Следовало бы державе предвидеть возможное бедствие и предварить его надлежащим планом. Но была тому помеха, потому что граждане страны оказались разделенными на два лагеря: покрытоголовых и открытоголовых, – и всему, чего хотел один лагерь, другой лагерь препятствовал, а кроме того, сами эти лагеря были разделены внутри себя и ненавидели друг друга даже сильней, быть может, чем враг ненавидел всех их вместе.
Как же это случилось, что страна одна, а разделилась на два народа, ненавидящих друг друга? Причина тому была в истории народа, которая продолжала влиять на него даже сейчас, хотя мировой порядок уже изменился, и обычаи народа были уже не те, и сыновья отказались от всего, что было дорого их отцам когда-то.
В этой стране существовало поверье, что ее основатели были евреи, а у евреев в обычае покрывать головы, и поэтому многие из народа этой страны тоже имели обыкновение покрывать головы. Почему же тогда другие в том же народе не покрывали голов? Потому что они, напротив, видели себя евреями, какими те были до дарования Торы, когда еще не было наказа покрывать голову, и поэтому они тоже не покрывали головы. И поскольку эти покрывали головы, а у тех головы были открыты, они были непримиримы друг к другу, и эти ненавидели тех, а те ненавидели этих. Но почему же тогда среди самих покрытоголовых одни ненавидели других, если они все покрывали головы? Потому что эти покрывали головы ермолкой, а те шляпой, у этих ермолки плоские, а у тех круглые, у этих четырехугольные, а у тех овальные, у этих большие, как ложь, а у тех маленькие, как вошь, эти из панбархата, а те из шелка. Нет уже никакой нужды в самой голове, главное, чтобы было заметно, что ее покрывает.
А открытоголовые – почему они ненавидели друг друга, ведь и эти не покрывали, и те не покрывали? Но одни отращивали чуб, а другие стриглись коротко, у одних лысина на темени, а у других – на лбу, и нет уже нужды именно в голове, главное, чтобы была открыта.
И как головы у них были разные, так и мнения у них были разные. Один лагерь кивал головой на восток, другой лагерь кивал головой на запад. А если кивали друг другу, то лишь для того, чтобы стукнуться лбами и разбить друг другу головы. И потому они никак не могли вместе заниматься делами страны. В одном только они сходились – каждый лагерь говорил, что все несчастья державы происходят исключительно из-за другого лагеря. И если бы автор этих строк не опасался сказать лишнее, он сказал бы, что в этом и те и другие были правы.
Был в том государстве один человек – не из покрытоголовых и не из открытоголовых, а просто человек, который, если нужно ему почесаться, открывал голову, а если не было ему нужды почесаться, не открывал голову. Увидел этот человек, что постигла его страну беда, и сказал себе: пойду помолюсь за дарование дождя, пока не умер весь народ от голода. И ведь это было то самое, что надлежало сделать в первую очередь – попросить милости у Всевышнего, – но граждане страны забыли об этом, ибо людям свойственно забывать то, что они должны помнить. Обошел этот человек все синагоги и все дома учения в государстве и не нашел места для своей молитвы, ибо все эти места собраний заняты были покрытоголовыми для своих занятий. Тогда он набросил на себя мешок, закутался в него и вышел в широкое поле, где не было ни души, поскольку жители той страны привыкли проводить все свои дни в городах, ибо в городе человек всегда мог услышать какого-нибудь оратора или что-то в том же роде. Распростерся тот человек в поле перед Господом, благословен будь Он, и стал молиться и просить о дожде, чтобы расцвела скорбящая земля и не умерли дети ее от голода.
А Господь, благословен будь Он, уже давно ждал молитвы от граждан сей страны, ибо милостив Он и хочет добра Своим созданиям, а чтобы не ели они хлеб подаяния, даровал им список надлежащих молитв, по которым они получали бы от Него вознаграждение, подобно тому, как кантор получает вознаграждение за труды свои от казначея синагоги. Однако люди в той стране были так заняты своими распрями и спорами, что у них не оставалось времени вспомнить своего Создателя, Который выручает, спасает и утешает во всякую пору бед и несчастий и в доброй власти Которого дать людям облегчение и помощь, если они заслуживают спасения и милосердия. Но жители той страны не помнили того, что им надлежало помнить, пока не разнесся среди них слух, что некий человек самочинно вознес молитву о даровании дождей.
Дошел этот слух до государственных мужей, и они испугались – как покрытоголовые государственные мужи, так и открытоголовые. Покрытоголовые почему испугались? А вдруг удовлетворят эту молитву на небесах, и тогда все живущие узнают, что есть высший над ними! А открытоголовые почему? Потому что вдруг этот человек не наш хедер кончал, не в нашей ешиве учился и не у нашего ребе объедки со стола доедал! Как же мыслимо допустить, чтобы такой человек вмешивался в дела, только им подведомственные? А что до его молитвы, то кто же должен присутствовать при всякой молитве, если не из того лагеря или из другого, как это повсеместно принято и желательно? И начали оба лагеря шуметь и бурлить, каждый лагерь по своей причине, но главная и общая у них причина состояла в том, что тот человек, что молился о даровании дождя, был не из тех и не из этих. И поскольку возмущены были все одинаково, то сблизились их мнения друг с другом если не в делах, то в мыслях.
Но тут уж газеты, к добру будь помянуты, постарались довести мысль до дела. Стали задавать в газетах небольшой такой вопрос: этот человек, что молился о дожде, – кто его послал и от чьего имени он был принят перед Господом? И начали насмехаться над малым, замахнувшимся на великое, и даже самим Господом возмущались, что оставляет без внимания больших государственных мужей, а слушает ничтожного, за которым никто не стоит и который никого не представляет. И поскольку открылся повод высказаться, стали выступать все признанные мыслители страны и высказывать единодушное свое убеждение, что такой самочинный поступок может подорвать государственные основы, не говоря уже о дисциплине граждан, а потому всякий, кто выдает себя за посланника общественности, не имея на то от нее полномочий, есть прямой нарушитель закона, преступающий грань дозволенного и подрывающий общественный порядок.
Чернила, которыми брызгали газетные перья, впитались в людские души, и вскоре вся страна начала плеваться теми же словами. Не успеет один повторить газетное слово, другой его уже опередил. И стоят друг против друга в великом удивлении: все годы были врозь и против, а теперь полностью согласны во мнении. И не только мнения их стали полностью согласны, но и сами уста, и даже язык одного произносит те самые слова и точно теми же фразами, какие хотел употребить язык другого.
И тогда поднялись все в едином порыве и стали посылать делегации и депутации к руководителям страны. А руководители приняли этих народных посланников и выразили полное согласие с их единодушным требованием объявить нарушителю государственной дисциплины войну, оборонительную и наступательную одновременно. Однако поначалу все эти словеса были так же далеки от дел, как дела от словес. И если бы не управители закромов, дело так и кончилось бы одними словами.
Управители закромов, как покрытоголовые, так и открытоголовые, все свои дни занимались одним-единственным делом, а именно – деньгами, и потому привыкли пренебрегать всеми другими делами, которые с деньгами не связаны, ибо ничто так не упрощает мысли и сближает сердца, как если ты протягиваешь человеку денежную купюру или добавляешь монету к монете. На сей раз, однако, все богачи государства немедля собрались для срочного обсуждения вопроса о новоявленных отщепенцах, которые нарушают закон и пытаются подорвать все основы именно в тот трудный час, когда вся нация измучена, и удручена, и подавлена, и истощена, и каждый человек в стране голоден, а голодные, как известно, с легкостью восстают против властей, поскольку им уже нечего терять. И тут автор этих строк должен заявить, что эти слова управителей закромов – истинная правда. Ибо граждане страны действительно настолько уже ослабели от голода, что те носильщики, которые приносили еду и напитки на заседание управителей закромов, и впрямь сгибались и падали под тяжестью своей ноши.
Многому хорошему способствует вино, и много хорошего делают вкусные яства. Когда живот полон, то и душа сыта, а когда душа сыта, то и ум ясен. И вскоре все эти управители закромов увидели друг в друге единомышленников. И сразу же стали дружелюбны и приветливы друг к другу. А ведь одни были покрытоголовые, а другие открытоголовые. Но от сытной еды и обильного возлияния у покрытоголовых лица обливались потом, и они обмахивали себя ермолками, так что их головы стали открытыми. И напротив, у открытоголовых от сытной еды и обильного возлияния покрывались потом головы, и они вытирали их скатертями, так что их головы стали покрытыми. И вот уже каждый лагерь дивился, почему прежде эти видели в тех своих врагов, а те видели в этих своих соперников, когда те и эти одинаковы и равны во всех отношениях. И, увидев себя одинаковыми и равными, они тут же согласились между собой сделать то, что подходит для всех. А что именно, по их мнению, подходило для всех, мы сейчас узнаем.
То, что поначалу выглядит противным природе вещей, принимает вид вполне натурального, когда с ним мирятся. Началось с того, что все управители закромов в стране принялись будить и толкать государственных мужей, покрытоголовые – покрытоголовых мужей, открытоголовые – открытоголовых, и дотолкались до того, что все они собрались на срочное заседание в помещении, именуемом Говорильней (которое в той стране предназначалось для тех, кто в силу своего умения говорить стали господами над всеми прочими гражданами страны), и начали обсуждать, что делать, если завтра пойдут дожди, и земля вдруг даст урожай, и все государственные основы будут порушены, поскольку дожди эти выпадут не потому, что руководители страны сочли, что страна нуждается в дождях, а потому, что некто самовольно пошел в поле и помолился о их даровании. Такой подрыв основ может повлечь за собой полную гибель и разрушение всего, ибо тогда любой человек сможет сделать все, что ему придет в голову, не испрашивая для этого разрешения и согласия руководителей государства. А поскольку деяния Господа, благословен будь Он, свершаются непредсказуемо, и значит, эти нежелательные дожди могут прийти в любой момент, то все в Говорильне тут же согласились принять первое же внесенное предложение против дождей без всяких предвзятостей, споров, проволочек и отлагательств.
Когда решено было приступить к выдвижению таких предложений по защите от нежелательных дождей, первыми выступили открытоголовые, чьи головы не любят ни дождей, ни солнца, потому что дожди льются им на плеши и лысины, а солнце высушивает им мозги, и в силу этого они вечно в ссоре с небесами и целыми днями занимаются тем, что пытаются отгородить себя от неба. В любой день они носят над головой нечто вроде навеса на палке, в солнечные дни – для защиты от солнца, а в дождливые дни – для защиты от дождя. И поскольку все их мысли только о том, как сделать перегородку между собой и небом, они первые внесли предложение сделать такое укрытие от дождей, которое простиралось бы от одного конца государства до другого, так что даже если Владыка дождей прольет на страну дождь, дабы расцвела земля, дожди эти, вопреки Его воле, не достигнут земли, и она не расцветет, и дисциплина в стране останется дисциплиной. А что до того, кто пытался ее подорвать, и Того, Кто хотел ему в этом помочь, то все их действия будут отменены и упразднены.
Покрытоголовые, все мысли которых были только о том, как бы получше покрыть голову, рассмотрели это предложение и приняли его с радостью. Тут же собрались на второе заседание и назначили землемеров во всех местах государства, чтобы измерили всю страну вдоль и поперек, а также выбрали комитет, который собрал бы ткачей по всей стране, чтобы соткать утвержденный навес. Выбрали также второй комитет, которому поручили собрать всех плотников страны, чтобы сделали шесты для этого навеса. А еще один комитет выбрали, чтобы назначить места для этих шестов. Следующий комитет выбрали из советчиков, которые давали бы советы, как забивать эти шесты. Еще один комитет создали из наблюдателей, которые наблюдали бы за выполнением всех этих работ. А под конец выбрали также просто комитет, состоящий из двух подкомитетов – просто первого и просто второго. И в завершение всей этой работы по созданию комитетов назначили также комитет по надзору за всеми комитетами.
После того как все в Говорильне распределились между этими комитетами, был создан специальный надкомитет, чтобы дать название утвержденному навесу для защиты государства от дождей, ибо все, чему дано название, может служить символом и, следовательно, способно приносить доход. А доход необходим, поскольку государству предстояли большие расходы по шитью навеса и изготовлению шестов, а главным образом – для содержания комитетов. Все члены надкомитета тут же собрались на специальное заседание и решили поручить выбор названия для навеса той языкадемии, которая отвечала в стране за язык граждан, поскольку все ее члены были болтоязыки и длинноречивы, а также осведомлены во всех существующих языках, так что некоторые знали даже язык своего собственного народа.
Собрались все языкалисты и речеведы, арендовали себе большое здание, посадили во всех кабинетах секретарей и помощников, сели сами и начали обсуждать вопрос о названии навеса. Одни предложили назвать его «Задержилище», поскольку он призван задерживать дожди. Другие предложили дать ему имя «Дисциплинилище», поскольку он призван помочь государству в укреплении дисциплины граждан. Третьи внесли предложение именовать его просто «Навесилище», поскольку он и есть навес над всей страной. И были такие, которые предложили называть его «Протестилище» в знак протеста против неположенных дождей, которые грозят подорвать основы государства. И это последнее название пришлось им по душе более всего.
А почему все эти названия кончались у них одинаково? Потому что поэзии в стране стало мало, а поэтов, наоборот, много, вот речеведы и решили помочь им с рифмой. А когда они выбрали название, то сразу создали две комиссии, чтобы утвердить его лучшее правописание, поскольку некоторые из языкалистов заявили, что правильней произносить не «Протестилище», а «Протестилищо», в то время как другие настаивали на том, что правильней все же «Протестилище», а не «Протестилищо». И эти комиссии пришли, в конце концов, к решению разрешить оба произношения, дабы уважить тех и других.
Как только навесу дали название, все главные ораторы страны начали ораторствовать, призывая к дисциплине и прославляя Протестилище, и все газеты стали публиковать их орательства в добавление к тем пространным статьям, которые писали сами газетчики. И поэты тоже не сидели сложа руки, они разили врагов своими стихами, и счесть не могли их даже граждане сами, никому не под силу упомнить всех стихоплетов, даже нашей душе, широченнейшей, словно ворота, с ними даже жабы египетские[87] в числе не равнялись, и голоса их по всем путям раздавались.
Но государственные мужи не отвлекались от главного. Они тут же объявили сбор пожертвований, выбрали для этого специальных сборщиков, людей зажигательных и требовательных, и те немедля направились в каждый город и в каждое село и там стали зажигать и требовать. Они начинали свои речи с осуждения нарушителей дисциплины, а кончали их прославлением Протестилища, которое объединит всю страну и принесет ей вечный мир и спокойствие. И загорелись повсюду сердца, и расщедрилась всякая рука. Поднялись крестьяне, и извлекли из дыр и щелей остатки зерна, спрятанные для посева, и устроили сытные трапезы для явившихся к ним избранников, которые принесли мир и единство. А пока те ели и пили, пришли женихи и невесты. И каждый жених отдает сборщикам полученное приданое, а каждая невеста – свою фату. Не успели сказать им: «Честь и хвала», – как пришли старики и старухи и принесли в пользу Протестилища саваны, которые сшили себе для погребения. А кто ничего не давал сам, тому сборщики не давали житья до тех пор, пока он не приносил помимо воли.
И вот собрали все приношения и пожертвования и усадили ткачей и плотников за работу. Ткачи сделали навес, а плотники – шесты, каждый по цвету своего лагеря – у черных черные, у красных красные, у синих синие. Кончилось шитье навеса, завершилось изготовление шестов. Тогда укрепили навес на шестах и растянули его от одного конца державы до другого. Люди увидели навес, он обрадовал их сердца, и они стали хором восклицать: «Ура Протестилищу! Ура Протестилищу! Напрасно пытался преступный вражина подорвать наши единство и дисциплину. Под Протестилища сенью обрели наконец мы спасенье, и будем мы счастливы впредь, теперь довелось нам узреть порядка желанного восстановленье и всенародное снова сплоченье, – чего же еще нам хотеть».
Молитва того человека сделала немногое, а воля Господа нашего, благословен будь Он, сделала все остальное. Вынул Господь, благословен будь Он, ключ от дождей и открыл добрую сокровищницу Свою, небо[88]. Ключ, который не служил уже несколько лет, покрылся ржавчиной. И когда он был вставлен в небеса, послышался сильный звук – тот звук громыханья, который раздается перед дождем. И от той ржавчины помрачнели небеса и затянулись тучами. А после грохота начали идти сильные дожди. Порвался навес, и остались от него одни клочья. И пришли дожди на землю и напоили, насытили почву.
Те люди, которые дела свои вершат без загляда вдаль, – для них не дело главное, а их идея. А вот, выпали дожди, и каждый из них получил свою оплеуху. Смешались цвета их навеса и шестов, и черное стало красным, а красное синим, а синее черным или красным, пока уже нельзя было отличить черного от красного и красного от синего.
Автору этих строк уже не раз представлялся случай показать, что нет плохого без хорошего, и он по сию пору придерживается этого мнения, не страшась насмешников. Однако так же, как нет плохого без хорошего, нет и хорошего без плохого, ибо в этом мире плохое смешано с хорошим, а хорошее с плохим, и то, что хорошо для одного, плохо для другого. Так и тут. Поскольку выпало много дождей и земля расцвела, она стала давать урожай – хлеб для еды и воду для питья, – до тех пор, пока не стали все голодные сытыми, а сытые печальными, ибо припасы, которыми они набили свои закрома, упали в цене, и они остались в убытке. И даже государственные мужи – и те не так уж радовались. Покрытоголовые – потому что дожди испортили им ермолки и шляпы. А открытоголовые – потому что дожди били их по лысинам и плешам.
Теперь, когда мы рассказали, как государство избавилось от врагов внутренних, пришел черед рассказать, как оно справилось с врагом внешним, который пришел войной на державу снаружи. Ибо священна и необходима державе война с такими врагами. Но другому рассказу – и время другое.
Навсегда
Минуло двадцать лет с тех пор, как Адиэль Амзе начал заниматься загадками Гумлидаты – великого древнего города, который многие века был предметом гордости могучего народа, пока готы не захватили его и превратили это величие в кучу пепла, а жителей – в вечных рабов.
Собрав воедино все свои работы за эти годы, Амзе еще раз просмотрел их, проверил, отредактировал, упорядочил, снова просмотрел и решил, что они готовы для публикации. И, решив так, объединил их в книгу. А когда книга была готова, он начал ходить с ней по издательствам. Но издателя для нее он так и не нашел. В разных местах ему отказывали под различными предлогами, но на самом деле все эти отказы отличались друг от друга только по форме. Поняв, что от издателей толку не будет, он решил обратиться к меценатам и покровителям научных исследований, но и тут не нашел поддержки, поскольку все эти годы никогда не появлялся в кругу университетских ученых, их жен и дочерей и теперь, когда пришел просить помощи у коллег, увидел в их глазах такой холодный гнев, который прорывался даже сквозь стекла очков, и слышал примерно вот что: «Не понимаем, почтеннейший, а кто вы, собственно, такой? Извините, но мы не имеем чести вас знать». И он уходил от них подавленный, понурив голову.
Тем не менее его усилия не пропали втуне. Он понял, что, если хочет, чтобы они его узнали, ему нужно с ними сблизиться. Но он не знал, как это делается. За годы труда над своим сочинением он стал рабом этой работы, причем до такой степени, что все время думал только о ней. Каждый день, стоило ему проснуться, ноги сразу же тащили его к письменному столу, к бумагам и перу, и глаза его, если в них не продолжали еще плыть ночные видения, тотчас начинали вглядываться в книги, или в фотографии, или в карты Гумлидаты, или в схемы тех сражений, которые привели к ее гибели. Иногда он начинал тут же добавлять кое-что к написанному накануне, а иногда за один день стирал все, что написал за много предшествующих дней. И то же самое происходило ночью. Зачастую, уже улегшись было в постель, он вскакивал, возвращался к столу и перечитывал написанное днем, то покачивая головой с удовлетворением, а то посмеиваясь над собой и над своими ошибками, которые понуждали его к новым размышлениям, поискам и исправлениям. И вот так проходили годы, а его книга все не выходила.
Иной раз, когда произведение так задерживается с публикацией, автор, если у него хватает ума, видит в этой задержке определенное благо, потому что она дает ему время для проверки своих предположений, и исправления ранее незамеченных ошибок, и обдумывания тех своих гипотез, излишняя жесткость которых могла исказить истинную картину вещей. Так и Адиэль Амзе: проверял, исправлял и обдумывал до тех пор, пока его книга не стала чистехонькой, как хорошо перебранная манная крупа.
Но издателя для нее по-прежнему не было.
Когда Адиэль Амзе совсем было отчаялся опубликовать свою книгу, случилось чудо: самый богатый из городских богачей, Гебхард Гольденталь, вдруг выразил желание ее издать. Непонятно, как дошло имя скромного исследователя до знаменитого богача и какую выгоду увидел такой богач в издании книги, не обещающей никакой прибыли своему издателю, разве что этот Гебхард Гольденталь был очень уж обременен своим богатством. А поскольку богатство не всегда приносит удовлетворение своему обладателю, он нашел удовлетворение в том, что стал покровительствовать наукам и поддерживать работы талантливых людей, чьи имена еще не получили известность, но могут прославиться впоследствии.
Впрочем, другие говорят, что дело не в этом, а в том, что Гебхарду Гольденталю было известно родовое предание, утверждавшее, что его предки принадлежали к числу изгнанников из той самой Гумлидаты, причем происходили они из знатных людей города, а один из них даже командовал отрядом горожан, который отважно противостоял готским полчищам до той последней минуты, когда готы ворвались в город и превратили его в груду развалин. Нечего и говорить, что это предание абсолютно несостоятельно, потому что в результате вторжения готов Гумлидата была стерта с лица земли – кто же может теперь утверждать, будто произошел из ее семени? Но мотивы не меняют дела: господин Гебхард Гольденталь изъявил готовность издать книгу Адиэля Амзе, несмотря на высокую стоимость такого издания, вызванную наличием множества карт и рисунков, к тому же раскрашенных автором во множество цветов: один цвет Амзе использовал для общего вида города, другой – для его храмов, еще один – для изображений жертвенников в этих храмах, и особый цвет – для их богов – Гомеша, Гуша, Гуца, Гоаха и Гуза[89], и другой особый цвет для их наложниц, и свой цвет – для детей и младенцев во чреве их, а еще одним цветом он раскрасил столпов гумлидатской веры – великого Гомеда, и Гихура, и Амула, и совсем иным цветом – их служителей, храмовых жриц и жрецов. И все это, не считая храмовых блудниц, как высокорожденных, у которых матери были знатными женщинами, так и низкорожденных, у которых мать была знатной, но отец из рабов, а также обычных храмовых проституток, и храмовых прислужников, и даже храмовых собак, – все они тоже были раскрашены каждый в свои цвета в зависимости от их кожи, и одеяний, и стоимости, и важности их работы. А если добавить к этому изображения готов, и их союзников, и их гонцов, и их карликов-шутов, и воинов, которые уже в строю, и воинов, готовых к сражению[90], то видно, какие большие деньги надо было вложить в печатание такой книги. Тем не менее Гебхард Гольденталь готов был напечатать ее, и напечатать красиво – красивым шрифтом, на красивой бумаге, красивыми красками, с красивыми рисунками и в красивом переплете. Короче говоря, он был готов издать книгу Адиэля Амзе самым роскошным образом, по последнему слову техники, что не всякий издатель может себе позволить. И его служащие даже побеседовали уже со всеми специалистами – графиками, картографами, корректорами, наборщиками и печатниками – и произвели расчет предстоящих расходов. Все было готово, если не считать того, что Гебхард Гольденталь имел привычку лично завершать с каждым клиентом любое дело, которое надежно подготовили ему его служащие. Если клиентом был рядовой человек, он приглашал его в свою канцелярию, если это был какой-то особенный клиент, он приглашал его к себе домой на чашку чая, а если это был человек важный и известный, устраивал для него прием. Адиэля Амзе, который был рангом повыше обычного клиента, но не достаточно известен, чтобы считаться важным, он пригласил на чашку чая.
Так случилось, что однажды утром Адиэль Амзе был приглашен на следующий день на чашку послеполуденного чая к господину Гебхарду Гольденталю, причем его просили быть пунктуальным и не опаздывать, потому что господин Гольденталь собирается за границу и в его распоряжении остался только указанный час, а он хотел бы завершить свои дела с господином Амзе еще до отъезда.
Какой же автор, долгие годы искавший издателя и в конце концов нашедший его, упустит свой шанс? Пробежав глазами письмо, Адиэль Амзе тотчас извлек на свет свой парадный костюм, который не надевал с тех пор, как был увенчан званием доктора наук. Он отряхнул и проветрил его, затем побежал к парикмахеру, от парикмахера в баню, из бани в магазин, купить себе галстук, а вернувшись из магазина, бросился к письменному столу, чтобы еще раз просмотреть свою книгу. И не успел еще наступить следующий день, как он уже был готов предстать перед своим издателем. Сколько он себя помнил, у него никогда еще не было такого дня. Он, бывало забывавший ради руин Гумлидаты и о себе, и о своей одежде, и обо всяких украшательствах, вдруг полностью переменился и стал похож на тех знаменитых ученых, которые оставляют науку, чтобы завоевать признание людей, не имеющих к науке отношения. Он сидел и листал свою книгу, и посматривал на себя в зеркало, и поглядывал на часы, и снова и снова изучал свой костюм и проверял свои жесты – ведь всякий, кто ищет знакомства с богатым человеком, должен хорошо выглядеть, хорошо одеваться и хорошо двигаться, потому что богатые люди, даже если и покровительствуют науке, любят видеть эту науку в красивой упаковке. А между тем наука, которой Адиэль Амзе отдал все свои силы и которая согнула его спину и опустила плечи, – она же сообщила его лицу некое сияние, которого не бывает ни у кого, кроме тех, кто посвящает себя служению чистому познанию. И жаль, что этот богач так и не увидел его – ведь если бы они встретились, он понял бы, что есть лица, которые красивее любого серебра и золота. Видишь, друг мой, ради сей морали я даже намекаю тебе заранее, чем все это кончилось.
Короче говоря, так он сидел, Адиэль Амзе, сидел и вставал, и снова садился, и снова вскакивал, и представлял себе, как его книга уходит в печать, и как она обретает вид печатных букв, и как он корректирует, и добавляет, и вычеркивает, и сокращает, и завершает ее, и как, наконец, она выходит, и как принимается публикой. Те годы, в течение которых он был сосредоточен на своих исследованиях, сделали его собранным и во всех других отношениях. Уже за час до назначенного ему времени он поднялся, взял ключ от комнаты, чтобы запереть ее за собой, еще раз посмотрел в зеркало, а потом обвел глазами комнату, удивляясь тому, что она нисколько не изменилась – ведь, по логике, она должна была измениться, как и положено комнате человека, которому предстоит получить благословение свыше.
Неожиданно он услышал звук шагов и испугался – уж не пришлось ли господину Гольденталю уехать раньше назначенного срока, и он прислал сообщить, что их встреча откладывается? Он замер в тревожном ожидании. От страха он потерял всякое соображение, только чувства еще выполняли свои обязанности. Все его тело превратилось в сплошные уши. Он напряженно прислушался к приближающимся звукам и вдруг опознал в них шарканье старушечьих ног. Разум мигом вернулся к нему и подсказал, что такой важный господин, как Гольденталь, уж конечно, не станет посылать сообщения через старух. А когда шаги приблизились совсем, он понял, что это идет та сестра милосердия, что регулярно приходила к нему раз в год, чтобы забрать иллюстрированные журналы, которые он передавал через нее в колонию прокаженных. Он растерялся – ему трудно было отказать ей, сказать: «Я занят, приходите через год», – потому что он очень ценил эту старую женщину, которая посвятила свою жизнь тем нечастным, что уже при жизни подобны мертвецам; но ему было также трудно и задерживаться ради нее, потому что, задержись он с гостьей, его книга задержится с изданием – ведь господин Гольденталь уезжает за границу, и кто знает, когда он вернется. Тут, однако, я хочу упомянуть еще одно обстоятельство, на первый взгляд смехотворное, на деле же весьма существенное. Когда для человека его дом составляет весь мир, любая лишняя, ненужная вещь в этом доме способна вызывать у него раздражение. Вот так же было и с Адиэлем Амзе. В те часы, когда он уносился мыслью во времена Гумлидаты, и бродил по ее развалинам, и беседовал с храмовыми собаками, выясняя их цену, и занимался другими подобными делами, он иногда поднимал глаза и вдруг видел кипы журналов, в которых ему не было никакой нужды, и вот сейчас, когда пришла сестра Ада, ему представлялась очередная возможность избавиться от всего этого хлама. А ведь если он сейчас этого не сделает, они будут еще год мозолить ему глаза, да к тому же за этот год к ним добавятся еще и еще журналы, и, поскольку все они совершенно ему не нужны, они будут невыносимо его раздражать.
Пока он стоял, раздираемый двумя жгучими желаниями: издать свою книгу и избавиться от лишнего в доме, – старая Ада подошла к двери и постучала. Он открыл ей и поздоровался. Увидев на его лице то странное, рассеянное выражение, какое бывает у человека, который колеблется между «да» и «нет», она сказала:
– Я вижу, господин доктор, что пришла не вовремя, и я сейчас же ухожу.
Он ничего не ответил, но, когда она уже собралась уходить, сердце подсказало ему, что она наверняка устала, эта старая женщина, устала после долгого и трудного пути, ибо колония прокаженных находится далеко от города, а она шла всю дорогу пешком, прошла всю ее своими медленными, маленькими шажками – ведь она никого не просит ее подвезти: если узнают, откуда она, ее тут же выбросят, люди до сих пор испытывают мистический страх при слове «прокаженные».
Он сказал:
– Я очень сожалею, что не могу сейчас освободить для вас часок, как мне бы хотелось. Я как раз на это время приглашен на чашку чая к фабриканту Гольденталю, вы, возможно, слышали его имя.
Откуда ему было знать, что за сорок лет до того этот самый Гебхард Гольденталь ухаживал за сестрой Адой и даже хотел на ней жениться, но она отказала ему тогда, посвятив себя служению несчастным людям, заточенным в колонии прокаженных.
Он продолжал:
– Мое дело с господином Гольденталем не терпит отлагательств. Но через час-полтора я вернусь. Подождите меня, пожалуйста, здесь, и я заполню вашу тележку всеми этими книгами, журналами, брошюрами и так далее, которые теснят меня и не дают мне дышать.
– Я бы с удовольствием посидела и подождала вас, господин доктор, – ответила она, – но я не могу оставить моих подопечных на долгое время. Они привыкли ко мне, и я привыкла к ним, и, когда я их покидаю, мне их не хватает, как и им не хватает меня, потому что они привыкли, что я им во всем помогаю. Так что я лучше пойду, господин доктор, и, если даст мне Господь здоровья и благополучия, я приду сюда на следующий год.
Адиэль Амзе понял, что не может отпустить ее просто так, не объяснив, почему он спешит. И потому, не, считаясь со временем, начал ей рассказывать:
– Вы, возможно, обратили внимание, сестра Ада, что во все те годы, что вы приходили ко мне, вы всегда заставали меня в затрапезе – на ногах комнатные туфли, на голове кипа, воротник расстегнут, волосы растрепаны, борода неухожена. А сегодня я одет по-парадному, на мне новые туфли, шляпа, и на шее у меня галстук. Так вот, я хочу вам сказать, что я двадцать лет подряд был занят написанием некой книги, и теперь она уже готова к печати, и этот господин Гольденталь взялся ее издать. И я должен идти к нему, потому что он пригласил меня на это время, он уже наверняка сидит там и ждет меня и мою книгу.
Ее лицо просветлело.
– Вам нельзя задерживаться ни на минуту, – сказала она. – Поспешите, поспешите, господин доктор, не упустите случай, такая удача выпадает редко, не откладывайте ни на минуту то, чего вы ждали так много лет. Хорошо, что вы нашли господина Гольденталя, это честный человек. Обещает и выполняет. Даже я, в моем жалком деле, многим ему обязана. Когда я пришла к этим несчастным, то увидела разваливающийся дом, покосившиеся, сырые стены, покрытые плесенью, поломанные кровати и гнилые простыни, и если бы не он, пожертвовавший деньги на ремонт, и на новые кровати, и на многие другие нужды, там нельзя было бы жить.
И, перечислив все эти щедроты Гебхарда Гольденталя, она тяжело вздохнула.
– Что с вами? – спросил Адиэль Амзе. – Вам стало грустно?
Она улыбнулась:
– Грустно? Мне никогда не бывает грустно.
Он замолчал, пораженный. Потом сказал задумчиво:
– Вы единственная в мире, сестра Ада, единственная в мире, кто так говорит.
Она смутилась и сказала:
– Я вижу, что должна исправить сказанное, господин доктор. Мне часто бывает грустно, но не из-за меня самой.
И тут она покраснела и запнулась. Адиэль Амзе посмотрел на нее и сказал:
– Вы остановились на полуслове, сестра Ада, и возможно, что на самом интересном месте, когда наверняка стоило бы продолжить.
– Стоило? – удивленно воскликнула она. – Что мы знаем о том, что стоит и что не стоит? Я стара, и могила уже ждет меня, позволю себе один раз сказать откровенно. Я напрасно похвасталась, будто мне никогда не бывает грустно, – напротив, не проходит и часа, чтобы меня не навестила грусть, нескончаемая грусть, и мне даже кажется иногда, что она сильней, чем страдания моих подопечных, а уж они-то настрадались больше всех других, пришедших в этот мир. Господь милосерден – посылая человеку муки, Он дает ему и силу выжить и вынести эти муки, но у того, кто здоров и не испытывает страданий, нет этих сил, и, когда он видит, как мучаются эти несчастные, душа его терзается так, что ему трудно эти терзания вынести. А уж мне, взявшейся помогать этим страдальцам, еще труднее, потому что я к тому же все время сомневаюсь, хорошо ли я выполняю свои обязанности, делаю ли именно то, что им нужно, – ведь здоровый не может проникнуть в душу больного, – и подобно тому, как я никогда не оставляю их надолго, так и мои страдания не оставляют меня. Но извините меня, господин доктор, за всеми своими разговорами я совсем забыла, что вы спешите. Я немедленно ухожу, а вы идите по своим делам, и пусть вам во всем будет удача. Жаль, конечно, что мои несчастные не получат новых книг…
Он недоуменно посмотрел на нее:
– Почему жаль? Разве им уже нечего читать? Неужели они прочли все книги, которые у вас там есть?
– Они уже прочли их по десятому, а то и двадцатому разу, – сказала Ада.
– А что это за книги, кстати? – спросил Адиэль Амзе.
– Если хотите, я могу вам перечислить их все до единой, – сказала она.
– Так уж и все? – удивился он. – Сознайтесь, вы слегка преувеличиваете.
– Нет, – сказала она. – Книг там наперечет, а поскольку я живу в колонии уже много лет, я любую тамошнюю вещь и любую книгу помню очень хорошо.
И она перечислила ему все названия.
– Да, немного, действительно, – сказал Амзе. – Могу себе представить, как они там радуются каждой новой книге, которая попадает в их руки. И все-таки я полагаю, – добавил он со смехом, – что вы не всё назвали, запамятовали одну-другую, и, возможно, как раз самые интересные. Людям свойственно иногда забывать самое главное. Разве не так, сестра Ада?
Она улыбнулась и сказала:
– Я не люблю спорить, но по совести должна сказать, что я ничего не забыла – кроме разве одной книги, да и ту не упомянула только потому, что не видела в том необходимости, поскольку ее и читать-то невозможно.
– Почему невозможно?
– Потому что она вся прогнила, от старости и от слез.
– От слез?
– Вот именно, от слез, потому что каждый, кто ее читает, плачет над ней, такие ужасные вещи там описаны.
– Какие же это ужасные вещи?
– Не знаю, как вам объяснить, – сказала сестра Ада. – Все, что я знаю, я уже вам сказала. Это очень ветхая книга, она написана на пергаменте. Говорят, что ей тысяча лет, а то и больше. Если она вас интересует, я могу поспрашивать там и потом рассказать вам. В колонии есть еще старики, которые уверяют, что старики, жившие до них, со слезами на глазах пересказывали им то, что написано в этой книге. Но они говорят, что уже самые первые старики, те, что жили раньше тех, что перед ними, даже те уже затруднялись в чтении, потому что многие страницы в этой книге порваны, и буквы стерлись, и вообще вся эта книга – по сути, просто куча плесени. Ее собирались сжечь еще до того, как я начала там работать, потому что время пергаментных книг уже прошло. И при мне тоже был такой случай, когда местный габай[91] хотел выбросить ее в мусор, но в конце концов уступил мне, когда я сказала, что с книгой, которая доставляет людям удовольствие, нельзя обращаться, как с хламом, даже если она обветшала. Я полагаю, господин доктор, что творение мастера приносит отраду своему создателю все время, пока оно существует.
Амзе молчал, повторяя про себя ее слова и размышляя над ними, а потом вдруг спросил:
– Скажите, сестра Ада, а что именно говорили те старики, которые упоминали об этой книге? Ведь наверняка вместе с книгой они вспоминали и что-нибудь из прочитанного в ней?
– Да, – сказала она, – они говорили, что все ее страницы сделаны из пергамента. А что касается самой книги, того, что в ней написано, то я слышала, что там содержится история одного города, который давным-давно исчез с лица земли.
– Город, который давным-давно исчез с лица земли?! – воскликнул Амзе. – Скажите, пожалуйста, сестра Ада, может быть, вы слышали, как назывался этот город?
– Да, – сказала она, – я слышала. Этот город назывался Гумлидата. Да, Гумлидата.
– Что, что? Верно ли я расслышал? – крикнул потрясенный Адиэль Амзе. – Гум… Гум… Гумли… – От волнения он даже начал заикаться. – Ради Бога, сестра Ада, ради Бога, пожалуйста, повторите, что вы сказали! Как, вы сказали, назывался этот город? Гумлидата?
– Гумлидата, – повторила она, – а книга содержит рассказы об истории того города.
Амзе оперся обеими руками о стол, боясь упасть. Она увидела это и бросилась ему помогать.
– Что с вами, господин доктор? – спросила она. – У вас что-то заболело? Прихватило сердце?
Он глубоко вздохнул, выпрямился и улыбнулся ей:
– Ничего, ничего, сестра, напротив, – вы вдохнули в меня новую жизнь. Объясню вам коротко, в чем дело. Вот уже двадцать лет, как я изучаю историю как раз этого города. Нет такого клочка бумаги, на котором упоминается слово «Гумлидата», который бы я не прочел. Была б у меня власть императора, я бы мог отстроить этот город, каким он был до разрушения, во всех его мельчайших деталях. Я могу сказать, если угодно, что все свое свободное время я провожу в этом городе – хожу по его базарам и рынкам, по его улицам и переулкам, по его дворцам и храмам, – если бы вы знали, сестра, как у меня разламывается голова от всех этих моих хождений. Даже картина его разрушения мне ясна до мельчайших деталей – я знаю, как его разрушали, знаю название каждого готского отряда, который этим занимался, знаю, сколько человек были поражены мечом, сколько умерли от голода, сколько от жажды и сколько от эпидемии, пришедшей по следам войны, я знаю всё, кроме одной-единственной подробности: с какой стороны ворвались в город отряды полководца Гадитона – то ли со стороны большого моста, который назывался Мостом Храбрости, то ли в обход, со стороны долины Афрадат, она же Долина Журавлей. Афрадат, сестра Ада, – это на гумлидатском языке множественное число от слова «журавль», а вовсе не от слова «ворона», или «каштан», или «сапог», что бы там ни говорили такие высокоученые мужи, как господин профессор Альмони, или господин профессор Бальмони, или господин действительный тайный советник Гальмони, а также все прочие господа профессора, чьи портреты вам, возможно, доводилось встречать в иллюстрированных журналах по случаю вручения им почетных званий и знаков отличия. Уверяю вас, сестра Ада, все они, вместе взятые, глубоко заблуждаются, ибо «ворон» на гумлидатском языке – это «альдаг», а не «афрад», а «вороны» во множественном числе – это «альгадата», потому что буквы «д» и «г» в гумлидатском языке меняются местами при переходе от единственного числа ко множественному. А вот как назывались на этом языке «каштаны» и «сапоги» – этого я не знаю. Честно признаюсь, не знаю.
И вдруг лицо его исказила непонятная судорога, голос изменился, и из него вырвался прерывистый смешок. Колени у него задрожали, губы затряслись, и он произнес, запинаясь:
– Как вы меня удивили, сестра Ада. Вы ведь умная женщина и осторожны в словах, вы никогда не говорите ничего неразумного, как же вы можете утверждать, будто у ваших прокаженных хранится Книга Хроник Гумлидаты? Ведь Гумлидата была разрушена уже в начале готской эпохи. А вы говорите, будто ее священная Книга все эти века хранится у вас, в вашей изолированной колонии, и ваши прокаженные по сей день ее читают. Скажите, пожалуйста, уважаемая сестра Ада, как увязать эти ваши слова с историческими фактами? Как могла эта древняя Книга попасть в дом… в дом, где вы, уважаемая сестра, являетесь попечительницей? И вообще – как, как… Извините меня, дорогая, но ваши слова выглядят весьма сомнительными. Вам пересказали нелепый слух, наговорили чепухи или же… или же, возможно, вы просто спутали Гумлидату с… с… Я даже не представляю себе, с какими городом вы могли ее спутать… Скажите, что вы на самом деле слышали об этой Книге и о том, как она попала к вашим подопечным? Вы пробудили во мне любопытство, дорогая моя, и теперь я хочу во всем этом разобраться, как то делают психоаналитики. Вы, наверно, удивляетесь – как это человек, сам пишущий книги, так жаждет узнать о книге другого автора? Вон сколько книг у меня в доме, почему же меня так воспламеняют какие-то другие книги? Скажу вам по секрету: все эти книги в моих шкафах – не для чтения, а для отвода глаз. В действительности я поставил их для самосохранения – пусть люди рассматривают эти книги и говорят о них, это избавит меня от необходимости выслушивать их мнение о тех книгах, которые пишу я. Так расскажите же мне, пожалуйста, каким образом Книга Гумлидаты могла попасть в колонию прокаженных?
– Я не интересовалась специально этой книгой, – сказала сестра Ада. – И когда она перестала попадаться мне на глаза, выбросила ее из памяти. Я вообще не особенно занимаюсь там книгами, а если прихожу к вам за ними, то не ради себя, а для моих несчастных, чтобы облегчить их страдания – ведь и книги иной раз облегчают людские страдания. Что до этих пергаментных страниц, то давным-давно, сорок лет назад, я было ими заинтересовалась, но заинтересовалась так, как это бывает с молодыми сестрами – стоит им что-то увидеть на месте новой работы, они тотчас хотят разузнать, что же это такое. Какой-то старик увидел, что этот древний свиток меня занимает, и рассказал, что он слышал о нем. Я до сих пор помню кое-что из его рассказа. Если мне не изменяет память, дело было примерно так, сейчас я вам расскажу, только разрешите мне сначала присесть.
Амзе схватился за сердце и воскликнул:
– О Боже, как это я не заметил, что вы до сих пор на ногах?! Садитесь, садитесь, пожалуйста! Вот сюда, на этот стул! Нет, лучше на этот, на нем удобней сидеть, чем на всех остальных моих развалюхах. Садитесь и рассказывайте. Мне жаль каждого слова, которое я тут произнес, – нужно было дать вам рассказывать, а вместо этого я сам болтал, не переставая. Прошу вас, сестра, садитесь и рассказывайте…