Да, мы были в темноте. Но мы хотя бы (и об этом часто будут упоминать в долине Кидрона) сражались с тьмой, пусть и со сбитым порой прицелом. Меж тем, черные и коричневые рубашки заклятых врагов эту тьму лепили, пытаясь застлать нам путь.
«А на заре увидали и те и другие ошибку страшную, непоправимую; тяжкая скорбь охватила тотчас героев мининских»[45]. Нам же для осознания своих ошибок потребовалось слишком много зорь. Быть может, мы наконец-то всё поняли именно здесь, в Бэттери Пойнт, после слов «я не помню, чтобы в Барселоне стряслось что-то серьёзное». Всегда наступает такой момент, когда слишком поздно. «Целых три дня напролет стенали и волосы рвали мужей отважных семья и народ долионов. А после в медных доспехах они, обойдя вкруг могилы три раза, с почестью должной его погребли и устроили игры, как надлежит, на широком лугу, где еще и поныне высится царский курган, и потомкам зримый далеким»[46]. Красный флаг сначала шествует по Барселоне, а затем покидает Испанию вовсе. 15 ноября 1938 года — я очень хорошо помню, ваши таблетки действуют. Слава поражения. Занавес.
Я знаю. Потом что-то случилось. Ранее стёртые имена изгнанников, шпионов, изменников, оппортунистов, уклонистов и предателей данью почета и уважения выбиваются на бронзовых табличках, а заставившие нас упасть братья жмут нам руки, потому что та ночь была чрезмерно длинна и темна, а коварный враг затаился в засаде. Стрелять друг в друга вслепую проще пареной репы. Сейчас всё в порядке, всех реабилитировали. Реабилитированные всех стран, соединяйтесь! Нет. Лучше распустите свои собрания, освободитесь, рассейтесь, пока не прозвонил колокол.
25
В открытом море существует такая традиция: когда к кораблю приближается «Летучий Голландец» и кораблекрушение неизбежно, моряк, дабы спастись, должен вскарабкаться и уцепиться за полену. Эвридика даже не поворачивается: она продолжает подскакивать на волнах, с вызовом устремляясь в морскую пустоту, её изумленно-насмешливый взгляд обращен к небу, внимание приковано к морю, а отнюдь не к ухватившемуся за нее Орфею. Сколько полен — столько Эвридик. Её грудь едва касается воды, а затем полностью погружается в синеву готовых поглотить её вод. Прижимаясь к ней, я спас свою жизнь. Как бы я хотел отнести её к себе домой, водрузить над своей собственной могилой, несмотря на ворчание и несогласие священников: они не желают полуобнажённых женщин на освящённой земле. Море вынесло на берег много разных полен, всех, кроме Марии. Хотя нет, её тоже, но после долгого странствия по всем океанам, пожирая, разъедая, расщепляя её день за днём, доктор, после такого путешествия, когда ты возвращаешься на землю абсолютно истощённый и разбитый.
В Исландии семь месяцев в году ночь, а море черно. Когда сэр Джозеф вернулся, я был ещё под арестом за случившееся на «Адмирале Жюле» в «Спред Игл Инн». Он приехал поговорить со мной об Исландии, а я сделал вид, что обо всём осведомлён. В конце концов, я датчанин, и остров, который должен ему предназначаться в подарок, был нашим. Несколько позже я даже отправил ему доклад о том, как можно улучшить положение исландцев путём аннексирования страны в пользу Англии. Исландцы, кстати, только и мечтают стать подданными британской короны, но не признаются в этом из-за страха перед датчанами. Для блага исландского народа было бы разумно имитировать аннексию по праву силы — так можно было бы наконец-то реализовать свободный выбор этих людей, как было с Чехословакией в 48-ом. Кроме того, Исландия могла бы стать отличной морской базой коалиции в борьбе с Наполеоном.
По ассоциации мне в голову сразу приходят Савиньяк и Фелпс — два примкнувших к исландской экспедиции, снарядивших и вооруживших бриг «Кларенс», торговца, которые подрядились доставлять обедневшим и голодающим исландцам товары и продукты в рамках грузоперевозки на тысячу гиней, с целью в обмен скупить за бесценок значительные объемы животного жира и сала, а потом перепродать все это с накруткой на материке. В библиотеке Королевского Общества я наткнулся на некоторые освежившие мою память скандинавские руны и свитки. Кстати, при описании сэру Джозефу горящего дворца в Кристиансборге я прибегнул к строкам одного из тех поэтов. Это вполне логично: написанное на бумаге я помню гораздо лучше того, что видел собственными глазами. Я вообще лучше помню слова, нежели события. Прямо скажем, я помню только слова. Прекрасно помню. Даже когда утрачиваю способность понимать их значение.
26
Та история с королём Исландии, конечно, бред. Причём бред, подходящий только тем алкашам в «Ватерлоо Инн», которые рассыпались передо мной в реверансах и смеялись с издевкой. Эта небылица была пущена в игру, чтобы меня запутать и заклеймить. Пригвоздить человека к стене просто: нужно придумать маленькую ложь или сказать ничего не значащую правду в отрыве от контекста, в котором она существовала. Микроскопический кусочек биографии человека, изолированный от остальной жизни, может быть хуже лжи, и человек уже проклят.
Я один из немногих, кого им не удалось припереть к стенке. Они думали, что я сгнию в Порт-Артуре. Ан нет: вот он я здесь. Сейчас мертвецы они, столь уверенные когда-то, что я сгину в общей яме Голого Отока. Теперь там парк, а неподалеку от него книжный магазин, в котором я нашёл свою автобиографию. По парку прогуливаются люди, я тоже там бываю, доктор, вечерами, когда нам разрешается выйти подышать воздухом. Я бываю там, а не здесь, не в Барколе и не в Мирамаре, как думаете Вы. Здесь — это понятие относительное. Вы считаете, что мы здесь — мне же и лучше: я свободен, как птица в небе, а все полагают, что посадили меня в клетку. И капитан Джонс так думал по прошествии трёх недель моего исландского правления. Он возвращал меня, закованного в цепи, на борту «Орион» в Ливерпуль. Кандалы с меня сняли сразу же: мы только-только отплыли, когда нас настигла буря, мы рисковали разбиться о скалы Фугласкера, и если бы меня не развязали, было бы некому встать у штурвала, чтобы выправить судно.
Как бы то ни было, я никогда не мечтал провозгласить себя королём Исландии. Мы не мечтали. Мы, Его Величество Йорген Йоргенсен, Протектор Исландии, Верховный главнокомандующий сухопутными и морскими силами, — таково провозглашение 11-го июля. Да, 11-го июля 1809 года. Бесполезно. Не тратьте время на сверку: никто не может знать этого лучше меня. Я сделал это ради бедных исландцев и горжусь своим поступком. Они погибали пригоршнями, таяли, как склеившиеся между собой снежинки. Перед смертью они сначала покрывались гнойниками и струпьями, а затем теряли чешую, как задохнувшаяся на берегу рыба, вздутые вены на ногах, отеки. В то время войн и блокад на остров не поступало абсолютно ничего: ни информации, ни пищи. Вдобавок ко всему, датский губернатор, тот сукин сын граф Трампе не разрешал продавать населению зерно дешевле 22 долларов за баррель, чем обрекал людей пухнуть от голода и подыхать: они даже горсть себе позволить не могли. Когда я его взял за шкирку, вдрызг пьяного, запутавшегося в покрывалах дивана, он ещё продолжал храпеть и рыгать. Одним из первых объявленных мною законов стало установление твердых цен на зерно, а регулировать их мог только я.
Истинная революция способна избавить мир от оков. Но в этом-то и заключается её обман и причина её неудачи: мы хотим освободить всех, даже братьев-чернорубашечников, они же жаждут видеть лишь наши трупы. Однако мы тоже заставили многих наших видеть будущее, словно исполосованный голубой экран…
Когда «Кларенс», вышедший из порта Лондона 29 декабря, подходил к берегам Исландии, в вышине над нами не было солнца, вокруг сгустилась арктическая ночь, небо оживляло только северное сияние, словно развевавшиеся в безмерном пространстве флаги, вестники протискивающейся сквозь темень облаченной в зелень весны. Тогда мне верилось, что рано или поздно должно взойти общее для всех Солнце, а те умирающие от голода, рахитичные и покрытые оспинами эрготизма, огня Святого Антония, люди обретут это солнце благодаря именно мне. В Дахау не было солнца, ни исполосованного, никакого, ни единого лучика, там была только чёрная смерть. Но я никогда не сомневался, что оно рано или поздно появится среди той вечной ночи. Возможно, я бы его не увидел, но, в любом случае, знал бы, что оно есть, что оно спряталось вдали и скоро должно взойти, как происходило всегда, даже после смерти стольких моих друзей и товарищей. Теперь же я не знаю, с какой стороны его ждать, где запад и где восток. Такое впечатление, что исчезло не только солнце, но и стерлась самая линия горизонта.
«Кларенс» не удалось войти в бухту Рейкьявика сразу, и если бы я тогда знал, где запад, а где восток, если бы я только мог понять, откуда дул ветер… Я был Йоргеном Йоргенсеном, лучшим моряком Его Величества. Я очутился за штурвалом, сам того не заметив, а рядом со мной скованно и неловко стоял явно смущенный капитан. Я выкрикивал приказы людям, которых даже не видел под накрывающими их синими волнами.
Если бы не я, они бы все разбились об отроги скалистых островов Вестманнэйар — первые в этих краях омытые человеческой кровью, в ночи времен, когда Ингольфур Арнарсон, первый викинг, направил к Исландии свои лодки и драккары.
«Повелитель копья, вождь рода», — повествует в саге скальд. Йорген, будто Ингольфур, вытащенный изо льда медведь, принёс жизнь на остров огня и мороза, король, восставший из моря, — так описывает произошедшее в своей оде Магнус Финнусен. Он написал это произведение в честь моего повторного возвращения в Исландию и освобождения мною исландского народа. Тогда я вновь созвал Альтинг, традиционную ассамблею свободных викингов, собиравшуюся один раз в год в четверг десятой недели лета с целью утверждать законы, улаживать разногласия и устанавливать размер долга убийцы семье убитого, дабы препятствовать развязыванию кровной мести.
Я успел прочесть эту оду перед тем, как на остров из Лондона прибыл капитан Джонс: меня вновь заковали в цепи, Магнус Финнусен адаптировал своё сочинение под капитана Джонса, поменял содержание здесь и там, и посвятил её ему, я же стал именоваться узурпатором, тираном и мятежником.
Финнусен посвящает много страниц этому событию — так было принято с незапамятных времен у скальдов, складывавших саги. Но хватит уже копаться в моей автобиографии, согласно которой изначально ода посвящалась мне, и лишь потом была переправлена для моего тюремщика и пленителя Джонса. Им было это на руку. Вот только о народе в оде не было ни слова, о нем ловко забыли упомянуть, а ведь после того, как был приспущен штандарт моей свободной Исландии люди, как прежде, начали гибнуть от голода. Голубой фон, на нем три белые трески, перекрещенные между собой, вновь сменились датским белым крестом на алом поле. Вслед выросли цены на зерно, и народ начал околевать.
Я всё-таки смог причалить, минуя выглядывающие из воды скалы и туман. Облака образовали на небе дыры, сквозь которые на землю проникал тусклый свет, на утесы садились стаи белоснежных птиц, а затем, вспугнутые кораблем, взмывали к небу, оставляя под собой ту же чёрную поверхность.
Лодка к нам приблизилась в тот момент, когда мы почти достигли середины гавани. Я помню широкие лица с ввалившимися щеками, грязные шерстяные береты, гноящиеся глаза, обрезанные ножом наискось бороды, — эти люди протягивали к нам руки и обращали мутные собачьи взгляды. Один из них схватил меня за запястье, я пожал его испачканные пальцы, ощутив прикосновение перчатки, закрывавшей лишь тыльную сторону ладони.
Эту историю у меня тоже украли. Вернувшись в Лондон, я сразу же загремел в тюрягу «Тутхил Филдз» по причине того, что покинул Англию, не имея на то разрешения и нарушив тем самым данное мною слово чести. Книгу же мою переиначили и напечатали Хукер и Маккензи, предложившие собственную, надуманную версию исландской революции. Моя рукопись исчезла, и мне пришлось переписывать её повторно, но к тому времени были изданы и остальные книги. Почти идентичные моим.
Так и Магнус Финнусен, который за три недели до происшествия стал моим бардом, переделал завершение своей оды, когда меня свергли и арестовали. Прочтите-прочтите, доктор. Об этом пишет в своём талмуде даже Дэн Спрод. «Мы видим разрушения, сотворяемые ужасным всесокрушающим демоном», — это обо мне.
Каждый из томов, хранящихся в почтенной библиотеке Бессастадира, рассказывает одни только печальные истории. Драконы напрасно стерегут проклятые сокровища, им отрубают головы, но золото фатально, оно ведь как руно, поэтому герою, убившему его стражника, приходится хуже, чем Ясону: герой погибает, он чист и непобедим, но предательски сражен исподтишка, его кровь порождает другую кровь, взывает к ней, как революция; клокотание душит племя и род, на шее петлёй сжимается красный платок; принцессы растоптаны копытами белых коней. В подобных сказаниях железного века всё — мир, люди, боги — идёт навстречу общему концу, всеразрушающему огню. Как же я смел надеяться на положительный исход своей собственной затеи? Все истории сгорают в пламени аутодафе…
27
Пусть говорят, что хотят, обо мне, о моей революции. Обман и очернение — награда истинного революционера. Кто это вновь заладил историю о показаниях капитана Листона? Кто, прячась за псевдонимом, утверждает, что это именно он разоружил гвардию датского губернатора графа Трампе? Это было наше второе возвращение из Лондона, в этот раз на борту «Маргарет энд Энн»: июньское воскресенье, изнуренное Солнце у самой линии горизонта каплями стекало с неба, точно кровь с освежеванной только что туши, подвешенной сушиться на скотобойне. Я продолжал настаивать на объявлении свободной торговли и коммерции, а также снижении цен на зерно для истощенного исландского населения.
Резиденция губернатора представляла собой белый дом чуть больше остальных в округе, довольно неказистых. Перед входом таяла куча льда, а в воздухе пахло вяленой рыбой, уже с душком, и китовым маслом. Я пнул ногой груду отбросов и вошел.
На лавке лениво развалились три охранявших губернатора солдата. На мою просьбу поговорить с губернатором, один из них грубо меня послал куда подальше, но, поскольку я продолжал настаивать, он встал и собирался было дать мне пинка под зад, как я, не успел тот поднять руку, нанес ему удар в шею и живот, не отдавая по большому счету себе в том отчета — один миг, и человек на земле. Тем временем, уловив краем глаза блеск клинка второго вояки, я выхватил у валявшегося на полу пистолет. Угрожая этим троим и еще двум, подбежавшим по тревоге, пустить каждому по пуле в голову, присовокупив к этому внушительную, снятую со стены саблю, я загнал их в первую попавшуюся поблизости конуру и запер дверь на засов.
Суматоха снаружи даже не разбудила графа Трампе: в полудрёме он продолжал что-то бормотать, покашливал и рыгал, не понимая, что происходит. Я взял его за ворот и резко встряхнул, ощущая его зловонное дыхание и вонючий пот; граф смотрел на меня своими водянистыми глазами, а я объяснял, что он сгниёт в тюрьме. Только теперь появился Листон, как раз вовремя, чтобы швырнуть в подсобку ещё пару вернувшихся с церковной службы солдатишек и увести губернатора пленником на борт «Маргарет энд Энн», пройдя сквозь приветствующую освободителя аплодисментами небольшую толпу. На корабле раздался пушечный выстрел, а на палубе датского судна, недавно прибывшего из Копенгагена, стал развеваться белый флаг.
Позднее Фельпс, Листон да и Савиньяк — Хукер, к слову, не признает того и будет отрицать, что был на борту в тот момент, утверждая, что он якобы собирал белую, как снег, траву трикостанум на суше — дружески посовещавшись пару часов, предложат мне взять на себя временную власть. Я был датчанином, и это было удобно во избежание проблем с Англией. Они спустились на землю, чтобы мне об этом сказать: я тогда остался в единственной таверне города со своими людьми пропустить по стаканчику рома. На следующий день, 26 июня, в своей резиденции я издал свой первый указ. Мы, Его Превосходительство Йорген Йоргенсен, приняли на себя управление общественными делами и титул Протектора Исландии, который будет оставаться за нами, равно и как возможность решать вопросы войны и мира с иностранными державами до тех пор, пока не будет одобрена конституция… Вооруженными силами нам было присуждено звание главнокомандующего сухопутными и морскими войсками… Отныне и до тех пор, пока не изберут ассамблею народных представителей, все государственные документы будут подписываться нами и заверяться нашей печатью; когда же будет созван орган народной власти, мы обещаем передать власть народу и повиноваться установленной им конституции.
Так бы и было, если бы мне дали время. Я знаю, что революция никогда так не поступает, в этом-то и состоит её главная ошибка. Если бы мы это вовремя поняли, удалось бы избежать многих бед и пустоты в сердце. Богатые и бедные будут иметь одинаковые права в управлении государством… Свобода торговли священна… Цена на зерно будет жёстко регулироваться нашим беспрекословным решением… Датские чиновники отстраняются от общественных должностей, но находятся под защитой закона свободного народа Исландии, и да будет предан смерти тот, кто тронет хоть волосок на их головах…
Революция должна быть великодушной. Если нет, то это уже не революция. Когда революция начинает наказывать побеждённых врагов, то уже не может остановиться: она входит во вкус, убивает, не переставая. Сначала врагов, затем тех, кто предлагал их не уничтожать, далее тех, что предлагал убрать их не сразу, а позже, и, наконец, всех остальных, — и так до тех пор, пока она не истребит себя самое вполовину, а то и полностью. Такое случалось много раз; враги революции и враги народа могут вообще ничего не делать, а просто стоять в ожидании, когда народ сам себе отрубит голову. Нельзя допускать запуск в действие этого механизма, следует искоренить его до того, как он начнет работать. Для этого нужно было осуждать на смерть тех, кто хотел наказать датских чиновников, паразитов и казнокрадов, хоть последние десятки раз заслужили такой расправы. Иными словами, согласно прокламации, каждый приговор перед исполнением я должен подписать лично. Это своего рода гарантия: за те три недели я ничего не подписал, и никто не был казнён. Более того, я даже освободил датчанина Эйнерсена, готовившего контрреволюцию. А вот на высотах при Эбро и в Барселоне всё было иначе… Красный флаг, пропитавшееся кровью руно. Исландский флаг, который мы клялись чествовать и защищать ценой собственных жизней, был синий с тремя белыми сушеными тресками.
Мною были открыты старые тюрьмы, изъяты тридцать мушкетов и создана армия: нашлось сто пятьдесят добровольцев, из которых я выбрал восьмерых, чего было вполне достаточно. Я подписал мирный договор с Англией, что означало признание меня в качестве верховного полномочного представителя Исландии. Если бы ответ из Лондона пришёл в срок, то капитану Джонсу три недели спустя пришлось бы предъявлять мне свои верительные грамоты, а не арестовывать меня. Однако по бурному морю письма всегда доходят с сильным опозданием, особенно тогда, когда они бесполезны. Письмо приходит, когда человек уже мёртв и похоронен где-то в парке Хобарта — я не знаю точного места и не помню, указал ли я его в своей автобиографии.
28
«Ваша очередь снимать карты, Ваше Величество, если Вам, конечно, это не трудно». Хотите поиграть с пьянчугами из «Ватерлоо Инн»? В этом заведении хотя бы есть свобода: кто хочет — входит, кто не хочет — уходит, или его вынуждают выйти пинками и толчками, потому что он заснул под столом; для этого не нужно дозволения, как здесь. Хотя, доктор, Ваше разрешение, вернее, приказ вступить в игру — ладно-ладно, если хотите, приглашение, распоряжение, совет — это прекрасно. Вечером, когда к окнам подступает волна темноты, пачка карт очень спасает… В «Спред Игл Инн», где я поселился по возвращении из Исландии, я тоже делал ставки весьма охотно. Мне нравилось это заведение из-за вывески: орёл, простирающий крылья над всеми входящими и выходящими. Мне пришлась по душе история этого орла: хозяин остерии рассказал мне, что это полена некоего капитана Барроу, его корабль списали и отправили в утиль, а он унёс полену с собой и потом подарил её владельцу сей таверны, которая тогда же и поменяла своё название. Мне нравилось разглядывать этого орла. Обычно полены бывают в форме женщины, придерживающей у груди одеяние из волнообразных складок, с ошеломленным взглядом расширенных глаз, устремленным в море и сознающим неизбежность катастроф. Глаза же орла были словно у набитых соломой чучел, — круглые и злые, в них читался гнев благородной птицы, очутившейся посреди дворовых пернатых: куриц, гусей, уток. Так случается и с мореплавателями: пока ты в море, ты король, высаживаясь на берег, ты оказываешься бедным идиотом, пошатывающимся при ходьбе, как дрессированные медведи.
Протектор Исландии, если Вы не против, можно я ещё раз Вам об этом скажу, раз я снова раздаю карты? Человек из народа, который защищает народ от тех, кто хочет выпить из него всю кровь, выдоить без остатка. Кто знает, кому выпадет король.
Карты розданы. Тринадцать у каждого. Последняя — валет пик, такая уж масть. На рыцаре камзол, отороченный мехом, а в руке он держит искривленную алебарду — она подошла бы для взятия на абордаж вражеского корабля, для того, чтобы зацепить его парапет. Крюк сверкает стрелой в полёте, и вот он уже вонзился в борт. Прыжок, и мы на мостике, как в тот первый раз в бухте Альгоа; я до сих пор помню вонь пыли и гари, разрезающую воздух и блестящую на солнце саблю, разрастающуюся на груди у французского офицера кровавую розу: он падает, его безжизненые глаза с расширенными зрачками смотрят вверх, а рот остаётся открытым, будто от удивления. Смерть — самая обыкновенная и естественная для мира вещь, но она всегда сюрприз для каждого.
Так вот, доктор, играть — это хорошо, Вы сами знаете, Вы, кто периодически подсовывает нам карты по вечерам. Как здорово быстро-быстро их мешать: все цифры и фигуры путаются в водовороте калейдоскопа, и тебе больше не грустно. Да, сейчас, я отдам. Позвольте отдышаться. Чересчур много карт, слишком много лиц, всего чрезмерно. Изгнать, выпустить, турнуть. Ещё одна причина, почему мне нравится отвечать на Ваши вопросы: давая ответы, я освобождаю свою голову, но спустя некоторое время всё возвращается, теснится в и без того небольшом пространстве, и для меня в нём не остаётся ни угла. В Исландии всё пусто и бело, там можно дышать полной грудью.
29
Именно, Исландия. Поспешив разобраться с наиболее неотложными вопросами, я принял решение посетить эту страну, пересечь её всю, вплоть до северных берегов, узнать свой народ. Перед отъездом я нанёс обязательный визит Магнусу Стефенсену, бывшему губернатору и первому магистрату, на остров Видей. На старике алое одеяние, синие панталоны и шпага с серебряной рукояткой, на прощанье он шепчет мне какие-то торжественные пожелания или же от всей души желает мне лютой смерти в кратере. С этими старцами никогда не знаешь наверняка: почтенные седины и белая борода — ни дать, ни взять судейский или капитанский парик, стоит пару шиллингов, и всего несколько секунд необходимо для того, чтобы его содрать и заклеймить позором плешивую голову. Страшные привычки, непристойные грешки, голое мясо. Загадка, и как женщине не противен эрегированный член с гладкой и лысой головкой?
Холодный, напыщенный и чопорный Стефенсен даровал мне две серебряные пряжки и табакерку из моржового клыка; в качестве благодарности я назначил его губернатором острова Ньо с правом рыболовства вдоль всей береговой линии и в акватории, провозгласив свержение датского владычества. Мне совершенно не важно, что этот остров возник из-за вулканической активности и землетрясений лишь в 1783 году, не имеет значения, что по той же причине он вновь оказался под водой, ещё до высадки датского флота. Капитан Олафсен, один из датчан, водрузил флаг над пустынными водами: в таких вещах действуют официально, в соответствии с правилами, принятые решения аннулированию не подлежат. Предполагалось, что островок вновь поднимется из пучины, и тогда, с последними ручейками покидающей землю воды, а с нею и рыбы, здесь воцарится Стефенсен. Старик салютует мне печатью с треской на голубом фоне, которую я сунул ему в руки, но я уже далеко.
30
Я отбыл вместе с шестью моими людьми, но шестеро — это слишком много, толпа, поэтому уже после воздания почестей школе Бессастадира и епископу Виделинусу, пятерых из них я отправил домой. Одного вполне достаточно. Более того, я с удовольствием остался бы без него, но главе нужны подчинённые, хотя бы один. Революция ещё не закончена, поэтому полного равенства пока не существует. В Пятом полку тоже был я, а команданте Карлос — совсем иное дело.
Прежде чем продвинуться вглубь страны, я приказал перенести из Бессастадира шесть полуторавековых пушек и установить их на импровизированной крепости Форт Фельпс. Теперь эти пушки смотрят на бескрайнее море, когда их чёрные дула с яростью хлестают волны, с них взмывают вверх стаи перепуганных птиц, а в воздухе будто остаются капли, пыль сражения. Скала крепче корабельных бортов: пушечные ядра расплющились бы о них, не разрушив. Водяные бомбы разбиваются на осколки и исчезают, но море не отступает, оно атакует, преследует, истощает, пожирает, и медленно, очень медленно утесы поддаются давлению, покрываясь трещинами. Каждая волна низвергается вниз и уносит в море унцию искрошенного камня — битва будет долгой, но в ней уже известен победитель и заранее определен проигравший: рано или поздно земля осядет, и море станет единственным владыкой мира. Одинаковая бесконечная пустота, триумф Потопа. Я был счастлив и весел, мне хотелось стрелять из пушек по поднимающимся водным массам и слышать раздающееся вокруг глухое эхо, но если бы те заржавелые пушки дали осечку, то удар был бы нанесен по моему авторитету.
31
Да, мой друг, авторитету. Трёх недель достаточно, чтобы понять значение слова «командовать». Что там три недели, мне хватило десяти дней — я посчитал. Десять дней королевского путешествия по пустыням и вулканам. А может, не десять. Три. Когда я был совсем один: только одиночество может подтвердить правомерность и легитимность власти. Я и ледяные просторы. Пока ты среди других, ты марионетка, тем более, если тебе при этом приходится распоряжаться. В основе любого приказа лежат молчаливые компромиссы и услуги, это так, даже если ты не отдаёшь себе в этом отчёт.
Отдающий приказы обманывает сам себя. Как те самые капо в Дахау. Они верили, что доживут до самой старости и избегнут смерти, забивая нас насмерть, крича, нанося удары, выталкивая нас на перекличку. Эмиль, начальник крематория, считал за особую честь собственноручно надевать на шею приговорённого к повешению петлю и смотреть, как того трясёт в последнюю минуту жизни: уже вздернутый, он недолго продолжал дрыгать ногами в воздухе и хрипеть, — так Эмиль выражал свою мощь и был тем неимоверно доволен. Недаром всё-таки Дахау изначально был создан как институт для душевнобольных, идиотов и кретинов; эти слова, запечатленные на табличке, произнёс князь фон Штаремберг на пятидесятилетний юбилей правления кайзера Франца Иосифа. Дахау появился в 1898 году, а в 1932-ом Гитлер сделал из него концлагерь. Другая табличка на входе, высшая школа СС. Идиоты и кретины. Суть не изменилась.
Авторитет Господа пострадал, когда он отказался от беспредельной пустоты Космоса и Вселенной в пользу заповедей и запретов. Господу пришлось выбирать: наказывать или вести переговоры и заключать сделки. Я приказал Брарнсену скакать позади меня, — так я лучше чувствовал своё одиночество и свою королевскую власть над никем не обжитыми владениями.
32
Скалхольт: древние алтари среди сернистых потоков и зеленоватых лишайников, гниющие опоры разрушившейся несколько лет назад церквушки, надписи, напоминающие о катастрофах, землетрясениях и извержениях. Раскрывается кратер, земля превращается в акулью пасть; остаётся только скользить между клыками, как делают сказочные герои, оказавшиеся в желудке у кита живыми. Здесь в стародавние времена состоялся суд над последним католическим исландским епископом Йоуном Арасоном. На осуждённых вместе с отцом сыновей повесили двойной грех: в ошибочной религии и сладострастии. Что посеешь, то и пожнёшь — от греха свиноматки плакать поросятам, как тут принято говорить. Революция покончит с бессмысленными самопожертвованиями в пользу проклятия жизни, мерзкая прожорливая глотка не заслуживает слез. Я поднимаюсь на край кратера, заглядываю туда и справляю нужду: золотистая струя попадает прямиком в центр Земли — такой своеобразный дар мастерской жизни и смерти. Руно тоже следовало бы озолотить мочёй, нежели выкрасить кровью.
После подножия Геклы мы прибываем в Альманнаджу. Там уже вечер, переходящий в изморозь дождь царапает лицо и мочит казакины. Я в седле уже несколько часов, всё это время моё лицо терзали ветер и дождь, непонятно, как я ещё держусь. Возможно, окоченевшие руки просто не в силах выпустить поводья. Однажды на протяжении всего боя один моряк находился у пушки, крепко держа в руке запальный шнур. Казалось, он не двигался, опираясь на ствол. Так весь бой. Мы поняли, что моряк мёртв, только когда прекратился огонь, и тот соскользнул на землю. Мы выбросили его труп в море.
Должно быть, мы тоже мертвы, а наша скачка под брызгами ледяной воды и снега тем бледным вечером — дань вечности и её боли. В Голом Отоке холод кусает не только тело, но и сердце и сознание. В северном Гулаге в Воркуте температуры ада на порядок ниже — мне об этом рассказал Юлиус годы спустя. Партия отправила Юлиуса Саттлера в Советский Союз, где он в итоге оказался в обжигающе ледяных клешнях мерзлоты. По какой причине, он так и не узнал. Мы познакомились через много лет, когда он, один из немногих, вернулся домой. Мы стали экспертами в области холода. Пережитая нами история — абсолютный ноль, гибель материи. Там, внутри, я имею в виду мониторы, вероятно, тоже очень холодно… Киберпространство и Сибирь… В Дахау гауптштурмфюрер СС доктор Рашер погружает заключённых в студеную воду с тем, чтобы потом посмотреть, оживут ли их бездыханные тела при трении о кожу депортированных специально для этого женщин из Равенсбрюка. Огонь Кристиансборга…
Пастор, альбинос с огромными глубоко посаженными глазами, предложил нам форель и молоко.
Указывая на стоящий в углу церкви ящик, он говорил: «Да, это мой гроб. Здесь так мало людей. Когда настанет мой час, достаточно, если кто-нибудь водрузит себе на плечи мой гроб и донесёт до кладбища. О большем просить не приходится. Когда я пойму, что приближается мой конец, я лягу внутрь с Библией в руке, как сделал мой предшественник Сера Асмундур Свеинссон — теперь он покоится под рекой застывшей лавы. В течение двух лет почти каждый день пепел Геклы покрывал чернотой небо, а из кратера лились водопады раскаленной лавы. Солнце тогда стало тёмным, как кровь, а пролетающие над вулканом тощие птицы поджаривались ещё в воздухе и сгорали.
Едва мы похоронили Серу Свеинссона, вулкан послал нам облако и огненную грязь, зелёный яд, разбавленный кровью. Меня сделали пастором постольку-поскольку: Сера Свеинссон успел научить меня нескольким псалмам, и я был единственным, кто знал хотя бы пару страниц из Библии. Так мы его и похоронили: христианина и священника, под обрушивающейся с высоты карой Божьей. Десницей Господа были стерты Содом и Гоморра, ну, и эта почти безлюдная и практически безгрешная земля. Сера Свеинссон надеялся, что лава и пепел спрячут совершённый им с молоденьким и, среди прочего, глухим Эйнаром грех, но невозможно ничего сокрыть даже под ставшими покровом гробницы окаменелыми реками сажи. Если присмотреться, можно разглядеть всё, что внизу, прочесть, как открытую книгу. Эта треснувшая земля сравнима с разорвавшимся человеческим сердцем. Пористый комок затвердевает и превращается в камень, на котором выгравированы руны истории, пережитой этим сердцем.
Не дайте себя обмануть этой полутени. Всё светло. Солнце цвета свернувшейся крови, из Геклы поднимаются облака пепла. Однако те, кто умеют смотреть дальше грязного тумана, застилающего взор, видят искрящийся солнечный свет таким, каким он был в первый день Творения. Жестокости нет оправдания. У Эйнара не росла борода, и люди смеялись над ним, оскорбляя, когда он собирал ягель для церковного прихода, я же всегда приберегал ему место в церкви рядом с собой. К чему рвать друг друга в клочья, если, попадая в дьявольские когти, мы все становимся равны? Эйнар был всегда вежлив, в сезон он приносил нам дикую герань и собранные на склонах белоснежные горечавки.
Будучи глухим и, чего уж там, умственно отсталым, он не сразу понял, что от него хотел Сера Свеинссон, а потом не мог найти в себе воли ему отказать: мальчик боялся, ведь пастырь угрожал сделать то же самое с его полусумасшедшей сестрой. Такого Господь не забывает, и это было включено в счёт Свеинссона. Запугивать человека, словно животное, предназначенное на заклание, — проявление трусости, но пастырь по-своему любил мальчика и не мог долго без него обходиться, он часто ласкал его с нежностью, словно старший брат. Люди — они такие: жестокие и добрые одновременно. Животные ничуть не лучше людей, даже если они меньше грешат. Это Эйнар сделал для меня гроб: он умел прекрасно управляться с деревом. Однако Судный день настал для него раньше: не услышав грохота падающей скалы, он оказался под нею погребен, мне же выпала доля исполнить для него реквием.
Знайте, здесь много всего происходит. Здесь не так пусто и тихо, как кажется, напротив, это место полно событий, страданий, страстей и грехов», — так говорил, жестикулируя, пастор. В полинялой голубизне его глаз загорелись огни, руками он будто разгонял стаи мешавших ему говорить птиц, затем он схватил меня за плечо: «Жить в городе, состоящем из церкви и двух-трёх домов, затерянных в тундре, — это словно читать Книгу царей: сын восстаёт против отца, брат возлегает с собственной сестрой, женщин топят за их прегрешения. Палач хлестает заключённого и бормочет «Отче наш», а отрубая ему голову, вещает своё кредо. Здесь мир, господин, со своими испытаниями, мучениями, гнусностями и надеждой, что Бог поселил в сердце каждого из нас: зелень пробивающейся травы, которую Гекла не сможет иссушить навечно. Не уезжайте. Останьтесь. Вы должны научиться держать вверенный Вам Богом скипетр, вы увидете всё: одиночество, трусость, упорство, вину, закон, коверкание реальности. Наказание обрушится на каждого. Вы должны остаться. Вы хотите править, обратите взоры на вулкан, на Гнев Господний и цветущую на нём, как лишайник на слое лавы, бесконечность Его милосердия».
Вы, доктор, тоже пытаетесь править, командовать, направлять, держать нас взаперти, устанавливать час для прогулки… Простите, доктор, если я слишком больно сжал Вашу руку. Я не хотел раскрывать всего, никакой фамильярности, ни в коем случае. И тот пастор… Мне жаль, что я вытолкал его отсюда, но Вы, доктор, тоже… Оставьте меня в покое… И Вы, товарищ Блашич, и Вы, команданте Карлос… Вы, что отдаёте неистовые приказы, оглянитесь вокруг, посмотрите, какие заморозки и отчаяние порождает обреченность командовать кем-то и чем-то.
Когда я его от себя отцепил, — не Вас, доктор, а пастора, — он не хотел выпускать мою руку или ослабить крайне неприятную хватку — я сотворил из деревянных дощечек в дальнем пределе церкви некое подобие очага и растянулся как на подстилке из шкур, краем которой прикрыл уши и голову. Ветер бил в стены и створки, во вспышках огня удлинялись и чернели тени, большие чёрные оперением птицы Геклы, их скользящие во мраке крылья, — веки тяжелеют и медленно смыкаются…
33
Ночь бела и светла; это не ночь, а бесконечный день, в котором Солнце закатывается, но никак не скроется из виду. Снорри, поэт, воспевавший мечи, но боявшийся их, утверждает, что в предустановленном порядке вещей человек идёт сразу после лета. Я полистал его старую книгу о человеческих существах, богах, метаморфозах и метафорах, которые непрестанно трансформируют людей, богов и прочие предметы мира, заставляя их ускорять ход, перетекать и перерождаться друг в друга. Ту книгу мне показал настоятель Магнуссен в библиотеке Бессастадира, время от времени он переводил мне отдельные куплеты. Оказывается, скальды, древние исландские поэты, воспевали судьбу и смерть, называя одно другим. Возможно, так они пытались обмануть смерть. Я привык носить много имён, они падают на тебя одно за другим, исчезают и появляются вновь, если одно мертво, другое-то живо и так далее… Предумышленная неразбериха в документах полиций всего мира.
Поэтому-то они меня и не возьмут, по крайней мере, до тех пор, пока не наступит конец. Рано или поздно на мир опустится вечная арктическая ночь и в ней погибнут все метафоры, а значит, и я тоже, но сейчас лето, длительный день нордического лета, мой день в качестве короля. В книге старика Снорри сказано, что в иерархии имён перед человеком идут боги, богини, поэзия, небо, земля, море, солнце, ветер, огонь, зима и лето. Я иду сразу после лета. Достопочтенный Магнуссен много раз перечитывал для меня те строки: я пообещал увеличить материальную помощь школе и повысить зарплату лекторам.
Возвращение в лето, в колыхание светотени в кустарнике, в отложенное на недели наступление сумерек. Когда нас везли в Дахау, в бронированном вагоне была вечная ночь, арктическая ночь, самая чёрная из ночей. Я знал, что раз жизнь достойна быть прожитой, то нашей задачей было соскоблить ту чернь с лица земли. И, что важнее всего, нам это удалось, а это многого стоит. Да, Ясон — вор и лжец: после победы мы увидели, как по-свински он себя повёл. Я и сам свинья. Зато я убил дракона, который мог раздавить и проглотить весь мир; он пророчил своему царству тысячелетнее существование, обещал тысячу лет жизни Дахау. Мне же для уничтожения этого царства понадобилось двенадцать лет, я разбил его на осколки, будто ночной горшок. Я одержал победу над драконом, пронзил его, и заслуживаю, мы, товарищи, заслуживаем, руно; неважно, что позже мы запятнали его кровью — собственной и дракона, — превратив его в красное знамя лета. Чернота запломбированных вагонов казалась бесконечной и нестираемой, но в Сталинграде их припорошило снегом, отмыв наслоения копоти и грязи. Мне нравится белый цвет. Снег. Исландия.
Я скакал в молочно-восковом тумане, слушая Брарнсена. Он рассказывал, как однажды провёл без малого три дня на привязном аэростате. Кажется, это произошло в Берлине. Один англичанин взял его к себе служить, когда он прибыл в Англию с экспедицией сэра Джозефа Бэнкса. За много лет до того. Брарнсен говорил: «Там, в вышине, очень красиво, облака разбиваются друг о друга, словно разрезанные солнечными лучами волны, и создаётся впечатление, что под ногами во всю прыть несется тёмная земля».
Я слушаю его отвлечённо и незаинтересованно, посматривая вокруг. Застывшие реки лавы, сформировавшиеся среди пепла пузыри, лишайники, злокачественные опухоли организма… Зловонное испарение, скопление газов, пропасть. Изрыгание перемалывающей жизнь со смертью печи, смрад — это герольд смерти, её вестник. От одного драконьего дыхания, от его запаха Ясон делает шаг назад, а из его ослабевшей руки выпадает меч. Трудно не испытать страх, ощущая тот запах. В Дахау, когда ветер дул не в сторону бараков, а в сторону казарм СС, он приносил с собой вонь крематория, и тогда переставали петь канарейки — они смолкали и цепенели. Тюремщики их специально для того и завели, чтобы знать, когда выключать печи. Я не думаю, что причиной было отвращение: причина в страхе, который наполняет собой любое отвращение.
Ну, а жители Мюнхена, которые протестовали, когда недалеко от Замка Хартгейм бросили и забыли набитый трупами отравленных газом поезд? Наверное, они боялись трупов и их запаха и потому подняли голос и обвинили лейхенкоммандо, специальные трупные команды, в плохо выполняемой работе.
Да, запах дракона наводит ужас. Ясон сбежал бы без Медеи. А я без Марии, так было бы лучше. В Дахау я, как и все, боялся пыток и смерти; этот страх сродни тому чувству, когда вокруг тебя беспорядочно ударяют молнии или разыгрывается море. При этом я оставался человеком, пусть напуганным и дрожащим, но человеком. Они же, истязатели и палачи, перестали быть людьми уже давным-давно, с незапамятных времен. Может быть, они никогда людьми и не были, так и родились свиньями, и чтобы стать животными, им не пришлось пройти через ложе Цирцеи. Их можно только пожалеть, пусть сперва и вырезав подчистую, во избежание будущих бед.
Да, в Дахау я боялся смерти. Моё сердце раздирало на части, когда я видел, как гибнут мои друзья и товарищи. Попробуй не наложи в штаны, когда твоего соседа по камере бросают во включённую на полную мощь декомпрессорную камеру, где он просто-напросто взрывается, им это нужно для получения необходимых экспериментальных данных для люфтваффе. Вы думаете, можно было не бояться? Только физическое истощение и голод могли затмить мой страх, вынудить его ненадолго отступить. Зато в своих размышлениях я чётко знал, против кого и почему стал бы сражаться, если бы смог. Когда эсэсовцы заставляли заключённых играть на скрипках в тот момент, когда осужденных вели на казнь, у меня переворачивалось всё в душе, но я был горд за человека, который, незаметно для своих убогих палачей, шёл на смерть под увековечивающую его музыку.
34
Необходимо сказать, что вы из кожи вон лезете ради нас. Сейчас, например, субботний вечер, и нам разрешено даже поиграть в азартные игры, чтобы развеяться. И не имеет значения, что медсестра выдаёт нам фишки бесплатно: накал тот же. Шарик бежит по кругу рулетки, кружатся и исчезают дни и недели, передышка коротка, а номер выпадает всегда не тот… Бежит шарик, сверкание, улыбка Марии… Всё-таки это та самая стеклянная дверь в кафе «Ллойд» во Фьюме. Вот она здесь, прозрачная и расколотая вдребезги, на этом зелёном столе. Как же Мария любила зелёные луга и поляны… Я тянусь к ней рукой, но она уже устремляется дальше по искривлённой поверхности и пропадает. Я ставлю всё, что имею, на все номера, для верности также на зеро, но рулетка не останавливается. Исчезла, растворилась в темноте, в дыму гниющего вокруг зала, в спертости и затхлости атмосферы. Кружение. Зелёный шарик. Я его не вижу. Стоп. Номер моей карты в реестре концлагеря…
35
Воспевать мечи и уметь ими пользоваться. Пока я пытаюсь высвободиться из объятий голой морщинистой пустоты, Магнус Финнусен, согласно данному мне в Бессастадире обещанию, сочиняет сагу-песнь о Йоргене, Протекторе Исландии, повелителе копья и основателе рода, принесенном айсбергами медведе, монархе, пришедшем из моря с клинком и весами правосудия. Я хочу настоящую сагу, могу даже помочь ему её составить: школа старого Писториуса была ничем не хуже бессастадирской. Я хочу прекраснейшую поэму о всей моей жизни, всей, включая смерть.
Писать и выводить на сцену собственную смерть — так актёры заучивают свои трагические роли. Теперь я узнаю, кто я, поскольку именно смерть, огонь аутодафе и могильный холм повествуют о жизни человека, рассказывают о ней и ему самому гораздо лучше всяких биографий и автобиографий. В Рейкьявике я любыми путями приготовлю своё погребальное пиво, как того требует торжественный, освященный традицией ритуал похорон. Кони идут вперёд, будущее — не что иное, как расписанный узорами клочок ткани, который жизнь немедленно порвет на клочья. Погребальное пиво я выпью до дна ещё загодя.
36
На одной ферме недалеко от карстовых пещер Стефана Геллера я видел позорный столб, на пик которого была насажена лошадиная голова. Костлявый и золотушный крестьянин не помнит, для кого этот столб был воздвигнут. Кругом свершается столько бесчестных деяний, что нанизывать их на жердь позора — решение абсолютно верное. В болоте утопленниц погибла и его собственная грешница-дочь. Кричащих от страха девушек окунают головой в болотистую топь; однажды одной удалось вырваться и доплыть до противоположного берега. Я беру всех подонков под свою защиту, пусть послужат, охраняя меня, как янычары оттоманских султанов. Матерям раздадут субсидии, только бы не путались под ногами.
37
Я почти у границы своего королевства. Я на краю света? Озеро Миватн. Кипящий лёд и жидкая грязь. Лава взрывается и каплями падает в обжигающе-холодную воду, будто ожившие скалы застывают в прерванном порыве что-то или кого-то обнять. Грусть, на сером небе полосами выступают голубые вены, синий свет, север… Разъярённое ледяное море, белые гребни волн, пена, царство снега. Север — это пронзительный свет, как в Нюхавне. Море же… Чёрное, белое, дикое. С неба обрушивается необратимая серость, нестерпимо.
38
С Марией мы часто брали в Люссино лодку и уходили далеко в море, нередко из бухты Чигале, самой красивой в этих местах. «Я поплыву с тобой: кто знает, вернёшься ли ты, если отправишься один», — говорила мне Мария. По-хорватски название гавани Чигале-Чикат восходит к глаголу «чекати» — «ждать»: в гавани женщины ожидали возвращения ушедших в море мужей и любимых. Уезжать, возвращаться, ждать. Когда я впервые высадился в Исландии, был январь, на заднем дворе моего дома стояла снежная фигура женщины с пленительным ликом, дерзко устремленным ввысь, а вокруг резвились дети. Уезжая, я подумал: «Она будет меня ждать». Но в июне, когда я вернулся, её больше не было: от снежной полены осталась просачивающаяся в сандалии, прилипающая к подошвам талая лужица грязи.
39
Нравится? Посмотрите, какое лицо: прекрасное, всеобъемлющее, в чем-то неуловимое, — так повелось издавна, именно такой должна быть красота, очищенная от шлака ненужных деталей, второстепенных черт, субъективных оценок и от мучительной индивидуальной экспрессивности. Море заставляет полену принимать новую форму, выравнивает шероховатости, придает линиям плавность: лицо сглаживается, становится неузнаваемым. Если бы я только мог стереть со своего лица и выгнать вон из сердца морщины, мои, только мои, чертовски мои. Хорошая идея, доктор, чем-то нас занимать: работа не позволяет нам впадать в депрессию, у каждого появляется своя задача, обязанность, специализация. Эрготерапия. Труд делает свободным — мне-то знакомы эти методы лечения. Я не жалуюсь, мне нравится вырезать из дерева женские фигуры. Если честно, мне даже не нужны каталоги с фотографиями, которые вы мне даёте, чтобы черпать оттуда идеи и образы. Я в этом деле не новичок: в Хобарте мне удавалось подзаработать изготовлением, подкрашиванием и подгонкой полен для приходивших туда изрядно потрепанных океаном кораблей. И по этой причине тоже мне доставляет удовольствие прикасаться к деревянной груди скульптур, обрабатывая изгибы рубанком до тех пор, пока они не становятся гладкими и начинают манить к ласкам. Не думайте ничего плохого, ради Бога, ни малейшего намека на непристойность: я всего лишь предался воспоминаниям об этих поделках. Однажды я даже как-то попытался воспроизвести, смоделировать сердитые губки Норы, жадные и властные, и у меня почти получилось, но…
Я понял, что лица этих женщин, сопровождающих мужчин в море, должны быть отточенными, отполированными до совершенства, спокойными, невозмутимыми. Беда, если лицо выражает страсти, страхи, какую бы то ни было индивидуальность. Впрочем, а кто бы рискнул придать им личностный оттенок? Лишь какой-нибудь шут. Причём из поддельной и бренной плоти и уж точно не из настоящего дерева, чуждого плутовству. Дуб есть дуб, кедр есть кедр — никаких фокусов, а вот мясо, особенно человеческое, всегда ненатурально и вычурно. Так или иначе, в сердце стоящих на краю пропасти слишком много ужаса и ярости, они приемлют лишь безличие, бесстрастность и обесцвеченную, как вода, сущность.
Чудная иллюстрация: белая полена от неизвестного нам корабля сохранена, как указано ниже, в Морском музее Антверпена. Посмотрев на её лицо в анфас, теперь можно увидеть выражение боли, натянутые до предела струны души, когда же она была на носу корабля, там, где создана находиться, моряки могли видеть только её гордый профиль, безучастный, невозмутимый: чистота и ясность, незамутненные беспокойством и страхом. «Только благородная простота, искренность и величие могут устоять перед взглядом Горгоны, удержать, как кариатиды, нестерпимый груз реальности…». Эта фраза хорошо выглядит в брошюре, на нас же реальность обрушивается всё равно внезапно и раздавливает наши головы, сплющивает тела. Посмотрите в Ваши ящики и листы: это же какая-то бурда, а не мой мозг.
Подумайте, разве могла аристократичная невыразительность лица антверпенской полены когда-нибудь измениться, исказиться гримасой? Ведь ей и от Дахау ни жарко, ни холодно. Ну, естественно: позади неё ничего и никого нет, внутри тоже, ничто не угрожает ни кулаком, ни удушьем, ни пытками, ни казнью… Именно поэтому мне так нравятся украшающие нос корабля скульптуры. А ещё я люблю их вырезать и высекать, я мог бы выполнить копию каждой из фигур, представленных в каталоге, безразличных к страсти и страданию, не ведающих какой-либо тождественности, заслуживающих своего бессмертия… Здесь написано, что мастер стиля неоклассики Торвальдсен начал свой творческий путь с ученичества в мастерской отца, где изготавливались полены для судов датского флота. Как и я, создатель фигур, коих никто не посмеет отправить на принудительные работы.
Посмотрите, как у меня хорошо получается: торс вырастает будто из ураганного ветра, заставляя расходиться волны в стороны и ломаться у основания, продолжаясь в складках одеяния. Образуется волнистая линия с завитками, судьба которой — в скором времени исчезнуть в бесформенной бездне. А пока… Глядящие за пределы осязаемого, видимого мира глаза, распахнутые в неизбежность, неминуемость катастроф. Ослепшие глаза Марии, вовсе не мои, — глаза я вырежу, безусловно, такими, вырубив, выскоблив в дереве полости: лишь пустой взгляд способен выдержать пустоту бытия. Обратите внимание, сколько стружек, — это глаза моих полен, измельченные в порошок, словно сапфиры и изумруды моего брата Урбана, голубые и зелёные глаза, холодные, как море Исландии…
40
На обратном пути в Рейкьявик Брарнсен падает в расщелину. Его крики с тёмного дна заставляют меня спуститься вниз по скользким ледяным стенам — вот я рядом с ним. У него что-то с бедром, поэтому исключено, что нам удастся выбраться наружу. Брарнсен смотрит мне в лицо, я же молча продолжаю аккуратно массировать его ушибленную ногу, почти не прикасаясь к ней, чтобы не усиливать боль. Делать нечего — у меня не получится его вытащить. Я говорю ему, что через пару часов он сможет встать и что до этого нужно как можно меньше двигаться и оставаться в тепле. Я снимаю с себя казакин, чтобы накинуть его на плечи Брарнсена — край выскальзывает и закрывает ему голову. «Подожди, я сейчас поправлю», — говорю я ему, а сам, словно неумело, заворачиваю его в складки меха и ткани, достаю пистолет, заряжаю, в мгновенье ока приставляю дуло к виску Брарнсена, который размахивает руками, стремясь выпутаться, и спускаю курок. Выстрел сотрясает своды, отдаваясь гулким эхом. Брарнсен его услышать не успел, брызги крови покрывают меня с головы до пят. Я пытаюсь оттереть руки льдом. Не нужно корчить такое лицо. Жалостливость врача только усугубляет положение больного; врачи добры, и если отправляют тебя на тот свет, то исключительно из лучших побуждений. История — это операционный стол хирургов с крепким запястьем и ровным пульсом. Я был лишь помощником хирурга, но очень хорошо усвоил это ремесло.
41
В Исландии нет или почти нет деревьев. Революции, однако, они необходимы — ей позарез нужны целые леса. Разумеется, для того, чтобы их вырубать. Революция идёт дальше, проникает вглубь сибирской тайги, вторгается в пределы леса; серп и молот валят дикую сельву рабства; каждый ствол вековых деревьев превращается в бессчётные листы бумаги, на которых затем колоннами регистрируются цифры и планы пятилеток. Числа и сводки — на деле эпическая поэзия, литые строфы о нахлынувшей, будто степной смерч, революции. «Поэты много лгут — это давно известно». Опять ты, Аполлоний? Я знаю: статистика приводит цифры, посвящает каждому уничтоженному дереву тысячи, десятки тысяч страниц вранья. Вместе с тем логично предположить, что прочие лгут на порядок больше и чаще. Те, кто хочет сделать из людей рабов — фашисты, нацисты, капиталисты, — должны обманывать — это обязанность любого лагерного надсмотрщика, капо, следящего за самим собой. Мы не должны были фальшивить и, возможно, нам не следовало вырубать леса…
В Исландии я не выкорчевал ни одного дерева, более того, в моем распоряжении был готовый закон, запрещающий к ним даже прикасаться, сведены ли они под корень или пока нет. Законы и пишутся-то в основном для защиты мертвецов. Если бы меня не обвинили в предательстве именно в тот момент, когда моя слава достигла апогея…
42
Я впервые прочёл песнь Магнуса Финнусена по возвращении в Рейкьявик. Через несколько дней, когда он зачитал её публично в таверне «Мадам Маланкуист», стихи были уже отредактированы и воспевали провал моей революции под тосты и чоканье бокалов, поднимаемых за моё падение. «Таким образом, — декламировал он во всеуслышание, — приспущен флаг террора, завершена эпоха мятежей», а я из принесенного морем и провидением доброго медведя превратился в безжалостного хищника, уносимого айсбергом прочь в ледяные туманные дали. Я не стал противиться водружению на флагшток датского знамени, а лишь подумал, что зерно для населения вновь станет недосягаемым и что цены взлетят до небес. Это случилось 22 августа — тогда всё закончилось. О Боже, ничто не завершается, даже со смертью — я же здесь. За неделю до того «Орион» вошёл в порт, а капитан Джонс уже имел на руках и точные инструкции и договорённости с графом Трампе: меня обвинили в неповиновении, нарушении субординации, в предумышленном развязывании войны против датчан, в секретных соглашениях с ними же, чему подтверждением послужил мой мундир — да, я поднялся на борт в старой парадной форме «Адмирала Жюля». Синяя шинель, позолоченные пуговицы, эполеты, брюки по колено и постоянно сваливавшаяся с головы треуголка.
Я не произнёс ни слова, просто поклонился и отдал шпагу. Единственной моей просьбой, претензией, приказом было сделать так, чтобы население не узнало о моём аресте, не заметило его, и им пришлось эту просьбу удовлетворить, в противном случае, мой народ поднялся бы все как один, а там лиха беда начало. Остерегитесь трогать этот народ и их Йорундара — так меня называют в Исландии. Мы спустились с корабля на сушу по трапу, на улице я, как обычно, периодически останавливался пообщаться с людьми, выслушать их, уверить, что отправляюсь в Лондон отстаивать наше дело перед Лордом Адмиралтейства и искать поддержки моего давнего друга сэра Джозефа Бэнкса, обещая вскоре вернуться. После все мы пошли выпить в кабачке «Мадам Маланкуист».
В момент, когда мы вошли, Финнусен уже зачитывал свою разобранную на лоскутки и сшитую вновь оду: «Мы видим разрушения, сотворяемые ужасным всесокрушающим демоном», — орал он. Я же смеялся вместе с остальными, после чего Финнусен, набравшись нахальства, предложил мне испить чашу погребального пива — вот тогда я схватил его за ремень и окунул в поставленную передо мною бочку, затем достал оттуда, швырнул его на пол, снял треуголку, зачерпнул ею ячменный нектар и осушил ее до дна, точно бокал, выкрикнув, что капитан Джонс угощает всех ромом за здравие короля Англии или Дании, — кому как больше нравится. Ещё я разок станцевал с Гудрун Йонсен, на которую-то и взгляд раньше бросить не смел, и даже попал в ноты песни Рагнара: с ней познакомил меня настоятель школы Магнуссен в Бессастадире. «Змеи терзают моё тело, ядовитая гадюка свила гнездо в моём сердце… пятьдесят одна битва, — все под моим штандартом, кровью окрашены наши мечи, нет на свете короля лучше меня». Слава Богу, не было ни одной битвы. С теми бедными, рахитичными, измождёнными голодом людьми было бы трудно обножить покрытые вековой ржавчиной клинки. Тогда, в таверне, где я пил своё погребальное пиво, я оглядывался и вспоминал о своих сражениях, да-да, о них я мог поведать: Алгоа, Каттегат, Гвадалахара…
Джонс же ушёл разъярённый под всеобщий гвалт. Только старик Магнус Стефенсен, которому была доверена временная власть на острове, остался, исполненный достоинства и немногословный — за весь вечер он произнёс одну лишь фразу об изменчивости судьбы и быстротечности земной славы на латыни. Его коварный взгляд, казалось, говорил, что пришёл мой черёд править Ньо, меня окунали головой в прохладную воду, но я продолжал пить и подарил свою треуголку какому-то мальчишке, надвинув её ему до самого подбородка: «Сохрани её для меня, я уезжаю ненадолго». Вместе с толпой я вышел на берег, примостился в лодке и приказал гребцам держать курс к «Ориону»: мне не улыбалась перспектива плыть в Лондон на «Маргарет энд Энн» вместе с кучкой ренегатов, вроде Трампе, а также Фельпса и Савиньяка, возвращавшихся на родину.
Шлюпка летела по волнам, вздымаясь вверх и вниз, а я, распластавшись на дне, продолжал пить. Пить за свои похороны. Жаль, что человек не может стать собственным мавзолеем, осушить бокал со своим же прахом — как царица Артемизия когда-то вкусила пепел своего венценосного возлюбленного, — и им же отрыгнуть. Я отрываю голову от бортика: волны надо мной, подо мной, вокруг меня, захлестывают, исчезают, в промежутках между валами я вижу берег — отдаляющееся от меня царство, моё царство. Передо мной опускается огромная лазурная волна — это мой флаг колышется и плывёт по воде, укутывает меня, становясь всё более синим и тёмным.
43
Когда корабль находился где-то между мысом Рейкьянес и скалами Фугласкер, меня разбудили. Нас терзали ураганные ветра. Капитан «Ориона» Гоуэн (Джонс взял командование над «Маргарет энд Инн») принимает решение выйти в открытое море, но ему не удаётся выправить курс судна. Без чьих бы то ни было слов я уже на мостике, даю приказ пройти между мысом и утесами. Мои распоряжения точны и быстры, как тот ветер: они нащупывают лазейки, просачиваются отовсюду, и мне кажется, что я отчётливо вижу каждый узелок паруса, каждый канат; натягивая и ослабляя их, мы ухитряемся скользить по водным массам так ловко, что, наверное, точно так же, лавируя, смогли бы уйти от пушечного обстрела. Внезапно мы замечаем, что плывущий перед нами «Маргарет энд Инн» охвачен пламенем. «Орион», словно акула, преследует его, уже во власти бури и моря, кидаемый из стороны в сторону; наконец нам удается его нагнать — я поднимаюсь на борт горящего корабля и приказываю спустить на воду шлюпки, — так, меньше чем через час, матросы, экипаж и пассажиры с «Маргарет энд Энн» оказываются на палубе «Ориона». Я покидаю корабль последним — жест капитана перед тем, как вернуться обратно к кандалам.
Масло, сало и жир — груз Фельпса, которым набит трюм «Маргарет энд Энн», — лишь ухудшают ситуацию: мигом вспыхнув, они подпитывают пламя, распространяющееся повсюду. Дерево тлеет, канаты рвутся, парус падает, языки огня лижут мачты, затем всё устремляется ко дну полыхающими потоками, рея рухнула вниз, словно бившийся до последнего рыцарь, извивающийся теперь на паркете, как тогда в Кристиансборге. Корабль распадается на части, буквально разрывается, но обшитое медью днище отрывается от него и всплывает, продолжая гореть: низвергнутое Солнце заставляет вспыхнуть море. Вдруг слышится взрыв: запасы пороха, пушки, ядра, — всё взлетает в воздух, бортовые залпы в небо и ночь, такую ясную, — это салют в честь моего конца; в гуле выстрелов расцветает ночь, тёмная роза с алыми лепестками.
«Орион» отплывает от мерцающей на поверхности моря жаровни, каплями крови стекающей в кубок. Огонь сопротивляется смерти, каждый жаждет избежать гибели, жизнь отчаянно защищается, потому и причиняет боль тогда, когда можно было бы покончить с ней махом. Море успокоилось, Гоуэн снова берет на себя командование. «Орион» швартуется в Рейкьявике 1 сентября, чтобы, переведя дух, восемнадцатью днями спустя прибыть в Ливерпуль.