Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая - Анатолий Петрович Хлопецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но ему отказывают и в этом и лишь разрешают остаться пока во Владивостоке, давая возможность уладить личные и деловые проблемы. Однако на довольствие он не поставлен и денег ему не платят. Василий вынужден вернуться к тому, с чего начиналась его жизнь в России: летом 1926 года он начинает тренерские занятия на шестимесячных курсах инструкторов дзюдо, организованных Приморским советом физической культуры.

А до того он сообщает через Машу всем своим знакомым в Японии, что ГПУ не дает ему разрешения на выезд за границу из-за того, что в 1924 году он прибыл в Японию без советского заграничного паспорта. В настоящее время он, якобы, нигде не служит и вынужден добывать средства к существованию преподаванием дзюдо во владивостокском физкультурном клубе. В то же время он ведет переговоры с Совкино о выезде в Японию для организации кинопроката советских фильмов.

Трудно сказать, сработала ли эта уловка, но по крайней мере ни один из агентов или просто знакомых Ощепкова, включая «Чепчина», не подвергся после его отъезда никаким репрессиям.

* * *

Сложно обстояли дела и с Машей. Василий предпочел бы, чтобы она закончила хотя бы начальный курс лечения в Японии и, может быть, провела бы положенное время в горном санатории. Но командование настаивало на ее возвращении в Россию: Василию указывали, что его жена может быть использована японцами в качестве заложницы и его начнут шантажировать, с тем чтобы выманить его в Японию и затем арестовать.

* * *

Маша приехала бледненькая, измученная морским путешествием. Да, видно, и волнения за мужа давались нелегко. Все чаще, с болью глядя на ее осунувшееся лицо, Василий ловил на себе ее недоумевающий вопросительный взгляд: «Да объясни же мне, что это такое делается? В чем мы провинились? Что сделали не так?» Но он только молча опускал голову – что он мог сказать ей, когда и сам, может быть, впервые в жизни, встретился вот так, лицом к лицу, с явной, тупой, убежденной в своей правоте несправедливостью.

И приходили горькие мысли: «Ей-то, Маше, за что все это? Может быть, надо было отказать тогда Никольскому, оставить ее в Харбине возле старшей сестры, пусть бы по-прежнему смотрела на мир с юным веселым неведением?» И тут же охватывал страх, что не было бы в его жизни и той ночи с расцветающей за окном сливой, и светлых дней удивительного взаимопонимания без слов, когда действительно «двое воедино суть».

Кажется, легче было там, на горном перевале, когда схватывался с Такаси Оно. Тогда он и в самом деле чувствовал за собой какую-то незримую мощную поддержку. А теперь впору было взмолиться: «Господи! Почто Ты оставил меня?» И вдруг осенило: «Отец Алексий – он же здесь, во Владивостоке!» – вот кого недостает сейчас.

* * *

Василий быстро отыскал знакомый переулок за отелем, где столько времени прожил когда-то (теперь они с Машей, как многие военные семьи, снимали комнату в частном доме); отыскал и церквушку, как прежде прятавшую свои белые стены в едва проклевывавшейся зелени. Только между камней паперти пробивалась теперь не полотая трава; окна с полуразбитыми цветными витражами были крест-накрест заколочены нестругаными досками, а над дверями с большим амбарным замком красовалась синяя вывеска: «Склад жестяно-скобяных изделий Владивостокского потребительского общества».

* * *

Он, видимо, долго стоял перед оскверненным храмом, потому что не сразу понял, о чем его спрашивает сгорбленная старушка, которая, кажется, не в первый раз обращается к нему с разговором. Наконец он разобрал ее невнятную беззубую речь:

– Да ты, соколик, не ищешь ли кого из тех, что прежде здесь при церкви были похоронены? Так их всех перенесли на Эгершельдское кладбище. Только ежели у тебя тут кто свой был, так не сыщешь: ихние все косточки в одном ящике увезли и так, говорят, в общей яме и зарыли.

– А отец Алексий, священник здешний? Где он?

– Да батюшка тоже спустя малое время скончался. Его там же, на Эгершельдском, похоронили. Могилку-то тебе, чай, сторож покажет. Я бы сама тебя проводила, да ведь эка даль-то: ноги у меня совсем не ходят…

* * *

Небритый, пахнущий перегаром сторож особыми проводами себя утруждать не стал: вывел на центральную аллею и ткнул рукой куда-то прямо и вбок. Василий медленно пошел по разбитой тележными колесами дороге. Ветер тоненько позванивал жестью старых, уже тронутых ржавчиной венков. Но кладбище зарастало молодым белоствольным березняком, который начинал покрываться первой зеленоватой дымкой. По-весеннему перекликались птицы. И скорбные мысли о вечном покое как-то не задерживались в голове.

Могилка отца Алексия была обнесена деревянной оградой, которую кто-то старательно выкрасил голубенькой краской. Василий замедлил шаги и заметил, что в ограде кто-то есть. Он подошел ближе и увидел белобрысого парнишку, сидевшего на узенькой, тоже выкрашенной голубым скамейке.

Увидев подходившего Василия, парнишка встал, и они с минуту молча смотрели друг на друга, не зная, как начать разговор.

Н. В. Мурашов так вспоминал в своих записях о том, какие обстоятельства его жизни предшествовали этой первой встрече Николая Васильевича с Василием Сергеевичем Ощепковым.

Моя жизнь, к размеренности которой я начал уже привыкать, вдруг снова сорвалась, как лежачий камень с обрыва, летом 1925 года.

Однажды доктор и мама вернулись со службы более обыкновенного озабоченными и о чем-то долго толковали на кухне. Я, по обыкновению, крутился во дворе около Чанга, пытаясь вызнать от него какой-нибудь новый экзотический приемчик единоборства, но и Чанг тоже, казалось, был занят какими-то своими думами и отделывался от меня предложениями еще раз позаниматься тем, что он уже показал мне раньше.

Наконец за ужином доктор вопросительно взглянул на маму и, так и не поймав ее ответного взгляда, обратился ко мне:

– Николай, тут вот какое дело… Нам с матерью предстоит длительная командировка. Обоим. Как надолго – не знаю. От тебя требуется закончить учебу и вообще вести себя как полагается разумному, самостоятельному человеку. Мы тут подумали… Не няньку же к тебе приставлять. Леонтьевну мы отпускаем: с уборкой и прочими делами по дому по-солдатски справишься сам. Со всеми сложными вопросами и непредвиденными затруднениями будешь обращаться к Чангу: он не только наш друг, но и давний агент железнодорожной Чека.

Я сидел совершенно ошарашенный и не нашел ничего лучшего как спросить:

– А… нельзя не ездить? Или хоть не обоим сразу?

И тут впервые за весь этот разговор разжала плотно стиснутые губы мама:

– Нельзя, Николушка. Чума в Монголии. Мы же медики.

Спустя несколько дней после этого разговора я проводил их санитарный поезд и долго смотрел вслед последнему вагону, только сейчас осознавая, как резко изменил их отъезд всю мою жизнь. Не то чтобы я боялся одиночества или бытовых трудностей – все-таки жесткая школа улицы в раннем детстве многому научила меня, и я в любом случае мог позаботиться о себе. Но сейчас я впервые почти пожалел о том, что за эти последние годы я привык к тому, что рядом любимые и любящие люди, и на какое-то время позволил себе снова чувствовать себя Николенькой – домашним беспечным мальчиком.

Внешне в моем быту мало что изменилось: несмотря на свою «отставку», ворчливая Леонтьевна нет-нет да и забегала с какими-нибудь домашними ватрушками или котлетками. За моими уроками, утренней гимнастикой и чистыми рубашками придирчиво следил Чанг, хотя после отъезда моих родителей он уже не занимался у нас во дворе разными работами и поделками: вероятно, прежде они были частью его маскировки. Судя по тому, что отец, уезжая, поручил меня ему, Чанг скорее охранял нашу семью, чем следил за нами. Кстати, именно Чанг предложил мне на время оставшихся летних каникул поработать рассыльным при Управлении КВЖД, чтобы чем-то занять свободное время. Как я теперь понимаю, и ему в этом случае было проще присматривать за мною.

И все-таки дом опустел, словно из него вынесли сразу все вещи, и было очень грустно возвращаться вечером в темные комнаты, а перед сном подушка, которую я забрал себе с постели родителей, совершенно невыносимо пахла до слез родным запахом маминых волос…

Писем от родителей не было – они и предупреждали, что не смогут мне писать из-за жесточайшего карантина, – но время от времени кто-нибудь ловил меня в коридорах управления и сообщал, где именно сейчас находятся мама и доктор и как продвигается борьба с эпидемией.

* * *

Так продолжалось с полгода. Наступила и прошла тихая и солнечная харбинская осень. Начались занятия в моем выпускном классе (наша учебная программа была приравнена к четырем классам гимназии).

Был темный, с морозом и жестким ветром, день, когда на последней перемене меня окликнул преподаватель: «Мурашов, к директору!»

Обычно такой вызов не предвещал ничего хорошего, но я не знал за собой никаких проступков и потому без страха постучал в дверь директорского кабинета, прося разрешения войти.

Кроме директора, как обычно восседавшего за своим внушительным письменным столом, в кабинете был еще один человек. Он стоял у окна, и, когда повернулся, я с удивлением увидел, что это Чанг.

Директор поднялся, прокашлялся и поднес к очкам бумагу, которую держал в руках. Он начал читать ее, и в тот же момент я почувствовал, как легкая, сильная рука Чанга до боли сжала мое плечо.

Но я не заплакал и не собирался падать в обморок: до меня просто не дошло сразу страшное содержание прочитанной директором телеграммы. В ней говорилось, что доктор русской эпидемиологической экспедиции Василий Петрович Мурашов и его жена погибли на обратном пути из района эпидемии, на территории Монголии, при стычке с бандой баргутов – религиозных повстанцев, выступающих против монгольской революционной власти.

В этом состоянии душевного оцепенения я продолжал ходить на занятия; старался не замечать испуганных и сочувствующих взглядов одноклассников; потупив голову, выслушал причитания Леонтьевны, и только когда она увела меня в собор «отслужить панихиду по невинно убиенным», я наконец расплакался навзрыд под суровое многоголосие мужского монашеского хора. «Господи, за что?! – билось у меня в голове. – За что Ты судил мне дважды осиротеть?!» И я не находил в душе своей ни смирения, ни ответа.

И все же я молился и сейчас уверен, что только молитва спасла меня в эти страшные дни.

Через несколько недель, когда в Харбин вернулся санитарный поезд, меня пригласили в Управление КВЖД и вручили измятую растрепанную тетрадку, край обложки которой был в бурых пятнах засохшей крови.

Это были записи, которые вели мама и доктор, уже покинув район эпидемии. Получился то ли дневник, то ли неоконченное письмо, которое они день за днем по очереди писали мне. Вот эти несколько листков, которые мне было суждено хранить всю свою, оказывается, довольно долгую жизнь.

19 ноября

Вот и начался наш путь домой, Николка. Наконец-то эпидемию удалось остановить. Больные еще есть, карантин по-прежнему строг, но новых случаев заболевания не отмечается. Теперь местные врачи справятся с этим сами.

Не знаю, в чем причина затихания болезни – наши объединенные усилия или то, что наступившие холода наконец-то загнали в норы основных переносчиков чумы – грызунов.

Так же неясно и то, отчего вспыхнула эпидемия. Местные крестьяне говорят, что весной в степи была заметна какая-то массовая миграция сусликов – будто что-то гнало их из-за кордона. Может быть, степные пожары?

Говорят, что суслики пришли с нашей стороны границы, от Барги. Но в Маньчжурии ни весной, ни летом, когда мы уезжали из Харбина, никакой эпидемии не было.

23 ноября

Продолжаю папины записи. Не хочу больше даже вспоминать об эпидемии: этот ужас позади – и слава богу. Лучше я расскажу тебе о столице Монголии, где стоит сейчас наш поезд, – об Урге. Два года назад ее переименовали в Улан-Батор, что переводится как «Красный Богатырь». А слово «урга» означало «ставку» – здесь с давних времен располагался глава ламаистской церкви. Так зовут здесь монахов – «ламы». Их здесь тысячи. Еще пять лет назад в столице были самые богатые и большие монастыри. А вокруг одного из них – Зун-хурээ – образовался настоящий крупный торговый центр.

А в основном сейчас Улан-Батор остается «войлочным городом» – его кварталы состоят из дворов, обнесенных высокими заборами. За забором – деревянный дом китайского типа и пять-шесть войлочных юрт.

В юрте обычно горит костер и чадит светильник – плошка с бараньим жиром.

Узнав, что мы русские врачи, нас стали приглашать к больным. Придешь – и хозяйка сразу бросается готовить кирпичный чай с молоком и бараньим жиром. Тебе бы не понравилось, но это очень питательно и восстанавливает силы.

Зато тебе было бы интересно на ежегодном празднике «надом», на который мы попали. На самом деле это большие состязания в скачках, стрельбе из монгольского лука и борьбе. В скачках участвуют даже дети начиная с пяти лет. Ты бы, конечно, тоже не удержался – помнишь, как ты возился с лошадьми на конюшне у Ромася? А тут, представляешь, мчится целая лавина наездников – не меньше тысячи!

Потом состязания в стрельбе из луков. Вместо мишеней – поставленные стоймя кожаные или войлочные узкие мешки. Стреляют даже женщины. Победителям присваивается почетное звание «Мэргэн» – меткий стрелок.

И конечно – борьба. Но о борьбе тебе подробно и со знанием дела расскажет завтра отец. Сегодня его позвали к больному.

24 ноября

Не знаю, чего это мама вспомнила про нардом – это ведь было в начале осени, еще по пути в карантин. Ну что тебе рассказать о борьбе, Николка? У здешней национальной борьбы интересные правила: в состязаниях должно быть или 512, или 1024 участника – ни больше ни меньше. Откуда взялась такая цифра – не знаю, но традицию строго выполняют. Я даже подумываю, не восходит ли это к временам Чингисхана: может быть, это численность какого-нибудь монгольского тумена – полка?

Разница в росте и весе борцов не имеет значения. Не ограничено и время борьбы. Форма, на наш взгляд, странная: сапоги до колен, на босу ногу, а потом ничего, кроме широкого пояса, который завязан так, что выполняет и роль плавок. Спина прикрыта какой-то короткой курткой с длинными рукавами, а грудь открыта.

Отдельные приемы, признаюсь тебе, не разобрал – слишком много народа и пылища стояла тучей. Про игравшим считается по правилам тот, кто коснется земли рукой или хотя бы коленом. Судят аксакалы – почтенные старики. В честь победителей громко поют восхваления и прославления, которые сочиняются тут же.

Как ты там, Николка? Не балуешься без нас? Как учишься? Смотри, не посрами честь фамилии Мурашовых.

1 декабря

Мы все ближе и ближе к дому. Предстоит только еще один бросок в степной аймак – кочевье километрах в ста пятидесяти от Улан-Батора, где стоит сейчас наш санитарный поезд. Впрочем, расстояния здесь меряют не километрами, а уртонами. Уртон – это расстояние, которое пробежит лошадь от колодца до колодца. А это может быть и пятнадцать, и шестьдесят верст. Правда, говорят, что дорога небезопасна: от границы прорвались отряды так называемых «воинов желтой религии»– баргутов. Их поддерживают ламы, которые многое потеряли с приходом революционной власти. Но что поделаешь – ехать надо: там, в этом кочевье, из-за плохой питьевой воды разыгралась дизентерия.

3 декабря

Продолжаю мамины записи, Николка. Приехали в кочевье, поставили чуть в стороне нашу санитарную палатку. Днем обходим больных, раздаем лекарства, учим очищать и дезинфицировать воду.

Вечерами к нам приезжает здешний староста: неторопливо беседует на ломаном русском, пьет чай, курит свою коротенькую трубочку.

Но вчера вечером он приехал встревоженный и сказал, что русским врачам надо немедленно уезжать.

– Плохо, будет очень плохо, – твердил он. – Уезжайте сейчас же, завтра уже поздно.

Оказывается, отряды баргутов уже где-то в двух уртонах отсюда. Говорят, среди них есть русские из разгромленных несколько лет назад банд барона Унгерна. Местные крестьяне – араты – тоже уходят в горы, забирают больных, скот, юрты.

– Дорога на Улан-Батор пока свободна, может, успеете прорваться, – заключает свой рассказ староста.

Все же мы решаем дождаться утра и чуть свет тронуться в путь.

* * *

Это последнее, что было написано рукой доктора. Ниже незнакомым прыгающим почерком была сделана приписка:

«Баргуты настигли две наших машины уже через несколько верст. Они открыли огонь. Мы пытались уйти по бездорожью, выжимая все, что можно, из наших моторов. Всадники неслись нам наперерез. Мы уже отрывались от них, но в задней, открытой, машине был, видимо, ранен или убит шофер. Там были еще доктор Мурашов, его жена и санитарка Шамшиева. Они, наверное, тоже были убиты или ранены, потому что, когда машина загорелась, никто не пытался выбраться оттуда. Они все остались там, в пылающей машине. Эту тетрадь перед отъездом доктор положил в ящик с медикаментами, который был в нашей „санитарке“. У нас тоже ранило шофера – это его кровь на листах»…

* * *

Я снова и снова перечитывал эти несколько страничек и в моей голове не укладывались веселое описание народного праздника и эта ужасная приписка. Безумная мысль мелькнула у меня в голове: «Может быть, в этой приписке неправда – ведь ее писали не мама и не доктор…»

Наконец Чанг отобрал у меня тетрадь, несмотря на мои протесты. Видимо, он был прав, вернув мне ее только тогда, когда я уже покидал Харбин, но в те минуты, когда он почти силой взял эти листы из моих стиснутых пальцев, я ненавидел его – ведь в тетради было последнее, что успели сказать мне при жизни родители…

Самое страшное для меня было то, что их уже не было, а жизнь продолжалась: занятия, экзамены, необходимость есть, убирать дом…

* * *

Я отложил странички дневника Николая Васильевича и еще раз задумался над тем, насколько часто повторяются исторические ситуации и насколько редко (почти никогда) извлекаются из них исторические уроки. Именно потому, что слепа неприязнь, ненависть одного народа к другому, так часто разыгрывалась и разыгрывается до сих пор эта карта людьми, рвущимися к власти. А ведь, казалось бы, так проста истина, что все мы от одного общего предка нашего – Адама, во всех есть искра Божьего творения, которую погасить – великий грех. Но, видимо, ненавидеть легче, чем любить и прощать…

А в тетрадях Николая Васильевича продолжался рассказ о жизни, которая шла своим чередом и после того, когда беда, казалось, навсегда останется непереносимой.

Весной, когда закончились экзамены, Чанг сказал мне:

– Я думаю так: тебе больше нечего делать в Харбине. Начались нападения на станции КВЖД в Китае – кто-то натравливает крестьян. Пока дорога действует, уезжай. Возвращайся в Россию. Вот отношение в штаб во Владивостоке. Там хорошо помнят твоего отца, тебе помогут.

За день до отъезда поздним вечером я услышал осторожный стук в окно. Это был не Чанг, но лицо, прижавшееся к стеклу, было мне знакомо, и я отворил дверь поручику Полетаеву.

Войдя, он бросил прямо на пол свою лохматую маньчжурскую папаху и, не глядя на меня, молча положил на стол две блестящие металлические вещицы. Я сразу узнал и отцовский докторский молоточек, и овальную коробочку, в которой мама хранила шприц.

Я зажал себе обеими руками рот, чтобы не закричать, хотя вряд ли хоть один звук вырвался бы из моего стиснутого судорогой горла.

– Я был там, – глухо сказал он, отвечая на мой невысказанный вопрос. – Я знал, за кем мы гнались. Но пули были не мои! – вдруг крикнул он. – Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!

Я все так же молча не спускал с него глаз. Я понимал, что он может и меня убить, что он безумен в эту минуту. Но мне было совершенно не страшно. Я видел его дрожащие длинные пальцы и представлял, как эти пальцы роются в том, что осталось от сгоревшей машины, и он вытирает их и свои находки вот этой лохматой папахой…

Я не знаю, чем разрешилось бы это наше противостояние, но под окном вдруг отчетливо захрустел песок и Полетаев рванулся к двери. Во дворе раздались выстрелы. Через несколько минут в распахнутую дверь вошли Чанг и стрелок из охраны КВЖД.

– Ушел гад, – кратко сообщил стрелок.

Они остались со мной на ночь, а я долго не мог уснуть. На столе поблескивали врачебные инструменты родителей, но они уже не могли сделать сильнее мое горе – вероятно, оно уже достигло своего предела: того скорбного бесчувствия, когда дальше надо либо преодолевать его, либо навсегда уходить от него в безумие и беспамятство. Но я был очень молод и в глубине души чувствовал, что должен с этим справиться.

* * *

Как ни странно, лежа без сна, я думал о поручике Полетаеве: о том, как он уходит сейчас, крадучись, словно зверь, ночными дворами… Думал о том, как, не сумев впустить в свою душу прощение Господне, он и в самом деле утратил Божий образ и стал зверем…

И… в эту ночь я молился. Да – я молился за его заблудшую душу, за то, чтобы Господь помог вернуть человеческий образ тому, кого я когда-то называл «дядей Сережей». У меня в ушах стоял его крик: «Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!» – и мне хотелось верить, что это кричала его проснувшаяся совесть, что он не остался закрытым для покаяния.



Поделиться книгой:



Регистрация