Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Озеро синих гагар - Сергей Иванович Черепанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гришан-то мешок с золотом отпихнул:

— Не бывало, — говорит, — и не будет никогда, чтобы я за песни деньги брал. Не затем он мне, голос-то, даден!

Заманиха еще один кошель с золотом бросила из коробка.

— Так продай мне голос! Не поскуплюсь! Сама петь стану…

— Ступай отсюда! — рассердился Гришан. — Ни к чему тебе голос! Без души ни одной песни не споешь. А твоя душа где? Заманиваешь ты не душевностью и не добром, а уловками хитрыми.

Зашипела Заманиха со зла, обратно вскочила на тройку, гикнула, понужнула коней кнутом — и быть-бывала.

Поднял Гришан кошели, повертел в руках: куда их девать? «Ладно, — думает, — откуда они взялись, пусть туда и вертаются!» Вытряхнул золотые монетчики, но они лишь земли коснулись, так осенними листьями-падаликами сразу все обернулись.

Опасаться мы стали Гришаньку одного в поле оставлять, но каждый в деревне понимал: под замок парня не закроешь, в сундуке его голос не сохранишь.

А самого Гришаньку предупреждали: ты, мол, все же берегись, Заманиха злопамятна, любит всякую всячину к своим рукам прибирать, а потом оборачивать против людей; как бы, мол, не навела на тебя затмение.

Однако подкараулила она его, нашла приманку…

Помнится, был у нас в деревне праздник. По обычаю собрался весь молодяжник в логу. Там гулять очень способно: понизу ручей течет, с обочин краснотал и осинник, а поодаль, большая елань. Хочешь, в кругу пляши, а не то сиди себе с девушкой под кустом краснотала, воркуй.

Под вечер, когда все мы уж наплясались досыта, чуть с ног не валились, дошла очередь Гришаньке петь.

Притулился он спиной к осине, спросил:

— Ну, парни-девки, какую вам песню завести: веселую или душевную?

Тут многие стали просить: давай, дескать, тихую и милую, как синий сон.

А тихие-то, душевные песни он завсегда пел с подголоском. Девки у нас петь тоже мастерицы, но в подголосок с Гришанькой решалась лишь одна Анка Снегирева. Была она девка бойкая, красивая, женихи увивались возле нее числом несметным, а выделяла она из всех Гришана. Даже подругам тайно однажды призналась: «За Гришаном-то по любому морозу хоть босиком пойду!»

Ну, и пел он с ней слаженно. Анка завсегда вела подголосок не сильно, не возвышалась до Гришанькина голоса, но зато подхватывала мягко, ласково, как на вытянутых ладонях держала каждое спетое миленком слово.

Тихо-тихо стало на елани. Ручей и то перестал журчать. Девки одна с другой обнялись, парни у их ног сели, а Гришан чуть этак качнулся, обнял Анку, будто в дальний путь с ней собрался.

Уж так-то они пели на этот раз и такими-то казались счастливыми, век бы их не разлучать, а все слушать и слушать!

Потому, наверно, сразу мы не заметили, как сюда, к нам на елань, подошла чужая девица: то ли гостья чья из соседней деревни, то ли случайно прохожая? Впрочем, по одёже-то отличить ее от наших девушек было почти невозможно: такой же сарафан с кружевьем по подолу, такая же кофта с оборками, в косе лента. Только босая, без обуток, да на плечи был накинут платок шелковый.

Спрашивать, откуда ты родом, по какой причине тут появилась, — у нас в привычке нет. Места всем хватит: и своему, и прихожему!

Вот и эту девку не прогнали, а кабы знатье, чего она натворит, то надо было турнуть и близко не допускать…

Встала она напротив Гришана, в лицо-то ему уставилась, — куда он ни глянет, его взгляд на лету перехватывает. Не моргнет даже.

А Гришан, знай, ведет песню. Чего ему: Анка ведь рядом.

И вдруг дрогнул он, вроде песню забыл, озираться начал. Что такое? Какая-то музыка незнаемая донеслась, отвлекла. Нет, это не тальянка вмешалась. Не балалайка забренчала! Не пастуший рожок. Словно множество стрекоз и кобылок враз застрекотало, или по гуслям-самогудам ветер промчался, или жаворонок над пахарем взвился и возрадовался, кукушка прокуковала, вскрикнула иволга, пролетел косяк журавлей, или волны гребнистые о песчаный берег ударились, а где-то вдалеке молния сверкнула, и гром прокатился из конца в конец. Все это вместе слилось, перемешалось, и получилась музыка, та самая, от которой уж не усидишь на месте.

А Гришану, может, еще и другое чего-то послышалось: не песни ли новые, каких он еще не певал?

Между тем чужая-то девка из-под кофты деревянную шкатулку достала, подняла ее над собой, крышку откинула, и вот музыка та, как через край, из шкатулки пролилась на елань и в конец Гришана заворожила. Отстранил он от себя Анку, хотел к чужой девке ближе подойти, но девка босой ногой топнула и пошла по логу вдоль ручья, прямо к Старой дубраве. Гришан вслед за ней. Так она его и увела.

Лишь после, когда музыка смолкла и Гришан из виду скрылся, первая из нас, Анка Снегирева, спохватилась:

— Ой, — говорит, — догоняйте его, парни, скорее, это ведь была тут опять Заманиха, сманила моего милого…

Кинулись мы искать, ближние леса обшарили, звали, кричали, — нет парня нигде.

Старые люди, кои про Заманиху знавали побольше нашего, сказывали потом, что в Урале, возле каменной горы, посреди большой пади, где пешим не пройдешь, на коне не проедешь, у нее свой дом построен. Стоит тот дом на сваях, бревенчатые стены хмелем увиты, дурнопьяном, вместо забора, огорожены, а в горницах всякого лесного богатства не счесть. Сама она, понятно, не сеет, не жнет, но, однако, каждый день шаньги печет. Живет на даровщину, — с мужицких полей хлеб собирает и блудливых коров доит. Про таких-то и говорят у нас: не учи козу, она сама стянет с возу!

Поселила Заманиха гостя у себя в горнице, ковры и половики расстелила, выставила на стол угощение всякое, а чтобы не заскучал он, не опамятовался бы, но пел бы и пел, шкатулку с музыкой к нему ближе подвинула.

Как во сне жил в то время Гришан. Вот уж и неделя миновала. Заря с зарей меняются, дни и ночи проходят, а он не ест, не пьет, только Заманиху песнями ублажает. Уже все песни, какие знал, полностью перепел, по второму кругу их начал, но Заманиха и на миг его одного не оставляла, чудной музыкой-то, как сетью, продолжала опутывать. Дожидалась, когда он устанет и уснет, чтобы у сонного голос отнять.

Ну, впрочем, нашего мужика, уральца, в какой воз ни запрягай, он сдюжит.

Не могла Заманиха Гришана пересидеть, сама задремала. Сразу в шкатулке-то музыка кончилась. Тут лишь встряхнулся парень: что такое? Где это он? У кого? Пошто людей не видать? Пошто песни-то он поет все старые, давно перепетые? А оглянулся туда-сюда — стены да потолок горницы, за окошком топи, валежники, глухота дремучая! Да вот еще у простенка на перине какая-то баба лежит. Ох ты-ы! Ведь это же Заманиха! И в голове-то у него сразу просветлело.

Подобрал он веревку покрепче, из конопляной кудели плетеную, сгреб Заманиху, потом вместе с периной прикрутил к скобе у простенка.

— Посиди-ко ты теперича на привязи, пока я отсюда не выберусь. А вздумаешь догонять и снова мороку наводить, то уж потом на себя пеняй!

Заманиха сначала заругалась, принялась веревку рвать, реветь и упрашивать:

— Неспроста и не со зла я тебя, Гришан, заманила. Оставайся со мной, любить стану, целый век проживешь, не состаришься.

А у самой глаза холоднющие, так бы и вцепилась в него. Гришан-то усмехнулся лишь:

— Чем век с тобой вековать тут, в гнилой-то пади, лучше в один миг сгореть, но по-людски!

И ушел. Через топкую падь еле-еле перебрался. Куда ни ступит — везде лабда зыбучая, тина, осока, вода промозглая. Свету дневного не видать — туман! И ползет, и ползет этот сизый туман с кочки на кочку, по камышам низко стелется.

Возле скалы, у подножия которой из расщелины вода ключевая плескалась, сел отдохнуть.

Долго сидел, пока до конца в сознание пришел и почуял, как от сердца по телу тепло разлилось. Вот она опять перед ним, жизнь-то живая! Куда еще краше: под синим небом лес шумит; еланки и прогалки разнотравьем пышут; разная насекомая мелкота бунчит и стрекочет. Тыщи, мильоны всякой живности чего-то ладят, строят, любятся меж собой, чистят и украшают весь мир, в котором живут. И это все подлинное, без обману, не то что та шкатулка Заманихина.

Ну, и взыграл! Полилась песня пуще прежнего. Уж так он душевно ликовал, так звал к радости и такие-то дивные, любезные слова вдруг нашлись, словно жар-птицы на весеннем току.

Но кто же ты сам, человек, ежели не жар-птица?

Вот о чем в песне-то пелось.

А на взгорье тем временем вскрикнул кто-то в ответ, потом мягко и ласково песню подхватил.

— Анка! Анка! — закричал Гришан.

Выбежала Анка навстречу, обняла его.

— Я давно ищу тебя, Гриня! И разыскала бы!

Тут и уговорились они, как дальше быть. Анка поначалу советовала обратно в деревню вернуться, снова заняться мастерством и хлеборобством, дело-де, известное, а кроме того, вся родня вместе, но Гришан с ней не согласился:

— Пропадет мой голос и песни завянут, ежели все на одном и том же месте толочься. Понесу-ко я их по Расее, чтобы служили они всему народу. Не зря ведь мой дед научал: не то счастье, что дома лежит, а то, которое людям отдано!

Доносились потом до нашей деревни слухи с разных краев: там-то и там-то Гришанов голос звучал, там-то и там-то новые песни люди от Гришана переняли и сами стали по мере возможности петь, там-то он любовь восхвалял, там-то подвиг чей-то прославил.

Песня ведь штука не праздная, а самонужнейшая, как огонь в кузне.

Вскоре после тех годов революция совершилась. И вот уж при Советской власти довелось мне, мужику, в Москве побывать. Ходоком я туда ездил по мужицким делам. Поначалу наглядеться не мог. Башни Кремлевские, храмы и дворцы золоченые. А как-то поутру слышу: заиграли на башне колокола! Малый перезвон. Потом большой колокол ударил, отбил восемь часов. Меня аж вскинуло! Что такое, думаю, неужто блазнит? В большом-то колоколе вроде бы Гришанов голос, этакий же напевный, душевный!

И довелось мне тогда от разных людей узнать о самой заглавной Гришановой песне.

Когда народное правительство переселилось из Питера в Москву, то Владимир Ильич Ленин дал одному московскому часовых дел мастеру заказ: на Кремлевской башне куранты починить, чтобы весь народ точное время знал и по тому времени равнял бы свою жизнь и работу.

Мастер, конечно, заказ принял, поручение было великой чести, хотя мудреное и скорое. А себе на подмогу призвал он также и других мастеров: по каменной кладке, по плотницкому, по кузнечному ремеслу, чего надо заново отковать и поправить.

Тут-то Гришан и погодился. Певец-кузнец.

Кончили они починку, начали пробовать. Все сделано было в аккурате. Часы пошли точно. Куранты время отбили чисто. Но только в самом большом колоколе нежданно-негаданно изъян нашелся. Трещинка, вроде, какая-то. Чуть-чуть дребезжание. Сдавать заказ в этаком виде, понятно, не тоже. И вот тогда спел Гришан свою последнюю песню, а потом серебром-то своим трещинку зачеканил.

Ты послушай, однако, сейчас по радио московские куранты полночь начнут отбивать. Да навостри ухо пуще и различай: где просто колокольный звон, а где душевное пение…

Первый землемер

Я еще вот этаконький был ростом, аршин с вершком, шел мне тогда, наверно, восьмой, не то девятый год, но дядю Андрея Кондратьича помню так, будто сейчас вижу.

Жил он от нашего двора по соседству, в избе-землянухе. Зимой, бывало, заметет-занесет его избешку снегом, сразу не найдешь: торчит из сугроба труба, дымок из нее стелется, печеным хлебом припахивает. А во дворе пусто: ни амбарушки, ни погребушки, ни колодца, ни бани. Только возле огорода, на угорке, стоял пригон — плетень круглый, на нем крыша, соломой крытая, тут дядя Андрей корову держал и кобылу Пегуху.

Кобыленка-то была маломерка беспородная, но зато выносливая, — хоть на пашне, хоть в пути-дороге.

Со смеху иной раз надорвешься, когда Андрей Кондратьич на Пегухе верхом проедет: лошаденка мелко-мелко трусит, копытами постукивает, а ноги Андрея Кондратьича по земле волочатся.

Один раз брал он меня с собой на мельницу. Вёшна только кончилась, зеленя уже на пашнях поднялись, а ехать приходилось десять верст, до реки Течи. Нагрузил дядя Андрей на телегу пудов двадцать зерна, меня поверх мешков усадил, сам взгромоздился, и покатили мы рано утром.

Ну, пока дорога шла ровная, Пегуха везла исправно, а версты за три до реки есть протока между болотами, тут мы застряли. За вёшну на протоке колею смыло, и как Пегуха на нее взошла, так все колеса телеги сразу утонули в грязи по самые ступицы. Тпру! Стоп! Вылезай и сгружайся!

Сколько ни бились, не могла Пегуха телегу вытащить. И лошаденку-то жалко ведь, надорвется. Вот, смотрю, Андрей Кондратьич вожжи развязал, гужи распустил, снял дугу, оставил телегу в протоке, а Пегуху вывел на бугорок и пошел сам впрягаться. Оглобли-то под мышками зажал, а чересседельник на плечи накинул, потом раскачал телегу в колее, туда-сюда — да ка-ак рванет! И повез…

На бугорке опять Пегуху в упряжку, и как двинулись мы дальше, пот со лба рукавом рубахи вытер, сунул в нос табаку понюшку и молвил:

— Да разе ж Пегуха могла справиться? Я сам-то еле-еле выволок!

Силища была у него непомерная, но к делу он ее применял мало, не от лени, а, пожалуй, от скуки. Помнится, так объяснял:

— Поди, кому она такая жизня на пользу? Сколько хребет ни ломай, все равно, то, чем земля наградит, царская власть отымет — богачам в утробу! Эх скушно, скушно…

Страсть как богатых отрицал, ни к кому из них во дворы не хаживал, шапку не ломал и не кланялся.

До Советской власти боролись, конечно, наши мужики с богатеями, как могли. Иной раз и побоища случались. Стенка на стенку. С оглоблями. С кольями. С одной стороны наши, третьеулошные бедняки, а с другой — хозяева, что всю первую в деревне улицу заселили.

Вот и пошлют, бывало, мужики гонца к дяде Андрею. В ночь-полночь, все равно. Ломается-де наша стенка, айда скорее, Андрей Кондратьич, выручай!

Тут он не мешкал, на сборы не тратился. Босиком, в одной рубахе, без шапки садился верхом на Пегуху, валенок в руку и пошел колотить. Мороз не мороз — гонит! А голой рукой не бил, опасался. Только валенком. Как почнет со стороны на сторону помахивать, то будто медведь по густому мелколесью протопал, лесинки-то примял, придавил.

Первоулошным все это было не в масть, не по нутру, так они порешили между собой во что бы ни стало поквитаться с Андреем Кондратьичем.

Справляли в деревне масленицу. Дядя Андрей тоже со своим дружком Аникой-воином, старым солдатом, брагой хмельной угостился, потом шли-шли они по первой улице — грудь нараспашку! И разморились, что ли, уселись возле дороги на сугроб, давай песни петь.

Подобрались к ним пятеро первоулошных богатеев. Быколомы натуральные, да к тому же в варежки свинчатку положили.

Один из них развернулся вправо и со всего-то маху — бац Андрея Кондратьича по скуле!

А дядя Андрей будто и не заметил, сидит поет.

Богатей снова его — бац! Тут дядя Андрей петь перестал, толкнул дружка в бок:

— Чего это, Аника? Вроде сегодня масленица, морозно, а откудов-то комары налетели, кусаются.

Потом уж поглядел на богатеев, пошевелил бровями, а брови-то у него были лохматые, вместе с бородой под один оклад.

— Вам чего тут занадобилось? Ну-ко, ступайте подобру!

В иное время он бы их пораскидал по сугробам, но в тот год уже установилась у нас в деревне Советская власть, ревком начал действовать, вот из уважения к своей родной власти и стерпел дядя Андрей, неловко было подымать завируху, у ревкома без нее хватало забот. По лесам еще белые банды скрывались, а в деревнях богачи от Советской власти хлеб прятали, то таились с обрезами по зауглам.

Вскоре после масленицы ревком назначил Андрея Кондратьича землю перемерять. Это был у нас большой перемер, с него, можно сказать, только и воспрянули мужики. Прежде, при царе-то, богатеи позабирали самолучшие пашни и покосы, теперь эти пашни и покосы ревком от них отобрал и велел самой бедноте разделить.

Михайло Крутояров, председатель ревкома, на деревенском сходе сказал:

— Ты, дядя Андрей, сделаешь по справедливости, без сватовства-кумовства, сначала вдовам и сиротам, что после войны остались, потом воинам, кои за отечество страдали, потом беднеющим мужикам, а уж первоулошным позади всех, отведи им дальние поля, кому сколь по закону положено.

Такое дело шибко по душе пришлось Андрею Кондратьичу. Он даже ответил тогда: наконец-де настоящего дела дождался! И бороду наполовину остриг, подровнял ее, в новые сапоги обулся, когда в первый день пошел с печатной саженью на поле.

Начал отмерять пашни и покосы сразу от Старой рощи. Тут земли черные, без суглинков, без солонцов, палку воткни, так и то из нее дерево вырастет.

А уж талица шумела вовсю: ручьи текли; на прогалинах молодая прозелень; соком березовым пахло; грачи гнезда чинили.

Мешкать было недосуг. Вот-вот талые воды схлынут в лога, пашни подсохнут, прогреются, надо сеять начинать.

За один день Андрей Кондратьич обмахал саженью поля до Холодной пади, а там, возле пади-то, прежде самый заглавный богач из нашей деревни, Флегонт Никитич, хозяйничал. У него весь лес был огорожен пряслом, в загородке изба полевая, навесы для коней. Он сюда нас, ребятишек, за ягодами и груздями не пускал. Только залезешь к нему в загородку через прясло, он сейчас же выбегает из избушки с ружьем, да горохом, не то солью в спины палит.

Вся эта благодать Флегонта по земельному перемеру досталась бабам-солдаткам Татьяне Череде и Анисье Ступочке.

— Ну, — сказал им Андрей Кондратьич, — ваше счастье, бабы! Теперича вы из нужды вылезайте, сейте хлебушко на здоровье, а из лесу себе ставьте дома новые.

А Флегонт в драку на Андрея Кондратьича кинулся: глаза горят, сам от злости в ознобе корежится, в руке топор.



Поделиться книгой:



Регистрация