Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: 1. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. - Анатоль Франс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дафна

Готовьте же ваш пир, но только похоронный! Из сети не уйти, создателем сплетенной. О, как жестоко ты мне протянул, старик, И жизнь и счастие в последний этот миг!

Гиппий

О Дафна милая, что шепчешь ты страдая? В моей руке твоя совсем как ледяная!

Дафна

Готовьте мирру вы и саван для меня! Так ты подумал, друг, — тебе не изменя, Я матери своей и богу изменила И, полюбив тебя, осталась жить, мой милый? Пришла я потому, что умереть должна, И весь мой дар тебе — лишь смерть моя одна. Про яды слышал ты, что варятся ночами И фессалийскими настоены цветами? Я в чаше бледного отведала питья, И стынет кровь моя, и умираю я.

Гиппий

О горе, о тоска! Венок цветущий, падай!

Дафна

Что я свершила, то свершилось. Так и надо. Любви могущество по мне познайте вы, Запомнив все, что здесь вы видели, увы! Пускай же матерей моя отучит доля Своих детей губить, на мрачный брак неволя. Будь воля господа, все вышло бы не так. Жизнь улыбалась мне. Меня манил очаг, Где, нежности полна, но и сознанья силы, Жена покорная, дитя бы я растила, Чтобы его расцвет любовью овевать… Вот и заря, друзья, и скоро день опять! Так поспешим туда, где холм алеет низкий, Где милый мой родник бьет из-под тамариска. Но ночь ко мне идет, все мраком осеня, — Скорее, мой супруг, снеси ты сам меня На ложе, где бы я нарядная лежала. Сам на меня набрось ты мертвых покрывало. Прощай, отец, вы все! Живи, любимый мой!

Гермий

Она мертва. Дитя, прощусь навек с тобой. Убийца ты — жена. Бог с буйной дернул силой, — И ты уж удила, все в пене, закусила. И потому-то вот без чувства, без ума Меня, и дом, и дочь сгубила ты сама. Да, человек жесток, богами одержимый! Бежать, свои сады, Элладу, дом родимый, Твой лоб запятнанный — все кинуть навсегда! Цветок мой, дочь моя! Ох, горе мне, беда!

Каллиста

А сердце матери — как на копье подъято. О боже, просвети, когда я виновата, И накажи меня. Но нет моей вины, И все дела мои к тебе устремлены, Во славу господа и людям во спасенье. Ведь милости твоей я чую дуновенье. Мой драгоценный дар тебе — слеза моя. Из глубины скорбей тебя восславлю я, Твоею мудростью ниспосланную муку. Ты взял дитя, — твою благословляю руку!

Феогнид

Ты только рвением была ослеплена. Но в сердце вера есть. Тебя спасет она. Кладите мертвую лицом к заре востока!

Гиппий

Назад, она моя! Я с ней уйду далеко, Покину вместе с ней опустошенный свет, Где больше ни любви, ни красоты уж нет. Пусть богу мертвецов все на земле подвластно, — Уйду туда, где жизнь, где свет сияет ясный. И сосен и дубов нарубит мой топор, Чтоб для обоих нас один пылал костер. И в этом пламени и в ярком этом свете Мы в амиантовой, единой крепкой сети Покинем мир земной, что мне уже постыл, — И возлетим к богам, в священный хор светил.

Музыка. Занавес медленно падает, в то время как Гиппий уносит Дафну и восходит на холм в глубине сцены.

Конец

ИОКАСТА (JOCASTE)[26]

I

— Как, неужели вы кладете лягушек в карманы, господин Лонгмар? Вот гадость!

— Дома, мадемуазель, я распластываю лягушку на дощечке, вскрываю ее и тоненьким пинцетом раздражаю брыжейку.

— Вот ужас! Ведь лягушке больно!

— Летом больно, зимой не очень. Если брыжейка воспалена из-за старых повреждений, боль становится такой острой, что сердце останавливается.

— Чего же ради вы истязаете бедненьких лягушек?

— Ради создания экспериментальной теории боли. Я докажу, что стоики[27] сами не знают, о чем говорят, и что Зенон[28] был олухом. Вы не знакомы с Зеноном? И не знакомьтесь. Он отрицал ощущение. А ощущение — это все. Вы получите ясное и полное представление о стоиках, если я скажу вам, что они были скучны, глупы и только прикидывались, будто презирают боль. Полежал бы такой проповедничек, как лягушка, под моим пинцетом, тогда увидел бы, можно ли подавить боль одним усилием воли. Впрочем, способность испытывать боль в высшей степени полезна для животных.

— Да вы шутите! Зачем нужна боль?

— Боль необходима, мадемуазель. Она оберегает каждое живое существо. Если бы мы, например, обжигаясь, не испытывали нестерпимой боли, то так, незаметно, и сгорели бы дотла.

И, взглянув на девушку, Лонгмар добавил:

— К тому же страдание прекрасно. Рише[29] сказал: «Связь между умственным развитием и болью так тесна, что существами, наиболее развитыми умственно, являются именно те, которые способны страдать сильнее других».

— И вы, разумеется, считаете, что способны страдать сильнее всех на свете. Попросила бы я вас поведать мне о своих страданиях, да боюсь быть нескромной.

— Я уже сказал вам, мадемуазель: Зенон был дураком. Я кричал бы, если б очень страдал. А вы впечатлительны, вместо нервов у вас чувствительные струны; страданья превратят вас в звучный инструмент с клавиатурой в восемь октав и сыграют на ней, когда им вздумается, замысловатые и сложные вариации.

— Попросту сказать, я буду очень несчастлива? Вот противный! Никогда не знаешь, всерьез вы говорите или шутите. А мысли у вас такие мудреные, что, хоть я плохо их понимаю, и то голова идет кругом. Послушайте, раз в жизни будьте умником, если можете, и отвечайте толком. Неужели вы нас действительно покидаете и отправляетесь в дальние края?

— Да, мадемуазель, покидаю. Навеки прощаюсь с госпиталем Валь де Грас[30]. Не прописывать мне там больше микстурок. Я сам просил откомандировать меня временно в Кохинхину[31]. В данном случае, как, впрочем, и всегда, я принял это решение после зрелых размышлений. Вы улыбаетесь? Считаете меня ветреным. Но выслушайте мои доводы. Во-первых, я отделаюсь от привратниц, служанок, хозяек гостиниц, коридорных, старьевщиков и прочих ярых врагов моего домашнего благополучия. Больше не увижу, как ухмыляются официанты. Вы не замечали, мадемуазель, что у всех официантов, как на подбор, великолепная черепная коробка? Вот — плодотворнейшее наблюдение… Но не стоит сейчас развивать теории, которые оно подсказывает. Больше не увижу я бульвара Сен-Мишель. В Шанхае я найду богатый материал по остеологии[32] и допишу статью о строении зубов у представителей желтой расы. И, наконец, я утрачу румянец, свидетельствующий, по вашим словам, о крепком до неприличия здоровье, и стану смахивать на выжатый лимон, а это куда поэтичнее. В печени у меня произойдут сложные изменения, которые живо возбудят мою любознательность. Согласитесь, ради всего этого стоит отправиться в далекие края.

Так говорил в саду, окружавшем загородный дом, Рене Лонгмар, младший военный врач. Перед домом зеленела лужайка с маленьким прудом посредине и искусственным гротом в дальнем конце, с иудиным деревом и с кустами остролиста вдоль ограды; за оградой раскинулась живописная равнина, по которой бежала Сена, слева извивавшаяся в светло-зеленых берегах, а справа перечеркнутая белой полоской моста и пропадавшая в том необъятном нагромождении крыш, колоколен и куполов, имя которому — Париж. Свет, падавший в мглистой дали на золоченый купол Дворца Инвалидов, преломлялся снопом лучей. То был синий и знойный июльский день; кое-где в небе застыли белые облака.

Девушка, сидевшая в железном садовом кресле и говорившая с Лонгмаром, примолкла, вскинула на него большие ясные глаза, и нерешительная грустная улыбка тронула ее губы.

Неуловим был цвет ее глаз, глядевших робко и до того томно, что все личико, озаренное ими, приобретало какое-то странное, чувственное выражение; нос у нее был прямой, а щеки чуточку впалые. Женщинам не нравилась ее матовая бледность, и они говорили: «У этой барышни совсем нет красок в лице». Рот был великоват, очерчен мягко, а это — признак врожденной доброты и простосердечия.

Рене Лонгмар сделал над собой усилие и снова принялся за свои несносные шутки:

— Ну уж так и быть, признаюсь вам. Я покидаю Францию, чтобы избавиться от своего сапожника. Просто не выношу его грубого немецкого акцента.

Она еще раз спросила, неужели он действительно уезжает. И Рене ответил, сразу став серьезным:

— Поезд отходит завтра в семь пятьдесят пять утра. Двадцать шестого в Тулоне я сажусь на борт «Мадженты».

В доме застучали биллиардные шары, и чей-то голос, несомненно южанина, с важностью провозгласил:

— Семь против четырнадцати.

Лонгмар взглянул на игроков, видневшихся за стеклянной дверью, нахмурил брови, неожиданно попрощался с девушкой и быстро зашагал к калитке; он сразу изменился в лице, и на глазах у него выступили слезы.

Таким и увидела Лонгмара девушка, когда его профиль мелькнул над кустами остролиста, за железной оградой. Она вскочила, бросилась к ограде, прижала платок к губам, словно заглушая крик, но вдруг решилась, протянула руки и позвала сдавленным голосом:

— Рене!

И бессильно уронила руки: было слишком поздно, он не услышал.

Она прильнула лбом к железной решетке. Лицо ее мгновенно осунулось, и вся она поникла — все в ней говорило о непоправимой утрате.

Из дома послышался тот же голос — голос южанина:

— Елена! Мадеры!

Это звал дочь г-н Феллер де Сизак. Выпрямившись во весь свой маленький рост, он стоял у доски с железными прутьями — игроки нанизывали на них деревянные колечки, отмечая очки. Он натирал мелом кончик кия, и поза его была весьма картинна. Глаза его искрились из-под чащи бровей. Вид у него был хвастливый и самодовольный, хотя партию он блистательно проиграл.

— Господин Хэвиленд, — обратился он к гостю, — мне хочется, чтобы моя дочь сама попотчевала нас мадерой. Что поделаешь! Человек я патриархальный, ветхозаветный. Думаю, что вы, как подобает островитянину, тонкий знаток всех вин вообще и мадеры в частности. Отведайте-ка моей, прошу.

Господин Хэвиленд посмотрел на Елену тусклыми глазами и молча взял рюмку, которую она принесла на лакированном подносе. То был долговязый, длиннозубый, длинноногий, рыжий и плешивый господин в клетчатом костюме. Он не расставался с биноклем, висевшим у него через плечо.

Елена тревожно взглянула на отца и вышла. Казалось, ей было не по себе от его многословия и неумеренной любезности. Она велела передать, что ей нездоровится, и просила извинить, что не выйдет к обеду.

В столовой, размалеванной под стать бульварной кофейне, сам г-н Феллер де Сизак с шумом наливал, резал, раскладывал по тарелкам. «А вот и лопатка для рыбы!» — возглашал он, хотя лопатка была у него под рукой. Он пробовал лезвие ножа с важностью ярмарочного фокусника и засовывал салфетку за вырез жилета. Он расхваливал свои вина и долго говорил о сухом сиракузском, прежде чем его раскупорили.

За столом, угрюмо и язвительно усмехаясь, прислуживал садовник, крестьянин из пригорода, нанятый на весь год. Он отпускал по адресу хозяина довольно дерзкие замечания, которых г-н Феллер как будто и не слышал.

Господин Хэвиленд, лицо которого было испещрено багровыми прожилками, много ел, наливался кровью, пребывал в меланхолии и молчал. А г-н Феллер де Сизак, хотя и заявил, что о делах говорить не время, почти тотчас же пустился рассказывать, чем он сейчас занимается. Он был поверенным по всевозможным делам — его клиентуру составляли домовладельцы и торговцы, у которых отчуждена была недвижимость. У него появилось немало работы в связи с перепланировкой улиц и бульваров, предпринятой г-ном Османом[33].

Очевидно, он и на самом деле неплохо нажился за короткий срок, ибо прежде (об этом он умалчивал) его встречали в районе улицы Рамбюто[34] в стоптанных сапогах, с папкой под мышкой. Там, где-то на задворках, в темной конторе, ему изредка случалось принимать клиентов — колбасников, попавших в беду. В этой сырой конуре лицо его стало бледным и одутловатым, щеки обвисли.

Прежде на медной дощечке, привинченной к его двери, красовалась фамилия: «Феллер», а в скобках значилось: «де Сизак», как указание на место его рождения:

Феллер (де Сизак).

На новой дощечке, у входа в новое жилище, скобки заменила запятая:

Феллер, де Сизак.

На третьей дощечке, вывешенной после третьего переезда, запятая исчезла и ничто ее не заменило:

Феллер де Сизак.

Теперь у дверей поверенного вообще нет дощечки; он снимает в городе квартиру, украшенную зеркалами, во втором этаже дома на Новой Полевой улице, а в Медоне построил себе дачу. Г-н Феллер — уроженец Сизака, что в Кантальском департаменте, близ Сен-Мамэ-ла-Сальвета; там и поныне его брат держит мельницу.

Как только г-н Феллер де Сизак проведал, что собираются сносить строения в районе Мельничного Холма и расширять улицы возле театра Французской комедии, он тотчас же разослал карточки, проспекты, извещения, а вслед за этим и сам стал посещать домовладельцев и видных коммерсантов, дома которых были предназначены на снос. Делая, как он выражался, «обход», г-н Феллер де Сизак наведался и в отель «Мэрис», к г-ну Хэвиленду, владельцу большого дома, стоявшего у начала Мельничного Холма, близ самого театра. Дом этот принадлежал роду Хэвилендов почти два века.

В 1789 году банкир Джои Хэвиленд основал там контору. Он предоставил крупные средства в распоряжение герцога Орлеанского[35], которого считал несомненным преемником Людовика XVI, полагая, что французы ограничатся конституционной монархией. Но ни события в своем безудержном ходе, ни слабовольный герцог не поддержали замыслов дерзновенного банкира. Он переметнулся на сторону двора и стал поддерживать контрреволюцию. При посредничестве красавицы госпожи Эллиот[36] он повел тайные переговоры с королевой[37] В день десятого августа, когда королевская власть пала окончательно[38], он бежал в Англию, но не потерял связей с герцогом Брауншвейгским[39] и королевским домом. Его кассир Дэвид Эварт, старик восьмидесяти одного года, пожелал остаться в Париже и защищать интересы торгового дома Хэвиленд. Вида на жительство он не добился и, попав из-за этого в разряд подозрительных, был арестован и препровожден в Консьержери[40]. Четыре с лишним месяца о нем, казалось, и не вспоминали. Наконец 1 термидора[41] 1794 года он предстал перед революционным трибуналом, был приговорен, как заговорщик, к смертной казни и в тот же день гильотинирован у Тронной заставы, названной тогда заставой Низвергнутой.

Настойчивость и преданность старика спасли банк Хэвиленда от разорения. Но в доме на Мельничном Холме конторы больше не было. Его сдавали в наем.

Дом этот, предназначенный на слом, давно уже почернел от копоти и грязи. Над окнами фасада сохранился орнамент в стиле Людовика XV. На среднем камне арки сводчатых ворот все так же строил героическую гримасу воин в каске, но ныне с одного бока он был выкрашен в синий, с другого — в желтый цвет, потому что приютился между вывесками красильщика и слесаря. Справа и слева от ворот и в проходе за ними висели дощечки с фамилиями переписчиков и театральных портных. Парадная каменная лестница с чудесными коваными перилами была осквернена пылью, плевками и салатными листьями. Над ней стоял едкий щелочной запах. На лестничных площадках слышался детский крик, а через полуотворенные двери квартир видны были женщины в капотах и мужчины в жилетах — так небрежно бывают одеты или усталые труженики, или бездельники.

Таков был дом Хэвиленда, доживавший свои последние дни.

Господин Феллер де Сизак, взявшийся охранять интересы Хэвиленда, осмотрел его владение. Он установил, что длина дома равна тридцати метрам по фасаду, что в нем есть две лавки с кладовыми, а также тридцать одно помещение, занятое различными мастерскими, да еще сарай, где торговка овощами держала тележку, и мансарда, где строчила на машинке швея. Все это было упомянуто в докладной записке, дабы комиссия по возмещению убытка домовладельцам, назначенная городскими властями, могла определить стоимость владения. Если бы случилось, что дело перенесли в суд, г-н Феллер де Сизак выступил бы в качестве поверенного и защитника.

Господин Феллер де Сизак пригласил г-на Хэвиленда к обеду, сначала в свою парижскую квартиру, а затем на дачу, в Медон. Он потчевал у себя за столом всех клиентов, действуя так по расчету и из гостеприимства. За стаканом вина он умел войти в доверие к людям; за десертом бывал убедителен. К тому же он любил распить бутылочку-другую: пожить в свое удовольствие, как он говорил. В самую бедственную пору своей жизни он залпом выпивал стакан белого вина, закусывая жареными каштанами, за столиком, покрытым клеенкой в общем зале какого-нибудь кабачка. Тут же он давал советы лавочникам, попавшим в затруднительное положение. А теперь он принимал у себя; он обзавелся серебром и столовым бельем с вензелями.

Итак, Феллер де Сизак и Хэвиленд пили кофе. Косые багряные лучи заходящего солнца золотили столовую. Делец, бледные щеки которого еще больше обрюзгли, бросил на гостя проницательный взгляд и сказал:

— Отведайте коньячку, дорогой островитянин. Он щеголял словом «островитянин». Затем он назвал Англию — Альбионом, однако извинился за такую романтичность.

Хэвиленд выпил коньяк и, попросив стакан вина, заметил:

— Надеюсь, недомогание мадемуазель Феллер не опасно.

Феллер тоже на это надеялся, и Хэвиленд снова погрузился в молчание.

Он поднялся с английской неповоротливостью, усугубленной ломотой в суставах, — у него отнимались ноги из-за ревматических болей. Перекинув через руку желтое пальто, он вышел за садовую калитку и вдруг произнес:

— Имею честь просить у вас руки вашей дочери, мадемуазель Феллер.



Поделиться книгой:



Регистрация