Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Озеро синих гагар - Сергей Иванович Черепанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Всех порешу, — кричит, — не смейте мою землю трогать!

Бабы, конечно, от страху сразу наутек бросились, мужики, кои делить землю помогали, посторонились и в кусты подались, — не ровен час, от злодея добра не дождешься! Лишь Андрей Кондратьич ни шагу назад не ступил, сгреб его и вместе с топором в болото забросил.

— Искупайся в холодной воде, охолонись!

И на добавок внушил:

— Ой, не балуй, Флегонт, супротив народной власти! Худа наживешь…

Пока опять мужики и бабы собрались, да пока Андрей Кондратьич с ними судил-рядил, как поделить землю Флегонта, чтобы ни Татьяна, ни Анисья в обиде не остались, день кончился, туман с пади начал подыматься. Уговорились отложить работу на утро. Мужики с бабами ушли в деревню ночевать, а дядя Андрей на месте остался. Я-де утром-то пораньше встану и до вашего прихода обойду поля.

Разложил он на еланке костер, высушил одежу и сапоги и раздумался о самом себе. Скушная прошла жизнь, со всех сторон никудышная. Что же это, право, за жизнь, ежели сила в тебе пропадала! Это ведь одинаково, что взять сто рублей, положить их в карман, а самому с голоду подыхать. Ни тебе радости, ни людям! Этак-то пройдет твоя пора, и добрым словом никто не помянет: был на свете, а все равно, что и не был!

Жалко ему стало себя. Вот, дескать, теперич родиться бы, или помолодеть бы, так развернулся бы на оба плеча, поробил всласть! Перво-наперво на протоках и на ручьях мосты бы поставил, чтобы кони не надрывались. Наготовил бы бревен и срубил бы для школы новый сруб-дворец деревянный: ну-ко, парнишки-ребятишки, садитесь за буквари, хватит вам на полатях тараканов считать, умом запасайтесь, не зря от Ленина Советская власть пришла! Э, да мало ли какие нужные дела можно руками поднять…

Шибко задумался-то, даже в костер корья подбросить забыл и не услышал, как позади сухие сучки под чьими-то ногами хрустнули, не заметил морды козлиной, которая из чащи высунулась.

Спохватился, да поздно! Руки, ноги оказались накрепко связанными, а сам уже на елани лежит, в темное небо смотрит. Заворчал было:

— Что за оказия, кто балует?

Тут над его ухом по-козлиному замемекало, козлиный дух в нос шибанул, а в бок вострые рога уперлись.

Вгляделся Андрей Кондратьич: да ведь это Флегонт в козлином обличье! Та же борода сивая клинышком, та же нижняя губа отвислая, и в одной мочке серьга медная болтается. В деревне никто из мужиков на ушах серьгу не носил, только этот Флегонт. И не сам он ее вздел-то в мочку, а старуха одна прохожая. Попросила она у него с устатку квасу попить, он даже простой воды не подал, вот старуха и наказала: «От тебя-де для людей, как от козла, — ни шерсти, ни молока! Так век козлом и промаешься, пока какое-нибудь доброе дело не сделаешь, а в залог на то, вот эта серьга медная». Соседи Флегонта сказывали, будто с тех пор по ночам у него обличье стало меняться, он дома ночевать не оставался, в загородку уезжал и до утра по лесам бегал. Дядя Андрей над такой байкой, бывало, смеялся, — врут соседи, не дорого берут! — да вот случилось, самому пришлось повстречаться.

Двинул он плечами, поднатужился, — порвать бы путы! Не то злодей бок прободает рогами. Раз, два взял — не берет! Из конопли веревки скручены, хитрыми узлами завязаны.

— Ой, наживешь-таки себе худа, Флегонт! — опять предупредил Андрей Кондратьич, — сполна за меня ответишь, коли жив не останусь!

Замемекала козлиная образина, прицелилась, было, прямо в грудь ударить, но ведь известно: козел хоть и любит в чужом огороде капусту глодать, все же оглядывается.

Вот и надумал Флегонт за собой следы скрыть. Как раз рядом с еланкой между берез муравьи городище построили. Переволок он Андрея Кондратьича туда, поверх муравьиного городища положил. И так-то это ему пришлось по уму, даже от радости подпрыгнул вверх. Уж чего проще: на съедение отдать! Все останется шито-крыто.

И убежал.

Чует Андрей Кондратьич, муравьи к нему под рубаху поползли. Ну, думает, до утра не дождаться, красной зорьки не повидать. Кому-то иному придется перемер земель доводить до конца.

Поворочался еще на боку, попытался встать и задел головой что-то мягкое, как варежка. Замельтешили на березах светлячки, колокольчики полевые на елани зазвенели, огнецветы заполыхали.

Посмотрел Андрей Кондратьич ближе — вовсе это не варежка, больше похожа на ремезово гнездышко или на пестерюшку с крышечкой. Только пестерюшка не простая, не из лыка, не из краснотала плетеная, а из конского волоса выткана и на ветку привешена. Открылась на пестерюшке крышечка, а там вроде спаленка, вокруг пухом выложена, и сидит на том же пуху девчушка, сладко-спросонья позевывает.

— Это ты, — спрашивает, — дядя Андрей, меня потревожил?

— А ненароком я, — отвечает Андрей Кондратьич, — в темноте-то было незнатко, ночь ведь, а тут меня мураши шибко кусают. Хотел веревки порвать.

— Кыш вы, мураши! — прикрикнула девчушка из пестерюшки. — Не смейте человека трогать! Соберитесь-ко все вместе, зубами путы перегрызите, а ты, дядя Андрей, уж сделай милость, поправь им городище, где придавил.

Размял руки-ноги Андрей Кондратьич, пособил муравьишкам и рассказал, как и почему тут оказался.

Девчушка из пестерюшки-то по серебряной лесенке спустилась, встала на пенек, фонарик подняла.

— Ладно, дядя Андрей, ты поутру свое дело продолжай, а уж я сама с Флегонтом управлюсь. От него здесь житья не стало. Ягодка-клубника для людей растет, травы-то медовые для пчел цветут, а он все подряд косит на сено скоту. Не то погляди, сколь тут в лесу пеньков! Это он же белые березы на дрова перевел, а дрова продал и деньги в кошель припрятал. От нужды, что ли?

— Небось, ты грозишься только? — полюбопытствовал Андрей Кондратьич. — Он, поди-ко, даже ухом не поведет. Мала ты шибко…

— А ты про Василису-травяницу слыхал?

И вместо девчушки-то из пестерюшки на пеньке вдруг старуха оказалась, та, что как-то в деревне была и квасу у Флегонта просила.

— За любое добро я добром же плачу, а за зло — наказанием. Чего Флегонт заслужил, то и получит. Вот завтра утром подойдет к своему двору, а двор не узнает. Станет потом из деревни в деревню ходить свой двор искать, как козел бездомный. Это и будет ему от меня наказание за то, что природу портит и что тебя, трудового мужика, хотел загубить.

— Ты, конечно, можешь поступать, как хочешь, — молвил Андрей Кондратьич, — а нам он, Флегонт-то, теперич не страшен. Мы сами хозяевами стали. Для самих себя будем стараться. Вот бы только поскорее перемер земли кончить.

— Ишь ты-ы! — даже изумилась Василиса-травяница. — Значит, все вы мужики к правильной жизни пришли?

— Советская власть нас к этой жизни-то привела и двери в нее открыла. Земля теперич нам навечно отдана. Все пашни, леса и покосы. А мне вот от общества почет оказан: велено землю поделить! Чтобы ни одна семья без надела не осталась.

— Ишь ты! — опять сказала Василиса-травяница. — А я тут у себя в спаленке всю-то зиму проспала, слыхом ничего не слыхала, какие у вас перемены вышли. Ну, а коли так, то ждите нынче большого урожая. Уж я постараюсь. И травы вам выращу и хлеба подыму.

— За то спасибо тебе, — отбил ей поклон Андрей Кондратьич. — Мужики и бабы тоже нынче в охотку робить-то будут. Во всю силу. А силы у нас, у мужиков, много. Так что, твой труд зазря в поле не пропадет.

— А меряешь-то ты землю чем?

— Да из палок печатную сажень изготовил, — три аршина и три вершка.

— Этак ты долго ходить будешь. Не успеешь до начала сева. К тому же, как тебе от народа сказано?

— Без обид поделить.

— То-то же, без обид. Это не просто. Ну, да ладно, может, и тебе я чем-нибудь помогу…

Подвела она Андрея Кондратьича к старой осине, которая поодаль от еланки стояла, и по корью палочкой постучала.

— Вот у нее, у осины-то, под корнями сажень-самоходка лежит. Ежели сумеешь достать, свой долг перед народом с лихвой исполнишь. С ней, с саженью-самоходкой, все поля в один день перемеряешь, а там, где ты с ней пройдешь, не останется на пашнях ни суглинков, ни беликов, ни орешников, только чернозем богатимый. Значит, для всех, кому от Советской власти наделы положены, никаких обид не случится.

Примерился Андрей Кондратьич: велика осина, могуча, развесиста. А корни коряжистые.

— Ладно, завтра поутру принесу сюда лопату и топор, откопаю сажень-самоходку.

— Утром-то нельзя, — сказала Василиса-травяница. — Надо сажень-самоходку взять, пока осина спит.

— Э, да чего это я, без лопаты поди-ко не справлюсь! — рассердился сам на себя Андрей Кондратьич. — Есть ли на свете такое, чего бы я осилить не мог. Ну-ко!..

Обхватил осину обеими руками, рванул, сколь было мочи, и выдрал напрочь. Опрокинулось дерево, затрещали и оборвались корни. А из-под них белый камень обнажился. И тут, на камне, сажень-самоходка. Взял ее Андрей Кондратьич, повертел в руках, — как перышко легкая, а из чего сделана, не понять.

Тем временем Василиса-травяница опять девушкой обернулась и в пестерюшке укрылась.

Снова в лесу стало темно, глухо. Поглядел Андрей Кондратьич, а костер-то у него уже совсем потух, и сквозь вершины лесин заря начала пробиваться. Он уж было подумал, уснул-де, наверно, крепко, и приснился ему такой чудной сон. Но, однако, вот обрывки веревок валяются, которые мураши перегрызли, а вот и сажень-самоходка тут рядом лежит, как перышко легкая.

Вскоре развиднелось, талые воды с угорка зажурчали. Налетел с полуденной стороны теплый ветер-ярило, от вёшны посыльный.

Еще мало времени погодя вернулись с ночевки мужики и начали Андрею Кондратьичу рассказывать, что Флегонт по деревне бегает, никак своего двора не может найти, что учитель приехал всех мужиков грамоте обучать, а от ревкома вышло решение до начала сева везде на протоках мосты поставить, и чтобы Андрей Кондратьич поскорее с перемером земли управился, потому как надо бревна заготовлять, да школу и избу-читальню строить.

— И с тобой чего-то сделалось, дядя Андрей, — сказала ему Татьяна Череда.

— Вроде ничего.

— Нет, помолодел ты, кажись, на много годов.

— Не помолодел, но душой взыграл, — исправил Андрей Кондратьич. — Жить стало не скушно. Добро стало жить. Себя по пустякам тратить не надо. Вот еще вечор лишь думы да мечтания были. А сегодня уж и вправду так.

Потом взял сажень-самоходку, приставил ее к ноге, крикнул мужикам:

— Айдате, пошли! Новой саженью для новой жизни землю отмеривать!

Вот таким-то и остался он в моей памяти.

Типун-трава

Вот ведь, совсем забыл, как ту баушку по имени звали. Только прозвище помню — Рябушка. Рябенькая она была. Веснушчатая. Идет, бывало, с поля, на палочку опирается, а у самой на загорбке мешок с травами. Это она целый день ползала там, на лугах-то да на еланях, и травы по листику, по цветочку, по корешку набирала. Я как-то спрашивал ее: «Для чего ты запасаешься ими? Уж не знахарка ли ты?» Ну, она поглядела на меня этак не шибко добро, а все-таки не обиделась. «Я, — говорит, — никакая не знахарка, сама никого от болезней не пользую, а просто кому чего надо, то и даю. Даже из городу ко мне нарочито ездят люди, травы берут. Хоть и неученая и дальше деревни никуда не бывала, однако знаю, где нужную травку найти и к чему ее приспособить». Тут и показала она мне их большой пучок. «Вот, — говорит, — травы, коли сердце болит: наперстянка и горицвет, да багульник, боярышник и желтушник. А вот от живота: очиток, и льнянка, и вьюнок. От кашля: алтейка и душица, да первоцвет, мать-и-мачеха. Но пуще всего ищу я типун-траву!» Мне даже смешно стало: «Это что же, трава такая — типун? К чему она? Уж не от нее ли типун на языке бывает?» Баушка лишь головой покачала: «Экой ты! Небось, про такую траву никогда не слыхал? А знать-то про нее надо, и ежели где она повстречается, выдрать и сничтожить. Я вот хожу по полям-то, свое дело сполняю, да всюду смотрю: не появился ли где-нибудь «волчий глаз»? Это я так ее цветки называю, они по ночам злым зеленым огнем горят».

Может, и не запомнился бы этот разговор с Рябушкой — мало ли бывает-то всякой всячины. Да и в житье нашем деревенском полно забот. Хлеборобство — дело великое! Через него весь народ кормится. Вот как вешние воды с полей сойдут, появится на угорках первая прозелень, и когда земля под солнцем прогреется да взовьется над ней жаворонок и запоет свою песню, с тех пор даже никаких иных мыслей нету, как лишь о хлебе. Так до самой осени покою не знаешь. За вёшной подступит сенокос, потом жатва и молотьба. Из-за забот не замечаешь дворовых ворот! Ну и баушек-то в деревне не одна лишь Рябушка. В каждой семье своя есть. А случилось так, что ночевали мы как-то в поле вместе с дедом Федюней. Ночь опустилась темная, без единой звездочки. Кони наши паслись подле балагана, тут ярко костер горел, а мы сидели у огня на чурбаках. Мне что-то просто к слову пришлось про Рябушку промолвить. Тогда вот и довелось о ней сказку услышать. И о типун-траве.

— Рябушка-то, небось, уже давно второй век живет, — сказал дед Федюня. — Я еще парнишкой был, а ее уж и в ту пору баушкой звали. Родни-то у нее здесь никого нету. Проживает она тут не полный год, а только с вёшны до осени. Потом, сразу после жатвы хлебов, куда-то девается. Бают люди, что в гору уходит. На всю зиму там сама себя закрывает. Гора сплошь каменная. У самой речки. А речка тихая, берега у нее по левую сторону пологие, по правую — крутые, и растет на них лес густой. Сколько до того места верст, поди-ко, не меряно, но за один день на телеге не доедешь и пешком скоро не дошагаешь. Рябушка, как время настанет уходить, вот этак ладошками хлопнет, и в тот же миг выбегает ей навстречу из соснового подлеска марал рогатый, берет ее на спину и мчит.

Шибко ловкий был дед Федюня сказки-то сказывать. Как поведет, как начнет узоры плести — только диву даешься!

По тому, как он говорил, баушка Рябушка родом-то была не здешняя, а с предгорий, что ли.

Любила она в молодости рукодельничать и в междуделье по лесам бродить. Отец даже предупреждал ее:

— Ты, девка, далеко не ходи. Ягод и груздей можно, поди-ко, и на ближних увалах набрать. Невзначай наживешь себе лиха!

— Кому я нужна, небаска́я-то! — отвечала Рябушка. — И взять с меня нечего — одежка бедная, самотканая.

Никто, впрочем, даже и догадаться не мог, что в лес-то ее не только дело манило. Ягод да груздей приносила она завсегда много, а с том, чем еще занималась, помалкивала.

Вот если бы удалось тогда подсмотреть за ней, то узнали бы люди, что девка она не простая.

Заберется подальше в трущобу, на облитую солнечным светом еланку и почнет сама с собой вытворять: этак вот встанет лицом к свету, полушалком взмахнет и сразу весь облик меняет. Лицо у нее становится чистое, как молоком отмытое, а вместо самотканой одежки — платье нарядное, золотыми паутинками простроченное, серебряными цветками изукрашенное. Второй раз полушалком взмахнет, враз откуда-то из-под камней ручей зажурчит, и в ту же пору выбегает к нему марал, чтобы прохладной воды напиться.

Отец-то Рябушку лишь вырастил. Сам он бездетный был. Вот этак же бродил как-то по лесу и под кустом черемухи её в зыбке нашел. Висит зыбка на ветках, от ветру качается, а поблизости ничуть-никого, ни единой живой души. Взял он тогда девчушку к себе домой, пуще чем о родной заботился И совсем ему невдомек было, что имела она марала — брата родного.

Так и встречалась Рябушка с братом-то, прохладной водой поила, а потом с ним в пляску пускалась. Натешатся, наиграются, сколь надо меж собой набеседуются, и уж тогда каждый в свою сторону разойдутся.

Подступило, однако, время девку замуж выдавать. Ждут-пождут в дом женихов, а никто не идет, не едет, все сватья с женихами двор минуют. Иная бы девка от стыда не знала, куда деваться, но Рябушка и бровью не вела. Отец-то, бывало, горюет, а она, знай, песенки попевает и, чуть свободная минутка, в лес бежит.

Лето уж кончалось. Вот пришла она однажды на свою еланку, полушалком взмахнула, в наряд дивный оделась и собралась было брата-марала позвать, как почуяла вдруг: кто-то глядит на нее. Обернулась и обмерла. Возле еланки, под рябиновым кустом, молодой парень стоит. Кудри-то у него из кольца в кольцо, брови черные.

Взял ее тот парень за руки и увел еще дальше в трущобу. Только на другой день Рябушка огляделась, осмотрелась: вокруг — все чужое, немилое. Везде сумрак, сырость, осока резучая, трава ползучая. Неба не видать. Птичьих голосов не слыхать. Да и жилье поганое: не изба, не сарай, а больше похоже на землянку, кою топят по-черному, без трубы. Ни печи, ни полатей. Вместо стола посреди избы брошен пенек сосновый, вместо лавки — бревно осиновое. А на бревне-то, по всему видать, ее муженек сидит и кедровые шишки лущит. Вгляделась она в него, и опять оторопь будто насквозь ее пронзила. Это же Лиходей! Лицом-то чист, да телом, что трубочист! Никогда в жаркой бане не парится, в воде не полощется. С виду вроде бы добрый человек, но язык у него злой: слово вымолвит — как в душу ужалит. Где появится, там горе лихое. То молву пустит худую, то ребенка сглазит, на доброго мужика напраслину возведет, кляузу сочинит, то суседей, дружных между собою, поссорит, или от парня его зазнобушку отвратит.

«Вот так попалась я, — чуть поправившись от испуга, подумала Рябушка. — Не смогу я жить с Лиходеем, ненавистен он и шибко много зла людям творит. А как убежать отсюда? Брат помог бы, но ежели Лиходей дознается, погубить его может. Видно, уж придется мне на крайнее средство решиться…»

Взяла она свой полушалок заветный, пополам его разорвала, потом одной половинкой себя укрыла, а другую-то на землю бросила, ногой по ней топнула и крикнула Лиходею: «Сгинь, сгинь, проклятый! Ни света тебе ясного, ни света полуночного!» И провалился он вмиг под землю, а на том месте вдруг речка тихая потекла и большая каменная скала воздвиглась. Посмотрела Рябушка на свое отражение в заводи и запечалилась — сама-то почти баушкой стала: волосы словно куржаком охватило, по лбу и по щекам морщинки прорезались и, вместо дорогого наряда, опять все самотканое.

И осталась она тут жить, горе свое терпеть. А вскоре родилась у нее дочь. Горя-то еще больше прибавилось. Всяко старалась Рябушка ей любовь и добро внушать, рукодельничать учила, чтобы никакое дело у нее из рук не падало. Ну, и баловала ее, понятно: одна дочь — вся радость! Она-де не виновата, что отец был худой! И про Лиходея как-то нечаянно ей промолвилась. Дескать, он всю жизнь мне испортил, так хоть ты будь усладой!

А девка выросла вся в отца. Поглядишь сыздали — глаз не отведешь: черные волосы кучерявые, длиной аж до пят, брови выгнутые, взгляд пронзительный, а поближе узнаешь — зла, своевольна, завистлива сверх всякой меры. Робить так и не научилась, только у речки сидела и собой любовалась. Да по ближним деревням повадилась бегать. Сглазит парней-женихов, те и маются, от невест отказываются, сохнут по ней. Ей лишь любо! Материного брата-марала начала обижать. Призовет его мать-то, чтобы прохладной водой напоить и повидаться с ним, а девка-лиходейка сядет на него верхом и понужать кнутом примется.

Терпела Рябушка все это, а наконец поняла: с девкой-то сладу нет, нельзя ее в люди пускать. Вот и сама-то от нее уж извелась, совсем баушкой стала. И припугнула:

— Перестань лиходеить. Не то накажу! Ох, типун ты мой, болячка на сердце.

Та посмеялась лишь над старухой, потешилась, а не унялась.

Рассердилась тогда на нее Рябушка:

— Выходит, зря трудилась я, ночи возле тебя не спала, из болезней выхаживала, поила-кормила, лучший кусок хлеба тебе отдавала. Змея ты лохматая…

Да в расстройстве таком и топнула ногой по земле. Тут ахнула было, а уж поздно, не воротишь: девка в змею превратилась — тело гладкое, а голова вся черной косой укрыта. Зашипела змея и сразу же уползла куда-то. Кинулась Рябушка ее искать, чтобы изловить и людей от нее оградить, весь лес вдоль и поперек взяла, а после змеи даже следов не осталось.

Мало времени погодя стали люди в деревне поговаривать между собой, какая-то, дескать, в Суходоле, — это в самой дальней полевой ложбине, — типун-трава появилась. Сама травка тонюсенькая, видом черная, притронешься, как крапива жжет. А цветок у нее распускается лишь по ночам. Этакий зеленый цветок, злой, будто глаз волчий, светится. Глядеть страшно! А поглядишь, так душа заноет, защемит, покоя себе не найдет. Тоска навалится. Не радует ничего. Все не мило. И вдобавок зависть к другим людям одолевает.

Сговорились мужики, литовки наточили и все то место Суходола, где типун-трава росла, выкосили. Через неделю она снова поднялась. Уж после этого всем жителям было сказано: Суходол стороной обходить. Ну, сколь ни береглись, все ж таки беду испытали. Больше всех при этом Аникею Уразе досталось.

Аникей-то жил по-суседски с Афоньшей Блиновым. Оба мужика молодые, сильные да веселые и дружбу вели давно. На праздниках, бывало, завсегда гуляли одним застольем. А вот через ту типун-траву чуть навеки не разошлись.

Их парнишки как-то летней порой в лес бегали за груздями. Афоньшин сынок вечером вернулся с полной корзинкой, а Аникеев где-то отстал, заблудился. Спросил Аникей:

— Ты где моего Гаврюшку оставил?

— А в Суходоле мы с ним были, — ответил парнишка. — Там в перелесках грузди еще никем не ломаны…

— Ох, шальные вы! — заругался Аникей. — Ведь было же велено туда ногой не ступать…

Однако, делать нечего, — надо Гаврюшку искать. А ночь наступила непроглядная. Собрался Аникей, и Афоньша Блинов с ним вместе пошел. Небось, до полуночи они вокруг Суходола бродили, Гаврюшку звали, а потом уговорились, березовые колки, что по Суходолу толпятся, тоже оследовать. Афоньша зашел в один колок, Аникей — в другой. Пока близко были, перекликались, дальше не слышно стало.

От дерева к дереву шел в темноте Афоньша и тут на Гаврюшку наткнулся. Парнишка с испугу на березу взобрался, привязал себя кушаком к сучку. Снял его мужик, поругал для порядка, затем вывел на поляну, стал Аникея звать. И кричал, и свистел — в ответ ни звука. Глухая тишина в лесу. «Ну, — подумал Афоньша, — это уж наверняка что-то неладно!» Оставил Гаврюшку на месте, приструнил: ты-де не смей никуда с этого места даже шагу ступать, а сам побежал бегом в тот колок, куда Аникей отправился.

Между тем Аникей у опушки колка стоял. Сонный будто. Стоит и голову книзу клонит. А в подлеске, посреди травы, что-то зеленое светится. Афоньша сразу сообразил: типун-трава цветет. И смотреть туда не стал, отвернулся. Толкнул Аникея: «Пробудись же ты, скинь с себя одурь-то!» Тот покачнулся, чуть не упал, да забормотал и руками начал по кустам шарить. «Ах ты, вот ведь приключилась какая оказия! — ужаснулся Афоньша, но друга не бросил, взял его себе на плечи, вынес подальше на угорок, начал отхаживать. Пока так канителился с ним и за Гаврюшкой присматривал, от холодной росы весь промок, застудился и в тот же день, как дружка домой предоставил, сам занемог.

Вскоре Аникей оклемался,[15] только уж трудно было его узнать. Такой весельчак бывал, а тут вдруг и на людей перестал глядеть, ни с кем не здоровается, хмурый, злой, как с похмелья. Жену до слез довел, Гаврюшку чуть со двора не прогнал. И Афоньшу, небось, добрым словом не вспомнил. Мало того: со зла и с зависти у Афоньши в поле хлеба испортил. У них хлебные-то полосы рядом были. И сеяли они вёшной пшеницу совместно. Но у Афоньши колос пшеницы оказался увесистее, а у Аникея похуже. Так и не дал хлебам на полосе у Афоньши дозреть, прежде поры их скосил.

Чужой стал людям-то, начали мужики его избегать. Он все у себя дома торчал, как медведь в берлоге. В одиночку-то шибко затосковал, а с тоски загулял. Но и гулянка пошла не в радость.

Перед ним полон стол еды и закусок всяких, в двухведерной корчаге медовуха кипит, а пить-есть, окромя него, некому, хорошую песню на два голоса спеть не с кем.



Поделиться книгой:



Регистрация