Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Обратная перспектива - Андрей Михайлович Столяров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно в тюрьме у Троцкого начались эпилептические припадки. А сокамерники, вспоминая об этом, отмечали резкие и частые смены его настроения: то невыносимая экзальтированность, ошарашивающая всех, то какая-то детская, капризная инфантильность, то совершенно буйные демонстрации неповиновения.

Возможно, за этот период с Троцким произошло некое глубинное перерождение. Ощущения, которые человек испытывает во время эпилептического припадка, бывают настолько болезненны и остры, что впечатываются в него на всю жизнь. Достоевский, сам подверженный этой болезни, создавая в знаменитом романе образ князя Мышкина, писал, что «в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самым припадком… когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся, как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины»… У Троцкого же «болезнь гениев» могла усиливаться еще и эхом иудаистского богословия: представлениями о «йеш», высшей сути предмета, спрятанной за внешними покровами мира, мистикой каббалы, прозрениями саббатианцев, рассказами хасидов об их великих цадиках (учителях), способных напрямую общаться с богом, творить чудеса. Природа откровения могла быть божественной, могла быть дьявольской, могла быть и какой-то совершенно иной, но воспринималась она все равно как зов избраннической судьбы. Кстати, и у масонов, о которых Троцкий по-прежнему чрезвычайно много читал, существовала практика «умного делания», особая медитация, основанная на задержке дыхания, сопровождавшаяся сердцебиением, галлюцинациями, также воспринимавшимися как общение с силами, лежащими вне мира сего.

В общем, эпизод, связанный с первым заключением Троцкого, требовал самого тщательного изучения. А ведь это был всего один эпизод в ряду многих других. Чего стоил, скажем, очень странный его кульбит в июле семнадцатого, когда Троцкий внезапно, поразив этим всех, вступил в партию большевиков! Чуть ли не десять лет шла между Троцким и Лениным яростная борьба. Целое десятилетие они обменивались сокрушительными ударами. Обе стороны использовали в схватке такой публицистический арсенал, который предназначен исключительно для разгрома и полного уничтожения оппонента. Позиции обоих казались непримиримыми. Никогда им не сблизиться, не найти общего языка. Никогда два ярких лидера, к тому же обуреваемые чудовищными амбициями, не станут союзниками, не уживутся в одном партийном гнезде. И вдруг такой феерический поворот! Напомню, что июль семнадцатого – это вовсе не взлет, а, напротив, катастрофическое поражение большевиков. Только что потерпела неудачу стихийная попытка переворота, партия разгромлена, сам Троцкий в тюрьме, Ленин скрывается, Временное правительство выдало ордер на его арест. Так что это было? Прозрение, прагматическая интуиция? Или нечто иное, что следовало бы определить как провиденциальный инсайт? Во всяком случае, Троцкий в последнюю секунду успел вскочить в тот единственный поезд, который, в отличие от других, оставшихся в историческом тупике, вырвался на революционную магистраль.

Или – на что Троцкий жил во время своего длительного изгнания? Ведь содержал дом, семью, прислугу, охранников и помощников, финансировал различные троцкистские объединения, финансировал, по крайней мере частично, свой Четвертый интернационал. Никаких издательских гонораров на это, естественно, не хватило бы, хотя он писал книги, статьи, печатался во множестве европейских газет. Может быть, в самом деле наследство Парвуса, которое после смерти его таинственно испарилось? Или, быть может, всплыли из банковских недр те полумифические заграничные авуары, которые большевики начали лихорадочно создавать сразу же после прихода к власти?

Трудность исторического исследования заключается в том, что стоит чуть глубже копнуть, и начинаешь захлебываться в массе противоречивых свидетельств. Одни говорят одно, другие – другое, третьи, внезапно вклинивающиеся меж них, вообще переворачивают уже сделанную работу вверх дном. И все же ситуация здесь вовсе не безнадежная. Если упорно накапливать и непрерывно осмысливать разнородный материал, если анализировать его день за днем, безжалостно отсеивая всяческую дряблую шелупонь, то в нем вдруг начинает прорисовываться некий концептуальный сюжет, некий смысловой эпицентр, выстраивающий по своим силовым линиям все остальное. Это, конечно, не «озарение», как во время эпилептического припадка, и не «личное мистическое откровение», свидетельствующее о том, что бог есть, но тоже – выпархивание новых имен, ментальное головокружение, приступ ретроспективной нокталоскопии, «ночного зрения», пробуждающегося на краткий миг: сумерки прошлого, только что казавшиеся непроницаемыми, озаряются изнутри.

Примерно то же произошло и со мной. Это были, наверное, лучшие месяцы в моей жизни. Всю зиму я только и делал, что накапливал фактурный массив: листал книги, целенаправленно, как полузабытые сны, вспоминал прочитанное, делал заметки, просматривал свой довольно обширный архив, бродил по квартире, лелея в руках кружку с горячим чаем, подолгу, застаиваясь у окна, глядел на графику выстывших улиц, где свет и тени были сделаны изо льда. Я наконец жил в одном ритме со временем, и снегопады, выбеливающие асфальт, казалось, только подчеркивали этот неоспоримый факт. Ничто иное меня как-то не волновало. Дымились арабские страны, где толпы людей яростно требовали свободы, экономисты пророчили новый глобальный кризис, волны которого уже захлестывали горизонт, предрекали катастрофу Европе, которая увязла в долгах, а также – распад России, крах доллара США, локальные войны с применением ядерного оружия. Мир скрипел и шатался, вываливались из него целые монтировочные узлы, а я по-прежнему сутками плавал в необозримых сетях, качался в кресле, вдыхал пар с запахом мяты и почти без мыслей смотрел, как крутится, крутится за окном поземка и как просверкивает под ней амальгама черного льда. Все складывалось чудесно. От волшебных предчувствий у меня ныло в груди. Проступали тени из прошлого. Ирэна, несмотря на морозы, источала июльский любовный жар. На меня нисходило спокойствие. Я был уверен, что рано или поздно ступлю на берег неизвестной земли.

И действительно, в марте, когда тяжелые синеватые тучи вдруг разошлись, когда хлынуло солнце и темной корочкой отвердел снежный наст, в хаосе материалов, который уже почти засыпал меня, начало проступать что-то внятное: тени обретали вещественность, голоса становились слышней, сами собой выделялись из мрака очертания мизансцен.

Сюжет исследования постепенно смыкался.

Я впадал в творческий транс.

Ирэна ходила на цыпочках, чтобы не спугнуть зыбкое озарение.

Так мы незаметно проплыли апрель и май.

А в начале июня, когда воцарились по-настоящему летние дни, неожиданно прилетело то самое письмо от Бориса, и сразу же всё – всё, всё, всё – будто мозаика в пазле, начало сцепляться друг с другом.

Всплыло таинственное название – Осовец.

Дохну́ло в форточку первыми приступами духоты.

Пали метафизические оковы.

Лязгнуло железо, отодвигаемое незримой рукой.

Выскочила из пазов металлическая дужка замка.

Раздался древесный скрип.

Неожиданно приоткрылась дверь, которую, как я сейчас понимаю, не следовало открывать…

6. Гебурах

Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980‑х гг.

Про истоки жизни своей я распространяться не буду, интересного мало, деревня – она деревня и есть. Недавно я с сыном, который дом приобрел, в одной такой побывал. Ничего там не изменилось за семьдесят лет. Такая же грязь, унылость, сегодня то же, что и вчера. Разве что телевизоры появились, а так – пьют столько же, сколько и раньше…

В общем, бог с ней, с деревней. Скажу только, что родители мои были из столыпинских переселенцев. Когда уже совсем в России прижало, поразмыслили и решили перебираться в Сибирь. Пятеро сыновей нас было, ну а меня, как самого младшего, решили в этакую страхолюдную даль не тащить, переправили к дальней родственнице в Петербург, тетка не тетка Клавдея Серапионовна, отец слезное письмецо ей написал: Христом богом, дескать, пристрой моего огольца. Как раз одиннадцать лет мне исполнилось. Сами уехали, значит, – все, никаких больше вестей. Ну, это понятно, перепахало потом Россию: сначала одна война, затем революция, затем – другая война, концов не найти… Про тетку, Клавдею Серапионовну то есть, дурного ничего не скажу, строга, правда, была, слова за день не вымолвит, подожмет губы, ходит с утра до вечера в черном платке, ну так что – пробыл-то я у нее всего ничего, аккурат в понедельник (четыре дня только прошло) привела она меня в трактир на Мещанской, поставила перед хозяином, господином Пузановым, пальцем в спину уперлась: «Вот, будешь жить здесь…» Дала, между прочим, пятак «на счастье», сказала строго, чтобы к ней больше не приходил: «Ты уж как-нибудь сам…» С тех пор уже не видел ее.

…Ну, а трактир есть трактир: подай, убери, вытри, сбегай, выброси, принеси; носишься как угорелый, в чаду, весь день, в распаренной духоте, клиенты кричат, господин Пузанов глазами зырк-зырк, подзатыльники, разумеется, отовсюду – за дело и просто так, чтоб веселей было жить, а те копейки, гроши, что иногда мне от клиентов перепадали, Ефим, половой, отбирал, был старше меня лет на пять, смеялся еще: «Зачем тебе деньги, ты водку не пьешь…» Забьешься с тоски под лестницу, в закуток, сидишь в темноте, слез нет, думаешь: хорошо бы все это поджечь; заглянет туда Дарья, тихая этакая стрекоза, спросит: «Плохо тебе?..» – даст сладкий сухарь. Какая-то дальняя родственница господина Пузанова, тоже жила Христа ради, никто на ее внимания не обращал, было ей тогда восемь лет. И вот сидим мы под лестницей: теснота, пыль, крики из трактира доносятся, звон посуды, дикие от извозчиков голоса, шепчемся, шепчемся бог знает о чем… Дарья выставит пальцы – показывает, что умеет считать, я ей о деревне рассказываю – как там и что. В трактире, конечно, об этом деле прознали, дразнить начали: жених и невеста. Господин Пузанов тогда здорово на половых осерчал: чурбаны, дескать, не могут мальца работой занять, даром оглоеда кормлю, подзатыльников я схлопотал от Ефима – не счесть…

…А наверху жилец у них один обитал, тихий такой, неслышный, Матвей Аристархович его звали. За постой в своей комнате и за обеды он не платил, вел расчетные книги господину Пузанову. Приказчики, половые за это его ненавидели, зубами скрипели – ни копейки не украдешь у него. Вот начал Матвей Аристархович грамоте нас с Дарьей учить. Дарью-то, правда, господин Пузанов скоро от этого занятия отъединил: нечего дурью маяться, на кухне пускай дело найдет. А меня Матвей Аристархович отстоял: дескать, новое время сейчас, темнотою не проживешь, пусть малец учится, будет из него счетовод. Был он, как я позже сообразил, народник, марксист, из старых, из тех, что еще до Ленина, до Троцкого начинал, ходил крестьян просвещать, сидел в тюрьмах, отбывал ссылку в Сибири, теперь тут догорал – как закашляется, так минут десять перхает черт те чем. Легких, говорил, у него почти что и не осталось… И все равно такая непоколебимая вера была: социализм, говорил, это светлое будущее человечества, не будет, значит, нигде ни рабов, ни господ, каждый по воле своей станет заниматься чем хочет, исчезнут войны, всякое зло, воцарится на земле полная справедливость, человек, освобожденный от рабских оков, заживет весело и свободно. Часами он про социализм рассказывать мог. У него даже лицо при этом как-то светлело. Иногда только вздыхал: «Эх, кабы одним глазком посмотреть, заглянуть туда на секундочку, после не страшно и помирать…» Глаза так прикроет, обопрется на кулаки… Сейчас я думаю: хорошо, что не посмотрел… В общем, обучил он меня грамоте, арифметике всякой, а главное, за что я ему особенно благодарен был, объяснил все внутреннее устройство жизни: вот господин Пузанов, хозяин, тебя эксплуатирует, шпыняет весь день, денег не платит, за еду работаешь, за обноски, а он все себе загребает, с того, дескать, разбогател. И везде, оказывается, так: крестьянина обдирает помещик, рабочего – фабрикант, царь – и тех, и других, попы, пользуясь темнотой, вообще каждого человека. А мы хотим построить мир без угнетения, без эксплуатации, все люди – братья, собственность – это кража, позорное на человеке пятно… Теперь-то я понимаю, что он был ближе не к Марксу и Энгельсу, а к Бакунину и Прудону, но тогда не только у Матвея Аристарховича, у всех в головах невероятная каша была. А я ведь что – чистый, как оструганная досочка, лопушок, никто со мной раньше об этом не говорил. Каждое слово тут же впитывалось и прорастало. И вот когда объяснил он мне про беспощадную эксплуатацию, когда понял я, что вовек мне, сколько ни бейся, не выбраться из нищеты, такая ненависть вспыхнула у меня к господину Пузанову, аж задыхаться стал, когда видел масляную багровую рожу его, бороду его веником, пузо, выпирающее над кушаком – так бы ему горло и перегрыз. А когда Ефим однажды очередной подзатыльник мне дал, я вдруг изогнулся весь, как хорек, весь задрожал – и цап его зубами за палец, до кости, до сустава ему прокусил, он аж подпрыгнул, завизжал, как свинья… Перевернул Матвей Аристархович всю мою жизнь…

…И не мастерская это вовсе была, а тайный перевалочный пункт для революционной литературы. Приходят разные брошюры, книги из-за рубежа, ну, надо их разнести по фабрикам, по заводам, по лавкам, в казармы воинские – обязательно, ну чтобы солдаты тоже правду узнали. Или вот однажды созорничал, купил билет в синемá и в темном зале бросил вверх пачку листовок, шум был такой – потом еле ушел. Сноровка уже появилась, приоделся слегка, рубаху сатиновую приобрел, хорошие сапоги, штаны без заплат, даже картуз купил с лаковым козырьком. Ну – стал посыльный такой из богатой лавки или мелкий приказчик, кто меня заподозрит. Как-то городовой все же схватил: «А ну, покажи, парень, что у тебя в мешке?..» Вывернулся я, побежал – дворами, дворами, поленницу за собой повалил, потом в мастерской сказали: хлопец-то у нас, видать, боевой. Меня эта похвала окрылила. Сроду никто не хвалил, все больше – по сусалам, по шее да по зубам. Человеком себя почувствовал. В армию-то я, к счастью, по возрасту не попадал. Ну а когда в марте свергли царя, ну, не знаю, как объяснить – прямо вселенский праздник на всю нашу ивановскую, все – с красными ленточками, везде – ура!.. Все – обнимаются, незнакомые люди целуют, поздравляют друг друга, городовые, конечно, куда-то попрятались, сожгли тюрьму, которая на канале была, потом сожгли на Фонтанке проклятое Охранное отделение, каждый день – митинг, на каждой площади – от своей партии говорят, кто от эсдеков, кто от кадетов, кто от анархо-синдикалистов, в Таврический дворец, куда и подойти раньше было нельзя, теперь – пожалуйста, проходи, если, конечно, за демократию… Тогда услышал я и товарища Ленина, и товарища Троцкого, и господина Керенского Александра Федоровича, который потом революцию предал, и Мартова, и Коллегаева, и Спиридонову, и с товарищем Зиновьевым познакомился, и с Подвойским, и со Свердловым, и с Антоновым, который Овсеенко, мне лично руку пожал… Революция – веселое дело!.. Воздух был тогда в Петрограде такой, что только вдохни – в сердце сладко от счастья. Эх, жаль, думаю, Матвей Аристархович не дожил… И вот бегу один раз, в июне, по Кронверкскому проспекту, из дворца царской балерины Кшесинской, из штаба, значит, большевиков, я к большевикам тогда уже твердо примкнул, вдруг окликают меня: Егор Иванович!.. – смотрю: пигалица такая, ростом мне по плечо, косицы торчат, почти барышня, в платьице таком с белым воротничком. Дарья, говорю, это ты? Я, говорит, Егор Иванович, я это, я… Ну – встреча! Пять лет ее не видал! Оказывается, из трактира она давно ушла, сейчас в пошивочном ателье мадам Аделии Кондуковой. Где это, спрашиваю? А тут, на Малой Мещанской, третий дом от угла, вывеска есть… И вся сияет, как начищенный самовар, смотрит на меня восторженными глазами. Так ведь и есть на что посмотреть: кожанка на мне почти новая, опять-таки кожаные галифе, поясом перетянут, на нем – вот такой маузер, в кобуре, сам матрос Железняк подарил, фуражечка ладная – одним словом, боец революции… Ладно, говорю, Дарья, понятно с тобой, на днях проведать зайду. А сейчас – извини, бегу, таков текущий революционный момент… Она только глазами моргает. Я понимаю, говорит, Егор Иванович, только вы обязательно загляните. Помните, как мы под лестницей с вами сидели, как я вам сухарь обсыпанный принесла?.. Ну, побежал я дальше по революционным делам, на углу обернулся – стоит Дарья, смотрит мне вслед. Рукой так несмело махнула… Тоже ей помахал, крикнул: Дарья, жди, мол, меня…

…Вызывает однажды к себе товарищ Дзержинский. Ну, думаю, значит, опять какой-нибудь секретный пакет – в Петроград. Нет, вижу, сажает меня прямо в автомобиль, привозит в Кремль, ведет какими-то затруханными коридорами, путается, между прочим, два раза, и то, где ж запомнить: всего три месяца, как правительство перебралось в Москву. Наконец приводит меня в большой кабинет, с люстрой хрустальной, с разрисованным потолком, а там товарищ Ленин собственной персоной сидит, и сбоку, с краешку так, примостился – товарищ Сталин. И вот смотрят они на меня, товарищ Дзержинский тоже садится, сразу закуривает, пальцами по столу этак неприятно – тук-тук… Ну, думаю, тут – не курьером лететь, осторожненько надо, тут дело серьезное. А товарищ Ленин прищуривается, будто дым ему глаза ест, и начинает политические подходы: дескать, знаем мы вас, товарищ Соломин, как верного и последовательного большевика, с тринадцатого года в подполье, проявили себя, выросли на наших глазах, еще Матвей Малкунов вас лично рекомендовал. А посему, говорит, хотим доверить вам архиважное поручение… Ну, я отвечаю, как полагается: есть!.. Всегда, мол, готов умереть за пролетарскую революцию!.. В общем, дает он мне все-таки секретный пакет – товарищу Троцкому, который сейчас находится в Муроме, народному комиссару по военным делам. Вручить только лично, об исполнении доложить… Но дело, как выясняется, отнюдь не в пакете, хоть запечатан он в трех местах крутым сургучом, а главное для меня, будучи в Муроме, посмотреть зорким глазом, что там и как. Конечно, товарищ Троцкий – один из вождей социалистической революции, сражался на баррикадах еще в 1905 году, но большевиком стал при этом недавно, намерения его неясны, ситуация вообще смутная, кругом – заговоры, измена, мировая буржуазия плетет, есть, дескать, у нас подозрения, что склонен товарищ Троцкий к бонапартизму. Спрашивает с хитрецой: знаете, кто такой Бонапарт? Отвечаю ему: так точно, Владимир Ильич! Наполеон Бонапарт есть душитель французской коммуны, променял свободу трудящихся на императорский трон! Товарищ Ленин, вижу, страшно обрадовался: смотрите, товарищи, восклицает, какая у нас образованная молодежь!.. Так вот, хотелось бы, батенька, знать о его намерениях. Это он мне «батенька» говорит, в мои восемнадцать лет!.. То есть, говорит, чтобы я присмотрелся на месте, аккуратно прикинул бы, что происходит вокруг председателя РВС, и если окажется вдруг, что товарищ Троцкий действительно имеет преступные замыслы, то мне следует поступить, как подсказывает революционный долг. Да-да, батенька, слабости не проявлять! Революция в опасности, будущие поколения колебаний нам не простят!.. И, между прочим, товарищ Ленин выглядел совершенно не так, как изображали его потом в фильмах и на портретах. Низенький, хитроватый, улыбочка, подергивается чуть-чуть, волосы по бокам – как пакля, приклеенная к голове. А тут вдруг, только он это сказал, кожа у него как бы присохла к костям, глаза провалились, губы, как пленочки, растянулись вдоль желтых зубов. И дыхание по-звериному, нутряное – как храп. Товарищ Дзержинский, предостерегая, даже привстал: Владимир Ильич!.. И все тут же прошло. Опять щурится на меня лысенький, себе на уме, мужичок… Как, товарищ Соломин, справитесь? Говорю: справлюсь! Свой долг исполню, Владимир Ильич!.. Понравилось им, как бойко я отвечал. Только надо бы псевдоним, объясняют, вам какой-нибудь взять. Это чтобы никто вас не расшифровал. Ну, псевдоним, отвечаю, пусть так у меня и будет – Зоркий, Марат… Посмеялись они чего-то, переглянулись. Товарищ Сталин тоже так мелко поперхал себе в усы: кхе-кхе… До этого в мою сторону и не смотрел, слова не вымолвил, будто его не касается, сидел, трубку в пальцах сжимал… Ну, выписали мне тут же грозный мандат: дескать, всем организациям советской власти оказывать немедленное содействие, могу реквизировать любые средства передвижения, подчинять себе воинские отряды, судить революционным судом. Подписали товарищ Ленин и товарищ Дзержинский. Там уже подписи были товарищей Каменева, Зиновьева и Свердлова. С таким мандатом разве что на небеса посылать. А с другой стороны, мандат – он и есть мандат, простая бумажка, цена ему – плюнуть и растереть. Это через год где-то мандаты стали громадной силой, а тогда, в восемнадцатом, в неразберихе, в чертовой кутерьме, чихать все хотели на все. Тогда и товарища Ленина никто толком не знал, но уж лучше такая бумажка, чем ничего…

…Скажу откровенно: не то чтобы я совсем без памяти был, а только до сих пор у меня картина перед глазами всплывает. Ночью проснусь иногда – вижу, как эти матросы, кронштадтцы, отчаянные ребята, будто свечи, плавятся и горят: дымятся, истекают синим огнем, и ведь никто, поверишь, никто, хоть не привязаны, с места своего не сойдет, стоят вокруг него как столбы, головы запрокинуты, руки, значит, подняты к небу, и от них, с концов черных пальцев, обугленных, искры летят… А те, которые в круглых меховых шапках, по-прежнему пляшут – вскидывают локти по-птичьи, бьют каблуками, как в бубен, земля дрожит… Главное – визг такой, словно сам воздух кричит, словно режут свинью, но не сразу, а медленно так – заживо распарывают ее…

…В общем, шепчу ему: ты кто такой и откуда взялся? Отвечай, говорю, сей момент, или буду беспощадно стрелять!.. Как до сих пор не пальнул, понять не могу: рука с маузером так и ерзает, в горле сухо, пальцы судорогой свело… А он бормочет что-то на своем языке. Смотрю – совсем еще пацаненок. Поначалу-то в паутине, в лопухах этих, проклятых, я и не разглядел…

– Звать как? – спрашиваю.

– Елисей…

– Ну-ну, пусть Елисей будет. Откуда бежишь?

– Оттуда…

И тут как раз вываливается на нас товарищ Артем Башковитов – с двумя бойцами, командир, значит, нашего заградительного отряда, рожа – во, с будку собачью, невменяемый, наган свой наставил на нас, губы прыгают, глаза как у бешеного кота, кричит: «Где наркомвоенмор?..» Ничего слушать не хочет… Кроет в три этажа… Объясняю ему, что товарищ наркомвоенмор завершает боевой революционный совет… А это еще с тобой кто?.. Опять объясняю: угнетенный еврейский трудящийся, Елисей, я его от эксплуатации освободил… Ну ладно, появляется, к счастью, товарищ Троцкий. С ним – пять матросов, а ведь взял-то он туда, с собой, в Осовец, целый отряд. Остальные пятнадцать, значит, сгорели. Башковитов как командир сунулся было обстановку ему докладать, это, значит, насчет мертвецов, которые полезли из-под земли. Товарищ Троцкий от него отмахнулся: потом, потом… Погрузились, сей же момент, обратно в машины. Двое матросов – в «сюизу», товарища Троцкого охранять, остальные трое – с нами в грузовике. Влезли как раз напротив меня, вдруг вижу, мать моя женщина, как истуканы сидят: морды твердые, неподвижные, будто из серого чугуна, уши поперек головы, глаза без зрачков, стынет в них болотная муть… Жуть прохватывает, вроде как бы уже и не люди они… Бойцам нашим тоже, чувствую, не по себе. Товарищ Артем Башковитов как наган свой достал, так и держит его, крепко прижимает к бедру. Не дай бог, думаю, будет стрелять. Бледный весь, будто кровь вытекла из него… Светает уже, ночь словно за одну минуту прошла. Багровый жар этот сумасшедший вроде померк. Вокруг – туман, деревья выныривают из него, как из белой воды… За всю дорогу слова никто не вымолвил. Не знаю, как там другие, а я зубы стиснул, кулаки сжал, чтоб не дрожать… И только когда на разъезде, средь сосен, наш бронепоезд из сырого тумана возник, товарищ Троцкий, уже на подножке вагона, вдруг обернулся, глазами меня нашел, ладонью заслонился, вгляделся, однако ничего не сказал, полез себе внутрь, но в тот же момент я понял, что – все, привет, не жилец, не довезут меня до Москвы, ни к чему товарищу наркомвоенмору, чтобы товарищи Ленин, Сталин, Дзержинский знали про Осовец. Тудыть, думаю, мать моя, как же быть? Опять зубы стискиваю, чтобы, как с похмела, не дрожать. И Елисей, вижу, тоже странно так поглядывает на меня. Как будто что-то хочет сказать, но не пролазят у него в горло слова… Ну ладно, едем, в купе нас семь человек, молчим, словно умерли, поезд на стыках трык-трык, через какое-то время мне будто того, приспичило – встаю, натурально покряхтываю, выхожу на площадку, там этот матрос с рожей чугунной стоит, ну я, дурного слова не говоря, бац ему в лоб, – и сам подскочил, чуть было в голос не заорал – боль в костяшках, как будто действительно врезал по чугуну. А матрос, тоже ни слова не говоря, руки свои на плечи мне наложил и гнет, гнет вниз, придавливает к земле, не вывернуться мне никак, чувствую, сломает хребет… И тут выскакивает на площадку этот мой Елисей, пальцы растопырил, шевелит ими, словно выщипывает что-то из воздуха, сам присел, ощерился, слово какое-то просвистел – ушами не разобрать, только, вероятно, нужное это было слово – матрос, как на меня навалился, так и застыл, выскользнул я из-под него, дух едва перевел, а он вдруг дернулся весь и, как глина, пошел мелкими трещинами. Тряхнуло поезд на стыке – он и рассыпался… Мать моя, думаю, это что ж за дурда?.. Елисей – сразу к поручням, прыгать, значит, спешит. Я – за локти его: стой, говорю, браток еврейский, не торопись… За нами-то платформа с пулеметчиками идет… Ну, отцепил я гранату, сдернул с нее кольцо, бросил по ходу, направо, через секунду рвануло. Тогда уж и мы в аккурат с Елисеем попрыгали. И ведь правильно, правильно я рассчитал, пулеметчики-то на взрыв как ошпаренные повскакали, зырят туда, никто в нашу сторону не посмотрел…

Дунули мы тогда сразу верст на двенадцать. Елисей, хоть прихрамывал, ногу, когда по откосу катился, зашиб, однако не жаловался, ничего – бодро шагал. Потом сели на каком-то проселке, в порядок себя привели, думаем – дальше-то как? Елисей намерение высказывает – в Москву; дескать, город большой, как-нибудь затеряемся. Опять же на родню какую-то тамошнюю свою рассчитывает. А я, хоть и плохо после всей этой катавасии соображал, но понимаю, что появляться в Москве мне совсем ни к чему. В Москве товарищ Троцкий меня сразу найдет. Найдет и прихлопнет, никакой Феликс Эдмундович не защитит… В общем, говорю, хороший ты, Елисей, хлопец, сознательный, боевой, но дороги у нас теперь будут разные, тебе, значит, туда, мне – сюда. Вырвал из тетради листок, написал краткий рапорт товарищу Ленину. Вот, говорю, будешь в Москве, пошлешь в Кремль письмом. Сам, говорю, упаси бог, не суйся туда, ни-ни… А так что же, иди: в Москву решил – так в Москву. Сейчас, после революции, трудовому человеку, как ты, везде путь открыт. Главное, говорю, не жмурься, держи хвост бодрей… Обнялись мы с ним на прощание и расстались… Две недели я потом прямиком к солнцу шел, на восток, значит, подальше от товарища Троцкого, спал в лесу, подкармливался по деревням – мужиков-то к тому времени уже почти не осталось. А через две недели вышел на тамошних партизан, отряд красных бойцов имени Клары Цеткин. Много тогда бродило таких отрядов: возникали откуда-то, распадались, сами часто не знали, кто против кого. Привели меня к комиссару, я ему говорю: так и так, потомственный пролетарий, красногвардеец Егор Сохов, хочу сражаться до победы мировой революции. Фамилию я в дороге еще решил поменять. Комиссар, товарищ Имре Цеглед, конечно, спрашивает меня: ты товарища Карла Маркса нашего уважаешь? – Уважаю, говорю, как товарища Маркса не уважать. – А товарища Энгельса чтишь? – Говорю: товарища Энгельса еще больше чту!.. А какая наша главная цель, знаешь? – Ну как, отвечаю, истребить проклятых буржуев, построить счастье для трудящихся всей земли… Правильное, говорит, мировоззрение, наш человек. Ну, раз так, говорит, иди тогда в третью роту. Сражайся за революцию, говорит. Тем более что винтовка, товарищ Сохов, у тебя уже есть…

Это был действительно странный день. Солнце медленно остывало, переходя от яростного расплава к оттенкам старинной бронзы. Яснел пыльный воздух. Наливались сказочной синевой тени, протянувшиеся от домов. Мы бродили по петербургским улицам, быстро зарастающим тишиной, и – говорили, говорили, говорили друг с другом, почти ни на секунду не прерываясь. Со стороны мы, вероятно, казались слегка помешанными. Впрочем, в Петербурге, с его картинными декорациями, с его фантастическим ракурсом бытия, на сумасшествие, на тихую городскую шизофрению уже давно не обращают внимания.

В очередном кафе, где Старковский опять взял кофе с пирожным, я предложил:

– Давайте слегка суммируем материал. Вы полагаете, что евреи первыми из древних народов создали универсальную методику взаимодействия с богом. Превратили магию в деятельностную религию, операционализировали ее – от заклинания множества духов, к которым обращался первобытный племенной человек, перешли к прямой и непосредственной коммуникации с этим самым вселенским нечто. Однако вы верно заметили, что бог древних евреев – это все-таки этнический бог, на нем лежит та же печать родоплеменной ограниченности: пусть всем будет плохо, только нам хорошо, и потому остальные народы воспринимали этого бога как воплощенное зло. Он был угрозой для них и потому представал в виде дьявола. Христианство, кстати выросшее из иудаизма, трансформировало эту методику: оно как бы поставило фильтр, пропускающий лишь «светлую сторону» того, что есть бог. Причем, что важно, это был «бог для всех», абсолютно для всех, а не только для тех, кто его первоначально «открыл». Говоря иными словами, христианство – это защита человека от бога, превращение силы вселенской, неопределенной, стихийной, слепой, в силу разумную, гуманную, созидающую. Как следствие изменилось само сознание человечества. До прихода Христа в мире царило зло, и это зло было нормой – таким был социальный канон. После Христа зло стало восприниматься как патология и человечество начало его вытеснять – очень медленно, постепенно, далеко не всегда умея отличить его от добра.

Я предостерегающе вскинул ладони:

– Нет-нет, пожалуйста, дайте мне досказать! Здесь есть очень любопытный момент. Если провести грубую аналогию, то, на мой взгляд, дело выглядит так: евреи открыли некое «божественное электричество», а христиане превратили его во благо для всех. Евреи научились расщеплять атом, а христиане – превращать ядерную энергию в безопасное бытовое тепло. Конкуренция обеих религий, о которой вы говорили, существует именно потому, что евреи за две тысячи лет так и не сумели преодолеть этнический эгоизм. Они по-прежнему полагают, что бог принадлежит только им, и всеми силами пытаются вернуть себе монополию на данный метафизический трафик. Причем основания для сего, по-видимому, имеются. По идее, Устная Тора, которую Моисей вместе с Письменной Торой получил на горе Синай, существенно дополняет вторую и раскрывает ее глубинный, умонепостигаемый смысл. Более того, в течение многих веков Устная Тора передавалась лишь в виде предания, от учителя к ученику, из поколения в поколение, из уст в уста, и даже когда она была наконец записана в виде Мишны – мы говорили о ней, – все равно остался строжайший запрет на изучение Торы вне еврейской среды. То есть главные тайны трафика евреи действительно пытаются сохранить. А кроме того, существует серьезно аргументированное представление, что изучать Тору, как, впрочем, и разъяснения к ней, по-настоящему можно только в оригинале, только в самом источнике, на древнееврейском языке, поскольку при любом переводе тайный смысл ее искажается. Вы же помните, вероятно, что когда фараон Птолемей Второй приказал перевести Тору на греческий – это так называемая Септуагинта, «толкование семидесяти мудрецов», середина третьего века до нашей эры, – то евреи восприняли это действие как трагедию: их священные тайны станут известны всем. День окончания работы над переводом – восьмое тевета – был объявлен всеобщим постом. До сих пор в этот день читается особенная молитва, где перечисляется ряд бедствий, обрушившихся из-за этого на еврейский народ. Рабби Иегуда еще в Вавилонском Талмуде писал: «Тот, кто делает иносказательный перевод – кощунствует, кто переводит дословно – тот лжет». Считается, что уже изначально семьдесят два раввина, которые выполнили греческий перевод, внесли сознательные изменения в текст, чтобы избежать его использования язычниками… Но это так – к слову… Собственно, я хотел сказать следующее: антисемитизм, испытываемый христианством уже почти две тысячи лет и неизжитый, кстати говоря, до сих пор, может быть объяснен подсознательным ощущением именно этой угрозы. Трансцендентальный провайдер возьмет и отключит трафик, проложенный к небесам, компьютер, миллионы компьютеров, точнее сотни миллионов, миллиарды людей, окажутся «вне сети». Страх, панический страх, что евреи сумеют вновь приватизировать бога…

Старковский все-таки меня перебил:

– Да-да, очень хорошо, что здесь мы согласны. Однако давайте затронем другой, гораздо более важный аспект. Смотрите, к моменту вочеловечивания Христа античный мир, то есть мир римско-греческий, полностью деградировал: кровавые оргии Калигулы и Нерона, безумные вакханалии, изощренные казни, убийства, дворцовые перевороты, всевластие преторианцев, тогдашних спецвойск, уроды в императорских мантиях, восстания, войны… Нерон – тот вообще поджег Рим и с возвышения, с безопасного места любовался пожаром… Боги, кстати, были ничуть не лучше людей. Медея, зарезавшая своих детей. Геката, которая отравила родного отца. А как Гера, законная супруга Зевса, расправлялась с его любовницами! Насылала на них ядовитых змей, превращала в зверей, в чудовищ, сводила с ума!.. Вы скажете – мифы, легенды, в том числе и Нерон, но эти мифы были тогда сильнее реальности. Они задавали мораль – поведенческий стереотип… Христиане, по-видимому, очистив трафик от мусора, снова обращаются к богу. Они пытаются спасти не только себя, но весь мир, по уши увязший в грехе. Но их мало, ничтожно мало, разрозненные общины, не могущие ни на что повлиять. Тогдашний христианский фильтр слаб: бог является миру во всей своей онтологической полноте, «вечная» империя рушится, волны варваров, точно беспощадная саранча, захлестывают Европу, грабежи, голод, мор, воюют все против всех… А теперь вспомним времена Реформации. В шестнадцатом веке безнадежно распадается «католический фильтр»: церковь полностью дискредитирована, на престолах – в Авиньоне, в Риме, где-то еще – сразу несколько пап, взаимные обличения, торговля индульгенциями, оргиастические спазмы в монастырях. И сразу же – прорыв «дьявола» в мир: религиозные войны бушуют от границ Московии до Атлантики, от Скандинавии до Средиземного моря. С обеих сторон воюют наемники. Германия настолько опустошена, что в некоторых ее регионах официально разрешено многоженство, иначе паства вымрет совсем… Правда, уже возникает мощная «протестантская засека», да и Римская церковь, опомнившись, выстраивает новую метафизическую защиту… То же самое – в начале двадцатого века: Первая мировая война, кровавый хаос, перемалывающий миллионы людей, христианство национализировано: у каждого народа свой собственный бог, он опять стал языческим, племенным, все три конфессии до предела истощены, фильтр распадается – нечто во всей своей инфернальности вновь является в мир… И обратите внимание на Россию. Жечь православные храмы начали еще до большевистского Октября. Об этом во многих воспоминаниях есть. А когда Временное правительство отменило обязательное причастие в армии, количество причащающихся солдат сразу упало с девяноста шести процентов до десяти… Церкви еще стояли, но вера из них ушла. Это были брошенные заставы на границе света и тьмы… Не будем сейчас обсуждать, почему это произошло, лично я полагаю – из-за огосударствления РПЦ, которая перестала быть собственно церковью и превратилась в унылый бюрократический аппарат…

– Вы забыли о Французской революции, – сказал я. – Конвент упразднил религию и ввел по настоянию Робеспьера культ некоего Верховного существа. А через несколько лет появился Наполеон…

– И Петр Первый поснимал в свое время церковные колокола, запретил службы, дескать, «я сам за всех помолюсь». Один его Всешутейский и Всепьянейший собор чего стоил: князь-папа Никита Зотов вместо креста держит в руках обглоданную свиную кость… Видимо, к темной стороне бога обращался каждый тиран… Но это – частности…. Большевики пошли дальше всех, они полностью демонтировали рубеж трансцендентной защиты: закрывали церкви, физически разрушали их, вскрывали мощи – помните эту кампанию двадцатых годов? – в массовом порядке расстреливали священников. Заодно уничтожили и толстовцев, которые пытались сформировать нечто вроде новых христианских общин, а сергиан, то есть церковников, согласных принять советскую власть, вытеснили на периферию. Заметьте, синагоги при этом не разрушали. И кто стал носителем пассионарности в революции и в гражданской войне? Без кого большевики, вероятно, не сумели бы победить?..

– Ну, знаете… – я демонстративно пожал плечами. – Вы же историк и понимаете, что все это можно интерпретировать совершенно иначе. В девятнадцатом веке у евреев началась Хаскалá, еврейское Просвещение, являвшееся, по-видимому, прямым продолжением европейского. Как следствие произошел распад раввината, всей кагальной системы, сковывавшей прежнюю жизнь – массы еврейской молодежи хлынули в университеты. Знаете, сколько их там было?

– В провинциальных университетах – более половины, – мгновенно ответил Старковский. – Из-за этого и квоты ввели: десять процентов в черте оседлости, пять процентов – за ее пределами, три процента – в столицах. Александр Третий испугался за русский народ…

– Если перевести данную ситуацию на современный язык, то можно сказать, что началось стремительное плавление идентичностей, освобождение социальной энергии, выражавшееся в пассионарной волне. Это был проснувшийся этнос, преобразующийся народ, нация, вдруг увидевшая сияющий горизонт. Два пути открылись тогда перед евреями. Во-первых, политический сионизм – путь Теодора Герцля, эмиграция в Палестину, образование собственного государства, о чем евреи мечтали тысячи лет. Ослепительная идея – воссоздать на земле предков Израиль, может быть, даже восстановить древний Храм, тогда бог вновь обратит к ним свое милостивое лицо. И во-вторых, путь Льва Троцкого – в социалистическую революцию, выпрямиться сразу, встать во весь рост, стать, хотя бы отчасти, привилегированной нацией, получить то, что бог когда-то им обещал: господство над другими народами… Так вот, Троцкий был для многих евреев чем-то вроде мессии, а социализм и перманентная революция, которые он предвещал – чем-то вроде мессианского откровения. Ведь евреи страстно ждали мессию. Сколько можно страдать? Сколько можно существовать в положении отверженного народа? Когда за сто лет до этого возник Шабтай Цви, то практически все еврейские поселения пришли в необычайное возбуждение. Евреи целыми толпами следовали за пророком: еще бы, устами его вещает сам Яхве!

– Шабтай Цви?..

– Это саббатианство, – пояснил я.

Вот когда мне пригодились письма Оси Зенковского.

– Однако саббатианство тогда захлебнулось, потому, вероятно, что не сумело предложить внятный социальный концепт. Потом почти сразу же был мощный всплеск хасидизма, который, если оценивать его в гражданских координатах, тоже не вылился ни во что. И вот – пришел третий пророк. Пришла третья Тора, озарившая собою весь мир. Она произвела ошеломляющее впечатление. Социализм, представьте себе, был популярен даже у американских евреев, казалось бы, полностью и давно погруженных в финансовый прагматизм. Причем оба пути, Герцля и Троцкого, были типологически схожи. В первом случае возрождался Израиль реальный, государство евреев, принадлежащее исключительно им, во втором – Израиль духовный, еврейское царство божие на земле. Одно нисколько не мешало другому. Помните, например, такого Петра Рутенберга? Начинал как социалист, потом был близким другом Гапона, во время событий девятого января спас ему жизнь, затем казнил того же Гапона за сотрудничество с охранкой, а кончил убежденным сторонником сионизма – уехал в Палестину строить государство Израиль. «Еврейские позументы» Октябрьской революции можно объяснить через элементарный национализм – разумеется, окрашенный иудейской спецификой.

– Подождите, подождите, – нетерпеливо сказал Старковский. – Я ведь совсем не это имею в виду. Я не хуже вас понимаю, что такое конспирология, и, конечно, согласен, что в истории с помощью теории заговора можно объяснить все вообще. Однако давайте оценим косвенные свидетельства. Как умирал Ленин, я вам уже говорил. Добавлю только, что незадолго до смерти у него прорезались дикие глоссолалии – стенографистки были не в состоянии их записать, фиксировали отрывочными кусками, записи потом забрал Сталин. Бажанов, его помощник, в набросках, которые в изданные воспоминания не вошли (потому, вероятно, Бажанов и остался в живых), писал, что весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года такие же глоссолалии доносились из кабинета генерального секретаря – ни двери, ни стены не помогали, у двух сотрудников Сталина почти одновременно случился инфаркт, потрескалась краска на потолке, в углах приемной наросла плотная многослойная паутина, перекосились петли дверей, пришлось срочно делать ремонт…

– Ну и что? – спросил я.

– А как умер Сталин, вы знаете? Нет, не та официальная версия, о которой говорит, например, Аллилуева… Кстати, существуют свидетельства, что за день до смерти Иосиф Виссарионович что-то сжег: велел сложить перед домом костер, почти два часа бросал туда какие-то документы, никого близко не подпускал… Так вот, когда утром первого марта в его спальне, на ближней даче, по распоряжению Берии вышибли дверь, то обе комнаты были полны тараканов, они покрывали пол, стены и потолок, черные, сантиметра четыре длиной, с длинными усиками, выяснилось потом, что это какой-то экзотический африканский вид, чуть ли не ископаемые, из мезозоя, энтомологи, с которыми консультировались, буквально сходили с ума. А у Сталина было выражение ужаса на лице, в народе про таких говорят «душу дьявол унес», врачи, готовившие тело к прощанию, с трудом сумели придать ему хоть сколько-нибудь пристойный вид. Берия, между прочим, сразу же велел комнаты опечатать, в книге Аллилуевой, вы, наверное, помните, этот эпизод тоже есть: на другой день вывезли из них всю мебель, сожгли дотла, дачу продезинфицировали, закрыли, прислугу, охранников, которые могли что-то видеть, тут же уволили, рассеяли особыми назначениями по всей стране. Хорошо еще, кажется, не расстреляли… А когда ночью тридцать первого октября тысяча девятьсот шестьдесят первого года тело Сталина по решению Политбюро выносили из мавзолея, Ленин пошевелился…

– Георгий Ямполич об этом писал…

– Да, кремлевский прозектор… А тело Троцкого на следующий день после смерти нашли на скамейке, в больничном саду. Сидел, как бы откинувшись, отдыхал. Кто его вынес из морга? Кто мог так «пошутить»? Или он выбрался сам?.. А когда в мае тысяча девятьсот сорок пятого года – советские войска уже штурмовали Берлин – в воронке из-под снаряда, неподалеку от бункера имперской канцелярии, сжигали тела Гитлера и Евы Браун, то фюрер, по рассказам одного из охранников, встал в огне, открыл вытекшие глаза, протянул руки – пытался что-то сказать. Останки его потом были вывезены в Россию, исследовались в особой медицинской лаборатории НКВД. Что там с ними делали? Какие изыскания вели много лет? Возможно, пытались отрабатывать технику воскрешения? Позже, согласно некоторым документам, останки все же сожгли, пепел ссыпали в реку, причем в черте города. Понятно теперь, почему в Москве всегда такой кавардак…

Я ядовито сказал:

– По этому материалу можно было бы сделать увлекательный сериал…

Старковский кивнул.

– Мне тоже было очень непросто прийти к заключению, которое каждый серьезный исследователь обязан был бы сразу же отмести как явную чушь. Однако в данном случае у меня – сугубо научный подход. Я рассматриваю любую религию как метафизическую технологию. Не более, но и не менее, в рамках – таких границ. И если для того, чтобы, обращаясь к ней – я технологию имею в виду, – получить соответствующий результат, я должен буду каждый раз перед началом эксперимента зажигать свечу, воскуривать ладан, произносить молитву, бессмысленную на первый взгляд, то я буду именно – зажигать, воскуривать, произносить. Однако для меня это не будет доказательством божия бытия. Для меня это будет лишь свидетельством, атрибутом того, что некий набор специфических ингредиентов – молитва, ладан, свеча – необходим для получения определенного результата. И я начну изучать эти ингредиенты, попытаюсь определить, как они порождают данный эффект, в чем состоит внутренняя механика их действия.

– Да, это логично, – в свою очередь кивнул я.

– Посмотрите, как ваш Лев Давидович изменился после инфернальной инициации. Буквально все отмечают, что в облике его появилось что-то дьявольское. Кто сравнивал Троцкого с Мефистофелем?

– Джон Рид «Десять дней, которые потрясли мир»… Также – Фокке, военный эксперт на переговорах в Бресте… М-м-м… одну минуту… сейчас… «Троцкий встает, нервно подергивая свою мефистофельскую бородку. Глаза его горят злым и самоудовлетворенным огнем. Горбатый нос и выступающий вперед острый подбородок сливаются в одно обращенное к противной стороне оскаленное острие. Троцкий читает звонким, металлическим голосом, чеканит каждое слово»… Примерно вот так…

– Гм… Прекрасная у вас память, завидую… Мне почему-то казалось, что это у Бунина. Хотя нет, разумеется, Иван Алексеевич в «Окаянных днях» написал, что, когда Троцкий приехал в Одессу, его встречали там как царя, и далее добавлял, что есть в большевиках какая-то сатанинская сила, умение перешагнуть все пределы, все границы дозволенного, что-то дьявольское, нечеловеческое, как-то так… Ладно, неважно… Лучше вспомним фантастические выступления Троцкого – на революционных митингах, на фронтах. Говорит с больным горлом, а голос раздается вокруг чуть ли не на километр. Каждое слово звучит. Слушатели приходят в экстаз. Между прочим, чрезвычайно опасный дар. Еще Гесиод когда-то предупреждал, что более всего следует бояться ораторов. Хороший оратор убедит толпу в чем угодно… Какое-то необычайное, мистическое воздействие на людей. Вот он поговорил с Яковом Блюмкиным после убийства тем графа Мирбаха, и готово – с тех пор Блюмкин, эсер, фанатично ему служил. Даже в эмиграции его навещал, на Принцевых островах, за что Блюмкина, собственно, и расстреляли… Вы опять скажете, что это косвенные свидетельства, но их столько, что интегрирующая концепция выстраивается сама собой. Факты можно перечислять наугад. Взять хотя бы известное «проклятие Троцкого» – в момент высылки его из Норвегии в тридцать шестом году. Он тогда предрек норвежским властям: «Вас ждет та же участь». И об этом проклятии позже, когда в страну вторгнутся немцы, вспомнит норвежский король. А откуда у большевиков вдруг взялась пентаграмма в виде красной звезды, этот каббалистический знак, эмблема египетского Анубиса? Или вот, например, смерть генерала Корнилова. Случайный снаряд, случайно залетевший в окно, убил в комнате одного-единственного человека. Никто больше не пострадал. И все, нет лидера, популярного в народе и армии, поражение, белые откатываются от Екатеринодара. Весь ход гражданской войны мог быть другим… Как будто кто-то, могущественный, незримый, расчищал ему путь…

Старковский, помнится, залпом допил свой кофе, посмотрел, как недавно Борис, на дно чашечки, словно пытаясь различить в черной гуще судьбу, и, понизив голос, хотя мы и так разговаривали негромко, сказал:

– По-настоящему меня беспокоит только один вопрос. Вы, наверное, догадываетесь – какой. Кто наш заказчик? Кому вдруг понадобился этот материал? И почему он понадобился именно в данный момент?

Я даже вздрогнул. Правда, не потому, что меня этот вопрос тоже интересовал, а потому, что бармен за стойкой прибавил звук в телевизоре. Диктор, слегка захлебываясь, говорил: «Пострадали, по предварительным данным, одиннадцать человек. Здание банка горит, полиция оцепила весь этот квартал, происходит эвакуация служащих, пока никаких версий о причинах произошедшего нет»… На экране, чуть наклоненном в зал, ползли клубы дыма, застилающие мечущихся людей. Доносились крики, просверкивали огни полицейских машин. Непонятно было, это у нас или где-то за рубежом?

– И еще один любопытный момент, – сказал Старковский. – Когда мы оформляли документы на грант – с тем самым ФИСИСом, который и вам ныне знаком, – то расписаться меня попросили красными чернилами. Красными, представляете? Дали специальную авторучку, объяснили, что подпись такого цвета труднее подделать. Я еще пошутил: дескать, известно, на каком договоре требуется для подписи кровь. А теперь выясняется, что вовсе не пошутил: кровь не кровь, но что-то запредельное во всем этом есть…

Звякнула ложечка, брошенная на стол. Я снова вздрогнул: об этой мелочи я совершенно забыл. Однако и свой договор на грант, около года назад, я тоже подписал чернилами красного цвета. И мотивировка, которую мне предложила тогда Ирэна, была та же самая.

Вот так мы со Старковским поговорили.

В дополнение, чтобы охарактеризовать наш тогдашний настрой, могу сказать, что перед началом беседы Старковский потребовал, чтобы я не просто отключил свой сотовый телефон, а еще и вынул из него карту.

– Не хочу, чтобы нас прослушивали, – сказал он.

По-моему, полный бред, но возражать я не стал. Мне и самому начинало понемногу казаться, что в нашем разговоре проскакивают искры безумия. Действительно – бродят по городу двое взрослых мужчин, степенные, образованные, историки, доктора наук, и на полном серьезе обсуждают пришествие в мир дьявола.

С ума можно сойти.

Однако Старковский, видимо, так не считал. Уже на вокзале, когда мы вышли к перрону, он, на секунду остановившись, задумчиво произнес:

– Знаете, что мне это напоминает? Как ищут трюфели с помощью натренированных для этого дела свиней. Свинья что-то унюхивает, начинает копать – ее отдергивают за поводок. Правда, не всегда получается. Иногда свинья успевает трюфель сожрать…

Он мне кивнул и шагнул в электрическую желтизну накопителя. Я еще постоял, ощущая, как затухает во мне погребальный звон его слов.

Поднял руку, помахал ему вслед.

Ни одной мысли у меня не было.

Поезд тронулся и пошел в ту сторону, где небо было темнее…

Диссертацию он перерабатывал восемь раз. А что прикажете делать, если каждые полгода картинка, как в безумном компьютере, полностью перезагружается? Еще недавно и помыслить было нельзя, чтобы ссылаться на Каменева или Зиновьева, в крайнем случае – мельком, обязательно подчеркивая их зловредные, предательские ошибки. Теперь – пожалуйста, даже приветствуется. Фамилии по радио, по телевидению открыто звучат. Льва Давидовича вообще невозможно было упоминать, приходилось использовать эвфемизмы, понятные только специалистам. Теперь опять-таки – хоть кричи, хоть огненными буквами начертай, никто внимания не обратит.

Троцкому, впрочем, и в период гласности не повезло. О Бухарине, например, говорили исключительно с придыханием, произносились речи, писались восторженные статьи, выступала вдова, фантастической тенью выскользнувшая в наши дни, огласила его секретное завещание (выучила наизусть, повторяла в тюрьмах и лагерях): «Грязные тучи нависли над партией… органы НКВД – это переродившаяся организация безыдейных, разложившихся, хорошо обеспеченных чиновников, пользуясь былым авторитетом ЧК, в угоду болезненной подозрительности Сталина… творят свои гнусные дела… Я уверен, что фильтр истории сотрет грязь с моей головы»… А в сентябре 1936 года писал: «Каменев – циник-убийца, омерзительнейший из людей, падаль человеческая. Что расстреляли собак, страшно рад». Правда, это – письмо Ворошилову, в оправдание, вероятно с потаенным желанием, чтобы тот Сталину передал: только что родился сын, надеялся спасти хотя бы его.

Вспоминали Рыкова, Антонова-Овсеенко, Пятакова, вспоминали Сокольского, Раскольникова, Крестинского, Томского, из военных всплыли Тухачевский, Блюхер, Гамарник, Якир, из экономистов ссылались на Кондратьева и Чаянова. Мелькали Лацис, Ягода, Берия, Деканозов, Ежов. Даже Вышинского Андрея Януарьевича и то за ухо вытащили на свет. А вот легендарный председатель Петросовета, наркоминдел, наркомвоенмор, председатель Реввоенсовета республики маячил где-то в тени. Оставался как бы второстепенным историческим персонажем.

Почему такая несправедливость?

С чем это связано?

По какой причине вождь Октябрьской революции и гражданской войны, создатель Красной армии, организатор грандиозных побед даже при всей нынешней гласности вытеснен на периферию?

Некому было ответить на этот вопрос. Эпоха с оглушительным треском разламывалась, взметывая из недр зазубренные обломки. Гремели ораторы на съездах народных депутатов СССР. Протуберанцы критики опрокидывали ветхие советские декорации. Телевидение все чаще показывало растерянность на лице Горбачева. Прошлое, до сего времени имевшее строгий регистр, отфильтрованное и аккуратно рассортированное по ящичкам с этикетками, неожиданно вывернулось наружу неопрятной, дурно пахнущей грудой. Не было, оказывается, у нас побед – одни поражения. Не было истории – одни роковые ошибки. Не было даже народа – на громадной территории, от океана до океана, обитало племя рабов. Приходилось вычеркивать из диссертации целые главы: цитаты из Брежнева, из программы КПСС, обязательные многословные ссылки на Владимира Ильича. Легко, точно карточный домик, развалился первоначальный концепт, а новый, который хоть как-нибудь поддерживал бы материал, не так-то просто было собрать. Временами мальчик впадал в отчаяние. Ему не выплыть. Его затягивает в смертельный круговорот. Вздымаются вокруг такие валы, что захлестывает с головой. Элементарно не хватало воздуха в легких. Борис Гароницкий, который защитился лет пять назад, утешая, сказал: «Тебе еще повезло. Я свою диссертацию могу просто выбросить…» Нинель (уже вновь возникла Нинель) придерживалась иного мнения. «Зачем тебе этот мартышкин труд? – спрашивала она. – Кого интересует, как там было на самом деле? Быстренько смонтируй что-нибудь проходное, защитись, получи корочки и – забудь…»

Была в этом определенная правота. Действительно, до истины можно докапываться всю жизнь. Но в то же время прав был и Милль, который считал, что в эпоху тектонических сдвигов, когда рушатся горы, меняются очертания материков, писать труды по современной истории просто недопустимо. Нет внятных ориентиров. Нет опорных констант. Безнадежно расфокусирована вся мировоззренческая оптика. И что же? Ему так и оставаться без степени? Но ведь это – как будто вместо ботинок ходить в смазных сапогах. Так, между прочим, ходил их институтский парторг: пиджак, галстук, брюки и до середины икр – лаковые сапоги. Как бы символ устойчивой советской идеологии. Товарищ Сталин тоже до конца жизни ходил в сапогах.

Евгений Францевич (был еще жив) в ответ на это лишь пожимал плечами:

– Я вам сочувствую, разумеется, но никакие обобщения сейчас, по-моему, невозможны. Единственное, что следует делать, – накапливать текущий материал… – И неожиданно, будто в мольбе, заламывал руки: – Боже мой! Как вам повезло!.. Жить в эпоху исторических перемен!.. Быть профессиональным свидетелем масштабных социальных преобразований!.. Я думал, что не увижу этого никогда!.. Теперь, надеюсь, вы понимаете, что происходило в марте семнадцатого?.. Или нет?.. Аналогии считываете?..

Мысль об аналогиях была потрясающая. Через несколько лет мальчика вдруг как прошибло: ведь перестройка – это та же Февральская революция. Те же романтические надежды, тот же феноменальный подъем, тот же порыв к свободе, к новому необыкновенному миру. Горбачев – это тот же Керенский. Та же быстрая эволюция от всеобщего восхищения и любви ко всеобщей ненависти и презрению. Даже политический инструментарий точно такой же. Как писал об Александре Федоровиче Сомерсет Моэм, это который «Бремя страстей человеческих», тогда – агент «Сомервиль» (работал на секретные службы Великобритании, находился в Петрограде, в семнадцатом, с августа по ноябрь): «Положение России ухудшалось с каждым днём, а он произносил речи. Возникла угроза немецкого нападения на Петроград. Керенский произносил речи. Нехватка продовольствия становилась все серьезнее, приближалась зима, топлива не было. Керенский произносил речи. За кулисами активно действовали большевики, Ленин скрывался в Петрограде. Керенский произносил речи»… Августовский путч 1991 года – это аналог корниловского мятежа. И, обратите внимание, та же самая подозрительная смысловая невнятность. Отдавал ли Керенский распоряжение двинуть войска к Петрограду? Договаривался ли о чем-то с путчистами Горбачев, отбывая в Форос?.. Вряд ли когда-нибудь удастся установить. Однако – то же бессилие, те же прогоревшие угли, та же политическая пустота: ни за тем, ни за другим не оказалось реальных сил. Ну и, разумеется, приходит «октябрь». С той же легкостью, с какой большевики сметают Временное правительство, Ельцин росчерком пера на трибуне последнего съезда сметает КПСС. Беспомощное восклицание Горбачева: «Борис Николаевич, не делайте этого!..» Но уже все, занавес, незачем оглядываться назад: Советский Союз, как некогда Российская империя, разваливается на части. Ельцин – это аналог Ленина. Правда, без его образования, без его социальных идей, без его немыслимой энергетики. Совпадает даже в деталях: тот влез на броневик – этот взгромоздился на танк. У обоих – маниакальная жажда власти. И, кстати, оба сразу же после победы физически исчерпывают себя. Ленин – в Горках, утратил внятную речь, размягчение мозга, беспомощен, отрезан ото всего, Ельцин – все чаще ни для кого недоступен, где-то на даче, якобы работает с документами, в период выборов девяносто шестого вообще, по слухам, чуть ли не в параличе… Не было, скажете, гражданской войны? Нет, была, но, к нашему счастью, лишь как цепь локальных конфликтов. Полыхало то в Сумгаите, то в Карабахе, вспыхивало то в Приднестровье, то на границах азиатских республик. Гамсахурдиа двинул войска на Абхазию. Тот же Ельцин попытался взять штурмом столицу мятежной Чечни. А обстрел Белого дома, где засел Верховный Совет? Танки вышли на московскую набережную и били прямой наводкой… Нам еще исключительно повезло, что все это не слилось в ревущий огненный ураган… Лебедь – это несостоявшийся Наполеон. Собчак, возможно – Троцкий, не успевший, правда, взлететь. Так же – выдавлен из страны, в эмиграции, наверное под колпаком у спецслужб, потом все же вернулся, выборы проиграл, и – загадочная внезапная смерть в гостинице Светлогорска. Якобы сердечная недостаточность. Так же исчезли с арены все пламенные борцы. Где сейчас Хасбулатов, поднявший на дыбы Верховный Совет? Где полковник Руцкой, куда делся всесильный Бурбулис? Где знаменитые следователи Иванов и Гдлян, начавшие было дела о многомиллионных взятках? А ведь был еще некий Станкевич, который в ответ на замечание Горбачева гордо сказал: «Не затыкайте мне рот! За мной десятки тысяч людей!..» Тоже вроде бы завели уголовное дело, эмигрировал в Польшу, потом, кажется, все же вернулся, больше уже не всплывал…

В общем, гениальная была мысль. Странно, что тогда, в перестройку, это никому в голову не пришло. Можно было бы сделать довольно точный прогноз. Правда, что такое гениальная мысль? Это именно – очевидность, которую никто почему-то не замечает.

Здесь буквально напрашивалась идея о типологии революционных сюжетов. Подобрать бы материал, провести бы внятные параллели с прошлыми социальными трансформациями. Сами собой возникали любопытные обобщения. Ведь если эта типология универсальная, значит и сейчас должна появиться фигура наподобие Иосифа Виссарионовича. Кто бы это мог быть? В ближайшем окружении Ельцина ничего схожего вроде бы не просматривалось.

А диссертацию он защитил в январе девяносто второго. Последовал совету Нинель: собрал грамотную, средненькую работу чисто описательного характера. И абсолютно правильно сделал. Уже начались гайдаровские реформы, все, как и предсказывал Милль, стремительно поползло. Причем тут «Особенности легальной социалистический прессы в межреволюционный период»? Гораздо важнее было – как дальше жить? Ученый совет института едва-едва дотянул до кворума. Никаких вопросов, быстренько проголосовали и разошлись. «Ну, и стоило мучиться?» – сказала потом Нинель.

Да вовсе не в этом состояло мучение! Время сгорало и оставляло после себя вселенскую пустоту. Проступали из нее лишь грохот, хаос и мрак. Действительно – как жить в доме, где рушатся целые этажи? Как существовать в мире, где идет каменный дождь? Вывернуло помойкой не только картотеку истории – пучилась и взрывалась земля, извергая из недр всякую перепревшую дрянь. Вылуплялись оттуда какие-то хтонические существа: в малиновых пиджаках, с золотыми пуговицами, в браслетах, в нагрудных цепях, с бычьими шеями, расширенными ядром головы. Или – с бритыми сизыми бошками, мордовороты, в трениках китайского производства, гогочущие у фанерных ларьков. Вот втиснулись грудой в раздолбанные «жигули», помчались на «стрелку». Откуда только взялись? А откуда взялись заплечных дел мастера в подвалах НКВД? Оттуда же, вероятно, из тех же народных глубин. Если идет глубокая вспашка, если взрезается и переворачивается ухоженный социальный дерн, то вся мерзость, естественно, оказывается на поверхности. Жуки-навозники, ползающие в дерьме. Хитиновые могильщики, пожирающие мертвую плоть. На улицах, как музыка, звучала стрельба. Происходило, выражаясь языком экономики, первичное накопление капитала. Опять сама собой напрашивалась аналогия. Ведь индустриализация, грандиозное сталинское преобразование 1930‑х годов, осуществлялась за счет массового ограбления крестьянских хозяйств. Предложил, кажется, еще Троцкий. Интеллигент Бухарин его поддержал. Впрочем, индустриализация Англии шла тем же путем. Ныне же – ограбление происходит через гиперинфляцию: вклады, накопленные в советский период, стали трухой. Ну и конечно, бандитский передел собственности, опирающийся на принцип «хватай, что плохо лежит». Между прочим, опять явная аналогия: во время гражданской войны возникали разнообразные «народные атаманы», всякие батьки, паханы, маруси, со своими ясачными территориями, со своими «столицами», грабившие всех подряд (выражаясь тем же экономическим языком – взимавшие свободную ренту), сейчас – солнцевские, тамбовские, ореховские группировки, каждая имеющая свой рентный удел.

Негде было скрыться от этого. Институт умирал: денег не было даже на то, чтобы вкрутить лампочки в коридоре. В кабинеты приходилось пробираться на ощупь. Мальчик однажды здорово саданулся плечом о какую-то выступающую трубу. Так было не только у них. В том же девяносто втором, только уже в декабре, прихотливыми бюрократическими течениями его занесло в Смольный: точно такой же сумрачный, грязноватый, каменный коридор, всего три лампочки – в начале, в середине, в самом конце. Где же знаменитый штаб революции? Сотрудница комитета по связям с общественностью, которая сопровождала его, кивнула: «А вот кабинет товарища Троцкого. Хотите взглянуть?» Подергала дверь – закрыто. Так и не посмотрел. Выбрался оттуда как будто из-под земли. Словно выпустили из подвала, где держат приговоренных к расстрелу. Через пару дней знаменитый поэт, выступая по телевидению, тоже сказал, что Смольный производит на него тяжелое впечатление. Там везде – кровь… Хотя в самом Смольном, кажется, не расстреливали. Правда, убили Кирова, где-то на втором этаже. Но ведь сорок лет подписывали расстрельные списки. Страх въелся в камень – миазмы, невозможно дышать.

Как быть беспристрастным «свидетелем перемен»? Директором института стал крепкий хозяйственник, выбранный подавляющим большинством голосов. Раньше был скромным заместителем по АХЧ. А до этого, как говорили (шепотом, правда), заведовал обувной мастерской. За него проголосовал даже Юра Штымарь. А что, вот такой человек нам и нужен! Порядок наконец наведет!.. Решение было вполне в духе времени. Только что Верховный Совет отправил в отставку Гайдара, «разрушившего страну», пришел вместо него Черномырдин, охарактеризованный как «опытный производственник и специалист». Прославился, правда, не столько делами, сколько народным юмором, тут же растиражированным по весям: «в харизме надо родиться», «правительство – это не тот орган, где – языком». А крепкий хозяйственник в институте сразу же сдал лицевой первый этаж под кафе. Объяснил на собрании: зарплаты надо из чего-то платить? Сделали быстрый ремонт, повесили вывеску «Бар Лаванда», двери из коридора в бывшие кабинеты наглухо заложили. Все равно просачивался оттуда разудалый шансон. Контингент посетителей заведения был весьма специфический. Раздавались женские визги, дважды вспыхивала стрельба. В институт попадали отныне лишь через двор со стороны переулка: пройти мимо помойки, открыть обитую ржавым железом дверь. Среди сотрудников приобрела популярность песня о горной лаванде. Зарплаты все равно не платили, никто не мог понять, почему. Деньги якобы уходили на коммунальные нужды. Продолжалось это год или полтора – под все усиливающийся ропот общественности. Наконец начали вывозить архивы из институтского флигеля – сваливали просто по коридорам, горами рыхлых бумаг. Разразился дикий скандал. Полетели возмущенные протесты наверх. Крепкий хозяйственник куда-то исчез: ни по адресу, где прописан, ни по телефону было его не найти. Неожиданно выяснилось, что флигель, где хранились архивы, продан – за доллары, не за рубли – все той же фирме «Лаванда». Как это так? А вот так, мы строим капитализм! Не зря кудрявый пионер перестройки с энтузиазмом провозгласил: «Обогащайтесь!..» Приходила в институт четверка бритых ребят, пыталась, зыркая исподлобья, выяснить, кто здесь конкретный хозяин. Никто на хозяина не соглашался. Наконец, после слезных уговоров и просьб Петр Андреевич взял этот груз на себя. Хорошо еще здание не сожгли. А крепкого хозяйственника они года через четыре узрели по телевизору: выступал на форуме православных предпринимателей, вещал что-то о духовной ответственности за судьбу великой страны.

Мальчику в этот период необыкновенно везет. Жизнь, капризная и непредсказуемая, выбрасывает ему счастливую карту. Продолжается сумбурное мировоззренческие извержение. Еще на съезде народных депутатов в Москве писатель Распутин (который наваял довольно-таки занудливую «Матеру») предложил подсчитать процент русской крови – не где-нибудь, а именно в Союзе писателей СССР. Дескать, всю русскую литературу заполонили известно кто. И он же, тоже на Съезде, обидевшись на высказывания то ли эстонцев, то ли грузин, предложил отделить Россию от национальных республик. В подтексте, который немедленно стал текстом, звучало: хватит их всех кормить. И вот мечта патриота осуществилась. Советский Союз распался – Россия стала суверенным независимым государством.



Поделиться книгой:



Регистрация