Начал наш рыбак проклинать свою рыбу – зачем она ему в такое время, когда рыбу никто не покупает! Было бы дело в обычные дни, он бы прославился, и заработал бы хорошо, и девушки бегали бы за ним. А сейчас поди найди покупателя, кроме, разве что, священника, так ведь священник платит словами, а не деньгами.
Думал-думал рыбак, что ему делать, да так и не дошел до мысли, ведущей к действию. А рыбе было тяжело в неводе. Она начала биться и тянуть невод за собой. Рыбак испугался, как бы она не соскользнула обратно в реку. Побежал, принес лохань, наполнил водой, вытащил рыбу из невода и положил в лохань.
И вот лежит рыба в лохани. Никогда еще она не попадала в такую теснину и никогда еще ее мысли не растекались в такую ширь. Что уж говорить о тех временах, когда она была царицей, – тогда ей вообще не приходилось особенно задумываться, ведь у царей принято, чтобы за них думали их министры, – но она и до того, как ее короновали, тоже не имела привычки к размышлениям. А вот теперь она лежала в лохани и думала. Думала же она примерно следующее: «Как быстро сокращается мир! Во времена предков мы жили в огромном море, чуть позже – в больших реках, которые тянулись через множество стран, еще позже – в Стрыпе, которую только из уважения к Бучачу называют рекой, а вот теперь весь мой мир сократился до лохани с водой».
Но посмотри, как велика сила мыслей! Мало того что одна тянет за собой другую, но они еще переходят от одного существа к другому. Вот и тут, в ту самую минуту, когда рыба лежала в лохани с водой и мысленно сворачивала свой мир, рыбак подстелил себе мешок, улегся на солому и ничего другого не хотел, только лишь заснуть, как вдруг и ему тоже пришли в голову мысли. Рыба, как я уже сказал, размышляла о морях и реках, о предках и о своей несчастной судьбе, а рыбак задумался о евреях, о рыбе и о своей несчастной доле. Вот, оказал ему Господь милость, послал рыбу, за которую можно было выручить много денег, и что же делают евреи? Отказываются покупать рыбу, даже в их субботу отказываются, хотя им велено по субботам есть рыбу. А ведь если бы евреи не сговорились между собой не покупать рыбу, он продал бы свой улов какому-нибудь из них, и выпил бы, и других бы угостил, и нанял бы музыканта, чтоб играл ему музыку. И представилось ему в мыслях: услышали девушки музыку, пришли танцевать, а он выбрал из них самых красивых и забавляется с ними, как душе угодно. Но тут он опять вспомнил, что сделали ему евреи, и загорелся в нем на евреев великий гнев. Крутится он на своей соломенной постели и никак не может уснуть. Встал, выпил разом пол-литра, а пустую бутылку бросил в стену. Бутылка разбилась, и осколки зазвенели, точно церковные колокола. Услышал их издали священник и сказал себе: «Так звонят, когда умирает священник. Не иначе как это по мне звонят. Значит, я уже умер, и надлежит справить по себе поминки». А так как эта смерть пришлась на время поста, когда мясо запрещено, он послал за рыбаком, чтобы тот принес ему рыбу. Загрустил рыбак. Теперь рыба, у которой каждая чешуйка стоит серебряной монеты, ускользнет от него задаром. Ударился он лбом об стол и заплакал. Увидел шинкарь и спросил: «Чего ты плачешь?» Рыбак ударил шинкаря в живот, выругался и сказал: «Ты, еврей, не суй свой язык между мной и моей верой. Если не замолчишь сейчас же, я всем скажу, что у тебя вино смешано с кровью христианок – ты им прокалываешь соски, а детишек их убиваешь и в реку бросаешь, чтобы они попали в мой невод и порвали его». Встревожился шинкарь, охватил его страх. Начал он, как мог, успокаивать рыбака и поднес ему большую бутыль вина, которая у него занимала чуть не всю стену. Выпил рыбак, и сердце его смягчилось. Поведал он шинкарю свою печаль. Сказал ему шинкарь: «Дело трудное. Если уж священник просил у тебя рыбу, от него не отделаешься одной-двумя чешуйками. Но у меня есть для тебя совет».
Однако рыбаку не понадобился совет шинкаря. Назавтра в городе встретился ему другой еврей и купил у него эту рыбу.
С утра рыбак вынул рыбу из лохани и положил обратно в невод, потому что когда люди видят рыбу в неводе, то обязательно полагают, что она нигде не задерживалась по дороге из реки, а что может быть лучше рыбы, чем та, что явилась со своего места жительства на рынок без малейшего промедления?
Когда рыба снова очутилась в неводе, она подумала было, что ее собираются вернуть обратно в реку. Вот так и большинство иных живых существ ошибается: чем страшней их беда, тем скорее, думают они, произрастет из этой беды спасение.
Но у рыбака совсем не те мысли, что у рыбы. Рыба думает, что ее возвращают на прежнее место жительства, а рыбак думает, как бы ее продать подороже. Та надеется на спасение, а этот в спасении отчаялся. Та ждет спасения, потому что ее вытащили из лохани, а этот отчаялся в спасении, потому что евреи сговорились не покупать рыбу. Но на самом деле их обоих ожидало и не то, что думала та, и не то, что думал этот. Смотри – бредут они в город, и по дороге встречают толстого еврея с сумкой, и он протягивает руку к неводу, и вытаскивает рыбу, и заталкивает ее в эту свою сумку. И мало того что сумка куда меньше лохани, но в ней к тому же нет ни капли воды.
Не всякий, с кем свершилось чудо, понимает, что с ним свершилось чудо. Повстречался бы рыбаку вместо Фишла Карпа другой еврей – из тех, что накладывают на себя не одну, а две пары тфилин, или такой, у которого сумка полна книг, с помощью которых он надеется приблизиться к Отцу нашему небесному, – вроде многотомного «Закона Израиля», или «Обязанностей сердец», или же «Начал мудрости»[71], – и было бы нашей рыбе во стократ теснее.
Но и тут – подняла было рыба плавник, а он уперся в одну из коробочек тфилин, уж не знаю, в ту ли, которую привязывают на лоб, или в ту, что привязывают на руку, а чего не знаю, говорить не буду. А после тфилин и молитвенник ткнулся ей в рот. Будь на месте рыбы рыбак, он бы наверняка завопил: «Что вам от меня надо? Что я вам, еврей, что ли? Разве я обязан молиться по вашему молитвеннику и налагать ваши тфилин?» Но рыба только стиснула рот и даже не застонала.
Стон подавила, да размышлений не подавила. О чем же ей думалось в эту минуту? «Этот толстый еврей, – размышляла она, – получил меня в обмен на какие-то серебряные чешуйки. Но если посчитать, то на мне куда больше серебряных чешуек, чем он дал тому, кто отдал меня в его руки, и уж нечего и говорить, что мои чешуйки куда красивей. Если так, то почему же тот отдал меня этому? Не потому ли просто, что ему было тяжело меня нести? А если так, разве мне сейчас было бы легче, если б я в прошлом ела поменьше и, как говорил царь Соломон, лишила душу свою блага? Но так или иначе, нет для меня разницы, в чьих я руках. Что тот, что этот – нет у них намерения вернуть меня туда, где я жила прежде, хотя тот все-таки дал мне воды утолить жажду, а этот не дает даже капли».
И тут мысли ее соскользнули от того к этому, то есть от рыбака к Фишлу. Не могу сказать, знала ли она его по имени, но в лицо безусловно знала, еще с того времени, когда он в начале прошлого года произнес положенную новогоднюю молитву на берегу Стрыпы. Бегло коснувшись самого Фишла, мысли ее соскользнули от него еще дальше, к нации этого Фишла. Унылые это были мысли, туманные и по большей части не в ладу с разумом. Если перевести их на человеческий язык, они прозвучали бы примерно так. «Похожи они, евреи, на нас, на рыб, и в то же время непохожи. Похожи на рыб тем, что едят рыбу, как рыбы, и непохожи тем, что рыбы едят рыбу и на завтрак, и на обед, на и ужин, а евреи по желанию: хотят – едят, не хотят – не едят. Но евреям тяжелее, чем рыбам, – им приходится немало потрудиться, прежде чем рыба попадет им в рот: для этого они отправляются рано утром на рынок, вырывают рыбу этот у того и тот у этого, и один при этом говорит: «Это мне, в честь субботы», – а другой насмехается: «Не в честь субботы она тебе, а в честь твоего пуза», – и в конце концов они несут ее домой, и режут, и солят солью, как глупейшую из рыб, селедку, и зажигают под ней огонь, и потом едят ее, кто пальцами, кто наколов на зубочистку, но нет им полного удовольствия, потому что они боятся, как бы не застряла у них кость в горле. А вот рыбам ничего этого не нужно – только рот открыть. Видно, Господь, благословен будь Он, любит рыб больше, чем евреев, потому что евреи мучаются с каждой своей рыбой, а мы, рыбы, плаваем себе в воде, и Господь, благословен будь Он, посылает рыбу, которая сама вплывает нам в рот. Сам посуди – разве не так? Ведь та рыба, которую ты находишь иногда внутри другой рыбы, каким образом она лежит там, – разве не своей головой к хвосту той? А почему? Потому что эта сама вплыла головой в рот той, то есть в сторону хвоста. А если бы та гналась за этой, ты нашел бы их голове к голове».
И тут она вспомнила те времена, когда жила в воде, и разные рыбы, вкусные и многочисленные, подплывали и заплывали ей в рот, и она ела и пила все самое лучшее, что есть в реках, и в прудах, и в озерах, и все льстили ей, и торопились исполнить любое ее желание, и не приходило ей тогда в голову, что все это может измениться, пока она не попала в невод, соблазнившись мыслью, что и он создан для ее пользы, и те же самые, что говорили, будто созданы исключительно для услужения ей, первыми подтолкнули ее к унизительной кончине, которая началась с невода рыбака, а завершится огнем, солью, перцем и луковицами, и после всех этих мучений она даже не удостоится быть похороненной в воде. А что же с ней сделают? Ее похоронят в человеческих животах. Богатые люди будут пить вино после ее похорон, бедные будут пить водку после ее похорон, и всё для того, чтобы не вспоминать о воде, в которой она жила, и при этом они будут пить «лехаим» друг за друга и без всякого стеснения насмехаться над несчастной.
Смерть встала перед ее глазами. Она еще не решила, хочет она жить или умереть, но тут ей представились все ее министры и подданные – до случившейся с ней беды и во время этой беды, – и она ощутила, что мир ей окончательно опротивел. Она даже слюну стала пускать от отвращения. И если б не жизненная сила, все еще остававшаяся в ее теле, она так бы и выплюнула остаток жизни.
Но мало-помалу слюна кончилась, а с ней кончились и все мысли, которые у нее были. Мысли кончились, да муки не кончились. Потом мысли вернулись, но опять сменились муками, а затем эти муки – новыми мыслями. Непостижимое уму состояние: лежит, как неживая, хотя суть неживого в том, что у него нет мыслей, а у нее мысли так и мечутся и к тому же порождают муки. Она собрала остаток сил, втянула глаза в орбиты, напрягла остаток разума и подумала про себя: не та ли это кончина, о которой пророк Осия сказал: «Даже и рыбы морские погибнут»[72]. И поскольку это была кошерная рыба, то была ей явлена милость с небес и она испустила дух в соответствии со словами пророка.
В то время, когда рыбья душа покидала земную юдоль, сирота Бецалель-Моше брел по дороге, согнувшись под тяжестью своей ноши и сопровождавших эту ношу размышлений. Пока он сидел в синагоге, он испытывал лишь одно желание – преуспеть в своем ремесле, чтобы нарисовать красивый мизрах. Когда же он вышел из синагоги, им овладели сразу два желания: стоило ему припомнить мизрах – приходило желание есть, стоило припомнить еду – приходил на память мизрах.
Он покачал головой и сказал себе: «Что толку думать о мизрахе, если мизрах внутри синагоги, а я снаружи? И что толку думать о еде, если у меня нет и кусочка хлеба? Какая она, однако, тяжелая, эта рыба. Кто знает, сколько в ней веса. Видимо, великого праведника душа в ней воплотилась».
Он свернул с дороги и сел на обочине, отдохнуть от тяжести рыбы. Положил рядом сумку с тфилин и талитом, которая стала на время жильем для рыбы, и вот сидит, устав от ноши, и устав от голода, и устав от своего нищего сиротства. Сирота он, захотят – дадут ему поесть, не захотят – не дадут. А если и перепадет ему еда, то не столько он от нее сытее, сколько голоднее, потому что страшится, что завтра душа его опять будет рваться наружу от голода, а уже не найдется тот благодетель, что пригласит его поесть или даст монету купить ломоть хлеба. Не это ли имел в виду пророк Исайя, когда говорил о будущем: «Земля будет наполнена ведением»[73], – то есть в будущем все будут знать все про всех, и если один будет нуждаться в хлебе, другой ему даст. Бецалелю-Моше, разумеется, было известно, что нет иного ведения, кроме как в Торе, и нет иного хлеба, кроме хлеба Торы, но голодный человек порой отвлекается от высшего смысла и толкует «хлеб Торы» просто как обычный хлеб. Велик этот обычный хлеб, ибо даже праведники с их многими постами не могут жить без еды. Иные из них прерывают свой пост по субботам и по праздникам, а также в те дни, когда поститься нельзя, да внутри самого поста порой нарушают пост ради трапезы в честь какого-то доброго дела – к примеру, когда их угощают в качестве восприемников на обрезании, – а вот Бецалель-Моше, напротив, и не постясь постится. Даже голодай он целый день, ему это за пост не зачтется – ведь он не по желанию постился, а просто потому, что есть было нечего. Так что когда б не картинки, которые он рисовал, что он такое даже в собственных глазах? Не больше чем животное, у которого на уме только бы поесть да попить.
Устыдился он этих своих мыслей и хотел было их прогнать, но увидел, что они сильней него, и снова задумался. И поскольку не мог нарисовать себе саму еду, чтобы насытиться ею, но знал, что есть люди, у которых эта еда есть, мысли его перенеслись к тем, кто ест досыта и не отказывает себе даже в рыбных блюдах, и даже в будни, и даже в такие дни, когда на рыбу хотят наложить бойкот. Впрочем, в обычное время рыба никому не в диковинку, кроме него, который никогда в жизни не видел ни живую рыбу, ни вареную, если не считать тех рыб, которых он видел в старинных молитвенниках, там, где молитвы о даровании росы и дождя, и в подражание которым рисовал рыб на тех мизрахах, что вызвали насмешки Фишла Карпа.
Мысль его невольно свернула к сравнению того и этого, тех рыб, которых рисовал он, с той рыбой, которую он нес жене Фишла. И он без стеснения признал, что рыба Фишла красивее тех, которые рисовал он. Чем же красивее? В словах это не выразить, это нужно видеть. Он огляделся по сторонам, увидел, что никого вокруг нет, сунул руку в сумку и вытащил рыбу. Вытащил и стал разглядывать. И сомневаюсь, найдется ли в мире кто-нибудь из когда-либо евших рыбу, кто бы когда-нибудь разглядывал свою еду так, как этот сирота в эту минуту. Его глаза раскрывались все шире и шире, чтобы охватить ее целиком: ее вместе с ее плавниками, и с ее чешуйками, и с ее головой, и с ее глазами, которые дал ей Создатель, чтобы видеть ими Его мир.
И тогда рыба начала на его глазах менять форму за формой, пока не потеряла окончательно форму той рыбы, которую купил за большие деньги Фишл Карп, и уподобилась, наконец, той рыбе, которую хотел сотворить Господь, благословен будь Он, во время сотворения рыб, но не сотворил, а оставил творить художникам. И поскольку это одно из тех чудес, которые нам не позволено комментировать, далее я буду краток.
Художник, когда он хочет что-то нарисовать, отводит свой взгляд от всего на свете, кроме того, что он хочет нарисовать. Сразу же все для него исчезает, кроме этого предмета. И поскольку этот предмет видит, что он для художника единственный в мире, он расширяется и распространяется, пока не заполняет собою весь мир. Так и та рыба. Как только Бецалель-Моше задумал ее нарисовать, она начала расти и разрастаться до размеров целого мира. И когда Бецалель-Моше увидел это, он ощутил озноб и сердце его начало стучать, а пальцы дрожать, как это бывает с людьми искусства, когда они дрожат от мучительного желания поведать дела Господа, благословен будь Он, каждый своим путем – писатель пером, художник кистью. Но у Бецалеля-Моше не было под рукой бумаги. И теперь представь себе мир, в котором все исчезло ради одного-единственного образа, который парит в пустоте и олицетворяет собою все сущее, а у тебя нет и клочка бумаги, чтобы это запечатлеть. В ту минуту Бецалель-Моше напоминал того немого певца, который в попытке извлечь из себя переполняющие сердце звуки открывает рот и так сильно шевелит губами, что его щеки растягиваются и рвутся от этих мук. С той разницей, что немому певцу дано было ощущение мелодии, а лишен он был способности издавать звуки, а Бецалелю-Моше дано было рисовать, а лишен он был куска бумаги. Глаза его стали большими, как те неводы, в которые ловят рыбу, и как те зеркала, в которые смотрят на красоту, и образ рыбы вошел в них, и обосновался там, и получил новую жизнь, словно бы даже больше жизни, чем было в самой рыбе, когда она еще была жива. Бецалель-Моше снова порылся в карманах. Бумаги он так и не нашел, но нашел кусочек черного мела. Он пощупал мел и посмотрел на рыбу. И рыба тоже посмотрела на него. Иными словами, ее истинный образ встал перед ним и овладел его душой.
Он схватил мел и размял его в пальцах, как человек, который разминает в пальцах воск, что помогает памяти. Потом посмотрел на рыбу и посмотрел на мел. Вот, модель у художника есть, мел, чтобы нарисовать ее, есть, а чего нет? Бумаги, чтобы нарисовать, у него нет. Его творческие муки еще более обострились. Он опять посмотрел на рыбу и сказал ей: «Если я все-таки хочу тебя нарисовать, не остается ничего другого, только содрать с самого себя кожу и нарисовать на ней». Он, конечно, мог бы нарисовать рыбу и на коже самой рыбы, нарисовал же герой некой книги, Ицхак Кумар[74], свои рисунки на коже собаки, но собачья кожа удерживает на себе краску, а на коже существа, полного воды, краска растворяется во влаге и не сохраняет форму рисунка.
Опустились у Бецалеля-Моше руки, и он вернул рыбу в сумку и уже собрался было идти к жене Фишла, ибо рыбе уже пришло время готовиться к трапезе. И конечно, пошел бы, и принес бы эту рыбу жене Фишла, чтобы та сделала из нее еду, но только рыба эта была предназначена для большего. Для чего, ты спросишь? Зачем я буду рассказывать, если ты сам сейчас все увидишь?
Так вот, когда Бецалель-Моше вкладывал рыбу в сумку с талитом и тфилин, ему под руку попалась та коробочка тфилин, которую надевают на голову. Он увидел ее и удивился: «Что она здесь делает, эта коробочка? Нельзя же предположить, что реб Фишл видел, что оставляет ее, – как бы он стал молиться без нее? Но невозможно и предположить, что он не видел, что оставляет ее, – какой же человек с головой, вынимая тфилин для молитвы, возьмет тфилин для руки и не возьмет для головы? А если эта коробочка осталась здесь вообще независимо от Фишла, значит, у него есть другая такая. Но зачем тогда в сумке эта? Может, он нашел в ней дефект и перестал ею пользоваться? Или просто вынул из нее пергамент с текстом, и в ней ничего не осталось, и это просто пустая коробочка?»
Если бы Бецалель-Моше знал, что это вполне исправные тфилин, он конечно же побежал бы обратно в синагогу, и отдал бы коробочку Фишлу, и Фишл наложил бы тфилин на голову, и помолился бы, и кончил бы свою молитву, и вернулся бы домой, и позавтракал бы, и проверил бы свои счета, и ссудил бы заемщикам пару монет в их трудный час, и пообедал бы, и прилег бы на лежанку, и поспал бы до вечера, и встал бы, и ублажил бы Господа нашего, благословен будь Он, своей вечерней молитвой, и благословил бы свою вечернюю трапезу, – но сейчас, когда Бецалель-Моше не понял, что это исправная коробочка, он не побежал в синагогу, и не вернул ее Фишлу, и Фишл не сумел ни помолиться, ни вернуться, ни насладиться утренней трапезой, ни – и так далее.
Что же на самом деле вынудило коробочку для головы остаться в сумке? Реб Фишла так обуревало страстное желание поскорее отведать купленную рыбу, что, посылая ее домой и освобождая для нее место в сумке, он попросту не посмотрел, что вынул и что оставил. А сам Бецалель-Моше – что заставило его решить, что это непригодная для молитвы коробочка? А то, что ремешки на ней были потрепанные, грязные, как те веревочки, которыми связывают ножки курицы, и краска на них потрескалась – а ведь Моисею на горе Синай заповеданы были совершенно черные ремешки. Да и сама коробочка помялась и сплющилась, так что выглядела от этого, как утиный нос, а двойной ободок на ней был сломан, и на нем был слой жира толщиной в палец.
Бецалель-Моше посмотрел на ненужную коробочку, потом на рыбу и вдруг сказал ей: «Если уж кот, который не принадлежит к чистым животным, и тот раз в жизни удостоился наложения тфилин, так ты – существо кошерное, и предназначенное для субботней трапезы, и, возможно, даже содержащее в себе душу великого праведника, – ты тем более заслуживаешь такой чести. Вопрос, как это сделать, ведь твой Создатель не создал твою голову пригодной для наложения тфилин – голова у тебя длинная и узкая, как у утки. Но так и быть, я положу эту коробочку тебе на голову, привяжу ее ремешками, и если только ты не станешь трепыхаться, то вид у тебя будет великолепный».
А что это за кот, которого упомянул Бецалель-Моше, разговаривая с рыбой? Если ты не знаешь, я тебе расскажу. В свое время эта история взволновала всю Галицию. Был там один еврей, образованнейший из образованных, который хотел отделаться от своей жены, хотя она ни за что не соглашалась на развод. Он пошел, нашел бездомного кота и напялил ему на голову тфилин. Увидел отец жены, что это за человек, и заставил свою дочь развестись с ним.
Вот так рыба, которой не заповедано налагать тфилин, удостоилась их наложения, а Фишл Карп, который обязан был налагать тфилин, не сумел выполнить эту заповедь. И все почему? Потому что проверь Фишл вовремя, что его тфилин для головы в полном порядке, и коробочка не помята, и ремешки на ней черные, тогда Бецалель-Моше не подумал бы, что нашел неисправную коробочку, и побежал бы к Фишлу в синагогу, и Фишл помолился бы, и вернулся бы домой, и позавтракал бы, и проверил бы счета выданных им займов, и ссудил бы торговцев в час нужды, и погасил бы все долги, которые должен был погасить, ибо сказано: погасить долг – это доброе дело, мицва.
А в ту минуту, когда рыба украшалась коробочкой тфилин, Фишл Карп в синагоге искал эту коробочку. Искал и не нашел. В этом суть всей истории, а дальнейшее – вот оно.
Послав рыбу жене, реб Фишл стал готовиться к молитве, как готовился обычно, иными словами набил трубку табаком, пошел, куда пошел, пробыл там, сколько пробыл, вышел, помыл руки и произнес соответствующее благословение, а потом направился взять свои талит и тфилин, чтобы наложить их для молитвы. Тем временем в голове его проносились разные мысли. Одна мысль говорила ему: «Пустоголовый, опять ты пропустил молитвы “Кдуша” и “Барху”», – тогда как другая говорила: «Зато теперь, когда ты молишься в одиночестве, ты сам хозяин своей молитве и не должен ждать кантора, который должен ждать тех стариков, которые растягивают чтение “Шма Исраэль” и “Шмоне эсре”»[75]. И поскольку Фишлу не нравились эти бегающие в его голове мысли, он отстранил их ради самой молитвы. Он подумал: «Вот, пока я здесь помолюсь, Хана-Рохл приготовит мне там рыбу, а если она не успеет приготовить ее к завтраку, я удовольствуюсь на завтрак теми блюдами, которые расширяют человеку его желудок и кишки, а рыбу эту съем в обед». Но все эти расширительные блюда тут же явились перед ним, и их вкусы выстроились у него во рту, поэтому он поторопился расправить свой талит, набросил его на плечо, проверил его кисти, завернулся в него, прочитал благословение и произнес все положенные фразы из молитвенника. Потом протянул руку, и взял тфилин для руки, и наложил его, как положено, на руку, на левое предплечье. А рука у него была такой разбухшей от жира, что коробочка тфилин наполовину в ней утонула. Не знаю, было у него в обычае делать при этом семь оборотов ремешка вокруг руки или девять оборотов, а чего не знаю, того не буду говорить, но потом он протянул руку за тфилин для головы – и не нашел второй коробочки. А почему не нашел? Потому что она была повязана на голову рыбы. Он искал, и копался, и щупал, и не было места, где бы он ни искал, но ее не было нигде. Он наклонился посмотреть под животом, не упала ли она на пол, хотя даже если б он нашел ее там, ему пришлось бы поститься целый день из-за того, что она упала, и какой день! день такой рыбы! – и несмотря на все это, он наклонился до самого пола, но ее не было и там.
И вот стоит Фишл Карп в одиночестве посреди синагоги, закутанный в богато украшенный талит и наложив на руку изукрашенную коробочку тфилин, стоит и вопит: «Ну же, ну!» – что означает: «Дайте мне тфилин для головы!» – а услышать его вопли некому. Был бы в синагоге тот сирота, он бы услышал и принес ему, и Фишл благословил бы находку, и помолился бы, и пошел бы домой и так далее, но теперь, когда он отправил этого сироту с рыбой к своей жене, он был один в синагоге, несчастный Фишл, и кричи он даже целый день, кто его услышит? А когда его смогли бы все-таки услышать? В любом случае не раньше дневной молитвы, а поскольку синагога эта была хасидская, то к дневной молитве здесь опаздывали до самых первых звезд.
Пришла ему в голову идея. Он открыл ящики под пюпитром кантора и в столах для чтения Торы, потому что люди, которые ежедневно приходят молиться, зачастую оставляют свои талиты и тфилин в синагоге. Он нашел рваный молитвенник, и потрепанные кисти от талита, и старый календарь, и дырявый шофар[76], и жестяную букву «алеф» от невыкупленного первенца[77], и перо переписчика, – но коробочку тфилин для головы не нашел. А почему? А потому, что люди перестали оставлять свои талиты и тфилин в синагоге. А почему перестали? Потому что прежний служка в синагоге был пьяница, и его сняли с должности, а когда его сняли с должности, он стал искать для себя уроки, и не нашел, и начал красть талиты и тфилин из синагоги и продавать по дешевке деревенским, а на всю выручку покупать себе водку. И вот теперь представь себе: человек произнес благословение для тфилин на руке, и у него нет тфилин для головы! А ведь переносить с руки на голову запрещено, а для головы он не может найти. И даже если он будет так стоять здесь целый день, день-то ведь стоять не будет, и надо поспешить, иначе пройдет время молитвы.
Он снова пошарил в ящиках и опять кое-что нашел, но всё это были предметы, давно вышедшие из употребления. А того, что искал, так и не нашел. И теперь ты можешь сам убедиться, как важно хорошенько знать все правила до единого, – ведь если бы Фишл их знал, то последовал бы тому из них, которое гласит, что человек, у которого есть только одна коробочка для тфилин, должен наложить эту одну и произнести над ней благословение, ибо наложение каждой из них – это отдельная заповедь, так что по закону, если человек может наложить тфилин только на руку или только на голову, он должен наложить туда, куда может.
А в эту злосчастную минуту, когда земля буквально ушла из-под ног Фишла Карпа, сирота Бецалель-Моше сидел в тени дерева и подшучивал над рыбой с коробочкой тфилин на голове. Не буду насмехаться над мертвой и потому не буду пересказывать тебе все те слова, которые Бецалель-Моше говорил рыбе, как, например: «Та, что никогда не накладывала тфилин…» – и тому подобное. Но в конце концов он сжалился над несчастной и сказал ей: «Сейчас мы снимем эту коробочку с твоей головы, не то придет сатана и обвинит в грехе тех евреев, которые не налагают тфилин, ибо ты, которой не велено налагать тфилин, наложила их, а они, которым это заповедано, не налагают».
Но едва он прикоснулся к рыбе, чтобы снять с нее коробочку, как его пальцы снова начали дрожать, как это бывает с художниками, когда у них горят руки от желания рисовать, и, если им уже удалось нарисовать одну картину, у них горят руки от желания нарисовать другую, лучше первой, а если не удалось, они тем более спешат повторить еще раз, и еще, и еще – до семи раз, до ста раз, до тысячи раз. Если помнишь, Бецалель-Моше в тот день уже рисовал знак Рыб, и у него не получилось, потому что он никогда не видел живую рыбу, и потому сейчас, когда ему показали настоящую рыбу, душа его загорелась желанием нарисовать ее. По причине этой страстной жажды немедленного действия у него задрожали пальцы и он даже забыл о водянистой природе предмета своего желания, который не удерживает краску.
Он взял кусок мела и провел по коже рыбы, как это делают художники, которые, перед тем как что-нибудь нарисовать, проводят что-то вроде направляющей линии, чтобы она показывала им, что они будут делать. Вот так и Бецалель-Моше провел линию, а за ней другую линию, и так от линии к линии у него возник облик Фишла Карпа, и до такой степени, что лицо рыбы совсем исчезло под человеческим лицом. И это было довольно даже странно, потому что у Фишла голова была круглая и толстая, а у этой рыбы – длинная и узкая, как голова утки.
Что же такое увидел Бецалель-Моше, что он нарисовал облик человека – ведь он намеревался нарисовать облик рыбы? Но когда он протянул руку, чтобы нарисовать рыбу, рыба вдруг обрела облик человека, а лицо Фишла обрело форму лица рыбы, вот он и нарисовал на коже рыбы не рыбу, а Фишла. Загадочны пути людей искусства – из-за того, что трепещет в них дух, исчезает их собственная личность, и они оказываются в его власти и поступают так, как велит им дух, действующий по велению Создателя, повелевающего духом всего живого.
Чем же заслужил Фишл Карп, что его облик подменил собой облик рыбы? Тем, что был любителем рыб, разумеется.
Вернусь теперь к этому Фишлу Карпу – не к тому Фишлу, как его нарисовал художник, а к тому, каким его создал Творец.
Этот Фишл хотел есть уже до того, как ему пришло время есть, а уж когда ему пришло время есть, он совсем обезумел от голода. Вот оно, преимущество человека над рыбой: рыба может просуществовать без еды до тысячи дней, а человек без еды может выдержать не более двенадцати. Наш же Фишл и единого дня не мог.
А Бецалель-Моше в эту минуту услышал шаги прохожих и испугался, как бы они не спросили, что это у него в руках. Увидят, что он нарисовал на рыбе лицо Фишла, и расскажут Фишлу, и тот обругает его, и все скажут одобрительно: прав, прав реб Фишл, – потому что так уж принято у людей, что, если богатый хозяин бранит бедного сироту, все берут его сторону и присоединяются к нему в этой брани. Поэтому Бецалель-Моше торопливо сунул рыбу обратно в сумку и направил стопы свои к дому Фишла.
Теперь смотри: если б ему не помешали эти прохожие, он бы снял тфилин с головы рыбы и стер очертания Фишла, которые нарисовал на ее коже. Но поскольку прохожие ему помешали, он заторопился и не сделал ничего из того, что должен был сделать: не снял тфилин, понадеявшись, что они упадут сами собой. И насчет лица Фишла тоже понадеялся – выделится слизь из влажной головы рыбы и сотрет с ее кожи эти очертания.
И вот так пришел он к Хане-Рохл и отдал ей сумку Фишла, а в сумке – рыба, и на голове у нее тфилин, а на лице ее нарисовано лицо Фишла. Склад ума у Ханы-Рохл был сходен со складом ума ее мужа, поэтому она сразу догадалась, что если Фишл послал ей сумку от талита и тфилин, значит в сумке скрыта какая-то важная еда. И тут до нее донесся запах рыбы и сказал ей: «Ты не ошиблась». Она торопливо схватила сумку и спрятала ее, чтобы соседи не учуяли, что ей принесли, а посланника поскорее выпроводила и никакой еды ему не дала, и он ушел много голоднее, чем был до того, как отправился с поручением.
Вышел бедняга из дома Фишла голодный, и голод его побрел с ним тоже. Хорошо было бы со стороны Ханы-Рохл дать ему поесть – поел бы он, и вернулся бы в синагогу, и там спас бы Фишла от голода. Но она выпроводила его, не дав ни кусочка. И теперь, поскольку его мучил голод, он хотел побыстрее поесть, потому что знал уже по опыту, что чем больше терпишь голод, тем больше он наглеет.
У него была припрятана монетка, которую он получил в оплату за то, что помог одной сиротке, дочери брошенной мужем женщины, – написал ей на молитвеннике даты смерти ее родственников. Бецалель-Моше хранил эту монетку в кармане, чтобы купить на нее бумагу, или краски, или красные чернила. Но сейчас, когда его прихватил голод, он пожертвовал искусством ради пищи земной и решил купить себе хлеба. Тут, однако, появился разносчик фруктов, и Бецалель-Моше подумал: «Вот, половина лета уже прошла, а я до сих пор не пробовал вкуса фруктов, возьму-ка я себе немного вишен». Купил он себе вишен на свою заветную монетку, вышел за город, сел под деревом и стал есть свои вишни, а косточками стрелять в птиц, наблюдая, как они взлетают. Забыл он и о Фишле, и о его рыбе и радовался, следя за птичьим полетом. Даже начал напевать им вслед стихи «Как птицы летят» на манер мелодий кантора рабби Натаниеля. Душа его наполнилась силой этого напева, и его мысли повернули к силам, которыми наделены люди. Вот, одним дано слышать звуки музыки, например рабби Натаниелю, которому стоило открыть рот и издать первые звуки, как в сердцах людей уже рождалась любовь к Всевышнему. А другим дана сила пальцев, чтобы создавать искусные вещи, как, например, его отцу Исроэлу-Ноаху. Рабби Натаниель удостоился и взошел в Землю Израиля, а Исроэл-Ноах, его отец, не удостоился – упал с крыши церкви и умер. Одни говорят, будто он потому упал, что выпил запретного вина, а другие того мнения, что он вышел на работу, не поев перед тем, потому что ни кусочка хлеба не было у него в доме, и прихватил его голод на работе, вот он и сорвался с крыши.
Вспомнил он смерть отца и опечалился. Но тут снова прошли над ним птицы в своем полете и отвлекли от грустных мыслей. Он стал смотреть, как они летают, и щебечут, и чертят в небесах рисунки, которые запечатлеваются в глазах и в сердце человека, хотя смысл их ему неведом. Милые существа, эти птицы, дана им сила летать. Если бы человеку дана была сила летать, его отец был бы сейчас жив. А теперь, когда отец умер, пришли другие художники и раскрасили стены Большой синагоги.
И тут его печальные размышления об отце сменились огорчением из-за тех уродливых рисунков, которыми покрылись теперь эти стены. Хуже их только те, которыми эти мазилы покрыли стены в синагоге у портных, – там они нагромоздили птиц, которые даже подобиям птиц не подобны. «А ведь этим художникам, – думал он, – стоило поднять глаза к небесам, и они сразу увидели бы, что такое птицы. Так почему же бучачские евреи так хвалят этих художников и их рисунки? А потому, что евреи Бучача все свои дни ходят, согнувшись и сгорбившись, и не поднимают глаз к небу, и не видят никаких иных созданий Господа, благословен будь Он, кроме разве что блох в своих домашних войлочных туфлях. Вот эти рисунки и кажутся им красивыми. Но я покажу им эти создания Господни, покажу им, каковы они на самом деле, настоящие птицы, и как их надлежит красиво рисовать».
И от этих птиц мысли его вернулись к рыбам, которых он рисовал раньше. В эту минуту он чувствовал благодарность к Фишлу – ведь когда б не он, не видать бы ему, Бецалелю-Моше, что такое настоящая рыба. «Отныне, – сказал он себе, – отныне, приступая к знаку Рыб, я не буду подражать рисункам в старых молитвенниках, а нарисую, как укажут мне глаза».
В этот миг не было в Бучаче более счастливого человека, чем сирота Бецалель-Моше, и не было в Бучаче человека более печального, чем процентщик Фишл Карп. Вот ведь чудо: тот – бедняк, у которого нет куска хлеба, а этот – богач, который на одни только проценты от своих процентов мог бы провести все оставшиеся дни своей жизни в пиршествах и радости, но этот радуется птицам в небе, а тот горюет о рыбе, которую не может съесть безотлагательно.
А Фишл к этому времени уже понял, что не имеет смысла стоять в синагоге и кричать: «Ну же, ну!» – когда никто не слышит его «ну-же-ну». И его осенила мысль – не оставил ли он тфилин для головы в своей сумке, когда посылал в ней рыбу жене с посыльным? Недолго думая, он сбросил талит, прикрыл рукавом одежды свой наручный тфилин, чтоб никто не увидел, и поспешил домой. В мыслях своих он уже видел, как дома налагает себе на голову тфилин для головы, тут же быстренько произносит молитву и немедленно берется за еду. Он сглотнул слюну и заторопился вдвое против прежнего, положив себе ни за что на свете больше нигде не задерживаться.
Вот и я поступлю сейчас, как Фишл: нигде больше не задержусь, и не стану медлить, и не буду тянуть, а двинусь поскорее к концу своей истории. Ибо все, что имеет начало, должно иметь и конец. И счастлив тот, у кого конец лучше начала. Но здесь, в истории Фишла Карпа, даже если начало было как будто бы счастливым, конец безусловно счастливым не был. И если ты хочешь узнать, каков был этот конец, так вот он перед тобой.
Итак, Фишл зарядил свои ноги, ибо говорит поговорка в мидраше[78]: «Коли живот заряжен, так и ноги заряжены», – вот и Фишл зарядил ноги, только мудрецы имели в виду, что сила пищи дает силу телу, я же тут толкую их так, что голод тоже заряжает ноги – пусть бы они побыстрее добрались до пищи и зарядили живот.
Короче, зарядил Фишл ноги и не стал медлить. Он-то не медлил – радость его трапезы медлила. Сам он не задерживался – другие его задержали. И где же? Чуть не на пороге его же дома задержали, чуть не у самого входа. Такое великое множество людей там собралось, что Фишл даже ко входу в собственный дом не смог протолкаться. Что же они искали возле его дома, с чего вдруг сгрудились там, почему так кричали взволнованно, что такое понудило их буквально осадить его жилище? Поди спроси, когда заповедь тфилин запрещает человеку даже слово произнести между наложением на руку и наложением на голову! Горит у человека душа от желания поскорей все узнать, а никто ему не объясняет. Вот о таких случаях как раз и говорят: у всякой служанки шестьдесят ртов, и все полны сплетен, а ты приходишь послушать – ни один не раскрывается.
Была у Фишла маленькая дочь, которую он любил больше всех других дочерей и которая тоже его очень любила. Увидела она отца, подбежала к нему, привстала на цыпочки, чтоб обхватить ручками за шею, и выговорила:
– Ой, папа, ой, папа!
Тут он уже не смог сдержаться и спросил:
– С чего это весь город собрался у нашего дома?
Но она лишь повторила:
– Ой, папа, ой, папа, уж ты ли не знаешь?
И больше ничего не сказала, потому что маленькая еще была и думала, что ее отец все на свете знает и просто хочет ее проверить, потому и спрашивает у нее о том, что все знают, а он сам лучше всех. Она и ответила ему соответственно его вопросу: «Папа, уж ты ли не знаешь?» А Фишл понял это так, что, видно, весь мир сговорился против него, раз уж его меньшая, которая обычно тараторит без умолку, и та ничего ему не говорит.
Но и на этом не кончились для него в этот день все неожиданности. Сгорая от желания понять, что случилось, он вдруг услышал, как в толпе говорят: «Красивая смерть – лечь себе и умереть» и «Как бы то ни было, а захоронить придется». Из этих слов Фишл наконец понял, что у него в доме объявился покойник, но никак не мог понять, почему они называют эту смерть красивой. Разве в смерти есть что-то красивое? Для человека самое красивое – хорошо поесть и попить, а если он умер, так мало того что он больше не может ни есть, ни пить, но и сам теперь становится едой для червей. Грустно стало ему, свесил он голову и уставился в землю. А земля вдруг словно поднялась к нему и шепнула: «Сегодня ты меня попираешь своей ногой, а завтра я тебя покрою своей глиной». Да еще и добавила: «Думаешь, я о тебе печалюсь – нет, мне жаль тех носильщиков, которым доведется тащить такого толстопузого».
Фишл встрепенулся и присмотрелся к тому, что видит под ногами. Ему показалось, что земля в этом месте как будто вытерта досуха. И он стал рассуждать сам с собой. Рассуждал он так: если в каком-нибудь доме умирает человек, то по обычаю соседи с обеих сторон должны плеснуть водой перед этим домом. А тут, если не считать помоев, вроде никто ничего не выливал. И вот так, рассуждая, он мало-помалу пришел к мысли, что тот покойник в его доме – не человек. Но когда он пришел к такой мысли, ему стало непонятно: если это не человек умер, зачем тогда погребение? А ведь сказали: «Захоронить придется».
Был бы Фишл сыт, он бы не тратил время на подобные мысли, а просто вошел бы в дом, помыл руки, сел и поел, а поев, вытер бы рот и спросил: «Что это за слухи, будто кто-то здесь умер? Кто это, который умер?» Но сейчас, когда он сам умирал от голода, его мысли невольно кружили вокруг смерти. Он снова задумался: если упомянули погребение, значит, есть там все-таки кто-то мертвый, а если так, если есть там мертвый, то почему же служка не вызывает: «Выходите проводить покойного»? Начали перед его мысленным взором проходить возможные покойники один за другим, и он испугался, что это умер кто-то из его должников.
Но тут его тягостные мысли опять сменились более приятными. Он припомнил, что умер-то не человек, – ведь если бы умер человек, соседи вылили бы воду и служка вызвал бы проводить покойного. Но если так, то кто же все-таки умер? Наверно, первенец какого-нибудь животного, теленок какой-нибудь, который тоже требует погребения, согласно закону о смерти первенца коровы. Но и эта догадка вызвала у Фишла некоторое недоумение: почему этот теленок умер именно в его доме, а не в каком-нибудь другом месте? Впрочем, в любом случае хорошо, что он умер, теперь город избавится от его проказ. А то, что он умер в его доме, так это, наверно, дело случая.
Но хотя и сказал себе Фишл, что это дело случая, а в душе его все равно шевелилось беспокойство, как будто этот теленок или кто там еще нарочно выбрал умереть в его доме, как в той истории со стариком и овцой.
Что за история со стариком и овцой? Одно время было так в Бучаче, что каждый день, когда выгоняли овец на пастбище, одна овца по дороге выбегала из стада, подбегала к одному дому, останавливалась там и начинала блеять. Как-то раз хозяин этого дома заболел, а овца снова пришла блеять, но в другие дни она блеяла тонким голосом, а в этот день – низким, в другие дни она блеяла недолго, а в этот день очень долго. Увидели в доме, что лицо больного меняется от страданий, а было это потому, что душа его терзалась из-за дурных поступков и терзания эти отражались на лице. Но они думали, что его лицо искажает сильная боль и что если бы блеянье ему не мешало и он поспал подольше, то его страдания уменьшились бы. Вышли прогнать овцу – не уходит. Стали гнать ее палкой – не уходит. А как раз в тот день приехал в Бучач некий мудрый человек. Услышал он об этом и сказал: «Напрасно вы пытаетесь ее прогнать». Почему? Он ответил: «Расскажу вам историю. В одном городе жили двое друзей. Один из них заболел и был уже при смерти. Перед смертью он вверил другу кошель с деньгами и сказал ему: “Дочь моя мала и не умеет хранить деньги, сохрани их до ее совершеннолетия, а когда встретится ей подходящий жених, отдай ей эти деньги в приданое”. Взял его друг деньги, а больной повернулся лицом к стене и умер. Достигла сирота совершеннолетия, а доверенный человек денег ей не отдал, а спрятал их под порогом собственного дома. Сказал он себе так: “Никто не видел, что мне передавали деньги, и, если я их не отдам, никто и не потребует”. И впрямь, никого не было при передаче денег. Но одно создание из созданных Господом, благословен будь Он, все-таки было там, и слышало, и видело. Это была овца. И вот, когда сирота достигла совершеннолетия, овце стало жаль ее, и она начала приходить к дому доверенного и блеяла там, напоминая ему, что он должен отдать деньги. И все время, пока он не возвращал сироте ее деньги, та овца не уходила с порога его дома. Тогда пришли люди к умирающему и спросили: “Те деньги, которые оставил тебе твой друг, – где они?” А он не успел им ответить и умер. И овца тоже умерла. Хотели унести ее тело с порога того дома и не смогли. Тогда обратились к знаменитому провидцу, и сказал им провидец: “Поднимите землю под ее телом и унесите вместе с ней”. Стали копать землю и нашли кошель с деньгами. Пошли и вручили деньги раввину для той сироты. Тогда смогли поднять тело овцы и похоронить ее».
Вспомнил Фишл эту историю, и его охватил страх – неспроста все это, уж не умер ли какой-нибудь козел в его доме, чтобы указать людям, что за хозяином есть грех? Испугался, стал перебирать в уме все свои поступки, но ничего плохого не нашел, кроме того, что однажды ссудил бедняку деньги в час нужды и забыл упомянуть, что ссужает не без процента, как положено ссужать беднякам, а под процент, хоть и в пределах разрешенного. Он стал считать в уме, сколько же процентов он с него получил, и тут разум тотчас к нему вернулся, и он проложил себе дорогу к своему дому.
Как только он вошел в дом, так сразу увидел какое-то странное и грязное существо, которое лежало на полу и пахло, как рыба, а возле него – какой-то предмет, в котором, если бы не ремешки, трудно было бы признать тфилин. Фишл закричал: «Ой, моя рыба!» А затем, еще страшнее: «Ой, мои тфилин!»
Рыба выглядела раздавленной и исполосованной. Лицо Фишла, которое Бецалель-Моше нарисовал на ней мелом, уже стерлось с осклизлой кожи, и от него не осталось ничего, кроме разводов грязи на грязи. Еще более странно выглядели тфилин. Прежде коробочка была желтого цвета, но, когда она оказалась на голове рыбы, крошки мела, которым Бецалель-Моше рисовал лицо Фишла, прилипли к ней и испачкали.
При виде рыбы Фишла охватил ужас. Но затем до него дошло, что вместе с рыбой на земле валяется и коробочка его тфилин для головы, и он едва не задохнулся от злости. Он решил, что рыба из мести выбросилась перед смертью из сумки на землю, чтобы уронить на землю его тфилин и этим принудить Фишла к посту покаяния и заставить голодать до завершения вечерней молитвы, лишив его таким манером удовольствия от дневной трапезы. Страшно разгневался он на эту неблагодарную тварь. Ведь не купи он ее у рыбака, она бы попала в брюхо христианского священника и без всякого благословения.
От гнева и злобы его тут же на месте хватил удар.
Когда его раздели пустить кровь, увидели на нем тфилин для руки и застыли в изумлении: может ли человек, у которого хоть капля мозгов есть в голове, наложив тфилин на руку, не наложить при этом на голову? Но вопрос этот так и остался нерешенным, потому что куда больше поразила всех сама рыба с коробочкой тфилин на голове. Ведь никогда в жизни никто в Бучаче не слышал, чтобы в нашей Стрыпе водились рыбы, налагающие на себя тфилин, и даже самые страстные бучачские любители рыбы готовы были поклясться, что в жизни своей ни разу не ели рыбу, увенчанную такой коробочкой.
Было в нашем Бучаче сообщество людей, занимавшихся всякого рода изысканиями, которых в городе называли «Случайниками», потому что они все на свете приписывали случаю. Скажем, если Реувен поел хлеба, то это потому, что он по случаю нашел хлеб, чтобы поесть, ведь если бы не так, то почему другие ищут того же хлеба, но не находят? Значит, и рыба нашла тфилин по случаю. По какому же случаю? А по такому, что, например, какой-то еврей случайно упал в реку, и в воде у него случайно выпали тфилин из сумки, и головные тфилин случайно зацепились за голову рыбы. Ведь случай он случай и есть – нет случая, который не мог бы случиться, потому что всякий случай может случиться так же случайно, как любой другой случай.
Не худо тебе, однако, знать, что в нашем городе была и другая группа, состоявшая из еще более глубокомысленых людей, которых, однако, занимали не пути случайности, а наука истины[79], то есть поиск тайной мудрости, сокрытой в Торе. Одни из них занимались этим в покаянные дни перед Судным днем, тогда как другие – по установленному ими порядку после полуночной молитвы, но и те и другие – втайне. И когда история с рыбой дошла до этих людей, они тоже сказали свое. Впрочем, даже эти взыскующие истины не докопались до истины. Однако из их слов мы, все остальные, узнали некоторые важные тайны творения и прежде всего – тайны переселения душ, относящиеся к праведникам и рыбам. Открою же тебе напоследок те из этих тайн, которые доступны нашему разуму.
Так вот, нашли эти люди в своих книгах, именуемых «Тикуним»[80], что семьдесят душ, происшедших от чресл Иакова[81], переселяются в тех животных, которые обозначены знаками зодиака, как-то: Лев, Бык, Козерог и другие, и явствует это из того, что праотец Иаков в своем предсмертном благословении уподобил основателей двенадцати колен Израилевых этим животным: Иуду – льву, Иосифа – перворожденному быку и прочее. Отсюда уясняется главная тайна всех перевоплощений: дурные наклонности меняют каждого в соответствии с его поступками – кто становится похож на льва, кто на быка, а кто на козерога. А вот праведники перевоплощаются в рыб. Почему же они перевоплощаются именно в рыб? Потому что у рыб вся жизненная сила – от воды, и, когда их вынимают из воды, жизненная сила из них уходит. А вода – это место очищения, и так же праведники: вся их жизнь – в чистоте. Кроме того, у рыб нет век, и их глаза всегда открыты, и так же у праведника глаза каждую минуту открыты, чтобы следить за своими поступками, и благодаря всем праведникам нашим небесный Глаз тоже взирает на нас с добротой. И еще одно: праведник – он всегда старается не поддаваться греховному искушению, тогда как мы, подобно рыбам, то и дело попадаемся в сети. А также: праведники изливают свое сердце в покаянии перед Господом подобно тому, как изливают воду, ибо сказано о них: «И черпали воду, и проливали пред Господом»[82].
И еще узнали мы из этих книг, в каких именно рыб переселяются души праведников, и какое наказание ожидает тех, кто только притворяются праведными, а в действительности ими не являются, и перевоплощаются ли они тоже в рыб, и какова судьба тех, кого мир считает праведниками, а они вовсе не праведники, но и не злодеи.
Так вот, да будет тебе известно, что это три разные группы. Одна состоит из истинных праведников, другая из тех, которые представляются праведниками, а сами не праведники, но и не злодеи, а третья – это истинные злодеи, которые только представляются праведными людьми. И вот первые перевоплощаются в рыб чистых, то есть кошерных, вторые – в рыб спорной кошерности, которые в одних местах разрешены для еды, а в других абсолютно запрещены, а души третьих переходят в рыб трефных, нечистых, и поскольку эти люди несчетны и размножаются так же, как эти рыбы, то и нечистые рыбы куда многочисленнее, чем рыбы чистые. Все эти злодеи, которые только притворяются праведниками, ведут свой род из компании филистимского идола Дагона, или Рыбона, который от пояса вниз имел вид рыбы, а от пояса вверх – вид человека. Об этой компании говорил Иов, проклиная ночь своего рождения: «Да проклянут ее проклинающие день», то есть заклинатели Божественного света, которые «способны разбудить Левиафана»[83], потому что молятся этому чудовищу вечной тьмы. А Раши[84], благословенной памяти, толкуя эти слова Иова, сказал, что таким людям надлежит «быть бездетными в их компании и отделенными от общества мужей и жен из-за отсутствия детей».
В этих делах есть еще и многие другие поразительные и страшные тайны – скажем, каков скрытый смысл в том, что одни рыбы удостоены того, что их едят по субботам и праздникам, а других – только на Пурим? Или еще: почему одни рыбы поднимаются на столы абсолютных праведников, а другие спускаются в животы абсолютных злодеев? И почему одних варят в уксусе, а других, наоборот, в сахаре? И по какой причине одних рыб едят в первый день праздника, а других – во второй? Все это очень-очень глубокие тайны, и потому я открою тебе лишь немногие из них. Знай же, к примеру, что душа праведника, взошедшего в святую Землю Израиля, удостаивается переселения в рыбу, которую едят в первый день праздника, тогда как праведник, в Землю Израиля не взошедший, перевоплощается в рыбу, которую едят во второй день, и в этом секрет сказанного мудрецами, благословенной памяти, почему второй лень любого праздника в сравнении с его первым днем – все равно что будний день в сравнении с субботним.
Но почему все они просто не спросили самого реб Фишла, как случилось, что коробочка тфилин для руки оказалась на его руке, а коробочка тфилин для головы – на голове рыбы? Они спросили, но так же, как не могла ответить им рыба, не мог ответить и Фишл, потому что из-за удара у него отнялся язык, не приведи Господь, и он стал немым как рыба.
Не знаю, каков был конец рыбы. Конец же Фишла был таким. С тех пор и далее он все слабел и слабел, пока не умер окончательно. Впрочем, некоторые говорят, будто все было не так и что он выздоровел и даже, напротив, стал сильнее, чем прежде, но однажды в субботу праздника Ханука, которая пришлась на первый день месяца, как раз между одним кугелем и другим, его снова хватил удар и он приказал долго жить. Не знаю, правда, умер он между кугелем по случаю субботы и кугелем по случаю Хануки или же между кугелем по случаю Хануки и кугелем по случаю нового месяца, но чего я не знаю, того не говорю, как тебе уже известно.
После смерти Фишла его дочери поставили на могиле отца большой памятник, исполненный глубокого почтения к тому, кто под ним лежит. И поскольку имя Фишл на языке идиш означает «рыбка», а на святом языке иврит его звали еще Эфраим, в честь того Эфраима, которого праотец Иаков благословил плодиться, подобно рыбам, которые плодятся и размножаются, и дурной глаз не имеет над ними силы, а также поскольку сам Фишл родился в месяце адар, то есть под знаком Рыб, то на его памятнике камнерез вырезал изображение двух рыб. Таких красивых рыб не увидишь ни на памятниках других Фишлов, ни на памятниках иных людей, родившихся в месяце адар, потому что перед тем, как их вырезать, камнерез попросил сироту Бецалеля-Моше нарисовать ему на камне форму этих рыб, как то в обычае у камнерезов, а так как Бецалель-Моше долго смотрел и всматривался в ту рыбу, которую послал с ним Фишл, то он стал специалистом по рыбам и очень красиво изобразил их на этом памятнике.
По прошествии лет памятник постепенно опустился в землю. Не только живые кончают жизнь в земле – мертвые тоже уходят в землю, и памятники, которые ставят в их память, уходят в нее тоже. Иные люди удостаиваются того, что их памятники стоят до второго поколения, у других они стоят даже все два поколения, но в конце концов все они постепенно погружаются в землю, пока не уходят в нее окончательно. И хотя памятник Фишлу Карпу тоже уже погрузился, но верхушка его не исчезла, и на ней еще можно разглядеть эту пару рыб. В другом городе наверняка сказали бы, что тут погребена настоящая рыба, да еще придумали бы какую-нибудь страшную историю – будто, например, приготовили однажды рыбу на субботу, а она подняла голову на столе и призвала: «Помни день субботний, чтобы святить его»[85], – и тут все поняли, что в эту рыбу переселилась душа человека, который хранил святость субботы, и потому местный раввин приказал похоронить ее на городском кладбище. У нас в Бучаче такого не рассказывают. Наш Бучач – город не только набожный, но и разумный, и у нас не любят россказней о чудесах, которым нет примеров в природе. У нас в Бучаче любят вещи, как они есть, и всегда рассказывают обо всем правдиво. Как оно было, так и рассказывают.
Вот и я, родившийся в Бучаче и выросший в Бучаче, веду себя как человек Бучача и тоже не рассказываю ничего, кроме правды, ибо, говорю тебе, нет ничего красивее правды: ведь кроме того, что она красива сама по себе, она также учит человека мудрости. Возьми историю Фишла Карпа – чему учит она? Она учит тому, что если ты идешь молиться, то не коси при этом взгляд на мясо, рыбу и прочие вкусные вещи, а сохраняй святость своего пути. И не говори, что, мол, Фишл – это одно, а ты – это другое, ибо Господь знает, что если ты не так уж жаден до мяса и рыбы, то ты жаден до чего-то другого. И нужно еще взвесить, что важнее. Рыбу и мясо благословляют, как до еды, так и после, а другие твои желания – какие из них удостоятся благословения, ты можешь сказать?
Так пусть все наши дела будут достойны благословения.
Вечный мир
Большая беда постигла державу. Со дня ее основания и по сей день не бывало такой беды. Небо перестало изливать дожди, и земля перестала давать урожаи. Небо и земля словно поклялись уничтожить все то малое, что еще осталось в стране. Запасы продуктов все уменьшались, толпы опухших от голода все увеличивались. Зерно пшеницы ценилось на вес золота, зерно ячменя – на вес серебра. Молоко стало водой, а воды не было, ибо не поливал Господь землю дождями.
Каждый день солнце поднималось в небеса, точно пылающий шар, и играло обитаемой землей[86], и каждую ночь сиял над ней лунный шар, изъеденный и черствый. И как эти светила небесные над землей, так и управители закромов на земле, округлились у них животы, точно пушечные ядра. Сильные ослабели, слабые стали больными из-за голода, а больных поражала язва, и они умирали.
Но беда никогда не приходит в одиночку. Когда уже на исходе были у людей последние силы, прошел новый слух – окружили державу враги. Еще не вошли в пределы, но уже стоят поблизости, совсем-совсем рядом. Страна и в обычные годы ввозила хлеб извне, а сейчас, когда окружили ее со всех сторон враги, уже не прибывали в нее никакие продукты и никакое питье. В такую пору надлежало бы всем гражданам взяться за оружие и выйти на войну, но не было у них для этого сил. Все ослабели до крайности, кроме управителей закромов, силы которых каждый день только прибавлялись. Ведь эти смотрители закромов создали себе такую славу, что они для державы всего важнее, потому что они трудятся на благо общества, присматривая за съестными припасами, и, если их послать на войну, вся страна тут же от голода и умрет.
Враги у границ, видя, что им нет никакого противостояния, всё приближались и приближались. Они снаружи, а голод внутри. И уже думалось было людям, что беда достигла наивысшей своей силы, как вдруг пришла еще большая беда. Ибо собрание бед не имеет меры и нет такой беды, для которой не сыскалась бы еще большая.