублей серебром на молебны и на бедных".

К Н. Н. Ш<ереметевой>.

"Неаполь. Генваря 22. Ваше письмо, добрейшая Надежда Николаевна, получил. Благодарю вас много за то, что не забываете меня. Вследствие вашего наставления, я осмотрел себя и вопросил, не имею ли чего на сердце против кого-либо, и мне показалось, что ни против кого ничего не имею. Вообще у меня сердце незлобное, и я думаю, что я в силах бы был простить всякому за какое бы то ни было оскорбление. Трудней всего примириться с самим собой, тем более, что видишь, как всему виной сам: не любят меня через меня же, сердятся и негодуют на меня, потому что собственным неразумным образом действий заставил я на себя сердиться и негодовать. А неразумны мои действия от того, что я не проникнулся святыней помыслов, как следует на земле человеку, и не умею исполнять с младенческой и чистой простотой сердца слова и законы Того, Кто их принес нам на землю. Собираюсь в путь, готовлюсь сесть на корабль ехать в Святую Землю, а между тем, как мало похожу на человека, собирающегося в путь! как много в душе мелочных земных привязанностей, земных опасений! как малодушна моя душа! Друг мой, молитесь обо мне, молитесь крепче, чем когда-либо молились. Молитесь о том, чтобы Бог дал силы помолиться так, как должен молиться Ему на земле человек, Им созданный и облагодетельствованный. Поручите отслужить молебен о благополучном моем путешествии такому священнику, о котором вы знаете, что он от всей души обо мне помолится. Я прилагаю при сем записочку того, о чем бы я хотел, чтоб помолились, сверх того, что находится в обоих молебнах".

На особом листке:

"Боже, сделай безопасным путь его, пребыванье в Святой Земле благодатным, а возврат на родину счастливым и благополучным.

Преклони сердца людей к доставлению ему покровительства, повсюду, где будет проходить он; восстанови тишину морей и укроти бурное дыхание непогоды.

Душу же его исполни благодатных мыслей во все время дороги его. Удали от него духа колебаний, духа помыслов мятежных и волнуемых, духа суеверия, пустых примет и малодушных предчувствий, ничтожного духа робости и боязни.

Дух же бодрости и силы и несокрушимой в Тебе надежды, Боже, всели в него! Да окрепнет во всем благом и Тебе угодном, Господи! Исправи его молитву и дай ему помолиться у Святого Гроба о собратьях и кровных своих, о всех людях земли нашей и о всей отчизне нашей, о ее мирном времени, о примирении всего в ней, враждующего и негодующего, о водворении в ней любви и о воцарении Твоего царства, Боже!

Боже, не погляди на недостоинства его, но, ради молитв наших усердных и горячих, воссылаемых нами от глубины сердец наших и ради молитв людей, Тебе угодных, о нем молящихся, удостой его, недостойного, грешного, о сем помолиться и не возгнушайся принять от недостойных уст его сердечные прошения!

И сподоби его, Боже, восстать от Святого Гроба с обновленными силами, с духом бодрым и освеженным возвратиться к делу и труду своему, на добро земле своей, на устремленье сердец наших к прославленью святого имени Твоего".

К ней же.

"1848. Мальта. Генваря 23. Спешу написать к вам несколько строчек из Мальты. Вы видите, я уже в дороге. Хотя и не таково состояние души моей, какого бы мне хотелось, хотя случилось страдать немало моим слабым телом даже и во время этого небольшого морского переезда (в сравнении с предстоящим большим); но, слава Богу, я еще жив, я еще могу надеяться, что Бог приведет состоянье души моей в более благодатное состояние. О, если бы я приведен был в возможность так помолиться, как угодно Богу, чтобы помолились Ему люди! Не останавливайтесь молиться о благополучном моем путешествии, добрейший друг, Надежда Николаевна".

К ней же.

"1848. Иерусалим. Февраля 19. Уведомляю вас, добрый друг Надежда Николаевна, что я прибыл сюда благополучно; помянул у Гроба Господня ваше имя. Примите от меня отсюда, из этого святого места, благодарность за ваши молитвы. Без этих молитв, которые воссылали и воссылают обо мне люди, умеющие лучше меня молиться, я бы ни в чем не успел, - даже и в том, чтобы попристальнее обсмотреть самого себя и увидеть все недостоинство свое. Молитесь теперь о благополучном возвращении моем в Россию и о деятельном вступлении на поприще, с новыми и обновленными силами".

К отцу Матвею.

"Иерусалим. 1848 г. Февраля 28/16. Пишу к вам с тем, чтобы сказать вам, что я здесь. Молитвами вашими и молитвами людей, угождающих Богу, я прибыл сюда благополучно. У Гроба Господня я помянул ваше имя; молился как мог моим сердцем, неумеющим молиться. Молитва моя состояла только в одном слабом изъявлении благодарности Богу за то, что послал мне вас, бесценный друг и богомолец мой. Ваши письма мне были очень нужны: они заставили меня лучше осмотреть себя и разобрать строже мои действия. Примите же еще раз мою благодарность отсюда, из этого места, освященного стопами Того, Кто принес нам искупленье наше".

К П.А. Плетневу.

"1848, апреля 2. Байрут. Уведомляю тебя, бесценный друг мой, что я, слава Богу, жив и здоров, в удостоверение чего и посылаю тебе сие свидетельство, по которому ты можешь взять из казначейства остальные мои деньги и держать их у себя до времени приезда моего на родину. Покуда, в путешествии, я в них не предвижу надобности: кажется, станет с тем, что при себе, возвратиться в Россию. Путешествие в Иерусалим совершил я благополучно. Отсюда отправляюсь в Константинополь через Смирну, где предстоит 12 дней карантина. Обозревши Константинополь и все, что вблизи его, - в Одессу; в середине лета - в Малороссию, где должен буду погостить у матери; осенью - в Москву, а там увижу, можно ли мне будет успеть съездить в Петербург обнять тебя и немногих близких нам, или отложить до весны. Во всяком случае, ты меня уведомь о себе и обо всем, что ни относится к тебе - и где ты будешь летом, и где потом. Напиши теперь же, не отлагая времени, и адресуй письмо в Полтаву, присовокупя: "А оттуда в деревню Васильевку". Доставь при сем следующее письмецо С<мирнов>ой. Обнимаю тебя от всей души, бесценный и добрый мой, и Бог да хранит тебя здрава и невредима.

Усердная просьба: возьми у графа сочинение под названием: Анализ греческого языка, изданное на латинском языке, в конце прошлого, кажется, века, французом Бодо, или Будуа, - большой том in-folio, и перешли мне его в Полтаву. Уведоми меня также, посланы ли деньги, 100 р. сер., ржевскому священнику. А самое главное - ради Бога, не позабудь меня наделить известиями о себе".

К нему же.

"Конст<антинополь>. Апреля 14/26 (1848). В Константинополе мне не разменяли векселя, который просрочен. В другие времена эта просрочка не значила бы ничего, и мне выдавали бы даже с выгодою; но теперь, при беспрестанных нынешних банкротствах, не выдают ни по какому векселю, не сделавши прежде предварительных исследований, жив ли такой-то дом, на имя которого дается вексель. Посылаю тебе этот вексель и убедительно прошу переговорить с самим Штиглицем, изъяснив ему, что я долго скитался на Востоке, в таких странах, где нет банкиров, и потому акцентировать его не мог; а маленькие банкиры не что иное, как менялы, и по векселям не выдают. Если деньги получишь, то две тысячи руб. асс. пришли мне в Полтаву, остальные держи при себе".

К отцу Матвею.

"Одесса. 21 апреля (1848). В Константинополе нашел я драгоценное для меня письмо ваше. Оно было для меня освежающим напутствием. Всякая строка его была как бы ответом на вопрос моего бедного, пребывающего в греховной тьме сердца. Но только как вы добры, как милосердны! Вы, сверх писем, за которые я в силах буду возблагодарить разве там, а не здесь, положили себе молиться обо мне всякий день. Часто я думал: за что Бог так милует меня и так много дает мне вдруг? и могу только объяснить себе это тем, что мое положенье действительно всех опаснее, и мне труднее спастись, чем кому другому. Много мне бы захотелось сказать вам, но это заняло бы страницы и весьма легко перешло бы в многословие, - может быть, даже в ложь... Дух обольститель так близко от меня и так часто обманывал, заставляя меня думать, что я уже владею тем, к чему еще только стремлюсь и что, покуда, пребывает только в голове, а не в сердце! Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбье, вот весь результат. Была одна минута... но как сметь предаваться какой бы то ни было минуте, испытавши уже на деле, как близко от нас искуситель! Страшусь всего, видя ежеминутно, как хожу опасно. Блестит вдали какой-то луч спасенья - святое слово любовь. Мне кажется, как будто теперь становятся мне милее образы людей, чем когда-либо прежде, как будто я гораздо больше способен теперь любить, чем когда-либо прежде. Но Бог знает, может быть, и это так только кажется; может быть, и здесь играет роль искуситель... Молитесь обо мне, великодушная душа! вот все, что может сказать вам мое сердце; и слезы, в эту минуту упавшие на этот лист бумаги, просят вас о том же. Не позабывайте меня иногда двумя-тремя строками письма. Ведь вам это легко; вам нечего думать над тем, что сказать мне. Вы знаете, что вы сами по себе ничего не можете сделать и ничего не можете мне сказать, без Бога, могущего направить все мне кстати".

К Н.Н. Ш<ереметевой>.

"Мая 16 (1848). Деревня Васильевка. Ваше письмо получил с особенным удовольствием, мой добрый друг Надежда Николаевна. Благодаря Бога, достигнул я земной родины благополучно; достигну ли благополучно небесной? вот вопрос, который должен бы меня занимать теперь всего. Но, к стыду моему, должен признаться, что я далеко сердцем от этого вопроса. Голова думает о нем, но сердце не растопилось, не пламенеет стремленьем к нему. У Гроба Господня я был как будто затем, чтобы там, на месте, почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия. Итак далеко от меня то, что я полагал чуть не близко. При всем том меня живит еще луч надежды. Я и доселе также лепечу холодными устами и черствым сердцем ту же самую молитву, которую лепетал и прежде. Мысль о моем давнем труде, о сочинении моем, меня не оставляет. Все мне так же, как и прежде, хочется так произвесть его, чтоб оно имело доброе влияние, чтоб образумились многие и обратились бы к тому, что должно быть вечно и незыблемо. Друг мой, молитесь обо мне. Если Бог, молитвами вашими и других Ему угодных людей, спас меня и пронес благополучно сквозь все земли, то Он властен также озарить меня мудростью, необходимой для совершенья труда моего".

О пребывании своем в Палестине писал Гоголь еще к Жуковскому, но как именно писал, об этом можно догадываться только из следующего ответа Жуковского на письмо его:

"Милый Гоголек, вот уж моя очередь перед тобою виниться: на твое большое письмо я отвечал печатным, а на твое письмо из Палестины вовсе не отвечал. Оно чрезвычайно оригинально и интересно, хотя в нем одно, так сказать, негативное изображение того, что ты видел в Земле Обетованной. Но все придет в свой порядок в воспоминании. То, что не далось в настоящем, может сторицею даться в прошедшем, и со временем твои воспоминания о Святой Земле будут для тебя живее твоего там присутствия" [33].

XXIX.

Чувства Гоголя по возвращении в места его детства. - Продолжение "Мертвых душ". - Описание деревни Васильевки и усадьбы Гоголя. - VI статья "Завещания". - Заметки Гоголя для переделок и дополнения "Мертвых душ". - Два письма к С.Т. Аксакову.

В последнем письме Гоголя к Н.Н. Ш<ереметевой> мы находим его уже в деревне Васильевке, то есть, в родном семействе. Вот как описывает он своему "ближайшему" [34] испытанные им впечатления, при виде давно покинутых мест.

"16 мая (1848). Васильевка. Твое письмо принесло мне также много удовольствия. Ты спрашиваешь меня о впечатлениях, какие произвел во мне вид давно покинутых мест. Было несколько грустно, вот и все. Подъехал я вечером. Деревья - одни разрослись и стали рощей, другие вырубились. Я отправился того же вечера один степовой дорогой, позади церкви, ведущей в Яворовщину, по которой любил ходить некогда, и почувствовал сильно, что тебя нет со мной. Вероятно, того же вечера я был бы в Толстом, но Толстое пусто, и мне стало еще грустнее. Все это было в день моих имянин, 9 мая.

Матушка и сестры, вероятно, были рады до nec plus ultra моему приезду, но наша братья, холодный мужеской пол, не скоро растапливается. Чувство непонятной грусти бывает к нам ближе, чем что-либо другое".

За исключением короткой поездки в Киев, Гоголь провел у матери весну и все лето, и много трудился над вторым, а может быть, и над третьим, томом "Мертвых душ", которых издание теперь более, нежели когда-либо он считал нужным для общей пользы. Читатель помнит, какое это было время. Гоголь, по его словам, желал "хоть что-нибудь вынести на свет и сохранить от этого всеобщего разрушения". Это он называл "подвигом всякого честного гражданина".

Но страшная жара тогдашнего лета и, вследствие ее, болезненное расслабление тела, долго не давали ему заняться делом. Вот его два письма об этом к П.А. Плетневу.

1

"Июня 8 (1848). Д. Васильевка.

Жаль векселя. Но так как в нынешнее время всем приходится нести потери и утраты имуществ, то почему же не понести и мне? Разменяй 3-й билет в 571 р. и пришли сюда в Полтаву. Уведоми меня, поступил ли в число означенных тобою четырех билетов тот вексель, который был послан мне Прокоповичем и препровожден, много год тому назад, ко мне. В это время пролетело столько событий всякого рода, как мимо меня, так и внутри меня, что я начинаю позабывать совершенно порядок дел моих. У тебя же все это, по обыкновению, в порядке, с означением, без сомнения, и месяцев, и дней, в какие что было ко мне отправлено. Если когда-нибудь в свободное время не побрезгаешь сделать об этом записочку (ее же выйдет пять-шесть строчек всего), то меня весьма обяжешь.

Я еще ни за что не принимался. Покуда, отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но - или жар утомляет меня, или я все еще не готов. А между тем я чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд составляющий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время. Хоть что-нибудь вынести на свет и сохранить от этого всеобщего разрушения - это уже есть подвиг всякого честного гражданина.

Как мне скорбно, что бедная С<мирно>ва так страдает! Передай ей это маленькое письмецо".

2

"Д. Васильевка. Июля 7 (1848). Пишу к тебе больной, едва оправившийся от изнурительного (недуга), который в три дни оставил от меня одну тень. Впрочем это, слава Богу, еще не холера, а просто (недуг) от нестерпимых жаров, томительнее которых, я думаю, не бывает в самой Африке. Никакого освежения даже по ночам. Холера везде вокруг, и я думаю, еще никогда не была она так повсеместна и скоро разносима. Маленькую доверенность (в рассуждении того, что она на восьмушке) при сем прилагаю. Если по ней еще нельзя будет взять вдруг, то обяжешь меня, если вышлешь мне хоть из своих, какие найдутся у тебя под рукою, хоть рублей 150 сер. Я совсем на безденежьи. Вокруг - тоже ни у кого, начиная с моих родных, которым должен буду помочь. Голод грозит повсеместный. Хлеба, покуда, еще нечего даже собирать: все не выросло и выжглось так, что не жнут, а вырывают руками по колоскам. Надежда есть еще кое-какая на поздние хлеба, особенно на гречу, если перепадет несколько дождей и засуха не будет так жестока. Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени. Деньги посылай по такому же адресу, как и письма: в Полтаву. Пришли две тысячи асс., а остаток, в виде пятого билета, примкни к прежним четырем. Если ж тебе почему-нибудь удержать при себе не захочется, или будет хлопотливо возиться, то, пожалуй, пришли хоть и весь вексель, в два приема, или в один".

Итак не подлежит сомнению, что здесь был писан второй том "Мертвых душ", от которого нам достались только обломки, может быть, очень давней, позабытой автором редакции. Каковы б ни были достоинства этого похищенного у нас судьбою произведения, но акт его создания интересен уже потому, что Гоголь так долго готовился к нему, так много для него страдал и томился жаждою света и истины. Подобно религиозным художникам старинной испанской школы, писавшим на коленях, в рубище и со слезами на глазах, мучеников за веру во Христа, он каждую страницу этого произведения вымаливал у неба долгими молитвами и долгими покаяниями. Смиренномудрый в высшей степени и постоянно одушевляемый жаждою приносить пользу ближним, он трепетал при мысли о "тех страшилищах, которых семена мы сеем в жизни своими делами", и только, очистив и как бы освятив душу молитвами у Гроба Господня, он решился наконец передать свету ее внушения. Этот акт христиански поэтического творчества совершился в Васильевке, и потому сама Васильевка делается для нас уголком в высшей степени интересным. Но по одному ли этому обстоятельству она интересна? Здесь протекло детство нашего поэта; сюда он нетерпеливо рвался бывало из надоевшей школы, "чтоб обновить свои силы" после томительных экзаменов; здесь он, в ранней юности, по собственным словам его, был "окружаем почти с утра до вечера веселием" и, наконец, сюда, без сомнения, часто улетала за свежими чувствами его творческая фантазия из отдаленного севера и чужого юга. Бросим же взгляд на эту счастливую точку нашего обширного отечества, к которой долго, долго будут обращаться мысли многих и многих тысяч людей со всех концов его.

Дорога к деревне Васильевке из Полтавы замечательна в том отношении, что на пространстве тридцати верст несколько раз переменяет свой характер. Ровная плоскость пахотных полей склоняется в долины, накрапленные кое-где светлыми пятнами воды. Поднимаетесь из долин на возвышенность - и перед вами то, что собственно называется степью: невспаханная площадь во все пространство широкого горизонта, с скирдами сена и стадами овец и рогатого скота. Далее вы встретите остатки старинных лесов, где чаще всего видны дубы, свидетели татарских набегов и расправ с поляками. Скудная водою и богатая камышами речка Голтва несколько раз покажет вам свои "загогулины", между сел, спускающихся с косогоров к воде, между плоских и гладких как стол возвышенностей, усеянных скирдами, и между густых рощ, обещающих - хотя напрасно - вдали обширные леса. Если ваши лошади бегут быстро, как бежали те, на которых ехал я, вы будете всю дорогу гоняться за развивающимися вдали заманчивыми видами, и скоро перед вами появится белая, с зеленою крышею, небольшая церковь об одной главе, на холме, тихо склоняющемся во все стороны, соответственно плавным линиям степных долин и возвышенностей, - Васильевская церковь.

Мне объявил это "чабан" [35], стоявший среди поля у могилы, опершись на свой деревянный крюк. Я спросил: чей он? и он отвечал мне: "Васильевский". - Я разговорился с ним о покойном его "пане" и получил от него, в немногих словах, верную характеристику Гоголя в деревенской жизни. "На все дывытця та в усему кохаетця", говорил он, то есть, что Гоголь во все вникал и любил все, что ни входит в хозяйство.

Церковь стоит впереди села, которое закатилось в долину, противоположную взъезду на плоский церковный холм, и выказывается только своими деревьями, черными "дымарями" да верхами хлебных скирд. С правой стороны церкви, за небольшою купою дубов, видно господское гумно, предупреждающее путника, что тут не нуждаются в хлебе; с левой - густой старый сад, или, пожалуй, роща, в которой уютно укрылся помещичий дом, с своими службами, амбарами и другими постройками. Издали видны только красные деревянные кровли с белыми трубами, и кажется, что дом со всех сторон окутан деревьями; но, когда вы подъедете ближе, перед вами, сквозь веселую решетку, откроется просторный, весь зеленый двор, симметрически обставленный с трех сторон постройками, которые приятно рисуются на садовой зелени.

В целом, Васильевка и ее усадьба представляют такое приятное, сельски приятное место, что, если бы вам и не было известно, кто жил здесь, кто любил эти деревья, эту церковь, эти ласково глядящие из саду строения, вы бы велели своему кучеру проехать мимо усадьбы и через деревню шагом и вникнули бы внимательно в общий характер местности. "Здесь, должно быть, живут весело и дружно!" так бы, мне кажется, подумал я, не зная ничего о Васильевке. Но когда жизнь Гоголя-поэта и человека наполняет вашу память и содержите вы в уме своем его произведения, - вам непременно хочется определить меру влияния на него этих мест, этих предметов, этой богатой, но простой, сельской природы. Здесь, мне кажется, душа поэта не подчинялась впечатлениям резко картинного, но не была лишена и того, что поднимало ее от холодного, пасмурного взгляда на окружающее. В местоположении и во всей обстановке Васильевки, где протекло первое детство Гоголя, было много располагающего к тихой мечтательности; но, раз приведенная в движение, фантазия поэтического ребенка могла легко оторваться от места своего рождения и на свободе творить неясный мир видений, которые потом, в период полного развития сил, принимали уже определенные формы. Конечно, мудрено найти несомненную связь между видимыми предметами и таинственными движениями души, развивающейся среди них; но зачем же есть в нас инстинкт искать этой связи? и зачем предметы, в кругу которых совершалась неизъяснимая работа творчества, так манят к себе и так много обещают сказать нам? Повинуясь этому влечению, общему всем почитателям высоких поэтических личностей, я везде искал здесь следов, начал, зарождений того, что в сочинениях Гоголя составляет его исключительные особенности. И как ни мало отвечает видимое на голос души, но я задавал свои умственные вопросы всему в родном уголке моего поэта - от густых сеней его сада до выражения лиц и языка движений его осиротелого семейства.

Сад в деревне Васильевке имеет лесной характер, и летом должен быть очень прохладен [36]. В нем показывали мне высокие толстые дубы, посаженные еще Афанасием Ивановичем, дедом поэта. Отец Гоголя любил разводить преимущественно лесные деревья и насаживал их так искусно, что аллеи образовались как бы сами собою, в лесной чаще. В его время сад упирался в мокрую, кочковатую долину. Он обратил ее в пруды, которые приезжему кажутся рекою. Извилины их во многих местах окаймлены камышом, и это придает местности вид пустыни, спокойной, удаленной от людей. Гоголь, в свои приезды домой, подсаживал лесные деревья в саду, где только находил для них место; наконец избрал для себя более просторное поприще за прудами, где уже существовало несколько куп молодых деревьев, и намерен был развести здесь такой же неправильный сад, как и возле дома, по сю сторону прудов. Отчасти он уже исполнил свое предприятие. Что предположено им было вперед, видно из плана, набросанного им на листке при инструкции, которую он оставил сестрам, уезжая в последний раз из дому [37]. По всему видно, что он имел в виду прежде всего богатую растительность и старался размещать деревья по свойствам и высоте почвы, оставляя природе красоту групп, промежутков и склонов к воде. Здесь, за прудами, должно быть особенно весело весною, когда большие луговые поляны между насаждений превратятся в зеленые ковры, когда высокоствольные деревья над водою заговорят голосами птиц, а поля, видные в перспективе за извилинами прудов, засияют на солнце молодыми посевами.

В старом саду вам покажут небольшой грот, в темноте которого, в мой приезд, теплилась лампадка перед образом, и следы беседки, сорванной с основания бурею, через несколько дней после последнего отъезда Гоголя из Васильевки. Но я заметил без указания один предмет, который оживил в моей памяти картину густого, заглохшего сада, написанную Гоголем, может быть, отчасти по домашним впечатлениям. То была надломанная ветром береза, которой ствол круглился среди осенней зелени, как белая колонна, чернея на небе своею косою оконечностью, похожею на сидящую птицу... [38] 

Дом, в котором теперь помещается семейство покойного Гоголя, построен не очень давно. Не в нем протекло детство Гоголя. На этом самом месте стоял низенький, ветхий домик, украшенный затейливыми зубцами вдоль крыши, крыльцом с намеками на готический вкус, боковыми башенками и остроконечными окнами по углам. Гоголю, видно, дорого было воспоминание об этом домике, потому что он хранил собственноручный рисунок с него в своей записной книге.

Что касается до нынешнего господского дома в деревне Васильевке, то о нем нечего больше сказать, как только, что он деревянный, одноэтажный, довольно просторен и удобен для помещения небольшого семейства покойного поэта. Гоголь, однако ж, находил его не так уютным и, может быть, не так комфортным, как бы желал. Он произвел в нем некоторые переделки и усовершенствования, оштукатурил его, для большей теплоты, особенным составом, которого рецепт вывез из-за границы, но все-таки оставался им недоволен и намерен был выстроить новый дом, который бы удовлетворял потребностям всего семейства вообще и каждого из его членов порознь. Он заготовил даже лес для этого дома и, уезжая в последний раз из Васильевки, наметил собственноручно каждое бревно. Отдыхая после утренних трудов в семейном кругу, он любил предаваться архитектурным фантазиям и выражал их отчасти карандашом на бумаге. Я видел набросанные им чертежи двух фасадов и одного плана. Оба фасада интересны, между прочим, в том отношении, что сохраняют черты домика, в котором протекло его детство; а план напоминает его мысль, высказанную еще в 1832 году Н.Д. Белозерскому, что хорошо было бы построить дом, в котором зала входила бы глубоко между других комнат и была бы почти темною. Такая зала (говорил он) летом была бы очень прохладна и удобна для семейных бесед.

В числе украшений нынешнего дома в Васильевке, надобно упомянуть о трех портретах aqua tinta Императрицы Екатерины, князя Потемкина и графа Зубова, как о предметах, которые представлялись глазам Гоголя в детстве. В этом же отношении интересны и пять небольших старинных английских гравюр, представляющих: 1) Продажу рыбы, 2) Продажу серных спичек, 3) Точение ножниц, ножей и бритв, 4) Покупателей гороху и 5) Покупателей новых баллад. Но истинное украшение дома составляет прекрасный грудной портрет Гоголя, в натуральную величину, писанный Моллером около 1840 года в Риме. Гоголь просил Моллера написать его с веселым лицом, "потому что христианин не должен быть печален", и художник подметил очень удачно привлекательную улыбку, оживлявшую уста поэта; но глазам его он придал выражение тихой грусти, от которой редко бывал свободен Гоголь. Судя по этому портрету, автор "Мертвых душ" одарен был наружностью, которая не бросалась в глаза с первого взгляда, но оставляла приятное впечатление в том, кто его видел, а при повторенных свиданиях заохочивала изучать себя и наконец делалась дорогою для сердца. Высокий лоб, полузакрытый спущенными наискось, светлорусыми, лоснящимися волосами; тонкий с небольшим горбом нос, несколько нагнувшийся над русыми усами; глаза, которые в Малороссии называют карыми, с тонкими, поднятыми как бы от удивления бровями, и легкий румянец щек, на светлом, почти белом цвете всего лица: таков был Гоголь в то время, когда первый том "Мертвых душ" был написан, а второй и третий существовали только в его уме.

Но иной представлялся мне образ, во время моих грустных бесед с его матерью. Мне указали место, в углу дивана, где обыкновенно он сиживал, гостя на родине. В последнее пребывание его дома, веселость уж оставила его; видно было, что он не был удовлетворен жизнью, хоть и стремился с нею примириться. Телесные недуги, происходившие, вероятно, не от одних физических причин, ослабили его энергию; а земная будущность, сократившаяся для него уже в небольшое число лет, не обещало исполнения его медленно осуществлявшихся планов. Он впадал в очевидное уныние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: "И все вздор, и все пустяки!"

Но каковы бы ни были его душевные страдания, он не переставал заботиться о том, чтобы занять милых его сердцу домашних полезною деятельностью и сохранить их от уныния. Одною из трогательнейших забот его о матери было возобновленье тканья ковров, которым она в молодости распоряжалась с особенным удовольствием. Он думал, что ничем так приятно не рассеет ее под час грустных мыслей, как занятием, которое будет напоминать ей молодость. Для этого-то с неутомимым терпением рисовал он узоры для ковров и показывал, что придает величайшую важность этой отрасли хозяйства. С сестрами он беспрестанно толковал о том, что всего ближе касается деревенской жизни, как-то: о садоводстве, об устройстве лучшего порядка в хозяйстве, о средствах к искоренению пороков в крестьянах, или о лечении их телесных недугов, но никогда о литературе. Кончив утренние свои занятия, он оставлял ее в своем кабинете и являлся посреди родных простым практическим человеком, готовым учиться и учить каждого всему, что помогает жить покойнее, довольнее и веселее. От этого, дома его знают и вспоминают больше, как нежного сына, или брата, как отличного семьянина и как истинного христианина, нежели как знаменитого писателя. И в общей любви к нему родных, независящей от удивления к его высокому таланту, много трогательного: тут видим Гоголя-человека, с заслугами, которые имели не все великие писатели. Работал он у себя во флигеле, где кабинет его имел особый выход в сад. Если кто из домашних приходил к нему по делу, он встречал своего посетителя на пороге, с пером в руке, и если не мог удовлетворить его коротким ответом, то обещал исполнить требование после; но никогда не приглашал войти к себе, и никто не видал и не знал, что он пишет. Почти единственною литературного связью между братом и сестрами были малороссийские песни, которые они для него записывали и играли на фортепьяно. Я видел в Васильевке сборник, заключающий в себе 228 песен, записанных для него от крестьян и крестьянок его родной деревни, и слышал множество напевов, переданных на фортепьяно. Ничто не дало мне почувствовать так ясно души поэта, как эти мотивы, слышанные под его родным кровом, - ничто, кроме разве самого радушного, самого можно сказать христианского гостеприимства, которое нашел я там. Оно соответствовало шестой статье завещания Гоголя, которая, при жизни его, не могла явиться в печати, но которая теперь прибавит новую черту к его драгоценному для нас образу.

"----------По кончине моей, никто из них уже не имеет права принадлежать себе, но всем тоскующим, страдающим и претерпевающим какое-нибудь жизненное горе. Чтобы дом и деревня их походили скорей на гостиницу и странноприимный дом, чем на обиталище помещика; чтобы всякой, кто ни приезжал, был ими принят, как родной и близкий сердцу человек; чтобы радушно и родственно распросили они его обо всех обстоятельствах его жизни, дабы узнать, не понадобится ли в чем ему помочь, или же по крайней мере дабы уметь ободрить и освежить его, чтобы никто из их деревни не уезжал сколько-нибудь неутешенным. Если же путник простого звания привыкнул к нищенской жизни и ему неловко почему-либо поместиться в помещичьем доме, то чтобы он отведен был к зажиточному и лучшему крестьянину на деревне, который был бы притом жизни примерной и умел бы помогать собрату умным советом; чтобы он распросил своего гостя так же радушно обо всех обстоятельствах, ободрил, освежил и снабдил разумным напутствием, донеся потом обо всем владельцам, дабы и они могли с своей стороны прибавить к тому свой совет, или вспомоществование, как и что найдут приличным, чтобы таким образом никто из их деревни не уезжал и не уходил, сколько-нибудь неутешенным".

Возвратимся к "Мертвым душам", которых продолжением занят был в своей деревне Гоголь. Внутренний акт творчества есть тайна, так же неразгаданная психологией, как физиологией - зарождение жизни в существе органическом; но любопытству нашему доступен по крайней мере внешний процесс перехода изящных идей в изящные формы, и наблюдение этого процесса, кроме интереса для всякого мыслящего человека, полезно для руководства молодых талантов. Мы не знаем, как поднял Гоголь из небытия второй том "Мертвых душ", сожженный в 1845 году: набрасывал ли он план на бумаге, писал ли по плану, содержимому в уме, последовательно ли, или с промежутками живописал он свои сцены и характеры, - этого мы ничего не знаем. Но я представлю часть его заметок для переделки первого тома и сочинения второго, найденных в чемодане за границею и следовательно принадлежащих времени до первого состояния второго тома "Мертвых душ". Эти заметки обнаруживают в Гоголе силу творчества, способную постигать несовершенство уже раз выношенного в душе создания и вновь его переработывать, что, ведь, труднее работы первоначальной. Интересны они также и потому, что говорят о времени литературной жизни Гоголя, столь различном от того, в которое был написан почти без помарок "Тарас Бульба". Многие привыкли удивляться быстроте сочинения, обнаруживающейся в автографах писателей; но это чаще бывает недостатком, нежели достоинством. Не даром существует пословица, что скорой работы не хвалят; не даром также и такие люди, как Томас Мур говорят, что очень редко случается, чтобы поэтическое создание, стоившее мало труда автору, приносило много удовольствия читателям [39]. В последнее время Гоголь готов был трудиться над страницей столько, сколько трудился прежде над целой пьесой и, в ожидании истинного вдохновения, проводил целые годы, не принимаясь за перо. Это был у него период строгого суда над самим собою, строгого осмотра, до последних мелочей, своего создания. Даже в этих летучих заметках, которые сейчас будут мною приведены и которые набросаны такими намеками на слова, что часто нет возможности догадаться, что хотел сказать автор, даже и в этих заметках - обратите внимание - иногда одна по-видимому ничтожная подробность, вновь прибавленная автором, дает другой свет целой сцене, и одно удачно подмеченное наблюдение развивает полнее картину общества и нравов.

"К 1-й части

Идея города. Возникшая до высокой степени пустота. Пустословие, сплетни, перешедшие пределы. Как все это возникло из безделья и приняло выражение, смешное в высшей степени. Как люди неглупые доходят до делания совершенных глупостей.

Частности в разговорах дам. Как к общим сплетням примешиваются частные сплетни. Как в них не щадят одна другую. Как созидаются соображения. Как эти соображения восходят до верха смешного. Как все невольно занимают, и какого рода бабичи и юпки образуются.

Как пустота и бессильная праздность жизни сменяются мутною, ничего неговорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогаются. Смерть поражает не-трогающийся мир. И еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни.------

Проходит страшная мгла жизни, и еще глубокая сокрыта в том тайна. Не ужасное ли это явление - жизнь без подпоры прочной? не страшно ли великое она явленье? Так слепа..... [40] жизнь при бальном сиянии, при фраках, при сплетнях и визитных билетах. Никто не признает....

Частности. Дамы ссорятся именно из-за того, что одной хочется, чтобы Чичиков был тем-то, другой - тем-то, и потому (каждая) принимает только те слухи, которые сообразны с ее идеями.

Явление других дам на сцену.

Дама приятная во всех отношениях имеет чувственные наклонности и любит рассказывать, как иногда она побеждала чувственные наклонности посредством ума своего, и как умела не допустить до слишком коротких с нею изъяснений. Впрочем это случилось само собою, очень невинным образом. До коротких объяснений никто не доходил уже потому, что она и в молодости своей имела что-то похожее на будошника, несмотря на все свои приятности и хорошие качества.

Нет, милая, я люблю - понимаешь? - сначала мужчину приблизить и потом удалить, и потом приблизить. Таким же образом она поступает и на бале с Чичиковым. У других тоже составляются идеи по собственной высоте. Одна почтительна. Две дамы, взявшись под руки, ходили и решились хохотать; даже. Потом нашли, что совсем у Чичикова нет манер истинно хороших.

Дама приятная во всех отношениях любила читать всякие описания балов. Описание Венского конгресса... Все очень занимательно). Просто любила дама, то есть, замечать на других, что на ком хорошо и что не хорошо.

Сидя рассматривают входящих. Н. совсем не умеет одеваться, совсем не умеет. Этот шарф так ей не идет... Как хорошо одета губернаторская дочка.... Милая, она... гадко одета. Уж если и.... [41]

Весь город со всем вихрем сплетен: прообразование бездельности жизни всего человечества в массе. Рожден бал и все соединения. Сторона славная и бальная общества.

Противупо... ему прообразовать во II занятий, разорванных бездельем.

Как низвести всемирн... безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? и как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?

Для <этого> включить все сходства и внести постепенный ход".

Помещаю еще два письма Гоголя из Васильевки, адресованные к С.Т. Аксакову. Они важны преимущественно в том отношении, что показывают новое направление умственной деятельности Гоголя. Кажется, после издания "Переписки с друзьями", он почувствовал, какой вред причинило ему долгое пребывание вне России, несмотря на все удобства, которые он находил в заграничной жизни для своего самовоспитания и творчества. Кажется, он усомнился, действительно ли русский человек то, чем он сделал его в своем самосозерцательном уединении. Как бы то ни было, но жажда понять русской народ в его прошедшем и настоящем обнаружилась в Гоголе сильнее, нежели когда-либо, по возвращении его из Иерусалима и уже не оставляла его до конца жизни.

1

"1848 года, июня 8-го. Васильевка.

Как вы меня обрадовали вашими строчками, добрый друг мой! Но меня печалит, что вы так часто хвораете. Ради Бога, берегите себя.----------Теперь тысячами вокруг болеют и мрут. В Полтавской губернии свирепствует холера почти повсеместно, и в самой Полтаве. Бог да хранит вас.

Драмы Константина Сергеевича [42] я еще не имею; сегодня, однако, пришло объявление о посылке. Вероятно, это она. Я ее прочту с любопытством уже и потому, что в ней должен заключаться вопрос, решением которого я серьезно теперь занят не менее самого Константина Сергеевича.----------".

2

"Июля 12 (1848). Васильевка.

И за письмо, и за книги благодарю вас, добрый друг Сергей Тимофеевич. Как ни слаб я после недуга, от которого еще не оправился как следует, но не могу отказать себе написать к вам несколько строчек. Какое убийственно-нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух! Только три, или четыре дни, по приезде моем на родину, я чувствовал себя хорошо; потом беспрерывные расстройства в желудке, в нервах и в голове от этой адской духоты, томительнее которой нет под тропиками. Все переболело и болеет вокруг нас. Холера------не дает перевести дух. Тоска (еще более от того, что никакое умственное занятие не идет в голову). Даже читать самого легкого чтения не в силах. А потому не ждите от меня, покуда, никаких отчетов относительно впечатлений, произведенных присланными книгами. Я после напишу Константину Сергеевичу мое мнение о его драме. Статья его о современном споре мне понравилась, может быть, от того, что во время чтения голова моя была свежа и внимания достало на небольшую статью.----------

В драме, что всего важнее, постигнуто высшее свойство нашего народа. Вот ее главное достоинство. Недостаток - что, кроме этого высшего свойства, народ не слышен своими другими сторонами, не имеет грешного тела нашего, бестелесен. Зачем Константин Сергеевич выбрал форму драмы? зачем не написал прямо историю этого времени? Странное дело: когда я разворачиваю историю нашу, мне в ней видится такая живая драма на каждой странице, так просторно открывается весь кругозор тогдашних действий и видятся все люди, и на первом, и на втором плане, и действующие, и молчащие; когда же я читаю извлеченную из нее нашу так называемую историческую драму, кругозор передо мною тесен; я вижу только те лица, которые выбрал сочинитель для доказания любимой своей мысли, полнота жизни от меня уходит; запаха свежести, первой весенней свежести, я не слышу; на место действия, я слышу словопрения, и мне кажется все бледно. Не распространяю этих слов на драму Константина Сергеевича. В ней вялости нет, язык свеж, речь жива. Но зачем, не бывши драматургом, писать драму? Как будто свойства драматурга можно приобресть! Как будто для этого достаточно живо чувствовать, глубоко ценить, высоко судить и мыслить! Для этого нужно осязательное, пластическое творчество, и ничто другое. Его ничем нельзя заменить. Без него, история всегда останется выше всякого извлеченного из нее сочинения. Может быть, все это, что я вам теперь говорю, есть плод нынешнего мутного состояния моей головы, неспособной рассуждать отчетливо и ясно; может быть, в другой раз, когда прочту внимательно это сочинение, и притом в минуту светлую, я выражусь иначе и лучше; но мне кажется, я и тогда не соглашусь с Константином Сергеевичем, будто драма есть художественное понимание истории в известную эпоху. Скорей разве можно сказать художественное воспроизведение ее. Понимания одного мало для драмы. Но обо всем этом потолкуем после. Сочинение во всяком случае немаловажно и навсегда останется замечательно тою высокою задачей, которую оно задало нам и над которою стоит всякому истинно русскому поразмыслить и порассудить серьезно".

XXX.

Переезд в Москву. - Посещение Петербурга. - Жизнь в Москве. - Любимые малороссийские песни. - Переписка из Москвы с П.А. Плетневым, А. С. Данилевским и отцом Матвеем. - Воспоминания С.Т. Аксакова и А.О. С<мирнов>ой. - Чтение второго тома "Мертвых душ".

Гоголь прожил у себя в деревне до конца августа, как это видно из его коротенькой записочки к П.А. Плетневу, писанной с дороги, из дома А.М. Маркевича.

"1 сентября (1848). Черниговская губ. с. Свари. Деньги 150 р. сер. получил исправно. Здоровье мое, слава Богу, немного получше. Выезжаю на днях затем, чтобы пораньше приехать в Москву и оттуда иметь возможность заглянуть в Петербург. Поздно осенью и во время холодов ехать мне невозможно. Не согреваюсь в дороге вовсе, несмотря ни на какие шубы. После 15-го сентября, или около того, может быть, обниму тебя. Поговорить нам придется о многом".

Он исполнил свое намерение и, возвратясь в Москву, посетил Петербург в половине сентября. Вот его записка, написанная им в квартире г. Плетнева, на клочке бумаги [43].

"Был у тебя уже два раза. На дачу не могу попасть и не попаду, может быть, ни сегодня, ни завтра. Тем не менее обнимаю тебя крепко, в ожидании обнять лично. Я еду сейчас с М.Ю. В<иельгорским> в Павлино, а оттуда в Павловск. По случаю торжественного фамильного их дня, отказаться мне было невозможно".

Не так много, однако ж, беседовал Гоголь с своим искренним другом, как предполагал. Все его время было расхватано прочими друзьями, которые, видно, тоже имели все права на его уступчивость, и он уехал из Петербурга, едва успев переговорить кой о чем второпях с П.А. Плетневым. Вот его последнее письмо 1848 года, к руководителю его темной еще юности и неутомимому исполнителю всех его заграничных просьб.

"Москва, 20 ноября. Здоров ли ты, друг? От Шевырева я получил экземпляр "Одиссеи". Ее появление в нынешнее время необыкновенно значительно. Влияние ее на публику еще вдали; весьма может быть, что в пору нынешнего лихорадочного своего состояния большая часть читающей публики не только ее не разнюхает, но даже и не приметит. Но зато это сущая благодать и подарок всем тем, в душах которых не погасал священный огонь и у которых сердце приуныло от смут и тяжелых явлений современных. Ничего нельзя было придумать для них утешительнее. Как на знак Божьей милости к нам, должны мы глядеть на это явление, несущее ободрение и освежение в наши души.

О себе, покуда, могу сказать немного. Соображаю, думаю и обдумываю второй том "Мертвых душ". Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка.

Между прочим просьба. Пошли в Академию Художества за [44] по художника Зенькова и, призвавши его к себе, вручи ему пятьдесят руб. асс. на вновь устроенную обитель, для которой они работают иконостас. Деньги запиши на мне".

Под какими впечатлениями находился Гоголь во время короткого пребывания своего в Петербурге, в 1848 году, видно, между прочим, из следующего письма его к А.С. Данилевскому.

"Петерб. Сентября 24 (1848).

Письмо твое я получил уже в Петербурге. Оно меня встревожило, во-первых, тем, что бричка не привезена, как видно, извощиком, привезшим меня в Орел; во-вторых, что я точно позабыл второпях дать от себя какой-нибудь удовлетворительный вид Прокофию. Теперь я в страхе и смущении.----------

В Петербурге я успел видеть Прокоповича, вокруг которого роща своей семьи, и А<нненкова>, приехавшего на днях из-за границы. Все, что рассказывает он, как очевидец о парижских происшествиях, просто страх: совершенное разложенье общества. Тем более это безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода, и отчаянно рвется в драку, затем чтобы быть только убиту. Никто не в силах вынесть страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово молитва до сих пор еще не раздалось ни на чьих устах".

Осенью 1849 года М.А. Максимович, соскучась жить в своей живописной, но пустынной и отдаленной от больших дорог усадьбе над Днепром, переехал в Москву, к старым своим знакомым и друзьям. Пребывание Гоголя в Москве было для него одною из главных побудительных причин к этой поездке. Гоголь вел жизнь уединенную, но любил посидеть и помолчать в кругу хорошо известных ему людей и старых приятелей, а иногда оживлялся юношескою веселостью, и тогда не было предела его затейливым выходкам и смеху. Особенно привлекал его к себе дом Аксаковых, где он слушал и сам певал народные песни. Гоголь до конца жизни сохранил страсть к этим произведениям поэзии и, по возвращении из Иерусалима, более полугода брал уроки сербского языка у О.М. Бодянского, для того, чтоб понимать красоты песен, собранных Вуком Караджичем. Песня русская вообще увлекала его сердце непобедимою силою, как живой голос всего огромного населения его отечества. Это нам хорошо известно из его собственных признаний. "Я до сих пор (говорит он) не могу выносить тех заунывных, раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца" [45]. Но к малороссийской песне он сохранил чувство, подобное тому, какое остается в нашей душе к прекрасной женщине, которую мы любили в ранней молодости. Много прошло новых чувств и новых привязанностей через нашу душу; не раз перегорела она иным огнем, не раз мы убеждали себя, что -

"Погасший пепел уж не вспыхнет..."

Но когда наконец мы успокоимся не на шутку, и все молодые наши страсти сделаются для нас предметом рассудительного созерцания, мы с удивлением замечаем и скоро убеждаемся, что всех могущественнее владеет нашею душою ранее всех охладевшая привязанность. Она уж не волнует нашего сердца страстными внушениями, не поднимает нас к небесам наитиями невыразимого блаженства, не погружает в преисподнюю мрачного уныния и отчаяния, но безотчетно радует, как радуют ребенка ласки матери, и, помолодев сердцем, мы предаемся ей доверчиво и беззаботно, как испытанному другу, и уж ничто не заменит для нас ее сладостных ощущений. Так я объясняю увлечение, с каким Гоголь перед концом своей жизни слушал и певал украинские песни. Приглашая своего земляка и знатока народной поэзии, О.М. Бодянского, на вечера к Аксаковым, которые он посещал чаще всех других вечеров в Москве, он обыкновенно говаривал: "Упьемся песнями нашей Малороссии", и действительно он упивался ими, так что иной куплет повторял раз тридцать сряду, в каком-то поэтическом забытьи, пока наконец надоедал самым страстным любителям малороссийских песен.



Поделиться книгой:



Регистрация