Подпись была неразборчивой, видимо, не без умысла…
Утверждают, что первая ласточка не делает весны. Но Молодый воспринял эту ласточку как предвестницу возможного освобождения. Посему он попросил губернатора передать джентльменам, что готов обсудить упомянутые ими вопросы, но только в присутствии адвоката, господина Харда, чтобы иметь свидетеля разговора…
Однако джентльмены не захотели разговаривать при свидетеле. Видимо, характер предложений джентльменов был таков, что они не захотели говорить в присутствии кого бы ни было. Было ясно, что это – последняя попытка контрразведчиков любыми правдами и неправдами выудить у советского шпиона интересующие их сведения. У них оставался один-единственный козырь – это его свобода. Но Молодый был полон решимости не идти ни на какую сделку…
А несколько месяцев спустя жена Конона Молодого, Галина, сообщила ему, что направила советскому правительству просьбу обменять Гревилла Винна на мужа. Она была почему-то уверена, что советское правительство удовлетворит эту просьбу. Ее надежды неожиданно оправдались. Галина сразу же написала об этом госпоже Винн. Сообщив ей о благоприятном ходе дела, она попросила ее со своей стороны обратиться по этому вопросу к английскому правительству, поскольку была убеждена, что и английское правительство захочет помочь Винну в его беде.
Осталось тайной, что именно предприняла госпожа Винн. Возможно, решающую роль сыграли советы, которые ей дал муж, когда она посетила его в Москве в марте 1964 года. Во всяком случае, 9 апреля 1964 года Конону Молодому стало понятно, что английское правительство приняло решение об обмене. В тот день, вскоре после обеда, его неожиданно отвели к начальнику медицинской службы тюрьмы. Заключенный в принципе ни на что не жаловался и не мог сначала понять, почему начальник решил лично осмотреть его. Тем более что тот никогда не занимался этим и, по существу, был, в общем-то, не врачом, а администратором. Медицинский осмотр был первым с момента ареста Молодого в январе 1961 года, продолжался более часа и велся с предельной тщательностью. В конце осмотра начальник медчасти довольно долго беседовал с заключенным. По характеру беседы тот понял, что он пытается определить состояние его психики…
Прежде чем уйти, Конон спросил, почему его вдруг решили подвергнуть столь тщательному медицинскому осмотру. Немного смутившись, врач после минутного колебания ответил, что решил осмотреть всех осужденных на длительный срок. Таких заключенных в бирмингемской тюрьме было менее десятка, и советский разведчик знал всех. Поэтому до конца дня ему удалось установить, что, кроме него, никого к врачу не вызывали. Вот тогда-то он и понял, что, по всей вероятности, пришла пора складывать вещи и готовиться в путь…
Утром 21 апреля 1964 года сразу же после завтрака Конона отвели в баню. Едва он успел раздеться, как в баню вбежал тюремщик Берджес. Он заведовал тюремной «приемной», где происходило оформление заключенных при поступлении в тюрьму и при выходе из нее. Увидев своего подопечного в костюме Адама, он крикнул, чтобы тот срочно одевался и шел к начальнику тюрьмы. Быстро одевшись, Молодый прошел с ним в свою камеру. По дороге Берджес сказал, чтобы Молодый как можно быстрее собрал свое имущество. Зайдя в камеру, он увидел, что у Конона много книг, банок с сахаром, маргарином и прочим барахлом, которое накопилась за время заключения. Под кроватью Конона хранился картонный ящик, который он припас сразу же после медицинского осмотра. Имущество было сложено. Не задерживаясь, оба направились в «приемную». Там Молодый переоделся, перевязал веревкой ящик с книгами, который принес из своей камеры, и другой, хранившийся вместе с одеждой в «приемной». Затем ему выдали «ценности». Он расписался в их получении и был очень доволен, что в свое время проследил, чтобы эти предметы были зарегистрированы в описи отобранных у него вещей. Все-таки память об «английском» периоде жизни. После этого Берджес отвел Конона в кабинет начальника тюрьмы мистера Харриса. Помимо него, в кабинете находились еще двое. Один из них оказался важным чином из министерства внутренних дел. Другой незнакомец назвался представителем бирмингемской полиции. Ему, оказывается, было поручено сопровождать Молодого до самолета.
Харрис представил всех друг другу. Представитель министерства внутренних дел сказал, что у него есть пакет, который должен быть вскрыт только в присутствии Молодого. Достав из кармана большой конверт, он демонстративно сломал сургучные печати. Внутри был другой конверт, поменьше, который он передал начальнику тюрьмы. Этот тоже показал печати и вскрыл конверт. Затем он принялся читать довольно длинный документ, написанный на принятом в Англии официальном жаргоне, о котором сами англичане говорят: «К чему писать одно слово, когда его можно заменить пятью». Содержание бумаги сводил ось к тому, что в соответствии с тюремными правилами от марта 1964 года господину Гордону Лонсдейлу предоставляется временное освобождение. Его доставят на базу королевских военно-воздушных сил в Западном Берлине и обменяют на британского подданного. Если по какой-либо причине обмен не состоится, советского разведчика доставят обратно в Соединенное королевство и он добровольно отдаст себя в руки тюремных властей…
Закончив читать этот документ, начальник тюрьмы показал подпись заместителя министра внутренних дел. При этом он сказал, что счастлив поздравить бывшего заключенного с освобождением и желает удачи. Остальные тоже присоединились к нему.
Наконец, наступило для Молодого время начать путь к свободе. Старший полицейский чин, который должен был сопровождать его до самолета, извиняющимся голосом сообщил, что ему приказано надеть на освобожденного арестанта наручники, хотя он сам не видит в этом никакой необходимости в данных обстоятельствах.
Конон попрощался с начальником тюрьмы Харрисом, поблагодарив за человечное отношение к нему. Харрис промолчал в ответ и лишь пожелал счастливого пути. Напоследок он пожал своему бывшему подопечному руку и неожиданно сказал по-русски: «До свидания»…
В тюремном дворе Молодого усадили на заднее сиденье одной из ожидавших там машин. С двух сторон от него сели полицейские в штатском. Один – старший чин, а другой сравнительно молодой сыщик, к которому Конон был прикован наручниками. Рядом с шофером пристроился один из руководящих работников английской контрразведки. Автомобиль со всей компанией выехал через тюремные ворота. За воротами к ним присоединилась вторая машина. Заметив это, Молодый спросил старшего полицейского:
– Неужели вы действительно думаете, что я брошусь назад и попытаюсь ворваться в вашу тюрьму?
– Я этого не думаю, – ответил тот. – Вторая машина сопровождает нас на случай поломки нашего автомобиля. Мы должны прибыть на аэродром точно в назначенное время. Машина мчалась по хорошо знакомым Молодому местам. Когда съехали с автострады, он понял, что его везут на военный аэродром Нортхолт. На аэродром въехали через специальные ворота с надписью «Для особо важных лиц». Моторы ожидавшего самолета военной транспортной авиации уже были запущены и работали на малых оборотах. Автомашина подъехала прямо к трапу. Водитель достал из багажника два ящика с имуществом Конона и отнес их в самолет. А в салоне его ждали новые телохранители – двое здоровенных парней в штатском. Контрразведчик снял с Молодого наручники и, передав его «штатским», удалился из самолета. Дверь самолета закрыл полковник королевских военно-воздушных сил. Не успели оттащить трап, как моторы взвыли и лайнер стал выруливать на взлетную дорожку. В салоне появился полковник. Встав по стойке «смирно», он отрапортовал Молодому о маршруте и продолжительности полета, а также об ожидавшей в пути погоде. По-видимому, он ничего не знал и думал, что Конон действительно «особо важное лицо». Один из телохранителей принялся украдкой махать ему рукой, пытаясь остановить его рапорт. Но все было безуспешным. Отрапортовав до конца, полковник предложил выпить кофе, пока будет приготовлен обед. Молодый с удовольствием выпил чашку настоящего кофе, с нетерпением ожидая обещанного обеда…
Примерно через три часа после вылета самолет приземлился на авиабазе Гатов в английском секторе Западного Берлина. Охранники нервничали все больше и больше. Старший предупредил Молодого, что они вооружены и имеют приказ стрелять, если «сэр попытается бежать». Бормоча что-то о том, что приказ есть приказ, старший телохранитель вновь надел на Конона наручники перед тем, как он вышел из самолета. В это время в кабине появился полковник, у которого чуть было не отвалилась челюсть от одной мысли, что он прислуживал заключенному…
…Ну а потом автомобиль с Молодым и компанией миновал западноберлинский контрольный пропускной пункт и, не останавливаясь, въехал в нейтральную зону. Было пять часов двадцать пять минут утра, а обмен был назначен на пять тридцать. Машина прибыла на пять минут раньше срока. Пришлось немного подождать. Дымка рассеивалась.
Ровно за тридцать секунд до назначенного времени поднялся шлагбаум на границе Германской Демократической Республики. Оттуда выехала автомашина. Она развернулась и остановилась на левой стороне шоссе. С англичанами была достигнута договоренность считать середину шоссе условной границей. Там даже была проведена белая линия длиною в несколько метров. Из подъехавшей машины вышел один человек. Молодый сразу же узнал его. Это был один из старых коллег по разведке. Он приблизился к машине с очень важным выражением на лице и сделал вид, что впервые увидел Молодого. Из другой машины на противоположной стороне шоссе вышли четыре человека. Среди них был и Винн. Он выглядел усталым и вроде бы немного испуганным, а может быть, это только показалось Молодому…
Участники обмена с обеих сторон построились лицом друг к другу вдоль осевой линии шоссе. Советский консул произнес слово «обмен» на русском и английском языках, и Конон оказался в машине, где уже сидели свои. Автомобиль умчался на территорию Германской Демократической Республики. Миновав домик пограничного контрольного пункта, он остановился. Из багажника вынули чемоданы Винна и отнесли их за шлагбаум, чтобы обменять на багаж Молодого…
Источник: Колосов Л., Молодой Т. Мертвый сезон: конец легенды. – М., 1998. – С. 188–194, 197–202.
Приложение 2. Гревилл Винн
Произнеся формулу: «Именем Союза Советских Социалистических Республик», судья зачитывает приговор Военной коллегии Верховного суда СССР, который начинается с краткого перечня преступлений, совершенных обоими подсудимыми, и заканчивается так:
«Олег Владимирович Пеньковский, виновный в измене Родине, приговаривается к высшей мере наказания – расстрелу, с полной конфискацией имущества.
Гревил Мейнард Винн, виновный в шпионаже, приговаривается к лишению свободы сроком на восемь лет, с отбытием первых трех лет в тюрьме и последующих – в исправительно-трудовой колонии строгого режима».
Услышав приговор Алексу (Олегу Пеньковскому – прим. авт.), толпа разражается бурными аплодисментами, слышны радостные выкрики. Алекс неподвижно стоит лицом к залу. При оглашении приговора мне проносится шумок одобрения, но хлопают уже меньше: представители трудящихся Москвы пришли сюда не ради меня.
Алекса выводят из зала. Больше я его никогда не увижу.
Меня ведут в приемную, где вскоре появляется Шейла (супруга – прим. авт.).
На свидание нам дают час. Мы обнимаемся и садимся, оба молчим, не зная, что сказать друг другу. Да и что можно сказать? Наконец она все-таки прерывает молчание: рассказывает о том, что по совету сопровождавшего ее английского дипломата, опасавшегося враждебной реакции толпы, не была в зале во время оглашения приговора, а услышала его в вестибюле по громкоговорителю.
Она не делает никаких комментариев, не пытается подбодрить меня, и я признателен ей за это. То, что нам предстоит, – ей и мне – слишком значительно, слишком ужасно, чтобы это можно было выразить словами. И ничего нельзя исправить. Поэтому мы говорим о всяких мелочах.
Наше свидание подходит к концу. Я не осмеливаюсь поцеловать Шейлу на прощание – только прикасаюсь своей щекой к ее и долго смотрю ей в глаза. Потом меня уводят.
И вот я снова на Лубянке. Десять дней в одиночной камере. Меня никто не посещает и не допрашивает. Больше всего я думаю об Алексе: мне кажется, что он еще жив, что, если бы он умер, я бы обязательно это почувствовал….
Я ничего не вижу, потому что у меня закрыты глаза.
Надо поднять веки: я лежу на койке во Владимирской тюрьме. Женщина-врач кладет на тележку кислородную маску и склоняется надо мной. В руку мне вонзается игла.
Значит, они не хотят, чтобы я умер! Такова моя первая мысль. Вывод очевиден: что бы они ни делали, что бы со мной ни происходило, мое положение в корне отличается от положения других заключенных. Мне приносят еду – даже дают мясные кубики. И еще несколько таблеток из тех витаминов, которые прислала Шейла. Меня держат в постели и каждый день делают уколы. Качество пищи улучшается: в моем рационе появляется мясо. Конечно, это не то, что называют мясом на Западе, но все-таки.
Я также получаю молоко и белый хлеб. Наконец, мне дают книги и английские журналы (с вырезанной фоторекламой – чтобы тюремщики не видели, как загнивают на Западе) плюс бумагу и карандаш, чтобы я мог написать домой.
Но самое главное – мне не дают умереть. Я по-прежнему все еще кожа да кости и изможден до такой степени, что, когда меня после недельного пребывания в кровати хотят вывести на прогулку, я едва не теряю сознание, встав на ноги. Но я жив – и мне дадут жить. Крошечный огонек, который еще теплится во мне, не задуют.
Словом, я более или менее доволен своим нынешним положением, как вдруг у меня появляется сокамерник: худосочный, отталкивающего вида русский юноша. Вероятно, опять подсадной. Имя у него трудное, поэтому я называю его Макс. Он не нравится мне с первого же взгляда. У него близко поставленные глаза и скулящий голос.
Мысль о том, что нам придется пользоваться одной парашей, вызывает у меня отвращение. Я жалуюсь надзирателю, но тот советует подать заявление Шевченко. Заявление я подаю, но ничего не происходит. Тогда я решаю избавиться от Макса сам. Лучший способ – затеять драку.
Впрочем, драка – это громко сказано, потому что Макс едва ли в лучшей форме, чем я. Правда, всегда можно споткнуться и разбить себе голову о стену, но, уверен: как бы они ни относились к Максу, они предпочтут сохранить мою голову в целости и сохранности, ибо в ней еще содержится немало интересного для них. И вот в одно прекрасное утро я бросаюсь на Макса с громким боевым кличем и наношу ему удар кулаком в живот. Но наша схватка еще толком не началась, как нас разнял ворвавшийся в камеру охранник. С тех пор Макса я больше не видел.
Мои крестики говорят о том, что наступил февраль.
Моего рациона хватает только на поддержание жизни, но недостаточно, чтобы сопротивляться холоду – такому же беспредельно жестокому, как и многое другое в этой стране. После моего коллапса допросы прекратились, и я предоставлен самому себе в течение всех долгих холодных ночей и коротких холодных дней. Когда дует леденящий ветер, я рад, что нахожусь в четырех стенах. Через крохотное окно я вижу заснеженную тюремную территорию, по которой утром гонят на работу бригады заключенных: цепочки отверженных в истертых, драных одеждах. Вечером, спотыкаясь и скользя, они бредут назад.
Однажды утром меня вызывает Шевченко. Рядом с ним почтительно стоит переводчик. По своему обыкновению развалившись в кресле, толстый, небритый, грязный и злобный, Шевченко многообещающе говорит: «А-а, вы пока еще живы! Думаю, теперь вы можете себе представить, что с вами случится, если вы не скажете нам правду, а будете по-прежнему глупо лгать. Мы решили показать вам, чем Владимирская тюрьма может стать для тех, кто упрямится. Надеюсь, что вы образумились – время еще есть!» Он смотрит на меня тяжелым взглядом. Глаза его налиты кровью.
Итак, прощайте книги, бумага и карандаш. Больше никаких сигарет и мяса в супе. Из моего рациона исчезает молоко, а белый хлеб заменяется на грубого помола черный. Прогулки только два раза в неделю, бриться запрещено. Снова применяется тактика кнута. Но мне все равно: разочарование для меня – уже давно забытая эмоция.
Когда в камеру мне приносят посылку из дому – шоколад, питательную белковую пасту, сигареты, быстрорастворимый кофе – и просят расписаться в получении, а потом сразу же уносят все назад, я не испытываю никаких чувств, поскольку ничего другого и не ожидаю. Каждые несколько дней меня вызывает Шевченко: он кричит и угрожает, а я повторяю, что во всем уже давно признался и добавить мне нечего, и при этом напоминаю себе, что они меня не убьют – во всяком случае умышленно. Но иногда я просыпаюсь ночью, охваченный страхом, что они могут плохо рассчитать необходимый мне минимум пищи и тогда маленький, трепещущий огонек моей жизни просто тихо погаснет.
Мы в Англии не знаем, что такое настоящая зима, – здесь, во Владимире, я это понял. Глядя в окно на замерзших, с трудом передвигающих ноги узников, обреченных на смерть если не этой зимой, то следующей или той, что наступит после нее, – просто потому что они слишком холодные, чтобы жить, – я понимаю, почему древние боготворили солнце, согревающее тело, и землю, которая дает пищу этому телу; понимаю, почему самые разные религии празднуют наступление весны, когда в землю бросают семена, и приход осени, когда собирают урожай; понимаю, почему Рождество отмечают не в самый короткий день года, а сразу после него. Потому что прежний год умер и начинается новая жизнь.
Советские заключенные редко выходят из Владимирской тюрьмы живыми. Если их срок подходит к концу, им дают новый. Их почти гарантированное будущее – яма в земле. Зимой стены и дно ямы покрыты коркой льда, летом в ней грязь – но какая разница? Почему же они все-таки плетутся на прогулку в своих загонах, рассказывают друг другу невеселые анекдоты и рискуют быть до полусмерти избитыми из-за какой-нибудь сигареты? Почему они предпочитают гнить заживо в своих камерах?
Им не на что надеяться, но они все-таки надеются. На что? Почему они не предпочитают быструю смерть? Никакого ответа, никакого объяснения этому нет. Сила жизни слепа – она не понимает, что такое безнадежность.
Наступает март. Я очень ослаб и вновь близок к тому состоянию апатии и головокружения, которое предшествовало моему коллапсу. Шевченко перемежает нравоучения с криками, и, хотя я отказываюсь стоять по стойке «смирно», просто стоять все-таки приходится. Если я не падаю прямо во время допроса, то только потому, что на ногах меня держит презрение к Шевченко.
Уже почти полтора года я в тюрьме. Когда я вычитаю этот период из моего пятилетнего срока, остаток меня ужасает. Бесполезно строить планы на все оставшиеся три года и восемь месяцев: единственный разумный подход – жить изо дня в день. Если со мной случится еще один коллапс, они наверняка снова меня вытащат. Тогда я опять проведу неделю в кровати, и мне будут давать мясные кубики и белковую пасту. Они не дадут мне умереть, не осмелятся! Я выкарабкаюсь – если только они не ошибутся в своих расчетах. Но каковы мои шансы? Охранник смотрит на меня как-то по-особенному: так смотрят на уродцев в балагане. Живой труп! Ходячий скелет! Давай, давай, тащись! Однако насчет охранника я ошибся.
Однажды утром моя дверь сотрясается от ударов, и в окошке, через которое подают пищу, появляется его сердитое лицо. Он орет на меня, словно я совершил тягчайший проступок. Я не понимаю, что он выкрикивает, но по движению его головы догадываюсь, что рядом с ним находится кто-то из его собратьев. Пока я стараюсь понять, чем все это вызвано, охранник подмигивает мне и быстро просовывает через окошко левую руку, в которой держит бутерброд с колбасой. И так теперь повелось почти каждый день: он кричит на меня, чтобы не вызвать подозрения у своих товарищей, и протягивает что-нибудь съестное – кусочек мяса или шоколад… Я киваю и улыбаюсь, но он в ответ не улыбается – он просто дает мне еду, мой загадочный спаситель.
Сам по себе поступок поддерживает меня еще больше, чем пища. Во Владимирской тюрьме я почти забыл, что такое признательность, и это чувство придает мне силы. Пока я совершаю свои «восьмерки» в загоне для прогулок и мой желудок благодарно переваривает шоколад, я с теплотой думаю об охраннике с хмурым славянским лицом и доброй левой рукой. Мясо и шоколад дают мне силы с радостью заниматься физическими упражнениями и не бояться могучих порывов русского ветра, который дует над Владимиром с Рождества. Это совсем не то что английский ветер, выворачивающий наизнанку зонтики, срывающий с крыши одну-две черепицы или обрушивающий волны на побережье в Брайтоне. Ветер, дующий над просторной равниной, где расположен Владимир, кажется, зарождается где-то очень далеко; он стремительнее и свирепее, чем ветер, который бывает в Англии.
В середине марта ветер становится не таким жестоким и уже меньше завывает по ночам. Мороз ослабевает. Однако, едва лишь я успеваю осознать, что зима кончилась, как меня снова везут в Москву, на Лубянку. Как и прежде, со мной едет весь мой багаж, но на этот раз мне выдают мой собственный костюм и везут не в вагоне, а в зашторенной машине. Рядом тюремный надзиратель и два конвоира. Очень давно я уже проделал такое же путешествие, но только в сторону Владимира. Как и в тот раз, я смотрю в ветровое стекло: передо мной обширная, покрытая грязью равнина. Однако сейчас я так сильно ослаблен, что путешествие кажется бесконечным. По прибытии на Лубянку мне дают немного мяса и молока. Почему вдруг такое улучшение? Впрочем, бесполезно задаваться подобными вопросами, все равно не угадать.
Два дня мне выдают дополнительное питание и витамины в таблетках, а на третий сообщают, что в Москве находится моя жена. На свидание с ней меня везут в здание Верховного суда под присмотром надзирателя с Лубянки.
Мы входим в комнату, где я вижу Шейлу и рядом с ней – Борового, моего адвоката. На лице Шейлы мелькает выражение ужаса. Потом, много времени спустя, она признается, что с трудом узнала меня в этом изможденном, больном существе. Но теперь она быстро берет себя в руки и целует меня. Я замечаю, что Боровой тоже поражен моим видом, и говорю ему: «Посмотрите же на меня хорошенько, господин Боровой: вы довольны собой?»
Время нашего свидания ограничено. Мы не упоминаем о тюрьме. Разговор идет об Эндрю, о друзьях, о доме… Шейла все время смотрит на меня так, словно хочет взглядом передать мне часть своих сил. В ходе нашей беседы она вставляет: «Я не могу сказать определенно, но, по-моему, появились кое-какие надежды: возможно, скоро будут хорошие новости». Я не придаю особого значения этим словам. Она, разумеется, пытается подбодрить меня, потому что я ужасно выгляжу, – это читается в ее глазах.
На следующее утро меня ведут на допрос. В кабинете находятся незнакомый мне русский генерал, два переводчика и следователи, представляющие все страны-сателлиты, кроме Польши. Допросы продолжаются неделю. С кем я встречался? Кто эти люди на фотографии? С кем я виделся в такой-то гостинице?
Не знаю. Нет, это не соответствует действительности.
Нет, нет, я никогда не видел этого человека.
К концу недели генерал сильно повышает голос и начинает угрожать. Он требует от меня подписать бумагу о том, что я был английским разведчиком, но теперь готов сотрудничать с Советами. Если я не подпишу, предупреждают меня, то Московское радио передаст в эфир вот эту магнитофонную запись. Мне дают ее послушать: это фальшивка, смонтированная из кассеты, на которую была записана моя давнишняя беседа с Куликовым, сделавшим мне свои коварные предложения. Мои слова вырезали и переставили таким образом, чтобы создалось впечатление, будто я на все согласился. Теперь, говорят мне, весь мир узнает, что я предал не только Пеньковского, но и английский народ, будучи двойным агентом Советов.
Я не подписываю и скоро опять оказываюсь в своей камере во Владимирской тюрьме, в своей арестантской одежде и во власти Шевченко.
В течение нескольких дней он повторяет свои старые угрозы и издевательства. В общем, надо опять готовиться переносить все проявления его скотской натуры. Тем временем в моей камере устанавливают вторую койку, и я получаю нового сокамерника.
Он лучше своих предшественников. Хотя он русский, я называю его Чарлз. У него глубокий, хрипловатый голос.
Он довольно прилично говорит по-английски, от него не пахнет потом, а по сравнению с омерзительным Максом он почти джентльмен. У него усталое выражение лица человека, искушенного в житейских делах, и, хотя я не собираюсь довериться ему настолько, чтобы сообщить какие нибудь интересующие моих следователей сведения, я отнюдь не возражаю ни против партии в шашки, ни против некоторого улучшения моего рациона. Нам выдают несколько книг и журналов. Я выслушиваю грустную повесть о том, как Чарлз был пойман на левом бизнесе.
Кажется, он был директором гастронома на улице Горького. Одним из основных товаров в его магазине были лимоны, которые доставлялись из Грузии по железной дороге. Поняв, что на свою государственную зарплату он никогда не сможет жить хорошо, Чарлз разработал простой и эффективный план: заказать шесть вагонов с лимонами, а в документах отметить только пять. За шестой вагон, разумеется, тоже надо было заплатить, но зато вся прибыль, которую самым несправедливым образом полагалось делить с государством, достанется ему.
Поначалу все шло хорошо, и Чарльз уже предавался мечтам о радужном будущем. Но однажды на железной дороге произошла авария, и вагоны где-то застряли. Несколько недель дорогостоящие лимоны были вне пределов его досягаемости. Когда наконец власти обнаружили вагоны и вскрыли их, оказалось, что все лимоны сгнили.
Следствие изучило документы, установило истину, и Чарлз получил пятнадцать лет.
Мы прожили с ним больше месяца, ни разу не поссорившись и пробежав вместе не одну милю «восьмерок» в загоне для прогулок. За этот период меня реже вызывали на допросы к Шевченко. Чарлз сделал несколько вялых попыток расколоть меня, но довольно быстро прекратил это. Наверное, он заверял их, что ему нужно время для моей обработки. Думаю, ему просто нравилось наше странное и грустное товарищество.
Вскоре Чарлза переводят в другую камеру как не справившегося со своей задачей. Спустя несколько дней мне снова приказано собрать вещи и одеться в гражданский костюм. Вероятно, предстоит очередное путешествие на Лубянку. Напоследок я решаю сыграть маленькую шутку, потому что в это утро Шевченко был особенно агрессивен. Перед отъездом мне разрешают принять душ. Раздевшись, я должен положить на стопку тюремной одежды свою. Но день выдался очень холодный, поэтому, когда охранник поворачивается ко мне спиной, я снова натягиваю на себя арестантскую униформу, а сверху надеваю гражданскую рубашку и костюм. Мне даже удается засунуть в чемодан тюремные ложку с кружкой. Эти преступления неизбежно будут раскрыты, и если я вновь вернусь во Владимир, то буду наказан. Ну и пусть. Этот охранник – такой же сукин сын, как и Шевченко. Мой ослабевший рассудок упрямо хочет сыграть с ними шутку и нисколько не заботится о последствиях.
Меня сажают в машину и везут по скверной дороге на Лубянку, где я провожу три дня в ожидании очередной серии допросов. Но вместо допросов меня доставляют на аэродром и, прежде чем я успеваю сообразить, что происходит, мы уже летим в безоблачном небе. Никто со мной не разговаривает. Естественно, меня интересует, куда мы летим. Сначала в голову мне приходит мысль, что меня переправляют для дальнейших допросов в одну из стран-сателлитов, Чехословакию или Венгрию. Но потом, поскольку заняться все равно больше нечем, я начинаю делать в уме некоторые расчеты. Конечно, я не штурман, да и часов у меня нет, но примерно определить время можно. Я вижу, что солнце находится слева по курсу: значит, мы летим в западном направлении, и Балканы исключаются – они расположены значительно южнее. Остается только один пункт назначения… и тут у меня возникает шальная мысль… На этом я прекращаю свои расчеты, боясь тех надежд, которые они порождают. Однако, когда мы приземляемся, я вижу надпись на немецком языке.
Следовательно, я был прав: мы в Восточной Германии.
Меня привозят на машине в расположение советской воинской части, где я встречаюсь с советским консулом, который хорошо говорит по-английски. От него я узнаю, что посланные мне женой деньги – около тридцати фунтов – теперь будут мне вручены, но не наличными. Меня мало интересуют эти деньги, однако для проформы я все-таки протестую. Консул вежливо, но твердо стоит на своем: опять спрашивает, что я предпочитаю получить на эту сумму. Я соглашаюсь на икру…
Ночь я провожу в реквизированном доме, под усиленной охраной. Меня будят еще до рассвета, кормят хорошим завтраком и сажают в машину, между двумя дюжими охранниками. Мы едем куда-то за город. Машина останавливается возле здания, похожего на ангар. Больше часа мы сидим в полной тишине, потом к машине подходит консул и обращается ко мне: «Вы сейчас завернете за угол. Если вы скажете хоть слово или попытаетесь бежать, то будете застрелены!»
Мы объезжаем ангар. Впереди – граница. Когда я выхожу из машины, охранник крепко держит меня за руку.
Повсюду много солдат с автоматами, биноклями и сторожевыми собаками. На треножнике установлена мощная подзорная труба.
За воротами лежит узкая полоса ничейной земли. С другой стороны границы подъезжает какая-то машина.
Два человека с обеих сторон торжественно идут навстречу друг другу, обмениваются несколькими словами и проходят дальше для опознания. Тот, кто подходит ко мне, одет в белый плащ. Я узнаю его! И Алекс тоже его узнал бы! Этот человек с Запада опознает меня. Его коллега с Востока совершает аналогичную процедуру по другую сторону границы.
Наконец после длительных обменов жестами, которые происходят в полном молчании, меня выводят на середину нейтральной полосы, где я встречаюсь с человеком, арестованным на Западе. Я знаю его: это русский шпион, действовавший под именем Лонсдейла. Он выглядит здоровым и упитанным. Волосы у него длинноваты – но ведь он давно не был в Советском Союзе…
Ему устраивают радушный прием.
Радушно встречают и меня: я – гость командира авиабазы британских ВВС. Его жена наливает мне горячую ванну и угощает чудесным завтраком. А потом появляются пятеро моих старых знакомых, среди которых – Джеймс (человек предложивший Винну в 1955 году возобновить сотрудничество с британской разведкой – прим. авт.) собственной персоной! Он приветствует меня с истинно британским энтузиазмом: «Гревил, вы чертовски скверно выглядите!»
Мне трудно поверить, что я действительно на Западе, в безопасности, и рядом со мной – Джеймс и его друзья.
Мне по-прежнему трудно поверить в это, пока я в качестве единственного пассажира лечу в Англию. Уверенность приходит постепенно. На сердце у меня тяжело, оттого что спастись удалось только мне одному. Алекс остался там, и я знаю: даже если он еще жив, ему никогда не вырваться оттуда….
Источник: Винн Г. «Человек из Москвы» // перевод с английского Юрия Зыбцева.
Обменяли по курсу один к одиннадцати
В мае 1982 года при участии разведслужб ФРГ был произведен обмен разведчика-нелегала Алексея Козлова на десятерых разведчиков ФРГ, арестованных в ГДР и СССР, и одного военнослужащего армии ЮАР, захваченного в плен в Анголе.
Кратко расскажем об этом человеке. Он родился 21 декабря 1934 года в посёлке Опарино Кировского края (ныне Кировской области).
В 1943 году поступил в Вологодскую школу № 1, которую закончил с серебряной медалью. Журналисту Николаю Долгополову он рассказал: «Был у меня прекрасный учитель немецкого языка – Зельман Шмулевич Щерцовский. В 1939 году, когда Польшу оккупировала Германия, он бежал в Советский Союз от нацистов. Здесь отправили молодого парня в Вологду на поселение. Закончил пединститут и преподавал у нас немецкий. Знал его в совершенстве и с нас много требовал. У меня с ним сложились замечательные отношения. Именно он очень помог мне при подготовке в институт».
С первой попытки поступил в Московский институт международных отношений, где изучал немецкий и датский языки. На последнем курсе института был направлен на практику в консульский отдел посольства Дании. После возвращения ему предложили работать в органах внешней разведки.
Николаю Долгополову он рассказал: «В 1959-м меня в первый и в последний раз вызвали на Лубянку – тогда улицу Дзержинского, дом 2. Спросили: где бы я хотел работать? Я ответил: только на оперативной работе – чтобы никаких писулек. Предложили стать разведчиком-нелегалом… Взяли меня на подготовку. Причем была она очень короткой. Пришел учиться 1 августа 1959 года, а уже 2 октября 1962-го выехал на боевую работу в одну западную страну. Предварительно готовился в ГДР. Тогда это нам здорово помогало. Хотя и не всегда, потому что подхватил в Лейпциге саксонский диалект. И никогда не забуду, как вскоре, уже в Западной Германии, совершенно случайно разговорился в кафе с сотрудником криминальной полиции. И вдруг он меня спрашивает: вы, говорит, не отсюда, не из Брауншвайга? Нет, отвечаю, я – австриец. Он качает головой: странно, голову бы дал на отсечение, что вы – саксонец. Пришлось убеждать его, что мама моя – саксонка, отец – австриец. К счастью, моего соседа по столику, парня молодого, в тот момент больше интересовали сидящие рядом барышни».
А затем Козлов перебрался в Данию. И началась жизнь разведчика-нелегала. Первым делом нужно было приобрести рабочую профессию. Еще в Москве он выбрал работу технического чертежника. «В Копенгагене пришел в один технический институт, где в числе прочих готовили чертежников. Нужно было учиться три года. Сказал ректору, что хочу закончить за три месяца. Тот посмотрел на меня ошалело, но я спокойно объяснил, что чертить умею и нужен мне только диплом. Он пригласил какого-то преподавателя, поговорили. И они решили так: мне придется заплатить за все три года обучения, но если у меня получится сдать все экзамены за три месяца, выдадут мне сразу диплом. Я ходил в институт каждый день и по нескольку раз. Выполнял все задания и получил-таки датский диплом», – рассказал он Николаю Долгополову.
Впрочем, это было не самое сложное. Куда труднее было получить подлинный паспорт одной из западноевропейских стран. Для этого Алексей Козлов на несколько лет осел в Алжире. Ему повезло, что спустя два года после получения независимости алжирцы стали уничтожать документацию на всех иностранцев, живших там до этого. Потом он мог говорить в других государствах, что 20 лет прожил в Алжире, где зарабатывал много денег.
В 1965 году к нему приехала жена. Вот что он рассказал Николаю Долгополову: «Поженились мы в Москве перед самой командировкой. В Союзе она находилась на подготовке. А когда приехала, мы нашли для нее соответствующую легенду. У меня были знакомые пожилые французы. Кто-то из них уехал, кто-то умер. Зато у нас был адрес, по которому жена якобы могла в свое время жить. Приехала она, конечно же, как немка, а французский выучила уже в Алжире… А жена забеременела, и нам было предложено выехать в Западную Германию, чтобы там уже окончательно задокументировать свою женитьбу. Ведь паспорта у нас обоих были липовые. Сначала заехали в Тунис, затем в Голландию, потом во Францию. После этого я поехал в город Штутгарт, а жену оставил на границе во французском Страсбурге…
Не мог я ее взять, потому что не знал, как у меня повернутся дела.
Я, как вы помните, технический чертежник, и мне надо было искать работу, чтобы где-то в ФРГ поселиться. Штутгарт – город большой, в нем – десятки учреждений. Но попал я туда в августе в разгар летних отпусков. Пришлось устроиться чернорабочим в химчистку: только туда и взяли. Причем обещали платить как квалифицированному рабочему и, если буду трудиться добросовестно, через три месяца в таковые и перевести. Так оно и произошло. Был тогда в этом городе довольно свободный режим. Поэтому мы без труда получили внутренние удостоверения личности и официально поженились. Вскоре переехали в Мюнхен, где я снова устроился на работу в химчистку. Там у нас родился сын, потом дочь. После рождения детей получили вместо наших прежних внутренних удостоверений настоящие западногерманские загранпаспорта.
Через некоторое время нас вызвали обратно в Россию. Дома провели пару месяцев. И я получил задание выехать на длительное оседание в одну из стран Бенилюкса. Поселился я в столице. Искал работу – и как чертежник, и как рабочий химчистки. Ушло на это шесть месяцев, трудно было устроиться. В конце концов попал я в крупную гостиницу, в подразделение химчистки и прачечной. Кстати говоря, был я действительно рабочим квалифицированным, и вскоре сделали меня руководителем этого подразделения. Я нашел квартиру, и ко мне приехала жена с двумя детьми».
А дальше началась разведывательная работа. Он трудился генеральным директором крупной химчистке, она – преподавателем немецкого языка в школе, аккредитованной при НАТО. Даже спустя полвека подробности их работы и достигнутые ими результаты продолжают оставаться засекреченными. Известно лишь, что в 1970 году супруга Козлова тяжело заболела и они были вынуждены вернуться в СССР. Позже она умерла.
После ее смерти, оставив детей в СССР, Алексей Козлов работал один по кризисным точкам. Прибывая в интересующую СССР страну, занимался сбором информации. Подавляющее большинство этих стран не имели дипломатических отношений с СССР, что делало невозможной организацию там постоянных резидентур.
Николаю Долгополову он рассказал: «Легализовался на жительство в Италии. У меня установились хорошие связи с фирмами, выпускавшими материалы для химчисток – химикаты, машины… И мне предложили быть их представителем во всех странах мира, кроме самой Италии. Меня это устраивало. Был прописан в Риме, но бывал там по два-три месяца. Разъезжать приходилось в другом регионе – Египет, Иордания, Израиль, Кувейт, Ливан. Затем Саудовская Аравия и много еще чего…
Пребывание было небесполезное. Многого удалось тогда добиться, о чем до сих пор не имею права рассказывать. Получил я орден Красной Звезды за это дело.
С 1974 года бывал я и в Иране. Пришлось заезжать туда еще при шахе. Иран нас очень интересовал. По этой стране я совершенно спокойно ездил, и была у меня там масса друзей – и среди полиции, и в других кругах…
До 1974 года, когда в Португалии совершилась революция, у нас с этой страной не было дипотношений. А мне еще при фашистском режиме Каэтано пришлось побывать там и собрать тоже очень интересную информацию. Когда началась революция «красных гвоздик», я вернулся и прожил там пару месяцев. Объездил всю страну».
В 1979 году Алексей Козлов получил задание установить факт проведения ЮАР тайных испытаний собственной атомной бомбы и факт разработки обогащённого промышленного урана в оккупированной тогда Намибии. С заданием он успешно справился. Вот что он рассказал Николаю Долгополову: