Я осторожно киваю – что да, конечно, вполне возможна.
– Тогда – дарю.
Мы некоторое время молчим.
– А со мной тоже происходят всякие пертурбации, – наконец говорит Борис. Смотрит в чашечку кофе, будто видит что-то удивительное на дне, а потом, вероятно преодолев внутренние колебания, рассказывает историю, которая поражает меня до глубины души.
История, надо сказать, очень нетривиальная. Месяца два назад ему приходит по электронной почте письмо, где его как «крупнейшего специалиста по Октябрьской революции» – это цитата, не хвастаюсь, не подумай чего – приглашают в Португалию, в Лиссабон, прочесть лекцию в некоем Центре по изучению современных проблем. Таких центров, знаешь, сейчас в Европе как блох. Оплачивается дорога, предложен вполне приличный, в долларах, гонорар. В Португалии я еще не был, почему не слетать? Так вот, в Лиссабонском аэропорту его встречает очень вежливый, англоязычный, среднего возраста, латиноамериканской внешности человек, в прекрасном костюме, в темных очках, представившийся как сеньор Гуго Перейра, и после обмена любезностями сообщает, что сам Центр находится в провинции Брага, в сельской местности, хороших дорог туда нет, пожалуйста, господин профессор, мы заказали рейсовый вертолет. Ну, нам, татарам, как ты понимаешь, разницы никакой – что водка, что вертолет, лишь бы чмокнуло побыстрей. Тем более что в Казахстане, где в позапрошлом году была конференция, нас тоже в пансионат доставили на местном аэротакси. Однако этот нынешний вертолет выглядит как-то странно: пятнистой, точно военной, расцветки, боковые стекла замазаны какой-то белой фигней. То есть географию полета не отследить. А сеньор Перейра, как только завелся мотор, начинает меня убеждать, чтобы я не беспокоился насчет несколько экзотичной обстановки проведения семинара. Мы гарантируем господину профессору полную безопасность, сразу же по окончании мероприятия мы доставим господина профессора обратно в аэропорт. Ну, в общем, как выразился Борис, что-то у него внутри начало свиристеть. Летят они примерно минут пятьдесят, куда – не понять, садятся действительно в жуткой глуши: до горизонта поля, засаженные хрен знает чем, одноэтажный, совершенно непрезентабельный дом из серого кирпича, глинистый пыльный двор, колодец из необтесанных валунов, Бориса приглашают в довольно обшарпанный кабинет, где из мебели только стол и три дряхлых стула, на которые больно смотреть, вежливо предлагают кофе, сигару, коньяк, спрашивают, не хочет ли господин профессор с дороги полчаса отдохнуть, а затем, услышав, что у господина профессора все окей, проводят в такую же обшарпанную аудиторию.
– И что ты думаешь? – говорит Борис. – Вот я вхожу, вижу перед собой двадцать шесть человек – потом во время лекции и вопросов я их машинально пересчитал, – причем все двадцать шесть в каких-то серых, военного кроя, комбинезонах и у всех на бошках – матерчатые капюшоны с прорезями для глаз и рта. Знаешь, как упаковывают террористов или спецназ?.. Ничего себе, думаю, ну – попал…
В общем, душа у Бориса уходит даже не в пятки, а в лунки ногтей. Мелькает стремная мысль, что хорошо было бы завещание написать. Однако он, разумеется, берет себя в руки, делает непроницаемое лицо, выкладывает на стол конспект, проверяет, работает ли микрофон, а потом на хорошем английском (предмет моей зависти уже много лет) закатывает им обзор главных революционных событий.
– И, ты мне не поверишь, конечно, но вот клянусь: минут через двадцать я даже дрожать перестал. Подействовала, наверное, обыденность материала. Ну – лекция, ну – хрен ее знает где, ну ладно – в масках, ну пусть, ну – не будут же они меня убивать?
Продолжалось это вместе с вопросами четыре часа. Слушали очень внимательно, техник – тоже в балаклаве, в комбинезоне – тщательно отслеживал запись на диск. Сеньор Перейра каждый час предлагал то кофе, то стаканчик вина; между прочим, тамошний португальский портвейн – это, я тебе скажу, серьезная вещь. А вопросы, если сгруппировать их по темам, сводились в основном к следующим моментам. Во-первых, по каким признакам можно диагностировать революционную ситуацию? «Верхи не могут, а низы не хотят» – это как-то слишком общо. Есть ли критерий, который указывал бы, что социальные запалы уже горят? Во-вторых, как в хаосе политического безумия повести за собой народ и всегда ли победа восстания обеспечивается количественной арифметикой большинства? А в-третьих, пожалуй, самое примечательное, есть ли у революции какие-либо специфически драйверные черты, нечто такое, что в процессе ее развертывания необходимо учесть?
– Ну, тут я, сам понимаешь, расцвел. Рассказал им прежде всего, какие слухи ходили про царицу Александру Федоровну в годы германской войны. Что якобы из Царского Села у нее, прямо из резиденции императора, проложена была тайная телеграфная линия на Берлин и после каждого совещания у царя Александра Федоровна сразу же перегоняла секретные сведения в немецкий генштаб. Временное правительство даже назначило специальную розыскную комиссию по этому поводу. Мою книгу ты, надеюсь, читал?
– Я и доклад твой давнишний помню…
– Так вот, полный абсурд! Ничего, разумеется, не нашли. Тем не менее в этот абсурд верили все… Рассказал также, как Керенского называли Александром Четвертым и как смеялись, что из Зимнего дворца он сбежал, переодевшись в женское платье. Хотя, конечно, «все было не так». Ну и, само собой, про те анекдоты, которые на исходе советской власти заполонили СССР. Особенно – о членах политбюро, ведь они там выглядели полными идиотами… То есть мысль была такова: если возникает в народном сознании «фантастический нарратив», запредельные, совершенно нелепые слухи о власти, которым тем не менее верят все, значит страна готова к революционному взрыву… Посмотри, кстати, что происходит сейчас…
– Только, пожалуйста, без аналогий, – прошу я, вспомнив наш семинар.
Борис кивает:
– Евгений Францевич нас многому научил. Однако в данном случае я вовсе не Россию имею в виду. Просто намеревался заметить, что сейчас теории глобальных заговоров появляются чуть ли не каждый день. По-моему, тревожный симптом… Ну, а по второму пункту я им прямо сказал, народу следует дать то, чего он в данный момент хочет больше всего. В России семнадцатого года это были – мир и земля. Как только большевики провозгласили немедленный мир, большинство солдат, еще гнивших в окопах, оказались на их стороне. Сражаться «за Дарданеллы», «за братьев-славян», «за крест на куполе Святой Софии» никто не хотел. И как только большевики сказали крестьянам: берите землю, берите сами, не спрашивайте никого, никакой Колчак, никакой Деникин, никакой Врангель сделать уже ничего не могли. Ведь никто до сих пор землю не дал – ни Александр Первый с его «благословенной реформой», ни Столыпин, который основную массу крестьянства вообще разорил. И пусть крестьяне ненавидели большевиков – за их продразверстку, за реквизиции, за насильственную мобилизацию, вообще за все, но они твердо знали – придут белые и землю у них отберут. Вот арифметический результат: к концу гражданской войны в Красной армии было четыре миллиона бойцов, а во всех белых армиях, вместе взятых, – примерно двести пятьдесят тысяч. Народ за белыми генералами не пошел… И когда, уже в наше время, Че Гевара, опьяненный романтикой революции, ринулся освобождать боливийских крестьян, он не учел, что землю они только что получили. С какой стати им восставать?.. Ну, а в перестройку нашу главным требованием была – свобода. Это ты, конечно, помнишь и сам…
– А насчет драйвера что ты им рассказал?
– Вот тут, если честно, я немного – того… Увлекся, понял, что слушают, стал разливаться как соловей… В общем, брякнул, что в революции, как бы там ни было, есть одно правило: следует идти до конца. Чтобы победить, надо сжечь корабли. В качестве примера привел заговор против Гитлера в июле тысяча девятьсот сорок четвертого года. Ведь там путчисты и бомбу взорвали в ставке у фюрера, и взяли в Берлине под свой контроль правительственный квартал, и командующий оккупационными войсками во Франции их поддержал, и все равно топтались на месте, видимо полагая, что если не сделать решительный шаг, то можно еще отыграть назад. Гитлер, кстати, так не считал. Заговорщиков потом расстреливали без суда, вешали на струнах от рояля, чтоб дольше мучились, на мясницких крюках… То же самое с нашим «бюрократическим путчем» в августе девяносто первого, когда провозгласили ГКЧП. Ну провозгласили, ну объявили по радио, ну ввели танки в Москву – дальше-то что?.. Пресс-конференции какие-то, бессмысленное словоговорение… Вот если бы начали без разговоров стрелять, если бы в тот же день Белый дом был взят штурмом, если бы арестовали Ельцина и остальных… Представляешь, так и сказал… Вроде бы дал им санкцию на убийства, рекомендовал беспощадный революционный террор…
– Думаю, они это знали и так.
– Все равно как-то не по себе… А дальше – вежливо поблагодарили, вручили конверт с гонораром, на том же вертолете доставили обратно в аэропорт. Через четыре часа я – уже дома… Похоже на сон…
– Ну так и считай это сном.
– Хуже всего, когда дурной сон превращается в явь… Знаешь, зачем я тебе это рассказываю? Месяца два назад приезжал к нам Эрик Буркштайн, рыжий такой, специалист по боливарианским войнам…
– Да-да… Мы с ним перекинулись – парой слов …
– Так вот, у него был совершенно аналогичный случай. Тоже пригласили как бы лекции почитать, только не в Лиссабон повезли, а куда-то недалеко от Афин… В остальном – тот же самый сюжет…
– Полагаешь, готовится какой-нибудь катаклизм?
– Хрен его знает, – задумчиво говорит Борис. – Ситуация в мире сам видишь какая – один хороший удар, тряхнуть как следует, и все поползет. Запрос на тактику и стратегию революций берется не с потолка… Так что – смотри. Ты ведь тоже у нас – не последний по этой теме специалист…
На наш столик падает тень.
– О!.. – поворачиваясь, восклицает Борис. – Это Старковский. Надо же! Я и не знал, что он здесь.
На улице против окна стоит высокий худой человек, и, заслонившись от солнца ладонью, всматривается внутрь.
Никаких сомнений.
Это Старковский.
Все-таки мы с ним встречались не раз.
– Ну, теперь точно будет скандал, – заключает Борис. – Юра ему не простит прошлогоднего, в ноябре, выступления на звенигородском симпозиуме. Слышал, как Старковский тогда его растоптал? – И вдруг поднимает в изумлении брови: – Слушай, а что это он так уставился на тебя?..
Концепт, если коротко, заключается в следующем. Предположим, что существует определенное
Здесь Старковский слегка переводит дух и продолжает тем же менторско-профессорским тоном, который сильно раздражает меня, хотя пока я предпочитаю молчать.
– Древние евреи, видимо, раньше всех нащупали методы воздействия на это
– Вы, видимо, хотите сказать…
– Да-да, – нетерпеливо перебивает Старковский. – Я имею в виду знаменитые казни египетские. Это когда фараон Мернептах, хотя существуют, естественно, и другие версии, не возжелал отпустить евреев из рабства. Произошло, вероятно, первое пробуждение
– Ну-ну… Предположим… – с некоторым сомнением замечаю я.
Старковский, однако, мои сомнения игнорирует.
– Более того, в момент этого метафизического инсайта евреи, по-видимому, установили с богом и первый прямой контакт: Моисей поднялся на гору Синай и принес десять заповедей, которые следовало соблюдать. То есть с богом, по мнению иудейских теософов, был заключен непосредственный договор. Результатом его явилась Земля обетованная, Иудея, страна, где евреи наконец обрели свое место под солнцем.
Далее, считает Старковский, этот трафик некоторое время поддерживался. Была, например, некая загадочная труба, по-еврейски «шофар», от звуков которой рухнули стены Иерихона, была победа Давида, будущего царя Израиля, над филистимлянином Голиафом, достигавшим, если верить истории в Книге Царств, почти трехметрового роста. Правда, Голиаф, как большинство страдающих гигантизмом, скорее всего, был клинический идиот… Можно привести массу других примеров.
Однако почти сразу же, продолжает он, стал себя проявлять феномен, который тогда нельзя было предугадать. Во всяком трафике, особенно метафизическом, в конце концов возникает информационный атеросклероз. Говоря проще, он забивается мусором, стенки его сужаются, коннект почти не идет. Основной закон обрастает подзаконными актами, те – разъяснениями и дополнениями, вымахивающими как бурьян, возникает страта «юристов», жрецов и священников, присваивающая себе право их трактовать, содержание все более искажается, отдаляется от реальности – в данном случае, как вы знаете, были созданы сначала Мишна, потом Гемара. Мишна зафиксировала устный закон, который Моисей получил от бога на горе Синай, а Гемара в свою очередь подробно разъясняла и дополняла Мишну. В общем, несмотря на эксклюзивный «божественный дар», к началу первого века нашей эры Иудея представляла собой отсталую и глухую провинцию Римской империи, ни о каком величии «избранного народа» речи быть не могло… А во-вторых, говорит Старковский, бог, с которым через трафик иудаизма был установлен контакт, – это, конечно, сугубо еврейский, этнический бог. Бог евреев и исключительно для евреев. Остальные народы, против которых он был обращен, воспринимали его как враждебную силу…
– И тут пришло христианство, – киваю я.
– Разумеется! – с энтузиазмом восклицает Старковский. – Причем что характерно: христианство возникло именно в еврейской среде. Если говорить на языке аналитики, то это был религиозный метаморфоз, гносеологическая трансформация, перезагрузка первичной метафизической практики. Ведь что представляет собою еврейский бог? Он гневается, он ревнует, он вспыльчив, он совершает необдуманные поступки. Яхве – это не бог, скорее могущественный человек – со всеми достоинствами и недостатками именно человека. Заметьте: в иудаизме гнев грехом не считается. И также грехом не считается месть – какой бы жестокой и несоразмерной она ни была. В честь чего празднуется великий Пурим? В честь того, что евреи, добившись благоволения царя Артаксеркса, истребили семьдесят тысяч персов, которые, как считалось, злоумышляли на них. Так нам об этом поведано в Книге Эсфирь… А у второй инкарнации бога черт личного негатива практически нет. Всего один раз Христос разгневался – выгнал торговцев из храма. Ну еще, правда, обмолвился, что не мир он несет, но меч… Тем не менее это отфильтрованный бог, человек идеальный, обладающий теми чертами, которые каждый должен иметь. Трафик очистился и опять заработал: бог воплотился и в зримом телесном облике пошел по земле. Тут же начались чудеса христианских святых – усмирение львов, исцеление наложением рук, ну и так далее, не буду перечислять.
В общем, с тех пор, как полагает Старковский, началась конкуренция двух больших трансцендентных практик. И продолжается она вот уже две тысячи лет. Мы не знаем, какие тайны вызревали в еврейских гетто Средневековья, сами евреи сейчас не могут их разгадать, но легенда о пражском Големе, монстре из глины, которого оживил рабби Лев, свидетельствует о том, что возможности иудейской методологии далеко не исчерпаны. То же самое, вероятно, и с явлением трансмутации, превращением в золото неблагородных металлов, олова, железа, свинца, рецепт чего, видимо, открыл Авраам Иудей, – отсюда финансовое могущество, достигнутое евреями в конце Средних веков, что позволило им вытеснить из сферы обращения денег и генуэзцев, и ломбардцев, и венецианцев… Впрочем, успехи христианской доктрины не меньше – она чуть было не завоевала весь мир.
– Христианство превратило мистику в науку, – вскользь замечаю я. – Стремление мира к богу, которое в христианстве воплощено, породило представление о прогрессе, сознательном и целенаправленном улучшении текущего бытия; началось конвергирование инноваций, возник технологический Вавилон. Христиане завоевывали вселенную, опираясь на военную мощь…
– Да-да, конечно, – нетерпеливо отвечает Старковский.
Однако, по его мнению, главное методологическое расхождение проявляет себя в другом. Евреи заключили с Яхве именно договор, потому и отношение к богу у них чисто конвенциональное – как к контрагенту, как к партнеру по сделке: я свою часть соглашения выполняю, дай мне за это – то, то и то. А поскольку Яхве почему-то ни того, ни этого не дает, то разносятся по всему миру вечные еврейские жалобы на своенравного и несправедливого бога. Дескать, он не исполняет свою часть договора. То есть между евреями и избранным ими богом существует непреодолимый разлад. В христианстве это не так. Обряд крещения, конечно, тоже можно рассматривать как некое подобие договора, но все-таки внутренний смысл его совершенно иной: не торговля с богом за какие-то земные блага, а безоговорочное вручение себя ему с единственной целью – спасения нетленной души…
– Вы понимаете, что это значит? – спрашивает Старковский.
– Да, – отвечаю я, – это значит, что дьявол действительно существует. Но при этом остается неясным, существует ли бог…
– Нет, вы не понимаете, – раздраженно прерывает меня Старковский. – Бог и дьявол – это одно и то же. Разницы между ними нет!..
– Простите, именно это я и имею в виду… Просто я хотел бы, если позволите, подчеркнуть, что бог во плоти являлся человечеству лишь единожды – подразумевается пришествие Иисуса Христа, – а вот дьявол, опять-таки во плоти, являлся человечеству множество раз. Лютер, например, видел дьявола и даже чернильницей в него запустил. Святой Августин, если не ошибаюсь, вытолкал дьявола из своих дверей… Таких случаев, видимо, миллион… Разумеется, это ничего не доказывает. Миллионы людей также видели летающие тарелки, зеленых или коричневых человечков, гоблинов, духов, фей, зомби, призраков, колдунов, слышали голоса из Вселенной, вещающие на неземном языке… С другой стороны, электрон, например, никто воочию не лицезрел, никто его в руках не держал, не щупал, не пробовал на язык, тем не менее все знают, что он существует. Мы можем уверенно судить об этом по экспериментам. Правда, сам электрон в итоге оказался отнюдь не таким, как поначалу представлял его Бор – это не шарик, вращающийся вокруг атомного ядра, это облако, имеющее вероятностное распределение: у него невозможно одновременно замерить и скорость, и локализацию, либо – то, либо – то, принцип неопределенности Гейзенберга, так же и бог… Нет-нет, – жестко говорю я, видя, что Старковский снова порывается меня перебить. – Не беспокойтесь, я вовсе не собираюсь вдаваться в необозримые теософские дебри. Я лишь хочу подчеркнуть, что христианство стало защитой от еврейского бога, от проникновения в мир этого самого
Это был удивительный разговор. Продолжался он с часу дня почти до двенадцати ночи. Старковский уезжал в Москву ночным поездом, и эти десять с лишним часов мы провели в непрерывной дискуссии. Интересно было бы проследить наш маршрут по городу. С петроградской стороны, с улицы Розеваева, где расположен был институт, мы по Тучкову мосту перебрались на Васильевский остров, прошли, увлеченно жестикулируя, практически весь Средний проспект, свернули, чтоб не попасть в новостройки, к Горному институту, затем оказались в Коломне, которую тоже пропилили насквозь, по тихому Екатерининскому каналу дошли до Сенной, оттуда, не прекращая беседы, прошагали к Исаакиевскому собору, а далее был полный транспорта Невский проспект, затем – Смольный, куда мы выбрались какими-то окольными переулками, потом – площадь, названная в честь «святого и благоверного князя», и, наконец, Московский вокзал, зачем-то перекрашенный из радостного зеленого в унылый, какой-то для складских помещений, придавленный темно-коричневый цвет.
С погодой нам исключительно повезло. Почти середина июня, разгар белых ночей. И вместе с тем нет еще той мучительной духоты, в которой изнемогали улицы прошлым летом. Старковский открывается для меня с неожиданной стороны. Оказывается, он способен не только вещать, но и внимательно слушать. В нем проявляются симпатичные человеческие черты: в кафе на Садовой, куда мы завернули поесть, он, например, выбирает себе довольно странный обед: салатик из огурцов, сосиску, запеченную в тесте, а сверху – три здоровенных эклера и три чашки кофе, причем все три – двойных. По-моему, убийственный рацион. Старковский же, как бы оправдываясь, говорит, что совершенно не может без сладкого, становится немощный, вялый, как вываренная морковь. И тут же со смешком добавляет: не понимаю, почему чревоугодие считается смертным грехом. Наверное, потому, что пищевой ресурс человечества был долгое время весьма ограничен. Ведь пряников, как известно, «всегда не хватает для всех». Впрочем, у меня это вряд ли можно классифицировать как чревоугодие, просто – необходимость, коей требует организм: много думаю, нужно обеспечивать мозг, сладкое снимает депрессию, вызывает быстрый прилив сил…
Здесь же, в кафе, я
– Юлия – это та сотрудница, что моложе, лет двадцать пять?.. Кстати, знаете, как я на вас вышел? Петр Андреевич ваш утром обмолвился, что вы ездили в Осовец… Значит – Юлия… Почему она не показала их мне?
Я неопределенно пожимаю плечами. Не рассказывать же ему, что на Юлию он произвел не слишком благоприятное впечатление. Похож на фонтан с подсветкой, мельком обронила она, красиво, плещется, пена, множество брызг, а секунд через тридцать уже надоедает смотреть. Мне кажется, что она все-таки неправа. По крайней мере, с нынешней темой Старковский проделал чрезвычайно большую работу. Конечно, его концепт еще требует аргументации «в глубину», его еще надо продумать, наполнить фактурой, системно согласовать; вообще такого рода интеллектуальные построения всегда отдают схоластикой, но то, что сделано, не может не вызывать уважения. Во всяком случае, первичные координаты поставлены, культурософская разметка материала произведена, есть от чего отталкиваться, чтобы двигаться дальше.
Старковский в свою очередь
– Похоже, что мы с вами влипли в историю, – заключает Старковский, нервно дожевывая эклер. – Вокруг нас тоже постепенно сгущается тьма. Вы, кстати, знаете, как умирал Ленин? Видели, наверное, его фотографию, сделанную в двадцать третьем году? Там, где Ленин в больничном кресле-каталке, на природе, позади, кажется, Ферстер, немецкий врач, усталая Крупская, глаза у него расширены, точно так, как рассказывал об этом Зиновьев в письме, зрачки – стылые, неимоверной величины, будто он лицезреет нечеловеческий ужас… Так вот, воины-интернационалисты, в основном, по-моему, венгры, которые несли вокруг Горок (кстати, это бывший загородный особняк одного из великих князей) круглосуточный караул, слышали в рождественскую ночь двадцать четвертого года кошмарный звериный вой. Сначала решили, что в имение проникли волки, но потом увидели Ленина – в кресле, на веранде первого этажа. Одет он был в валенки и тулуп – подняв лицо вверх, выл на луну. А когда через три недели рабочие рыли на Красной площади яму под временный мавзолей, то, долбя мерзлую землю, повредили одну из канализационных труб – в первую же оттепель она потекла и затопила отходами саркофаг. Патриарх Тихон, недавно освобожденный из-под ареста, узнав об этом, сказал: «По мощам и елей»… А при вскрытии тела обнаружилось, что одно из полушарий мозга у Владимира Ильича было сильно редуцировано, видимо еще с детства, другое же полушарие, как моллюск, проросло игольчатыми известковыми образованиями, причем до такой степени, что непонятно было, как Ленин вообще в последние годы жил… Легенды, конечно, однако реальная подоплека у них все-таки есть…
Старковский вытирает пальцы салфеткой и, скомкав ее, брезгливо отщелкивает на поднос.
Глаза у него сейчас как у Ленина.
Такая же бледная склера.
Такие же округленные, неподвижные шизофренические зрачки.
Голос тем не менее тих:
– А что по этому поводу думаете вы?
Некоторые сомнения начали возникать у меня почти сразу же. Связаны они были, как я уже говорил, прежде всего с фигурой заказчика. Дважды за первые месяцы нашей с Ирэной работы я предпринимал титанические попытки обнаружить в сети этот самый загадочный ФИСИС (Фонд исторических исследований, как он себя величал), ну хоть что-нибудь, ну хоть какие-нибудь косвенные ссылочки на него, и дважды, просматривая сотни и сотни разнообразных страниц, убеждался, что в интернете ничего подобного нет. Попадалось мне, разумеется, множество сходных организаций, неожиданно выплывали такие финдулины, о существовании которых я даже не подозревал, но вот ФИСИСа с его эквадорским адресом, на что я, естественно, упирал, хоть провались, не было и в помине. Довольно странная ситуация. Объяснения Ирэны, сводившиеся к тому, что фонд новый, только что появился, предпочитает, пока ничего не сделано, держаться в тени, меня совершенно не удовлетворяли. Весь мой опыт пребывания в научной среде подсказывал: не бывает такого. Любой фонд, пусть он даже размером с наперсток, пусть он существует всего пять минут, должен в первую очередь внятно заявить о себе. Иначе кто вообще будет обращать на него внимание.
Одно время я даже думал, что, может быть, за ФИСИСом этим скрывается какая-нибудь спецслужба, не обязательно ФСБ, может быть, ЦРУ, Второе бюро или «Моссад». Но это, конечно, была уже полная ерунда. На кой хрен спецслужбам нужен товарищ Троцкий? Все-таки не советские времена, когда любые сведения о нем относились к разряду государственных тайн. Секретные исследования, разумеется, могут проводиться в любой стране, но смешно было бы полагать, что моя работа относится к проектам такого рода. Что в ней может содержаться секретного? Эротические причуды кого-нибудь из большевистских вождей? Тайна убийства Кирова? Подлинная причина смерти Владимира Ильича? Боже мой, все это пережевывалось тысячу раз!
Несколько позже, когда мы с Ирэной уже стали близки, она в порыве искренности призналась, что сама ничего толком не понимает. С ней точно так же связались по электронной почте, предложили работу, перевели, видимо для того, чтобы продемонстрировать серьезность намерений, весомый аванс, и дальше она просто следовала указаниям: сняла офис, зарегистрировала представительство, открыла для текущих операций банковский счет… И, между прочим, поначалу у нее тоже были сомнения: а вдруг это такой наркотрафик или «прачечная» для отмывания денег, вообще какой-нибудь криминал. Но нет, вроде бы все легально. Да и суммы, которые проходили через нее, вряд ли могли бы кого-нибудь заинтересовать. К тому же она каждую пятницу посылала в администрацию фонда отчет, и никаких сведений, кроме как по текущей работе, в нем, естественно, не было.
– В конце концов, не все ли равно? – заключила она. – Платят они хорошо – никто и нигде мне столько платить не будет. Ничего особенного за это не требуют. А если есть у людей на тему истории какой-то заскок, хрен с ним, мне лично это жить не мешает. Давай лучше определим, что нам следует сделать в первую очередь…
Была в ее позиции определенная правота. Заказчик, в конце концов, не обязан отчитываться перед исполнителем. У него могут быть самые разные соображения. Даже наши вполне привычные фонды, РФФИ и РГНФ, иногда закладывают такие бюрократические виражи, что аж темнеет в глазах. Бог с ним, пусть прыгают, как хотят. Однако если обратиться уже к содержательной части гранта, то реальное и весьма обоснованное недоумение у меня вызывала постановка задачи. Я, как ни бился, честное слово, так и не мог понять, что означает «выяснение некоторых обстоятельств жизни и деятельности Л. Д. Троцкого». Так у нас было зафиксировано в договоре. Это ведь даже не задача сама по себе, этим лишь весьма приблизительно обозначено поле исследований – причем очень разнородное, многослойное, полное противоречий, совершенно необозримое по фактуре. Нельзя ли это как-то конкретизировать?
Ирэну мои сомнения приводили в неистовство.
– Ну что тебе надо? – время от времени кричала она, и глаза у нее сверкали бешеным отражением ламп. – Тебе дали полную и неограниченную свободу!.. Сам все решай!.. Сам думай, куда идти!.. Другой бы на твоем месте плясал от радости!.. Фактически ведь – никаких обязательств!.. Претензии к тебе есть? Претензий нет!.. Чем ты недоволен? Работай!..
Эмоций, надо признаться, у нас хватало. В один из прозрачных сентябрьских вечеров, недели, по-моему, через три после начала нашего неожиданного сотрудничества, когда я сидел за компьютером, просматривая материал, собранный Ирэной за последние дни, она неожиданно подошла ко мне сзади, нагнулась, будто бы тоже – напряженно вчитываясь в экран, и вдруг навалилась грудью, откровенно прижалась, обхватила руками, сомкнув их на горле и на плечах. Уже через минуту мы оказались у нее в комнате, а еще минут через двадцать комната приобрела такой вид, словно по ней пронесся тайфун: одна босоножка Ирэны почему-то очутилась на телевизоре, другая – на кресле поверх сползшей кучи журналов и книг, юбка ее валялась, скомканная, на полу, а моя рубашка, зацепившаяся за ручки окна, походила на человека, который в отчаянии и раздумье прильнул к стеклу; простыни на тахте сбились в размашистый ком, подушка, небрежно брошенная, едва-едва удерживалась на краю. И среди всех этих последствий бурного эротического извержения Ирэна, раскинувшаяся на тахте, буквально плавилась от избытка счастья. Еще никогда я не видел столь безмятежной женщины, столь откровенно радующейся самозабвению случайной любви.
Причем, повторяю, я нисколько не переоцениваю себя. Если бы на моем месте оказался кто-то другой, было бы, скорее всего, то же самое. Просто Ирэна, на мой взгляд, относилась к тому типу женщин, которые настолько внутренне цельны, что не могут отдавать себя по частям: одному – минуты любви, другому – мгновения дружбы, третьему – часы делового сотрудничества. Нет, только все, сразу все, в едином экзистенциальном порыве. И это для них – состояние неописуемого торжества, вершина эмоций, крещендо симфонической чувственности. Ни о какой любви, разумеется, у нас речи не было. Это было завоевание, эротическая экспансия, стремление поглотить собою весь мир. Так орды кочевников не останавливаясь движутся к последнему морю, так вспыхивает и пылает звезда, несущая свет через языческую вселенскую пустоту.
В минуты близости у нее даже расплывались зрачки. Как будто она вдруг прозревала суть, неведомую никому.
Это тем не менее не означало, что мы не занимались ничем, кроме любви. Работать Ирэна умела не хуже, а я бы сказал – много лучше других. Интернет, например, она чувствовала нутром: просиживала в нем целые дни и ничуть, насколько я мог судить, не уставала от этого. Более того, она мгновенно начала понимать, какие материалы мне для работы нужны, и уже через месяц делала очень квалифицированные обзоры и справки. Умение, надо сказать, чрезвычайно ценное: ведь интернет, как бы восторженно не отзывались о нем, загружен мегатоннами псевдонаучной макулатуры: чтобы найти хотя бы одну сколько-нибудь стоящую статью, надо сначала перелопатить чудовищную груду компоста. Здесь требуется некое десятое чувство – умение быстро, буквально по нескольким фразам понять, то это или не то, и если не то – сразу же слить, не обременяя себя длительными раздумиями. Ирэна этим интуитивным чутьем обладала. К тому же она неплохо умела и структурировать материал – логично компонуя его, разнося сырую массу по рубрикам, с которыми потом легче работать. То есть сберегала мне кучу времени. Даже как-то не верилось, что заканчивала она всего лишь «Кулек», Институт культуры имени незабвенной Надежды Константиновны Крупской, странное такое учебное заведение – как мне всегда представлялось, убежище для провинциальных девиц.
Правда, уж на кого на кого, а на девиц, томных и безалаберных, она совершенно не походила. Если уж за что-то бралась, то обязательно доводила дело до результата. Не было случая, чтобы она пренебрежительно отмахнулась от порученного ей задания, чтобы по каким-то причинам бросила бы его на половине пути. Качество не менее ценное, чем внутреннее навигаторское чутье. Сколько интереснейших начинаний пропало только лишь потому, что у автора не хватило настойчивости пробежать дистанцию до конца. Вообще умела чуть ли не мгновенно собраться – от расслабленной неги перейти в состояние мощно работающего мотора. Я однажды имел удовольствие наблюдать, как она буквально за десять секунд превратилась в этакую непробиваемую Ирэну Аркадьевну, этакую кариатиду, административную даму, могущую одним взглядом обратить просителя в пыль. Это когда просочилось к нам все-таки некое невменяемое существо, самодеятельный исследователь из тех, что бредят древними магическими цивилизациями. Форумов в интернете, видите ли, им мало, собственные журнальчики, видите ли, им неинтересно читать, им научное признание подавай, они жаждут «открыть глаза» академическому сообществу. Избавиться от подобных энтузиастов чрезвычайно трудно, все равно как сдирать жвачку, плотно въевшуюся в рукав. Никакого терпения не хватает. А вот Ирэна, простите, в данном случае Ирэна Аркадьевна, разговаривала с ним не более четырех минут, причем ни разу даже не повысила голос, не нагрубила, не усмехнулась, не указала высокомерно на дверь, тем не менее автор «потрясающего открытия» превратился в серую слизь и бесшумно стек по ступенькам на улицу.
Больше всего меня поражала ее энергия. Проявлялась она, между прочим, не только в любви, коей мы занимались, как правило, через день, но, что не менее важно, и в повседневной рутинной работе, изматывающей самых выносливых мужиков. Ирэна, например, могла просидеть в интернете часов до пяти утра, о чем я судил по справкам, которые после этого получал, а уже часов в девять, в крайнем случае к десяти, вновь была на ногах и даже успевала начать отработку следующего фактурного эпизода. Она ни на минуту не останавливалась. Невозможно было представить, чтобы она, скажем, вдруг прилегла на полчаса отдохнуть, или – чисто по-женски – отвлекая меня от дела, начала бы о чем-нибудь таком щебетать. Будто внутри у нее работало нечто вроде ядерного реактора, и если обычные люди извлекают энергию из биохимических связей, которые эфемерны, неустойчивы и слабы, то Ирэна брала ее непосредственно из атомного ядра, точно солнце, сжигающее водород и сияющее поэтому так, что больно смотреть. Ей бы следовало жить во времена революции, когда мгновенно воплощались в реальности самые фантастические мечты – она была бы фурией баррикад, эринией вселенского мятежа, вела бы за собою полки, безжалостно сокрушала бы сухостой прежних веков. Хотя, возможно, и сгорела бы за несколько лет. Почти все женщины, вспыхнувшие в революцию, мгновенно исчерпали себя. Инесса Арманд скончалась в Нальчике от холеры в 1920 году, нелепая смерть: поехала по настоянию Ленина отдыхать. Лариса Рейснер скончалась от тифа в Москве в 1926, сразу же вслед за тем покончила с собой ее мать. Мария Спиридонова после вспышки левоэсеровского мятежа более двадцати лет дотлевала в ссылках, в тюрьме – ни слова оттуда не донеслось. Спаслась только госпожа Коллонтай, хоть и была одно время соратницей, а может быть, и подругой Троцкого; сумела чем-то, видимо, откупиться, работала полпредом в Норвегии, в Мексике, послом в Швеции (это уже во время войны), умерла своей смертью, в Москве, в семьдесят девять лет.
Несколько смущало меня и то, что об Ирэне я ничего толком не знал. Фамилия ее была Сарóк, ударение на последнем слоге, поиск в путанице интернета никаких сведений не дал – то ли вовсе не было ее там, то ли я не сумел найти тропки средь информационного бурелома; с некоторой уверенностью можно было лишь утверждать, что она, по всей вероятности, не из Санкт-Петербурга: чувствовался в ее речи протяжный провинциальный акцент, сонная тягучесть глубинки, где время подернуто ряской, как в болоте вода. Сама она о себе рассказывать не любила. Зачем тебе это? Считай, что я родилась вчера… А когда я однажды проявил в данном вопросе настойчивость, чисто из интереса допытываясь, есть ли у нее родители, дети, муж, откуда она вообще тут взялась, то Ирэна, помолчав пару минут, вдруг с неожиданной силой ответила, что я – неизлечимый дурак.
– Дурак, дурак, и не спорь! Трешь позолоту, а вдруг под ней – медь…
У нее даже ноздри гневно раздулись. А в лице, обращенном ко мне, проступила такая откровенная неприязнь, что меня будто хлопнуло по башке.
Больше я ни о чем спрашивать не рискнул.
И, в конце концов, какая мне разница? Ну откуда-то появилась, откуда-то вдруг взялась, вынырнула, энергично работая плавниками, из дремотных российских глубин.
Не все ли равно?
Главное, что сейчас она здесь – сидит у компьютера, щурясь, вглядывается в экран, поворачивается на стуле, просматривает распечатки, перелистывает их, раскладывает, делает отметки карандашом, вдруг срывается с места и исчезает в недрах квартиры, непременно щелкнув за собою замком, а через какое-то время вновь возникает, распространяя вокруг восхитительный телесный жар.
Температура в офисе сразу поднимается градуса на четыре.
Вот так.
Зачем мне что-то еще?
Этого мне вполне достаточно.
Не следует вымогать у жизни больше, чем она может дать…
В общем, сомнения отходили на задний план. Они не то чтобы исчезали, но переставали казаться чем-то существенным. Меня постепенно захватывали открывающиеся перспективы. Дни укорачивались и сливались в единый, все ускоряющийся поток.
Я начал приезжать в офис как на работу. Ирэна встречала меня со сдержанной радостью, как и положено вышколенной секретарше. Никаких намеков на то, что у нас происходило по вечерам. Тут же заваривала крепкий до черноты, пряный, изумительный чай, коротко докладывала о том, чем в настоящий момент занимается, выслушивала мои распоряжения, если оные находились, а потом сразу же усаживалась за компьютер или – по обстановке – брала ноутбук и неслышно ускользала к себе. Минут через двадцать я о ней вообще забывал.
Главная трудность, однако, по-прежнему заключалась в том, что я действительно никак не мог уяснить, чего от меня хотят. Какие странности в биографии Троцкого интересуют неведомого заказчика? Какие повороты его революционной судьбы требуется в первую очередь рассмотреть? И если уж задачу в подтексте формулировать именно так, то что следует считать странностью вообще? Вот, скажем, его дружба и сотрудничество с Александром Парвусом, человеком темным, авантюристом, о чем я уже раньше вкратце упоминал, это что – странность, ее необходимо
Или вот еще один странный факт. Когда молодой Лейба Бронштейн в первый раз за революционную деятельность попадает в тюрьму, то он читает там вовсе не классиков марксизма-социализма, как поступил бы на его месте любой другой российский революционер, тем более что литературу подобного рода в тогдашних тюрьмах достать было легко, – нет, юноша, вступивший на путь революционной борьбы, почему-то корпит над литературой преимущественно религиозного содержания. Причем более всего его интересует маргинальная теософия. Сам он потом вспоминал, что в то время тщательно изучал исследования о бесах и демонах, об их могущественных князьях, о дьяволе, об обустройстве темного бесовского царства. Правда, лет через двадцать, став председателем Военного совета Республики, Троцкий эти свои «исследования» беспощадно высмеивал, но неизвестно, как воспринимал он их тогда, будучи совсем молодым, в минуты отчаяния и крайнего смятения духа. Факт остается фактом: Троцкий прилежно изучает в те месяцы все секты, все ответвления, все ереси старого и нового времени, все особенности православного богослужения, все доводы за и против католицизма. Одновременно он читает множество статей о масонстве, где начинающего революционера прежде всего привлекают принципы функционирования тайных сект. Это удивительный мировоззренческий крен. Ленин, как известно, свою первую крупную исследовательскую работу посвятил вопросам развития капитализма в России. Сталин в своей первой теоретической публикации «Анархизм или социализм?» сравнивал две революционных теории, популярных среди рабочего класса России. Первая крупная исследовательская работа Бухарина «Мировое хозяйство и империализм» была посвящена влиянию мировой войны на состояние экономики и положение рабочего класса. Все – как положено, все – абсолютно закономерным путем. И только Троцкий, один из будущих вождей Октября, заполняет толстенную, в тысячу с лишним страниц, пронумерованную тетрадь рассуждениями об организации и деятельности масонов.
Этот первый его арест вообще привлекает внимание. Помимо колоссального потрясения, которое испытал юноша из вполне благополучной семьи, внезапно низвергнутый за пустяковое дело на самое дно жизни, помимо лишений чисто физических, казалось погружающих в ад: вся пища – кусок хлеба утром и жиденькая похлебка днем, не дают мыла, не дают смены белья, «три месяца я носил одну и ту же пару одежды», кошмарное количество паразитов, которые «ели меня заживо», – на него обрушивается еще и весь ужас одиночного заключения. В херсонской тюрьме, куда он первоначально попал, «изоляция была абсолютная, какой я позже не знал никогда и нигде, хотя побывал в двух десятках тюрем». Позже его переводят в камеру одесской тюрьмы, и вновь – в одиночку, сырую, стиснутую толстыми стенами, где он, не имея никакого другого занятия, вышагивает ежедневно по диагонали тысячу сто одиннадцать нервных шагов.
Одиночное заключение вообще чрезвычайно тяжелое испытание для человека. Внезапный сенсорный голод, отрезанность ото всего неумолимо корежат и уродуют психику. Знаменитый журналист Влас Дорошевич, чьи очерки, между прочим, очень любил читать юный Бронштейн, изучив содержание в одиночке, кстати на примере именно одесской тюрьмы, пришел к выводу, что это один из самых жестоких способов наказания. В частности, он писал, что некий тюремный смотритель, известный своей свирепостью, сказал ему так: «Драть (их, заключенных) бросил. Что там дранье! Ко всему человек привыкает. А вот хорошенькое одиночное заключение, к тому уж не привыкнет никто!» Следствием длительного пребывания в изоляции являлось, по утверждению Дорошевича, полное разрушение нервной системы. А демонстративным проявлением этого были спонтанные слуховые и зрительные галлюцинации. «Разным людям кажется разное, писал Дорошевич. Одному – огромная, как собака, лягушка, другому – мужик в красной рубахе». Но всегда: ярко-зеленое и ярко-красное. Видимо, это «естественный протест зрения, замученного сплошь белым цветом стен». Троцкий в описании своей жизни о галлюцинациях не вспоминал, но, вероятно, что-то такое случалось и у него, по крайней мере, получив передачу с воли, он восклицает: «Апельсины… ярко окрашенные апельсины!» А результатом деформации психики были частые покушения на самоубийство. Опытные надзиратели это прекрасно знали и при оборудовании одиночек строго смотрели, чтобы арестанту не на чем было повеситься: «Э, – говорят, – эту перекладинку нужно убрать!..» Аналогичные мысли, видимо, посещали и молодого Бронштейна. В письме Соколовской, своей первой жене, он писал: «У меня бывали такие минуты (часы, дни, месяцы), когда самоубийство было бы самым приличным исходом. Но у меня не хватило для этого смелости».
Однако галлюцинациями и самоубийствами дело не ограничивалось. «На почве истощения, малокровия, худосочия, – утверждал в своем исследовании Дорошевич, – нервные страдания развиваются с особой силой. И одиночная тюрьма, выпуская цинготного, с задатками чахотки человека, выпускает в то же время и ‹человека› анормального, нервнобольного… Одиночные арестанты часто, только что выйдя из тюрьмы, совершают удивительно зверские преступления. Иначе и не может быть».