Какие вдруг два сильные испытания! С одной стороны нынешнее письмо от тебя; с другой стороны письмо от Шевырева, с известием о смерти Языкова. И все это случилось именно в то время, когда и без того изнурились мои силы вновь приступившими недугами и бессонницами в продолжение 2-х месяцев, которых причин не могу постигнуть. Но велика милость Божия, поддерживающая меня даже и в эти горькие минуты несомненной надеждой в том, что все устроится как ему следует быть. Как только статьи будут пропущены, тотчас же отправь их к Шевыреву для напечатания во втором издании в Москве, которое, мне кажется, удобнее произвести там, как по причине дешевизны бумаги и типографии, так равно и потому, что он менее твоего загроможден всякого рода делами и изданиями. На это письмо дай немедленный ответ. Обнимаю тебя от всей души.
Если же ты не будешь занят никаким другим делом и время у тебя будет совершенно свободное, и будет предстоять возможность отпечатать весьма скоро книгу хорошо и без больших издержек, тогда приступи сам. Пожалуста ничего не пропусти и статьи------вели лучше переписать все целиком, а не вставками.
Они у меня писаны последовательно и в связи, и я помню место почти всякой мысли и фразе. Особенно чтобы статья о лиризме наших поэтов не была перепутана; разумею, чтобы большая вставка, присланная мною при пятой тетради, вставлена была как следует, наместо страниц уничтоженных. Порядок статей нужно, чтобы был именно такой, какой у меня".
13
"Неаполь. Февраля 11 (1847). Я пишу к тебе эту маленькую записочку только затем, чтобы уведомить тебя, что письмо твое, со вложением векселя, мною получено. Книга до меня не дошла, чему я отчасти даже рад, потому что, признаюся, мне бы тяжело было на нее глядеть.------
Ты, вероятно, теперь уже получил три письма мои, с распоряжениями по части второго издания ее в полном виде, со включением всех мест и приведением всего в полный порядок. Первое письмо, весьма длинное, писанное тотчас по извещении твоем о происшедшей бестолковщине; второе, посланное с А<праксиным>, с приложением копии с письма к Г<осударю>; третье отправленное, назад тому несколько дней, в ответ на уведомление о выпуске в свет обгрызенного Н<икитенкой> оглодка. Я предполагал прежде второе издание печатать в Москве, рассчитывая на меньшие издержки и на доставление отдыха тебе; но вижу, что весьма легко может случиться от этого какая-нибудь новая бестолковщина и во всяком случае замедление. А книге следует быть выпущенной к светлому воскресению, ибо после этого времени, как сам знаешь, все книжное останавливается. Возьми в помощь Р<оссети>. Он человек весьма аккуратный, и, если его немножко введешь в это дело, он сумеет хорошо держать корректуру. Впрочем, сам смекни, как уладить. Если же прежде пропуска статей окажется сильная потребность второго издания книги даже в нынешнем ее виде, то отпечатай наскоро, елико возможно, еще завод, если не два, и печатай полное издание третие, не заботясь о том, что не разошлось второе. Не позабудь того, что я прошу читателей покупать не только для себя, но и для тех, которые не в силах сами купить; а для раздачи людям простым, я думаю, даже лучше придется книга в ее нынешнем виде. Цену можешь положить меньшую; впрочем это зависит от твоего соображения. Что касается до книги в ее полном виде, то ей цена три руб. сер., не меньше. Как бы то ни было, но в ней должно быть около 600 страниц. Денег мне больше не присылай, потому что поездка моя, вследствие этих смут и хлопот, равно как и самого моего здоровья, ныне вновь ослабевшего, равно как и неполучение тоже до сих пор пашпорта, отодвинута далее; а отправь покуда две тысячи моей матери, если удосужишься и если деньги накопились. Не благодарю тебя покаместь еще ни за что, - ни за дружбу, ни за аккуратность, ни за хлопоты по делам моим. Что же делать? Есть дела, которые должны быть впереди наших личных дел, а таким я почитаю пропуск именно тех самых статей, которые не показались тебе важными и насчет которых ты согласился, что их лучше не печатать".
14
"22 февраля / 6 марта н. ст. 1847 г. Прости меня, добрый друг, за те большие неприятности, которые я, может быть, нанес тебе моими нескромными просьбами о восстановлении моей книги в ее прежнем виде. Прости меня, если у меня вырвалось какое-нибудь слово, тебя оскорбившее, в том письме моем, в котором вложено было письмо к доброй А.О. Ишимовой. Думаю так потому, что писал его в тревожном состоянии, среди одолевших меня недугов и печальных известий. Одолел меня также и страх за мою книгу, которая могла быть непонята от выпуска многих статей, потому что в ней было все в связи и последовательности, в которой, только опираясь на предыдущее, я позволял себе сказать последующее.----------Не ради достоинства самих статей, но ради важности самого предмета, мне хотелось, чтобы по поводу их было сказано другими умнее и лучше моего и от этого распространилось бы у нас большее знание земли своей и народа своего. Я был уверен, и теперь в этом уверен, что статьи мои не могли напечататься от неприличия тона речи, что, облегчивши и уничтоживши многое, они придут в такой вид, в каком могут быть пропущены. Я писал к кн. В<яземскому> и гр. М.Ю. В<иельгорскому> рассмотреть строго мою книгу. Кн. В<яземский> писал потом еще письмо, умоляя уничтожить сначала заносчивые выходки, неприличные выражения, все места, показывающие самонадеянность, самоуверенность и гордость того, кто писал их, и попробовать прочитать всю книгу сплошь в исправленном виде, чтобы увидеть еще раз, можно ли ее представить. Я не упрям. Я верю, что они лучше знают меня многие вещи и приличия, и если скажут, что и тогда нельзя, то ни слова не скажу и покорюсь. Но, друг мой, мне бы хотелось, чтобы хотя два-три человека прочли мою книгу в связи, всю сплошь. Это мне очень нужно потому, что этими статьями я хотел не столько учить других, но самому многому учиться, потому что - говорю тебе не ложь - мне нужно слишком много набраться от умных людей, чтобы написать как следует мои "Мертвые души", которые, право, могут быть очень нужная у нас вещь, и притом дельная вещь. Мне нужно много практических и положительных сведений, которые я думал вызвать этими статьями, - именно затем, чтобы быть так же ясну и просту в "М<ертвых> д<ушах>", как неясен и загадочен в этой книге моей. Нужно взять из нашей же земли людей, из нашего же собственного тела, так чтобы читатель почувствовал, что это именно взято из того самого материала, из которого и он сам составлен. Иначе не будут живы образы и не произведут благотворного действия. А потому, Бог весть, может, по прочтении моей книги сплошь, придет кн. В<яземскому> благая мысль подарить и русскую литературу, и меня такими письмами, которые, разумеется, в несколько раз будут лучше моих, прямей и ближе к делу, и могут быть напечатаны отдельной книгой. Может быть, и добрейший гр. М.Ю. В<иельгорский> снабдит меня такими замечаниями, за которые всю жизнь мою буду ему благодарен. Я не знаю, как перед ним извиняться, не смею даже и писать к нему. Я думая, что я его слишком огорчил моими всеми докуками. Покажи им лучше это письмо мое, то есть, и ему, и кн. В<яземскому>. Может быть, они, прочитавши его, сколько-нибудь извинят меня и простят меня. Мне кажется, что все семейство его, мною нежно любимое, мною недовольно, потому что, с появления моей книги, никто из них не писал ко мне. Скажи им, что все мои проступки, в которых видят и самонадеянность, и самолюбие, и самоослепление происходят просто от глупости, от нетерпения переждать немного, пока придешь в такое состояние, что можешь заговорить просто и без напыщенности о том, что теперь выражается грубо, неотесанно и напыщенно. Так бывает со всяким юношей, который не созрел: он всегда хватит нотой ниже, или выше того, чем нужно. Итак желание мое, чтобы гр. М.Ю. В<иельгорский>, кн. В<яземский> и даже В.А. П<еровский>, если захотят, были моими судьями, и для этого мне бы хотелось, чтобы вся книга была переписана сплошь, со включением всего (кроме двух статей "К близорукому приятелю" и "Страхи и ужасы", которые совсем не для печати и наместо которых у меня готовились другие, под тем же заглавием). Скажи, что никакое решение их не огорчит меня, что увидать свет эти статьи должны были только затем, чтобы доставить мне замечания (если я вместе с тем и питал сокровенное желание доставить ими пользу); что, если мне сделают они замечания и побранят меня, я тогда помирюсь совершенно с судьбой моих писем. Друг мой, не сердись на меня и ты ни за что и употреби с своей стороны все, чтобы подвигнуть их к сему последнему делу. Дело это будет истинно христианское, потому что обратится в добро.
Уведомляю тебя, что отъезд мой на Восток, по случаю расклеившегося моего здоровья, позднего получения пашпорта (его получил только вчера, стало, я бы не поспел в Иерусалим к светлому празднику, если бы и мог ехать) и наконец по случаю всякого рода препятствий, случившихся с теми моими приятелями, которые должны были также ехать в Иерусалим (я же один, по немощи душевной и телесной, не мог пуститься в такую дорогу), - итак, по случаю всего этого и вместе с тем по случаю надобности ехать на железные воды и на морское купанье, отъезд мой отодвинут. А потому мне всякие письма следует, до мая первых чисел, отправлять еще в Неаполь, а от мая до сентября во Франкфурт, на имя Жуковского, и с сентября вновь в Неаполь, откуда, если Бог благословит, на Восток, а с Востока на нашу Русскую сторону.
Уведомляю также тебя, что книг я до сих пор не получил ни одной. Я полагаю, это от того, что, вероятно, они были адресованы на мое имя; а так как сам по себе я человек не велик, несмотря на великую возню, которая идет обо мне теперь в литературе, то курьер их и оставил в какой-нибудь канцелярии по дороге. Всего бы лучше адресовать или на имя посланника, или по крайней мере секретаря посольства. Что касается до векселя Прокоповича, то он, вероятно, получен кем-нибудь другим. Надобно тебе знать, что во Франкфурте, во время нашего пребывания вместе с Жуковским, завелся другой Жуковский и другой Гоголь. Эти господа весьма часто получали наши письма. Какого бы рода ни был этот другой Гоголь, или не-Гоголь, воспользовавшийся деньгами, но он, без сомнения, был человек беспутный и безденежный, стало быть, и теперь остался беспутным и безденежным; а потому взыскивать пришлось бы или с несчастной семьи, или с родственников, чего Боже сохрани. Жуковского я просил разузнать, если можно, но не взыскивать. Ты видишь сам: деньги эти были посланы против моего желания, когда уже было сделано им другое распоряжение, а потому и не судьба была прийти им в мои руки. Прокоповичу скажи, чтобы он об этом не сокрушался: что случилось, то случилось. Скажи ему также, что у меня на душе не только нет против него какого-нибудь неудовольствия, до, напротив того, самое дружески-товарищественное расположение; потому грех будет ему, если он питает против меня какое-нибудь неудовольствие.
Прошу тебя также сделать мне истинно дружескую услугу: посылать прямо по почте в письме, вырвавши из журналов, листки, где говорится о моей книге в каком бы ни было смысле и кем бы ни были они сказаны. Я хочу лучше заплатить подороже за пересылку, чем совсем не получить их, или получить тогда, когда они не будут мне нужны. Деньги, я полагаю, у тебя для этого будут от второго издания, которое я просил (в письме, вероятно, доставленном уже тебе о Ар<кадия> Р<оссети>) напечатать, сходно с первым, как можно поскорее, если настоят требования от книгопродавцев. Жуковский, который получил мою книгу, пишет, что в ней множество опечаток. Пожалуйста похлопочи об исправлении".
15
"Марта 15/27 (1847). Неаполь.
Давно не имею от тебя известия, добрый друг мой. (Я писал к тебе еще не так давно, именно 6 марта.) Если тебя затруднили дела по моей книге, то, повторяю тебе вновь, торопиться с представлением рукописных статей не нужно, тем более, что, во всяком случае, полное издание книги не поспело бы прежде лета. Лучше получше выправить эти статьи, выбросить из них все резкое и оскорбляющее. Я просил кн. В<яземского> в письме к нему, которое, вероятно, вручил ему Р<оссети> (оно было от 28 февр.), чтобы он, читая эти статьи, имел неотлучно в своих мыслях то, что писавший их есть не более, как чиновник 8 класса, чтобы через то видеть лучше, где нужно облегчить жесткое выражение помещением необходимой оговорки, а где уничтожить вовсе иное заносчивое, ни в каком случае неприличное. Все можно сказать, что есть правда, и тем более та правда, которую я хочу сказать, но нужно созреть для того, чтобы уметь ее сказать. И настоящей виной того, что вооружает против меня людей, есть не другое что, как незрелость моя.
Я получил от Жуковского секунду векселя и в то же время от нашего посланника из Франкфурта, Убриля, известие, что мне будут выданы по нем от здешнего банкира Ротшильда все деньги, вследствие его переговоров с его братом, франкфуртским Ротшильдом. Но как странно и как видно, что мне не судьба получить эти деньги! Ротшильдом здешним овладело вдруг сомнение (хотя он уже приказал было мне выдать деньги). Все справки, сделанные во Франкфурте и в Гамбурге относительно незаплаты по первому векселю, показались ему недостаточны, и он попросил у меня времени вновь списаться с Гамбургом: вследствие чего я и просил его распорядиться так, чтобы этот вексель был из Гамбурга препровожден обратно к Штиглицу, а Штиглиц выдал бы деньги эти тебе. Ты их держи у себя. У Прокоповича денег моих достаточно. Но об этом деле мы поговорим с тобой потом.
Дело, которое должно остаться между нами, совсем не так глупо, как кажется с виду; но я не надлежащим образом объяснил свою мысль.
Не могу постигнуть, почему я до сих пор не получил ни одной книги, ни моей, ни чужих, тогда как в прошлом году мне случилось получить несколько книг весьма скоро. Я помню, что получил чрез Л<юбимова> на имя А<праксиной> несколько книжек в полтора месяца изворота. Теперь пишет Л<юбимов>
А<праксин>ой, что он был у тебя именно с тем, чтобы взять книги для меня, но я не получил их. Видно, не судьба, мне видеть мою книгу и вообще читать вышедшие теперь у нас книги. Пожалуйста посылай хотя в письме листки тех мест, где говорится о чем-нибудь по поводу моей книги. Не жалей на это денег: они скоро должны у тебя вновь накопиться от второго издания книги, которое я просил тебя произвести в скорости по первому изданию, если проволочка по поводу включенных и невключенных статей окажется долгой, и которое просил тебя возложить на Р<оссети>, если тебе окажется невозможность заняться им самому. Но удивляет меня то, что ни от Р<оссети>, ни от всех тех людей и друзей, которые обещали мне сообщать все, что ни услышат из толков о моей книге, не получил почти ни строки. Маршрут мой тебе уже известен из письма моего от 6-го марта. Все, что ни будет высылаться ко мне с первых чисел мая, следует адресовать во Франкфурт на имя посольства, или Жуковского.
Кстати: советуй тем, которые страдают нервами, ехать на морское купанье в Остенде, которое решительно лучшее из всех прочих и помогает чудесно, а самая поездка туда необыкновенно легка. Из Петербурга можно прямо морем, не бравши с собою экипажа, в одну неделю достигнуть Остенде, или вплоть морем, или с пересестом на железную дорогу, что не требует тоже экипажа и хлопот. Из Остенде день езды в Париж по железной дороге и день езды в Лондон с пароходом. А мне бы хотелось очень переговорить, будучи в Остенде, со многими из русских, и особенно с теми, которые поумней и могли бы мне сообщить многое интересное. Прежняя моя дикость исчезла, и мне теперь не трудно разговариваться".
XXV.
Когда достигли слухи в Москву о том, какая книга печатается в Петербурге под именем автора "Мертвых душ", многие были изумлены, опечалены, раздражены в высшей степени. Вот что рассказывает о себе С.Т. Аксаков:
"В конце 1846 года, во время жестокой моей болезни, дошли до меня слухи, что в Петербурге печатается "Переписка с друзьями"; мне даже сообщили по нескольку строк из разных ее мест. Я пришел в ужас и немедленно написал к Гоголю большое письмо, в котором просил его отложить выход книги хоть на несколько времени. На это письмо я получил от Гоголя ответ уже в 1847 году. Вот он:
"Неаполь. 1847, генварь 20, нов. ст. Я получил ваше письмо, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Благодарю вас за него. Все, что нужно взять из него к соображению, взято. Сим бы следовало и ограничиться, но, так как в письме вашем заметно большое беспокойство обо мне, то я считаю нужным сказать вам несколько слов. Вновь повторяю вам еще раз, что вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп - вот и все. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне (сделанных, как вами, так и другими) было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою, отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы понятны. Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало еще несколько времени поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь, никому ни говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкиванья со стороны их, отчасти невозможность видеть самому, на какой степени собственного своего воспитания нахожусь, были причиной появления статей, так возмутивших дух ваш. С другой стороны, совершилось все это не без воли Божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими замечательными людьми в России (с которыми я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве) нужно будет многим, несмотря на все непонятные места, во многих истинно существенных отношениях. А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях. Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне более
Друг мой, вы не взвесили как следует вещи, и слова ваши вздумали подкреплять словами самого Христа. Это может безошибочно делать один только тот, кто уже весь живет во Христе, внес Его во все дела свои, помышления и начинания. Им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа Христова. А иначе - во всяком слове Христа вы будете видеть свой смысл, а не тот, в котором оно сказано.
Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня".
Из этого ответа видно (говорит С.Т. Аксаков), что, если мое письмо и поколебало Гоголя, то он не хотел в этом сознаться; а что он поколебался, это доказывается отменением некоторых распоряжений его, связанных с изданием "Ревизора с Развязкой". На них я нападал всего более, но об этом говорить еще рано. Между тем мне прочли кое-как два раза его книгу (я был еще болен и ужасно страдал). Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал к Гоголю другое, небольшое, но жестокое письмо. В это время <Д.Н. Свербеев>, в письме ко мне, сделал несколько очень справедливых замечаний. Я послал и его письмо вместе со своим к Гоголю. Вот его ответ на оба письма:
"1847 г., 6 марта. Неаполь. Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго <Дмитрия Николаевича Свербеева> и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть точно некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самим письмом
Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен, и потому потребуется больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать терпеливо. Нет, давай кричать: "Подавай обед!" Повар говорит: "Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды: для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете". Ему в ответ: "Врешь, брат!" Повар видит, что нечего делать, решился наконец привести гостей своих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтоб из него хоть какое-нибудь могли вывести заключение об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и наконец таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовления обеда, что у них закружилась голова.
Ну, что, если в этой повести есть маленькая частица правды? Друг мой, вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня своими замечаниями, все доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а вместо того тихо молится в душе своей, да спасет меня Бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека. Это лучше всего, что он может для меня сделать и, верно, Бог, за такие чистые и жаркие молитвы, которые суть лучшее благодеяние, какое может сделать на земле брат брату, спасет мою душу даже и тогда, если б невозвратно одолели ее всякие обольщения.
Но, покуда, прощайте. Передавайте мне все толки и суждения, какие откуда ни услышите - и свои, и чужие - первые, вторые, третьи и четвертые впечатления".
В течение четырех месяцев, после этого письма, Гоголь получал удар за ударом от своих друзей и знакомых. Долго он крепился и мужествовал; наконец силы его изнемогли, и вот одно из писем, выражающих крайнюю степень его изнеможения. Оно было адресовано к С. Т. Аксакову.
"1847. Франкфурт. Июля 10-го.
----------Я к вам не писал потому, что, во-первых, вы сами не отвечали мне на последнее письмо мое, а во-вторых, потому, что вы, как я слышал, на меня за него рассердились. Ради самого Христа, войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами, как мне быть, как, о чем и что я могу теперь писать? Если б я и в силах был сказать слово искреннее - у меня язык не поворотится. Искренним языком можно говорить только с тем, кто сколько-нибудь верит нашей искренности. Но если знаешь что перед тобою стоит человек, уже составивший о тебе свое понятие и в нем утвердивщийся, тут у найискреннейшего человека онемеет слово, не только у меня, человека, как вы знаете, скрытного, которого и скрытность произошла от неуменья объясниться. Радй самого Христа, прошу вас теперь не из дружбы, но из милосердия, которое должно быть свойственно всякой доброй и состраждущей душе, - из милосердия прошу вас взойти в мое положение, потому что душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог, - вот все, что могу вам сказать теперь. Что же касается до неизменности моих сердечных отношений, то скажу вам, что любовь, более чем когда-либо прежде, теперь доступнее душе. Если я люблю и хочу любить даже тех, которые меня не любят, то как я могу не любить тех, которые меня любят? Но я прошу вас теперь не о любви. Не имейте ко мне любви, но имейте хотя каплю милосердия, потому что положение мое, повторяю вам вновь, тяжело. Если бы вы вошли в него хорошенько, вы бы увидели, что мне труднее, нежели всем тем, которых я оскорбил. Друг мой, я говорю вам правду".
Что же касается до печатных отзывов о "Переписке с друзьями", то их появилось множество, и почти все они строго осудили писателя, который до тех пор был осыпаем самыми восторженными похвалами. Гоголь в своей "Переписке" так круто повернул в сторону с своей прежней литературной дороги, что все считали себя вправе - хотя это очень странно - кричать ему изо всей силы, чтоб он остановился и воротился на прежний путь. Неумеренность тона критик, глубоко оскорбила поэта, которому уже один дочти единодушный восторг, с которым публика встречала прежние его сочинения, давал право на почтительное с ним обращение. Он горько на них жаловался в своей безымянной записке 1847 года или - как она названа при издании - в "Авторской исповеди", и эти жалобы стоят того, чтоб повторить их.
"... предметом толков и критик стала не книга, а сам автор. Подозрительно и недоверчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв спешил объявить источник, из которого оно произошло. Над живым телом еще живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением... Меня изумило, когда люди умные стали делать придирки к словам, совершенно ясным, и, остановившись над двумя-тремя словами, стали выводить заключения, совершенно противуположные духу всего сочинения. Из двух-трех слов, сказанных такому помещику, у которого все крестьяне земледельцы, озабоченные круглый год работой, вывести заключение, что я воюю против просвещения народного! Это показалось мне странно, - тем более, что я всю жизнь думал сам о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того, чтобы знать, что прежде нужно подать народу. А покуда нет таких умных книг, мне казалось, что слово устное пастырей Церкви полезней и нужнее для мужиков всего того, что может сказать ему наш брат, писатель. Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещение народное, но мне казалось, что еще прежде, чем просвещение самого народа, полезней просвещение тех, которые имеют ближайшее столкновение с народом, от которых часто терпит народ. Мне казалось, наконец, гораздо более требовавшим внимания к себе не сословие земледельцев, но то мелкое сословие, ныне увеличивающееся, которое вышло из земледельцев, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую грамотность, вредит всем, затем чтобы жить на счет бедных. Для этого-то сословия мне казались наиболее необходимы книги умных писателей, которые, почувствовавши сами их долг, сумели бы им их объяснить. А землепашец наш мне всегда казался нравственнее всех других и менее других нуждающимся в наставлениях писателя. Тоже не менее странным показалось мне, когда из одного места моей книги, где я говорю, что в критиках, на меня нападавших, есть много справедливого, вывели заключение, что я отвергаю все достоинства моих сочинений и не согласен с теми критиками, которые говорили в мою пользу [18]..... неловко же мне самому говорить о своих достоинствах, да и с какой стати? О недостатках моих литературных я заговорил потому, что пришлось кстати, по поводу психологического вопроса, который есть главный предмет всей моей книги. Как же не соображать этих вещей? Не менее странно также из того, что я выставил ярко на вид наши русские элементы, делать вывод, будто я отвергаю потребность просвещения европейского и считаю ненужным для русского знать весь трудный путь совершенствования человеческого. И прежде, и теперь мне казалось, что русской гражданин должен знать дела Европы. Но я был убежден всегда, что, если, при этой похвальной жадности знать чужеземное, упустим из виду свои русские начала, то знания эти не принесут добра, собьют, спутают и разбросают мысли, на место того, чтобы сосредоточить и собрать их. И прежде и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу и что только с помощию этого знания можно почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит. Мне казалось всегда, что прежде, чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне узнать старое; иначе - применение самого благодетельнейшего в науке открытия не будет успешно. С этой целью я и заговорил преимущественно о старом.
Словом - все эти односторонние выводы людей умных и притом таких, которых я вовсе не считал односторонними, все эти придирки к словам, а не к смыслу и духу сочинения, показывают мне то, что никто не был в спокойном расположении духа, когда читал мою книгу, что уже вперед установилось какое-то предубеждение, прежде чем она явилась в свет, и всякой глядел на нее вследствие уже заготовленного вперед взгляда, останавливаясь только над тем, что укрепляло его в предубеждении и проходя мимо все то, что способно опровергнуть предубеждения, а самого читателя успокоить. Сила этого странного раздражения была так велика, что даже разрушила все те приличия, которые доселе еще сохранялись относительно писателя. Почти в глаза автору стали говорить, что он сошел с ума, и прописывали ему рецепты от умственного расстройства. Не могу скрыть, что меня еще более опечалило, когда люди, также умные и притом нераздраженные, провозгласили печатно, что в моей книге нет ничего нового, что же и ново в ней, то ложь, а не истина. Это показалось мне жестоко. Как бы то ни было, но в ней есть моя собственная исповедь, в ней есть излияние и души, и сердца моего. Я еще не признан публично бесчестным человеком, которому бы никакого доверия нельзя было оказывать. Я могу ошибаться, могу попасть в заблуждение, как и всякой человек; могу сказать ложь, в том смысле, как и всяк человек есть ложь; но назвать все, что излилось из души и сердца моего, ложью - это жестоко. Это несправедливо так же, как несправедливо и то, что в книге моей ничего нет нового. Исповедь человека, который провел несколько лет внутри себя, который воспитывал себя, как ученик, желая вознаградить хотя поздно за время, потерянное в юности, и который притом не во всем похож на других и имеет некоторые свойства, ему одному принадлежащие, исповедь такого человека не может не представить чего-нибудь нового. Как бы то ни было, но в таком деле, где замешалась душа, нельзя так решительно возвещать приговор. Тут и наиглубокомысленнейший душеведец призадумается. В душевном деле трудно и над человеком обыкновенным произнести суд свой. Есть такие вещи, которые не подвластны холодному рассуждению, как бы умен ни был рассуждающий, - которые постигаются только в минуты тех душевных настроений, когда собственная душа наша расположена у испеведи, к обращению на себя, к охуждению себя, а не других. Словом, в этой решительности, с какою был произнесен этот приговор, мне показалась больше самоуверенность судившего - в уме своем и в верховности своей точки воззрения......
В заключение всего, я должен заметить, (что) суждения большею частик" были слишком уже решительны, слишком резки, и всяк, укорявший меня в недостатке смирения истинного, не показал смирения относительно самого себя. Положим, я в гордости своей, основавшись на многих достоинствах, мне приписанных всеми, мог подумать, что я стою выше всех и имею право произносить суд над другими. Но, на чем основываясь, мог судить меня решительно тот, кто не почувствовал, что он стоит выше меня? Как бы это ни было, но, чтобы произнести полный суд над кем бы то ни было, нужно быть выше того, которого судишь. Можно делать замечания по частям на то и на другое, можно давать и мнения, и советы, но выводы основывать на этих мнениях обо всем человеке, объявлять его решительно помешавшимся; сошедшим с ума, называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели, - это такого рода обвинения, которых я бы не в силах был взвести даже на отъявленного мерзавца, заклейменного клеймом всеобщего презрения. Мне кажется, что прежде, чем произносить такие обвинения, следовало бы хотя сколько-нибудь содрогнуться душою и подумать о том, каково было бы нам самим, если бы такие обвинения обрушились на нас публично, в виду всего света. Не мешало бы подумать, прежде, чем произносить такие обвинения: не ошибаюсь ли я сам? ведь я тоже человек. Дело тут душевное. Душа-человека - кладязь, не для всех доступный, и на видимом сходстве некоторых признаков нельзя основываться. Часто и найискуснейшйе врачи принимали одну болезнь за другую и узнавали ошибку свою только тогда, когда разрывали уже мертвый труп...
Не могу не признаться, что вся эта путаница и недоразумения были для меня очень тяжелы, - тем более, что я думал, что в книге моей скорее зерно примирения, а не раздора. Душа моя изнемогала от множества упреков: из них многие были так страшны, что не дай их Бог никому получать. Не могу не изъявить также и благодарности тем, которые могли бы также осыпать меня за многое упреками, но которые, почувствовав, что их уже слишком много для немощной натуры человека, рукой скорбящего брата приподымали меня, повелевая ободриться. Бог да вознаградит их: я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом".
Так дорого обошлась Гоголю его "Переписка с друзьями", эта книга, в которой он, из любви к ближним, решился показать себя им без театральной одежды лирического и комического писателя! И кто, читая замогильные жалобы Гоголя, не "содрогнется", как он говорил, "душою"? Многие ли из нас, подобно издателю "Переписки с друзьями", остались, при ее появлении, в почтительном молчании касательно внутреннейшего ее смысла? Нам теперь грустно за тогдашнее время, и, в грусти своей, мы готовы повторять то, что было высказано с благородною искренностию С.Т. Аксаковым:
"Поразили меня эти две статьи ("Предисловие" и "Завещание" в "Переписке с друзьями"). Больно и тяжело вспомнить неумеренность порицаний, возбужденных ими во мне и других. Вся. беда заключалась в том, что они рано были напечатаны. Вероятно, такое действие произведут теперь обе статьи и на других людей, которые так же, как и я, были недовольны этою книгою, и особенно печатным завещанием живого человека. Смерть все изменила, все поправила, всему указала настоящее место и придала настоящее значение" [19].
Живя за границею, Гоголь не мог читать всех русских газет и журналов; но он просил своих корреспондентов вырезывать из книг и газетных листов все, что о нем печатается, и высылать ему. Он не пренебрегал критикою и самого ничтожного газетного щелкопера, особенно если она была направлена против него. Он говорил, что злость заставляет человека напрягать весь свой ум, чтоб отыскать в сочинении какой-нибудь недостаток, и что поэтому критика озлобленного человека бывает иногда для автора полезнее похвал. В чемодане Гоголя, остававшемся за границей в квартире Жуковского, найдена целая кипа рецензий, вырезанных из разных периодических изданий. Он не только находил время читать их, но некоторые даже списывал собственною рукою очень тщательно".
Одна журнальная рецензия на "Переписку с друзьями" заняла его ум больше других. Он, кажется, был знаком с критиком лично, был даже с ним некоторое время в переписке; ему стало жаль, что человек, который мог бы приносить пользу, занявшись своим прямым делом, - сбивается с дороги от излишнего увлечения идеями, не входившими в область изящного, - и он написал к нему следующее письмо.
"Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне------не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже нелюбящего меня, тем более вас, который - думал я - любил меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как..же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого, покуда, я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные - все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно побольше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые, покаместь, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.
Я не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все недоразумения. Поверьте, что не легко судить о книге, где замешалась собственная душевная история автора, скрытно и долго жившего в самом себе и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко также было и решиться на подвиг выставить себя на всеобщий позор и посмеяние, выставивши часть той внутренней своей истории, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачею своего голоса о ней, прочесть ее в различные часы душевного расположения, более спокойного и более настроенного к собственной исповеди, потому что только в такие минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? Такая логика может присутствовать только в голове рассерженного человека, ищущего только того, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Я долго носил в голове, как заговорить о критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые, по поводу моих сочинений, распространили много прекрасных мыслей об искусстве; я беспристрастно хотел определить достоинства каждого и оттенки эстетического чутья, которым более или менее одарен был каждый; я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливее, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости. Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтоб унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, - все это вынесет душа моя, хотя и не без боли и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело - говорю вам это искренно - когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек. А вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств".
Но критик, видно, далек был от "кроткой мудрости", которая, по Апостолу, доказывается "на самом деле, добрым доведением" [20]. Он отвечал Гоголю в выражениях, на которые ничто не давало ему права. Это видно из возражений Гоголя, сохранившихся между его бумагами в мелких клочках, из которых многие потеряны, так что из них с трудом можно было составить только несколько отрывков. Эти отрывки из письма, написанного Гоголем начерно, потом изорванного и уцелевшего только случайно (и то, как уже сказано, не вполне), показывают, что Гоголь намерен был сперва оправдываться перед одним человеком в обидных обвинениях, которые посылались на него со всех сторон, но потом, рассудив, вероятно, что этим принесет мало пользы своему делу, переменил форму своих "оправдательных статей" и изложил их в особой записке, которой не успел еще дать заглавия [21].
Таково происхождение этого важного источника для составления комментариев к произведениям Гоголя, для составления его задушевной характеристики, и его литературного образа. Сложенные и прочитанные мною лоскутки изорванного Гоголем письма к критику интересны для нас еще в том отношении, что представляют много новых мыслей и намеков на мысли, не вошедших в "Авторскую исповедь", и служат объяснением некоторых мест ее. Помещаю здесь отрывки из этого письма.
"С чего начать мой ответ на ваше письмо, если не с ваших же слов: "Опомнитесь, вы стоите на краю бездны"! Как далеко вы сбились с прямого пути! в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! в каком грубом, невежественном смысле приняли вы мою книгу! как вы ее истолковали!.. О, да внесут святые силы мир в вашу страждущую душу! Зачем было вам переменять раз выбранную, мирную дорогу? Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом невидимо действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примирению с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять все в природе. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью.... Зачем вам, вам, с вашею пылкою душою, вдаваться в этот омут политической (жизни) в эти мутные события современности, среди которой и твердая осмотрительность многостороннего (ума) теряется? Как же с вашим односторонним, пылким как порох умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, а что (ложь), как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка и других сожжете.....О, как сердце мое ноет в эту минуту за вас! Что, если и я виноват? что, если и мои сочинения послужили вам к заблуждению? Но нет, как ни рассмотрю все прежние сочинения (мои), вижу что они не могли (соблазнить вас).-------Когда я писал их, я благоговел перед (всем, перед) чем человек должен благоговеть. Насмешки и нелюбовь слышались у меня не над властью, не над коренными законами нашего государства, но над извращеньем, над уклоненьем, над неправильными толкованьями, над дурным (приложением их). Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его великие силы. Насмешка была только над-мелочью, не свойственной его характеру. Моя ошибка в том, что я мало обнаружил русского человека, я не развернул его, не обнажил до тех великих родников, которые хранятся в его душе. Но это не легкое дело. Хотя я и больше наблюдал за русским человеком, хотя мне мог помогать некоторый дар ясновиденья, но я не был ослеплен собой, глаза у меня были ясны. Я видел, что я еще не зрел для того, чтобы бороться с событьями выше тех, какие доселе были в моих сочинениях, и с характерами сильнейшими. Все могло показаться преувеличенным и напряженным. Так и случилось с этой моей книгой, на которую вы так напали. Вы взглянули на нее распаленными глазами, и все вам представилось в ней в другом виде. Вы ее не узнали. Не стану защищать мою книгу. Я сам на нее напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движение было честное. Никому я не хотел ею польстить, или покадить. Я хотел только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира, когда внутренний дух стал померкать, как бы готовый погаснуть. Я попал в излишества, но - говорю вам - я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и прежде не имел, когда меня еще несколько занимали соблазны мира, а тем более (теперь, когда мне) пора подумать о смерти......
Ничего не хотел (я) ею выпрашивать. Это не в моей натуре. Слава Богу, я возлюбил свою бедность не променяю ее на те блага, которые вам кажутся так обольстительными. Вспомнили б вы по крайней мере, что у меня нет даже угла, и я стараюсь о том, как бы еще облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с миром. Стало быть, вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, которыми, признаюсь, я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца.....
Вы извиняете себя (тем, что вы писали) в гневном расположении духа. Но в каком же (расположении духа) вы решаетесь говорить (неуважительно о таких) важных предметах (как)...?----------
Как странно мое положение, что я должен защищаться против тех нападений, которые все направлены не против меня и не против моей книги. Вы говорите, что вы прочли будто сто раз мою книгу, тогда как ваши же слова говорят, что вы ее не читали ни разу. Гнев отуманил глаза вам и ничего не дал вам увидеть в настоящем смысле. Блуждают кое-где блестки правды посреди огромной кучи софизмов и необдуманных юношеских увлечений. Но какое невежество!------ту самую Церковь (и тех самых) пастырей, которые мученичеством своей смерти запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал.... И этих самых пастырей, этих мучеников епископов, (которые) вынесли на плечах святыню Церкви, вы------?
Опомнитесь, куда вы зашли?------Да я, когда был еще в гимназии, я и тогда не восхищался Вольтером. У меня тогда было на столько ума, чтоб видеть в Вольтере ловкого остроумца, но далеко не глубокого человека. Вольтером не могли восхищаться ни Пушкин, ни Суворов, ни все сколько-нибудь полные умы. Вольтер, несмотря на все блестящие заметки, остался тот же француз, который уверен, что можно говорить обо всех предметах высоких шутя и легко.----------
Нельзя, получа легкое журнальное образование, (судить) о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размышлением всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках, (написанных) Бог весть кем. Эти поверхностные (энциклопед)ические сведения разбрасывают ум, а не сосредоточивают его.
Что мне сказать вам на резкое замечание (о) русско(м) мужик(е)------замечание, которое вы с такою самоуверенностию произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что мне тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих.....которые они строят не дарами богатых, но бедными лептами неимущих?------Нет, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, беспрестанно занятый легкими журнальными (статейками) тех французских.....так пристрастно------Позвольте также сказать, что я более пред вами имею права заговорить (о русском) народе. Все мои сочинения, по единодушному убеждению, показывают знание природы русского человека, (как в писателе), который был с народом наблюдателен и, может) быть, уже имеет дар входить .....что подтвердили (и вы) в ваших критиках. А что же
Вот до каких ребяческих выводов доводит неверный взгляд на главный предмет!
Еще изумила меня эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите, что "Я знаю общество наше и дух его". Как можно ручаться за этот ежеминутно меняющийся хамелеон? Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека? Живя почти без прикосновенья с людьми и светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника, во всегдашних занятиях фельетонными статьями, как вам иметь понятие об этом громадном страшилище, которое .....данными явлениями.....в ту ловушку, в которую (попадают) все молодые писатели (рассуждающие обо) всем мире и человечестве, тогда как (довольно) забот нам и вокруг себя. Нужно (прежде всего) их исполнить; тогда общество (само) собою пойдет хорошо. А если (пренебрежем) свои обязанности относительно лиц ... за обществом ... так же точно. Я (встречал) в последнее время много прекрасных людей (которые) совершенно сбились на этом.......
Многие, видя, что общество идет дур(ной дорогой), что порядок дел беспрестанно запутывается, думают, что преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и на другой лад можно поправить мир. Другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Мечты! кроме того, что прочитанная книга лежит.......
Плоды если происходят, то вовсе не те, о которых думает автор, а чаще такие, от которых он с испугом отскакивает сам.......Общество образуется само собою, слагается из единиц.......единица исполнила долж .... (Пускай) вспомнит человек, (что) он вовсе не материальная скотина, а высокий гражданин высокого небесного гражданства, и до тех пор, покуда (каждый) сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданства, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство.
(Вы) говорите------Нет, Россия... помолилась в 1612, и спасла<сь> от поляков; она помолилась в 1812, и спасла<сь> от французов. Или это вы называете молитвою, что одна тысячная молится, а все прочие кутят.....с утра до вечера на всяких зрелищах, закладывая последнее свое имущество, чтобы насладиться всем комфортом, которым наделила нас эта б.... европейской цивилизации...
Нет, оставим.....Будем исполнять (свое) дело честно. (Будем) стараться, чтоб не зарыть в землю талантов. Будем отправлять свое ремесло. Тогда все будет хорошо, и состоянье (общества) поправится само собою.----------Владельцы разъедутся по поместьям. Чиновники увидят, что не нужно жить богато, перестанут.....А честолюбец, увидя, что важные места не награждают ни деньгами и богатым жалованьем.....ни вы, ни я не рождены.....
Позвольте мне напомнить (вам) прежнюю вашу дорогу. Литератор сущ......Он должен служить искусству... вносить в души мира примирение... а не вражду... Начните ученье. Примитесь за тех поэтов и мудрецов,.. которые воспитывают душу. Журнальные занятия выветривают душу, и вы замечаете наконец пустоту в себе. Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите (это) чтеньем больших сочинений, а не современных брошюр, писанных разгоряченным.....совращающим с прямого взгляда. ...................................................."
XXVI.
Не одни, однако ж, порицания встретил Гоголь на новом литературном пути своем. Кроме печатных благосклонных отзывов о "Переписке с друзьями", он получал письма от незнакомых с ним лично людей, с приветствиями и выражениями глубокого участия. Об них-то, вероятно, говорит он, что они "приподымали его рукой скорбящего брата" и "подавали руку изнемогшему духом". Вот что писал к автору "Переписки с друзьями" Ф.Ф. В<игель>:
"------Не могу описать восторгов, с которыми смотрел на Гоголя! Я смеялся над теми, которые сравнивали его с Гомером. Теперь я каюсь в том, признавая в них великий дар предчувствия, предвидения, хотя сравнение их в глазах моих несколько сохраняет еще свою преувеличенность. Гоголь был доселе верный наблюдатель нравов, искусный их живописец, остроумный и оригинальный автор; но как все это далеко от необыкновенного мужа, умевшего соединить в себе глубокую мудрость с пламенной поэзией души! Святость и геройство христианина и патриота, которыми он, кажется, весь проникнут, превыше таланта, превыше даже гения, которого, впрочем, в сей книжке, дает он несомненные доказательства. Меня уверяли, что тут гордость более видна, чем смирение. Это не совсем справедливо. Правда, и она местами выказывается, но в этом-то несовершенстве вся и прелесть сочинения. Я смотрел на него, как на изнеможение, как на остаток слабости после сильной борьбы и победы над собою. И что за мысли, и какая их выразительность! С фейерверком сравнить их мало! В <них> нечто молнии подобное. Читая, право, как будто ослепленный светом и оглушенный громами; глазам и слуху надобно привыкнуть к его слогу.------
Вместе с тем позвольте мне изъявить вам, господин Гоголь, сожаление о том, что в вашем прекрасном творении есть места, на которые с большою основательностью имеют они право нападать. Например, как можно в глаза, или в письме, что все равно, грозить почтенному старцу, вами уважаемому, вами же везде достойно прославляемому, названием гадкого старичишки, если он не воздержится от негодования? Не хорошо, какою бы короткостию ни почтил он вас, сей незлобливый безобидный великий поэт. Не будемте слишком пренебрегать приличиями света. Источник учтивости между новейшими народами находится в христианском законе, который поучает нас не оскорблять самолюбие брата, с осторожностью говорить ему полезные истины, не раздражать его, а скорее смягчать его гнев ласковым словом. Древние народы, до Христа, знали только лесть, подлость, или грубость. Вот почему, кажется, надлежало бы вам говорить с большею умеренностию и о мнимом неряшестве и растрепанности слога почтенного Погодина. Как вы на это решились? особенно, когда, среди бесчисленных красот, вами созданных, нередко встречаются или лайковые штаны, или что-нибудь, тому подобное. Позвольте из вас же взять тому сравнение. Это напоминает те засаленные бумажки, которые валяются в гостиной, где все блестит позолотой, зеркалами и лаком паркетов, о которых вы говорите. Простите мне: никакого орудия, вами поданного, не хотелось бы мне видеть в руках новых врагов ваших.
Воротимся к ним. Имен их я не знаю, или, в уединении моем, давно их позабыл. Люди, которые достойны теперь понимать вас, которые сочувствуют вам, которые разделяют со мною восхищенное удивление к произведению вашему, сказывали мне, что все эти враги были недавно великими почитателями, даже обожателями вашими. Когда, в первой молодости, создали вы себе идеал совершенства, и начали искать его между вашими соотчичами, когда вместо того, встречали вы часто множество гнусных пороков и, вооружив руку вашу огромным хлыстом, перевитым колючим тернием, с ожесточением, без милосердия, стали стегать в них - тогда эти люди с остервенением вам рукоплескали. Что побуждало их к тому? любовь ли к родине, коей сынам чаяли они от того избавления? ненависть ли к ней за неудачи свои, в коих, право, не она, а природа их была виновата? Невольно надобно придержаться последнего мнения, ибо, сколь тщательно убегали они от всяких сношений, даже от простых встреч с писателями добрыми, умными, восторженными, которых вся жизнь была любовь и гимн отечеству, столь усердно искали они сближения со всеми отъявленными Руссофагами [22], в числе коих и вы были ими помещены. Блеск необыкновенного ума вашего их восхитил, они в состоянии были понять, даже оценить его, особенно же всю едкость вашей тогда неумолимой, чудесной - как бы не сказать изящной - злости. Долго, долго близорукие их очи любовались доступными их зрению, всеми признанными великими литературными вашими достоинствами. Они гордились вами; они уже почитали вас своим; как вдруг вам вздумалось швырнуть в них небольшим, но для них не менее тяжелым, томом, на котором как будто написано: "Не нашим". И в то же время, с быстротою фузеи отделившись от их взоров, вознеслись вы в нечто для них заоблачное, на вершину недосягаемого для них Фавора. Что может сравниться с их изумлением?
Раскрыв уста, без слез рыдая как влюбленная Черкешенка Пушкина, стояли они и не вдруг могли опомниться. Наконец опомнились и ни как уже не умея объяснить себе причину столь страшной перемены, заскрежетав зубами, пустились обвинять вас, кто в лицемерии, кто в повреждении ума.
Все это предание, или просто современный рассказ, до меня нечаянно дошедший, коему, хотя и передаю его вам, я не совсем верю, тем более, что упоминаемые здесь лица мне вовсе не знакомы. До некоторой степени они в глазах моих извинительны. Как верить тому, чего не понимаешь? Вот почему и я плохо, плохо верю озлоблению людей за великий, умилительный подвиг сердечного раскаяния, за красноречивое, увлекательное изображение истин, получаемых нашею матерью, православной Церквой, за выражение нежнейшей сыновней любви к нашему великому отечеству? Но если правда все, сказанное мне, если действительно сии несчастные------вас дерзают называть отступником, тогда ... о русской Бог! прости прегрешение их: не ведают, что врут.----------О, если б сердца этих людей получили способность к восприятию двойного небесного огня, коим вы объяты! если б хотя одна искра его туда к ним туда заронилась! Совершенное перерождение их было бы того последствием. Все мелочи пустого, жалкого их самолюбия отстали бы от них, как шелуха засохших струпьев отпадает от исцеленной кожи. Не улыбки львиц, здесь так расплодившихся, не ничтожная честь показываться в их салонах, а любовь и уважение в толпе скрывающихся достойных сограждан были бы их наградою. Почтенные имена, приобретаемые одними истинными заслугами и полезными трудами, сделали бы их более известными современникам и, может быть, потомству. По ходу дел, можно предсказать, что оно будет судить иначе. Не возможно, чтобы все оставалось, как ныне; нельзя, чтоб за бестолковым брожением умов не последовал благоразумный устой. Тогда удел сих людей будет забвение, презрение и, может быть, и проклятие сего более нас рассудительного потомства. Вас ожидает совсем иная участь. Напечатанные письма ваши писали вы не для эффекта и не для похвал, а для блага, и уже действие вашего примера и поучений становится ощутительно. Вы весьма справедливо заметили, что Пушкин красотою своего стихотворного слога увлек и обратил в подражателей других отличных поэтов, гораздо прежде его на поприще вступивших. Так точно и вы красотою ваших мыслей и чувств сильно подействовали на человека, далеко вас в жизни опередившего. Вы не могли указать ему на недостатки его, но заставили его самого с сокрушением к ним обратиться в великие дни, в которые Церковь наша призывает нас к покаянию, посту и молитве. ----------Вы сами заставляете кого-то молить Господа, чтобы он дал ему гнев и любовь. Сии дары почти всегда бывают неразлучны. Я получил их, но, вероятно, не умел сделать из них благого употребления для человечества. Теперь же мне, дряхлому, забытому и забывшему, остается только молить Его о терпении и о сохранении душевного спокойствия. В избытке чувств, я, по заочности, заговорился с вами. Вероятно, вы меня никогда не услышите и не прочтете, но мне приятно мечтать, что я беседую с вами. Было время, что я вас долго и близко знал, о горе мне! и не узнал. С обеих сторон излишнее самолюбие не дозволяло нам сблизиться. И как за суровостию ваших взглядов, мог бы я угадать сокровища ваших чувств? До сокровищ ума не трудно было у вас добраться: несмотря на всю скупость речей ваших, он сам собою высказывался. Если нам когда-либо случится еще встретиться в жизни, то никакая холодность с вашей стороны не остановит излияний сердечной благодарности моей за восхитительные наслаждения, доставленные мне чтением последне-изданной вами книги".
Ответ Гоголя на это замечательное во многих отношениях письмо отличается смиренным спокойствием мудреца, знающего цену своим достоинствам и никогда не теряющего из виду своих недостатков. Вот он:
"Мне было очень чувствительно ваше доброе участие ко мне. Благодарю вас много за ваше письмо! Вы, не оскорбившись ни дерзким тоном моей книги, ни неизвинимой самонадеянностью ее автора, обратили внимание на
Вот еще несколько писем к разным лицам по поводу "Переписки с друзьями". Все они запечатлены искренностью убеждений и ни одной строкой не противоречат предшествовавшим.
К Н.Н. Ш<ереметевой>.
"Я получил доброе письмо ваше, бесценный друг мой Надежда Николаевна, сегодня, в страстной четверг, и сегодня же вам отвечаю. Я было уже начинал думать, скучая долгим молчанием вашим, что и вы негодуете на меня за мою книгу, как вдруг получаю два листа вашего письма, и какого письма! Бог да наградит вас за него! Оно мне было как благодатная роса. Я было уже утомился от упреков слишком тяжких и жестких отовсюду и уже почти со страхом распечатывал письмо ваше. Но в письме вашем та же любовь, те же молитвы обо мне и о бедной душе моей! Весьма мало вы себе позволили замечаний на мою книгу, и даже и за них просите у меня извинения. Друг мой, если б вы даже сделали и самые тягостные, самые суровые, самые жесткие мне упреки и сопроводили бы их не голосом ангела, сострадающего о человеке, но голосом строгого судьи, да прибавили бы только, в заключение письма вашего, что вы с той же любовью обо мне молитесь и помните, как о своем возлюбленном сыне, данном вам Богом, - облобызал бы я тогда ваши строки, в которых начертались эти упреки. Упреки мне нужны, упреками воспитывается моя душа, и упреки составляют теперь мою книгу, которою питаюсь. Как ни несправедливы многие из них, но в основании их лежит всегда какая-нибудь правда, и это меня заставляет всякой раз построже оглянуться на себя, и внутренний глаз мой становится после того светлее, точно как будто бы слетает с него какая-нибудь шелуха. Главной виной того множества упреков, которым подвергнулась моя книга, есть
Поездка моя в Иерусалим несколько отодвинулась, по причине всяких хлопот, переписок по поводу печатания книги, по причине несколько вновь порасстроившегося моего здоровья, а наконец и по той причине, что я не отважился отправляться один. Почти со всеми, имевшими тоже намерение отправиться в этом году в Иерусалим, случились непредвиденные препятствия. А мне - надобно вам знать - необходимо для этой дороги товарищество близких сердцу душ. Я не так крепок душой и телом, я не так живу в Боге, чтобы обойтись без помощи людей, и мне братская помощь человека еще более нужна в этом путешествии, которое для меня есть важнейшее из событий моей жизни. Кроме того, мне необходимо также получше приготовиться, побольше утвердиться в здоровьи, и душевном, и телесном. Летом, по причине расстроившихся нерв моих, я должен буду ехать на воду в Германию и на морское купанье, а потому ответ на это письмо вы адресуйте уже во Франкфурт, или по-прежнему на имя Жуковского, или же на имя нашего посольства. Не позабывайте писать ко мне. Письма друзей моих теперь мне очень нужны. Со времени смерти незабвенного моего Языкова, никто ко мне теперь не пишет часто. Он да вы только умели меня так любить, что, не смущаясь ничем, - ни долгим молчанием моим, ни неуменьем моим быть признательну за такую нежную дружбу, писали ко мне всегда и не забывали меня никогда в мыслях и молитвах ваших".
К А.С. Данилевскому и его супруге.
"Неаполь. Марта 18, 1847. Я получил ваши строчки, милые друзья мои. Пишу к вам обоим, потому что вы составляете
Вот вам мой маршрут. До мая я в Неаполе, а там отправляюсь на воды и морское купанье, по случаю вновь пришедших недугов, и расстроившихся нерв моих. Укрепивши мои нервы, проберусь разными дорогами по Европе вновь в Неаполь к осени, с тем чтобы оттуда двинуться на Восток. Всю зиму и начало весны проведу на Востоке, а оттуда, если Бог благословит, пущусь в Русь на Константинополь, Одессу и, стало быть, на Киев; а в Киеве, около июня месяца, обниму вас, что имеет быть, по моему расположению, в будущем году".
К князю В. В. Л<ьвову>.
"Неаполь 1847, марта 20.
Благодарю вас за письмо ваше исполненное такого искреннего участия. Я рассматривал долго вашу надпись. Одного князя Л<ьвова> я знал, но тот, кажется, в Петербурге.
Вы спрашиваете, зачем вышла книга моих писем; на что никак не в силах отвечать. Было столько причин разного рода, что описать их понадобились бы бесконечные листы и страницы, которые произвели бы, может, новые недоразумения. Что сделано, то сделано. Ничего не происходит в мире без воли Божией. Есть святая сила в мире, которая все обращает в доброе, даже и то, что от дурного умысла. Но книга моя была не от дурного умысла: на ней только лежит печать неразумия человеческого, лучше - моего, и потому я верю в Божью милость, что не допустит Он, дабы из книги моей почерпнули вред. Покуда я могу сказать только, что появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо другому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностию сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. (Я не видал моей книги в печати; знаю только, что она выпущена в обезображенном виде с пропусками, выключением большей половины статей и мест. В статьях и размещении их была, некоторая связь, а в связи все-таки некоторое объяснение дела.) Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и в половину известно мое состояние душевное. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне добыть голос осужденья? Без появленья этой книги моей, я бы точно остался в самоослеплении, не изучил многого в себе. Без появленья этой книги, не устремилось бы за мою душу столько чистых молитв, с такою святою мыслью молить Бога о спасении моем. Молитвы эти мне нужны; я верю в их силу. Нет, не допустит Бог впасть меня в ту
К П. А. Плетневу.
"Апреля 17 (1847). От А<ркадия> О<сиповича> Р<оссети> я узнал кое-что из тех неприятностей, которые случилось тебе потерпеть от некоторых людей, тебя незнающих и неумеющих ценить. Друг мой, прости им все. От него же я узнал о том, что ты много натерпелся из-за меня, слушая всякие толки обо мне. Не знаю, как благодарить за доброту твою, но верь, что умею ценить бесценную дружбу твою теперь более, нежели когда-либо прежде. А толками не смущайся. Говорю тебе откровенно, что я теперь ежеминутно благодарю Бога за то, что книга моя произвела именно эти толки, а не такие, которые были бы в мою пользу. От этих толков я значительно поумнею, как даже и не думают те, которые обо мне толкуют; уже и теперь я заставлен ими гораздо строже взглянуть на самого себя. Без этих толков, передо мною не раскрылось бы так общество и люди, которых мне нужно непременно знать. У меня долго еще будет все невпопад, и язык мой не будет доступен для всех, покуда не узнаю так людей, как мне хочется узнать. Поверь, что без этой книги не было бы на чем испробовать нынешнего человека. А проба эта нужна, и в этом отношении книга моя, несмотря на все ее недостатки, сокровище. Ты сам это испытаешь, если будешь на ней пробовать человека. Он от тебя не скроется в своих сокровенных и главнейших помышлениях, и состояние души его выступит перед тобою как раз. А через это самое ты будешь иметь возможность оказать благодеяние мне, тебя любящему, сообщая наблюдения свои, которые многому меня научат. О делах по книге я уже писал, от 15 апреля Арк<адию> Ос<иповичу>. Письмо это, вероятно, он уже тебе сообщил. Мне кажется, что ты теперь несколько устал, изнурился от хлопот и дел; тебе нужно освежиться. Удаление летом на дачу, или даже в Финляндию не удалит тебя совершенно от того, от чего на время следует удалиться. Мне кажется, ты бы лучше сделал, если бы взял на месяц, или на два, отпуск за границу и прилетел бы ко мне морем. В семь дней в Остенде. Переезд морем действует удивительно на силы и на дух. Ты бы тогда привез сам статьи, просмотренные <князем> В<яземским>, с его замечаниями, и захватил бы с собою журналы и книги, потому что я до сих пор не получил ни печатного листка. Мы бы о многом переговорили с тобою и перетолковали, съездили бы вместе даже в Лондон. Из Остенда день езды в Лондон и день езды в Париж. Ни экипажей, ни дорожных запасов ненужно; везде пароход и железные дороги; даже к Жуковскому можно съездить по железной дороге. Мне кажется, что ласки дружбы и родные речи о том, что есть родное душам нашим, много бы тебя освежили, и ты с новой бодростью начал бы полезную свою деятельность, по возвращении в Петербург. Но соображайся во всем с твоими собственными обстоятельствами и возможностью. Как мне ни радостно было бы с тобою свидание, но я бы не хотел его купить ценою пожертвований".
К нему же.
"Неаполь. Мая 9 (1847).
Я получил милое письмо твое (от 4/16 апр.) перед самим моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Р<оссети> (от 15 апр.), отчасти из письма к тебе (от 17 апр.). Благодарю тебя также за приложение двух писем, для меня очень значительных. В<игелю> я написал маленький ответ, при сем прилагаемый, который пожалуйста передай ему немедленно. Что касается до письма Б<рянчанинова>, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание слышно во всякой строке его письма. Все сказано справедливо и все верно. Но, чтобы произнести полной суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страдание той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света с тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Все это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае письмо это подало мне доброе мнение о Б<рянчанинове>. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником------
Несколько слов насчет изумления твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поучения себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать. В суждениях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. Не позабудь, что я, хотя и подвизаюсь на поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее
Р<оссети> прав насчет письма к его сестре. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашем все места, по его мнению, неловкие. Их очень легко умягчить, тем более, что я чувствую уже и сам, как следует чему быть.
Вексель секунду я послал обратно к тебе чрез Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть, тут уже не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить...
Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради Бога, хоть несколько слов о самом себе! Я собственно о тебе почти ничего не знаю; все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна
К нему же.
"10 июня (1847). Франкфурт.
Письмецо твое от 16/28 мая получил. Жуковский, как ты уже, вероятно, знаешь, отложил отъезд в Россию, по причине болезни жены, заставляющей его провести вместе с нею все лето в Интерлакене, в Швейцарии. Жаль конечно, что празднование юбилея его не состоится, но, по мне, в юбилеях здешних есть что-то грустное. Не от того ли, что приходишь в такие лета, когда чувствуется сильней, чем прежде, что следует помышлять о юбилее небесном? Во всяком случае, хорошо бы нам хотя половиною мыслей стремиться жить в иной обетованной, истинной стране. Блажен, кто живет на той земле, как владелец, который купил уже себе имение в другой губернии, - отправил туда все свои пожитки и сундуки и сам остался налегке, готовый пуститься вслед за ними. Его не в силах смутить тогда никакая земная скорбь и огорчение от всякого мелкого дрязга жизни. Я рад, что ты, как вижу из письма твоего, спокоен. Я сам тоже спокоен. Путь мой, слава Богу, тверд. Хотя тебе кажется, что я несколько колеблюсь и как бы недоумеваю, чем заняться и какую избрать дорогу, но дорога моя все одна и та же. Она трудна, это правда, скользка, и не раз уже я уставал, но сила святая, о нас заботящаяся, воздвигала меня вновь и становила еще крепче на ноги. Даже и то, что казалось прежде как бы воздвигавшимся в поперег пути, служило к ускорению шагов; - а потому во всем следует доверяться Провидению и молиться. Очень понимаю, что некоторых истинно доброжелательных мне друзей - в том числе, может быть, и самого тебя - несколько смущает некоторая многосторонность, выражающаяся в моей книге, и как бы желание заниматься многим наместо одного.
Для этого-то я готовлю теперь небольшую книжечку, в которой хочу, сколько возможно яснее, изобразить повесть моего писательства, - то есть, в виде ответа на утвердившееся, неизвестно почему, мнение, что я возгнушался искуством, почел его низким, бесполезным и тому подобное. В нем скажу, чем я почитаю искуство, что я хотел сделать с данным мне на долю искуством, развивал ли я точно самого себя из данных мне материалов, или хитрил и хотел переломить свое направление, - ясно, сколько возможно ясно, чтобы и не-литератор мог видеть, я ли виновен в недеятельности, или Тот, Кто располагает всем и против Кого идти трудно человеку. Мне чувствуется, что мы здесь сойдемся с тобой душа в душу относительно дела литературы. Молю только Бога, чтобы Он дал мне силы изложить все просто и правдиво. Оно разрешит тогда и тебе самому некоторые недоразумения насчет меня, которые все-таки должны в тебе еще оставаться. Покаместь, это да будет еще между нами. Книжечка может выходом своим устремить внимание на перечтение "Переписки с друзьями", в исправленном и пополненном издании. А потому пожалуйста перешли мне не медля статьи, снабженные вашими замечаниями, для переделки, адресуя во Франкфурт, на имя посольства.
В следующем письме я пришлю тебе свидетельство о моей жизни для взятия денег из казначейства, которые держи у себя вместе с прежними, к тебе посланными чрез Штиглица. Они, может быть, мне понадобятся к концу года. На Восток будет присылать мне трудно, а остаться там, Бог весть, может быть, придется долее рассчитываемого времени; стало быть, нужно будет деньгами запастись. Путешествие, доселе откладываемое с года на год, становится чрез то самое мне более желанным и заманчивым. Точно как бы душа моя говорит мне, что я там найду искомое издавна и лучшее всего того, что находил доныне...
При сем письмецо к В<яземскому>. Передай от меня поклон Балабиным, - особенно М<арье> П<етровне>. Напиши мне хоть несколько строчек о том, как она живет своим домом. Я слышал, что она просто чудо в домашнем быту и хотел бы знать, в какой мере и как она все делает. А.О. Ишимову поблагодари за книжечку: "Розенштраух". Я нашел, что она очень хороша. Письмо же о легкости ига Христова - сущий перл".
К нему же.