Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: 1. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. - Анатоль Франс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Толстяк, очевидно, намеревался дать уклончивый, но бойкий ответ. Англичанин сунул ему в руки бумагу.

— Тут вы найдете точную опись моего состояния, — сказал он. — Ответ, пожалуйста, пришлите заказным письмом. Не провожайте. Не надо.

И он неуклюже зашагал к станции.

Обычно Феллера ничто не изумляло, но сейчас он был изумлен. Раз двенадцать он быстро обошел вокруг искусственного грота. Луна освещала его пухлые белые щеки — казалось, он надел маску, чтобы скрыть волнение. Он раздумывал: «Как же так? Бывает он у меня, как многие другие, как все. За год я принимаю человек двести незнакомых людей. Он все молчал, видел мою дочь раз шесть и вдруг — смотрите пожалуйста! — просит ее руки. Так, так… Впрочем… Неужели моя Елена ловко разыграла водевильчик?.. Да нет! Я не комедийный папаша, не какой-нибудь там Кассандр[42]. Я знаю, что творится у меня в доме, и уверен, что бедная моя девочка лишь раза два перемолвилась с ним словом. Боюсь даже, что она отнесется к этому не так, как должно…»

Он прикусил палец и остановился, вперив глаза в одну точку, будто измеряя возникшее перед ним препятствие. Затем решительным шагом двинулся к дому. В столовой он прочел бумагу, которую вручил ему Хэвиленд, а потом поднялся в комнату дочери. Положив сигару на розовую персидскую ткань, украшавшую каминную полку, он уселся, словно врач, у изголовья Елены. Он спросил:

— Ну, как мы себя чувствуем, малютка?

Она не отвечала; помолчав немного, он сказал:

— Сегодня вечером господин Хэвиленд весьма сердечно справлялся о твоем здоровье.

И, помедлив, добавил сочным голосом сытно пообедавшего человека:

— Нравится он тебе?

Он опять не получил ответа. Но свеча, горевшая на камине, осветила широко открытые, не мигающие глаза Елены, нахмуренный лоб, все ее лицо, выражавшее тягостное раздумье. Поэтому г-н Феллер предположил, что дочь знает о намерениях Хэвиленда, и, уже не остерегаясь, нанес внезапный удар. Он сказал:

— Господин Хэвиленд просит твоей руки.

Она ответила:

— Не хочу я выходить замуж. Мне и с тобой хорошо.

Тут он уселся на диванчик, уперся кулаками в колени, и из его горла, обожженного ликерами и умащенного сластями, вылетел хриплый вздох. Он напустил на себя обычный деловой вид.

— Что ж ты, дочурка, не спросишь, как я ему ответил?

— Ну, как ты ответил?

— Дитя мое, я не сказал ничего такого, что налагало бы на тебя какие-либо обязательства. Я решил предоставить тебе свободу. Я не считаю себя вправе навязывать тебе свою волю. Ты ведь знаешь, я не деспот.

Она облокотилась о подушку и сказала:

— Да, ты чудесный отец и не выдашь меня замуж насильно, против моего желанья.

Он сказал благодушным тоном:

— Повторяю, дочка, ты будешь свободна, как ветер, но почему бы нам не потолковать о наших делишках? Я тебе отец, я тебя люблю. И могу говорить с тобой о вещах, которые ты теперь поймешь — ведь ты уже взрослая. Так вот, поговорим же как двое друзей. Нам хорошо живется вдвоем; даже очень хорошо живется. Но у нас нет, что называется, прочного состояния. Я всего достиг своими трудами; но выбился я в люди слишком поздно, слишком поздно! Немало воды утечет, пока я сколочу тебе приданое. Да и кто знает, что нас ждет впереди? Тебе двадцать два года, и партией, которая сейчас тебе подвернулась, пренебрегать не стоит. Осмелюсь даже сказать — это просто находка. Конечно, Хэвиленд не молод. Видишь, дочурка, я ничего не приукрашиваю. Но он джентльмен, настоящий джентльмен. Он очень богат.

Смакуя последнее слово, он похлопал себя по карману, в котором лежала бумага, врученная ему англичанином. И, все больше воодушевляясь, продолжал:

— У Хэвиленда, черт бы его побрал, завидное состояние. У него — доходные дома, леса, фермы, акции — все, что угодно. Великолепно!

Елена поморщилась и передернула плечами. Феллер почувствовал, что был груб.

— Не подумай, дочурка, будто мне хочется выдать тебя замуж, как говорится, по расчету. Конечно, нет. Я тебя люблю и хочу, чтобы ты была счастлива.

Он и в самом деле любил дочь, в его голосе звучала отцовская нежность. Он продолжал:

— Бог свидетель, я хочу одного: чтобы ты была счастлива. Я-то знаю, что такое чувство, и, когда женился на твоей матери, не смотрел, есть ли у нее капиталец. Признаться тебе? Я человек мечтательный, чувствительный. Ах! В глубине души я романтик. Знаешь, чем бы я занимался, если б позволили обстоятельства? Писал бы стихи на лоне природы. Но не удалось мне это, я весь отдался делам. Теперь я увяз в них по горло. Эх, да что толковать! — в жизни не все сладко. Приходится многим жертвовать. Так вот, дочурка, моя мечта — уберечь тебя от тяжких жертв. Хочется мне избавить тебя от житейских невзгод и дрязг. Хватит и того, что твоя бедная мать исстрадалась от них и умерла в трудах… Понимаешь ли, умерла в трудах!

И г-н Феллер провел рукой по глазам. Он был искренно взволнован. На самом же деле его жена умерла от чахотки, у своей родни в Виоре, куда он ее отправил, рассчитывая, что одному легче пробиться; он был упоен, умилен собственными своими словами. Он обхватил руками голову дочери и, осыпая ее поцелуями, сказал в приливе нежных чувств:

— Послушай, Лили; я тебя хорошо знаю; ты создана для благоденствия, для роскоши. Это моя вина. Я был не в меру честолюбив. Находил, что все недостаточно хорошо, недостаточно красиво для тебя. Я воспитал тебя для богатства. Ни к хлопотам по хозяйству, ни к расчетам ты не приучена. Если ты не будешь богата, то станешь самой несчастной женщиной на свете, и виновником твоего несчастья окажусь я. Какая ответственность лежит на твоем бедном отце! Я не перенес бы горя! Но вот оно, богатство, само стучится к нам в дверь. А ну-ка, отворим ему. Видишь, как я люблю, как обожаю свою дочурку. Я-то знаю, что тебе нужно: любовь не обманывает. Позволь же мне действовать!

Елена с безразличным видом спросила, намерен ли г-н Хэвиленд обосноваться в Париже.

— Да, разумеется! — воскликнул г-н Феллер, ровно ничего об этом не зная.

Он присовокупил, что его будущий зять держится превосходно, что он еще может вскружить голову любой молодой женщине. А сколько в нем чуткости!.. Г-н Феллер просто никогда не представлял себе, что на свете есть такие чуткие люди. Он сделал последнюю ставку: заговорил о собственном особняке, собственном выезде, о драгоценностях.

Елена раздумывала о том, что Рене Лонгмар уехал, уехал далеко и надолго, не сказав, любит ли, не сказав, жалеет ли о разлуке. Хоть бы словечко о том, что он вернется, что будет думать, вспоминать о ней. Так ничего и не сказал! Значит, не любит ее. Да он ничего не любит, кроме своих книг, склянок, скальпеля и пинцетов. Он замечал ее лишь потому, что она охотно его слушала; вот и все. Как всякой другой, как и многим, он и ей говорил уйму глупостей. А что, если он все-таки любит ее тайно, как ей не раз казалось? Ну что ж, она отомстит ему за бегство. И отец прав: она воспитана для богатства, у нее врожденная склонность к роскоши. Да и как устоять? Бороться так утомительно! Первый натиск уже надломил ее. А отец, пожалуй, возобновит атаку.

Елена принадлежала к тем людям, которые заранее примиряются с поражением. К тому же любовь этого иностранца ей льстила. Она угадала по некоторым признакам, сколько искренности и глубины в его любви; человек этот дожил одиноким до преклонных лет, четверть века блуждал по свету, так и не разогнав скуки, ко всем относился холодно, а в нее влюбился как юноша и, после трех месяцев почти безмолвных посещений, предлагает ей свое имя и состояние, — ведь это необыкновенный, благородный человек, рыцарь, и разве нельзя его полюбить?

Она вскинула свою красивую головку и с каким-то неопределенным выражением прошептала:

— Посмотрим.

II

И в самом деле Елена Феллер была воспитана для богатства. Когда она думала о своем детстве, ей вспоминались дырявые чулки, озябшие ноги, тарелки с противными обрезками колбасы, стоянье в воротах, когда переезжали с квартиры на квартиру, и унылое лицо матери в зимние вечера. Ей вспоминалось, как мать то пела, то сердилась, то хлопотала, то как будто совсем лишалась сил — была и мученицей и мучительницей. Как-то они вдвоем ездили куда-то. Куда? Когда это было? Елена не помнила. Знала лишь одно, что была тогда маленькой. Дело было ночью; мать повернула ее лицом к стене и повелительно сказала: «Спи». Потом бедная женщина сняла с себя рубашку и выстирала ее в тазу. Елене показалось очень забавным, что мама накинула шаль на голое тело и стирает. Зато позже она пришла в ужас, когда догадалась, что мать делала так из-за нищеты.

В детстве Елена была любящим и впечатлительным существом. Она отзывалась на всякое понятное ей страданье. Она раздавала детям бедняков конфеты и лоскутки на кукольные платья. Жил у нее в клетке воробей, которого она пичкала сахаром. И вот однажды он ударился о дверь и разбился насмерть. Воробей был для нее неисчерпаемым источником радостей и печалей. «Праксо воздвигла надгробный памятник цикаде, ибо благодаря ей познала, что все смертно». Слова эти поэт Антологии[43]вкладывает в уста девочки-ионянки. Когда воробья не стало, Елену охватил ужас и долго, долго не покидал ее.

Ее мать, рано поблекшая от нужды, вечно ревновала мужа — разбитного краснобая, полунощника и мота; бедняжка не знала ни умиротворенности, ни сердечного покоя, ни терпения, а все это необходимо матерям, чтобы искусно и успешно развивать детские души, погруженные в дрему. Не понимая, за что ее то целуют, то колотят, Елена перестала отличать свои хорошие поступки от дурных, и чувства ее притуплялись.

— Гадкая девчонка, ты сведешь меня в могилу, — ни с того ни с сего восклицала г-жа Феллер. — Уж не знаю, чем я прогневила господа бога, за что он послал мне такое чудовище!

Потом раздавались вопли, рыдания, — она сжимала кулаки, с грохотом хлопала дверями. Бедная девочка, чуть дыша, бесшумно, забивалась в свою кроватку и, заливаясь слезами, с тяжелым сердцем засыпала. А утром она пробуждалась под мелодию поцелуев, ласковых словечек, милых песенок, на которые не скупилась мамаша, осчастливленная накануне вечером запоздалыми знаками внимания г-на Феллера. Отца же своего Елена считала очень красивым, очень добрым, очень благородным. Ее восхищали его густые бакенбарды и белые жилеты. Г-н Феллер был для дочери богом, но, как подобает богам, показывался редко. Пропадал он целыми днями, возвращался поздно. Правда, случалось, что после каких-нибудь неудач он вдруг становился примерным семьянином; он отправлялся со своей Лили в зоологический сад, катал ее в экипаже, водил по кофейням, угощая подслащенной водой и даже сиропами. Больше того, папа давал ей пригубить из своего стакана, и она морщилась от горького вкуса абсента. Все это было восхитительно, но редко. И бог вновь исчезал. А г-жа Феллер, разумеется, не становилась от этого менее угрюмой, менее раздражительной. Елена, сидя рядом с ней на стульчике, с обожанием думала о своем папе, и ей мерещился чудесный белый жилет; она была ленива, и праздность ей нравилась. Да и праздность была для нее безопаснее. Г-жа Феллер не обращала внимания на дочку, когда та молча слонялась без всякого дела, но стоило зазвенеть детскому смеху, и она разражалась упреками.

У Елены рано развилось влечение к удовольствиям. У нее была врожденная любовь к роскоши, и она старалась, как могла, приукрасить убогую домашнюю жизнь. Ей нравились лакомства, наряды, и это радовало г-на Феллера, — он знал в них толк.

Ей было семь лет, когда он поместил ее в пансион в Отейле, к монахиням ордена Страстей господних. Белые одежды, белые лица монахинь, мирная обстановка, спокойный, размеренный уклад жизни — все это хорошо подействовало на нее.

Однажды ей сказали, что мать ее уехала путешествовать и больше никогда, никогда, не вернется. Слова «больше никогда» перепугали девочку: ее стали душить рыдания. На нее надели черную блузу и отпустили в сад. Сад этот казался ей огромной таинственной страной, зачарованным миром, землей чудес, где все было одухотворено.

Каждую неделю девочку навещал отец и приносил пирожные. Он был так обаятелен, он сиял от родительской любви и гордости.

Ходатай по делам, набивший руку на темных судебных кляузах, которому так надоело бесплодно бегать по улицам, в тревоге подниматься по лестницам, видеть, как у него перед самым носом захлопываются двери, писать прошения на краешке стола в кабаках, пачкаться во всякой грязи, подчас ловить клиента на танцульках в пригороде, за стаканом глинтвейна, появлялся каждый четверг в приемной у монахинь ордена Страстей господних вычищенный, вылощенный, свежевыбритый, в перчатках, в белоснежной рубашке. Вид у него бывал довольный, лицо отдохнувшее. Его бледные, одутловатые щеки были вполне приличны. Сестра Женевьева, начальница пансиона, уделяла ему много внимания. В дортуаре им грезили две пансионерки-старшеклассницы.

Елена восторгалась отцом.

И в самом деле, г-н Феллер был героичен на свой лад. Как-то, оставшись без гроша, он увидел на столе у одного из своих коллег томик стихов Альфреда де Мюссэ. «Хочется перечитать в сотый раз», — сказал он, беря книгу. И продал ее на набережной букинисту, зато купил перчатки и на следующий день небрежно застегивал их перед монахиней-привратницей. Пирожные, которые он приносил Елене и ее приятельницам, покупались в лучших кондитерских, а конфеты были в изящных коробках с украшениями и сюрпризами. Однажды сестра Женевьева, питавшая к нему величайшее уважение, посоветовалась с ним о каком-то спорном деле. Не пожалев ни времени, ни сил, он предложил свои услуги. Их соблаговолили принять. Он сиял от счастья и гордости. Ему так хотелось нравиться, что он перевязывал голубыми ленточками докладные записки и елейным тоном обсуждал подробности тяжбы. Перелистывая бумаги перед высокочтимой настоятельницей, он скромно и как бы стыдливо слюнявил палец кончиком языка. Правда, каждая такая беседа была для него пыткой; но то были сладостные муки. Целыми часами он терпеливо слушал объяснения недалекой, недоверчивой, упрямой и учтивой монахини, которая по укоренившейся привычке тут же ловко уклонялась от всех доводов. Его очень смущала эта красивая, бледная, немного рыхлая женщина, которая всегда говорила тихим голосом, потупившись и спрятав руки в широкие рукава. Куда непринужденнее он держался с пригородными кабатчиками или с фабрикантами патентованных гигиенических поясов, — обычными своими клиентами, которые со страшной руганью швыряли на его конторку кипу судебных решений и вызовов в суд.

У настоятельницы были величественные манеры старорежимной аббатисы. Она ни разу не заподозрила, что г-н Феллер нуждается в деньгах, в этом тоже проявлялось ее аристократическое воспитание. Он постоянно ссужал общину деньгами, хотя из-за самой незначительной суммы ему приходилось идти на такие ухищрения, от которых помутился бы ум человека заурядного.

Зато с каким наслаждением он слушал по воскресеньям вечерню на хорах часовни, благоухавшей ирисом и ладаном, отыскивал глазами дочку, которая, склонив голову над молитвенником, сидела между племянницей государственного советника и кузиной черногорского князя! Он долго любовался чудесными волосами своей девочки, ее чуть угловатыми, но изящными плечиками, обтянутыми коричневым шерстяным платьем, и, чувствуя, как туманятся стекла его очков, сморкался будто в театре после трогательной сцены.

Хлопоты по делам общины ввели его в расход, — зато он приобрел выгодные связи.

«Я — в моде», — думал он, и его жилеты, белые пикейные или бархатные — в узорах, мушках, крапинках — как-то по-новому, с важностью топорщились на его груди.

Елена росла, хорошела. Ее волосы, прежде бесцветные и тусклые, как у матери, теперь отливали золотом. Она была кроткой, ленивой, привередливой, быстро увлекалась и легко приходила в умиление. В трапезной трудно было уговорить ее съесть что-нибудь, кроме салата и хлеба с солью. У нее завязалась дружба с девочкой, у которой она стала проводить праздничные дни. Подруга эта, по имени Сесиль, дочь биржевого маклера, была шестнадцатилетняя девица низенького роста, ребячливая и в то же время взрослая не по летам, кокетливая, не очень злая, но и не добрая, отнюдь не испорченная — по недостатку воображения — и очень богатая. У нее был ум тридцатилетней пустенькой женщины, среди подруг это создавало ей славу исключительной натуры. Сесиль привозила Елену в дом своего отца, в Пасси, и в комнате, обитой шелком, они грызли конфеты. Елена нежилась в этом шелковом гнезде, и что-то в ее душе угасало. Когда она выходила оттуда, все ей казалось померкшим, грубым, отталкивающим. Она впадала в уныние. Она мечтала жить в голубой комнате, лежать на шезлонге и читать романы. У нее начались боли в желудке, которые в конце концов ее надломили. Однажды ночью в монастыре поднялся страшный переполох. Кто-то крикнул: «Пожар!» Все пансионерки вскочили с кроватей и — кто в нижней юбке, кто, накинув одеяло, — гурьбой скатились по лестницам. Позади всех бежали самые младшие и с воплями простирали руки, путаясь ножонками в длинных ночных рубашках. Оказалось, что никакого пожара нет. Сестра Женевьева отчитала «сумасшедших девчонок», а Елену похвалила за то, что она осталась в постели. Действительно, Елена даже не шелохнулась из какой-то вялости, из страха перед трудностями жизни. Она предоставляла все ходу событий, была безразлична ко всему окружающему, мечтала о драгоценностях, туалетах, собственном выезде, об увеселительных прогулках на яхте и заливалась слезами при одной мысли об отце.

Выйдя из пансиона, Елена умела кланяться в гостиной и играть на фортепиано один-единственный вальс. К ее приезду отцовский дом был заново отделан. Она стала его хозяйкой. У нее была теперь голубая комната, — ее мечта осуществилась. Отец был добр, а щедростью своей напоминал какого-нибудь старика-покровителя. Он водил ее по театрам, после спектакля угощал ужином. Он думал, что поступает хорошо. Елена поняла, что отец, такой добрый, такой покладистый, — совсем не тот джентльмен, которого она видела в монастырской приемной, и это было для нее жестоким разочарованием. Ее коробили его манеры ярмарочного фокусника, трактирные любезности. В монастыре ордена Страстей господних она научилась держаться как подобает в свете; у нее появились аристократические вкусы и стремление во всем сохранять благопристойность.

Грубоватые, несдержанные комплименты, которые ей расточали приятели отца, приводили ее в негодование. Никто и не думал делать ей предложение. Она стала прихварывать, опять начались боли в желудке. Мужчины, которых она встречала у отца, наводили на нее скуку. Все они были похожи друг на друга. Все эти оголтелые дельцы вечно куда-то спешили, суетились, в лихорадочном нетерпении грызли ногти и не жалели ни своих лошадей, ни своих ног, ни жизни. Но вот, наконец, появился человек, который затронул ее сердце.

То был молодой военный врач Рене Лонгмар. Он пришел как-то к Феллеру де Сизаку по поручению своего отца, старого дорожного смотрителя в Арденнах, потом привык к дому на Новой Полевой улице и стал там частым гостем.

Лонгмара нельзя было назвать красивым, зато он был статен и румян; говорил он резко и туманно, но Елене нравилось его общество, она слушала его с удовольствием. Он высказывал такие мысли о религии и морали, что волосы вставали дыбом, но все это занимало ее, хотя и не очень было понятно.

— Человек происходит от обезьяны, — говорил он. Елена возмущалась, и тогда он полушутя, полусерьезно развивал это положение.

Лонгмар представил кое-кого из своих приятелей — так в доме милейшего г-на Феллера создался кружок молодых ученых, на которых, впрочем, хозяин не обращал никакого внимания.

Молодой военный врач высказывал мысли наподобие следующих:

Добродетель такой же продукт, как фосфор и купорос.

Героизм и святость зависят от прилива крови к мозгу.

Только общий паралич создает великих людей.

Боги — имена прилагательные.

Вещественный мир вечно существовал и будет существовать вечно.

— Фу, какой вздор, — говорила Елена.

Но она наслаждалась звуками молодого мужественного голоса, восхищалась, будто какой-то таинственной силой, непосредственностью этого вольнодумца, который по вечерам, потягивая после чая киршвассер, преподносил в дар ей, молоденькой девушке, свои познания, рассказывая вперемешку об удивительных, чудесных и страшных явлениях природы, словно было это данью дикаря, повергающего свои дары к стопам изумленной и польщенной королевы. А тем временем из дома доносились угрюмые голоса, — там толковали о неоплаченных векселях, о решениях коммерческого суда и об оценке строительных работ.

Но вот однажды появилась тень, молчаливо витавшая среди разношерстных гостей г-на Феллера — большая, прямая рыжая тень, и смешная, и благородная. То была неприкаянная душа Хэвиленда. Елена не смешивала его с другими; она находила, что в нем есть изысканность, душевная тонкость, и знала, что он влюблен в нее, хотя он не перемолвился с ней ни словом.

Лонгмар же, вопреки всем своим научным дерзаниям, был простодушен; он боготворил Елену и восхищался ею втихомолку. Рассказывая о чем-нибудь, он точно щеголял грубыми выражениями, а обращаясь к ней, находил нежнейшие слова. В гостях у нее он всегда был весел — отчасти по свойству характера, а иногда мужественно принуждая себя к веселью, потому что любил ее, но не хотел признаваться ей в любви. Ведь в ожидании лучших времен он жил только на жалование и не сомневался, что мадемуазель Феллер очень богата.

Она вышучивала его, прикидываясь, будто считает его крайне легкомысленным, а может быть и хуже того, но понемногу все глубже привязывалась к нему, и длилось все это до того дня, когда он приехал в Медон и так неожиданно с ней простился.

III

Дом на Мельничном Холме рухнул: вдребезги разлетелся под ударами кирки тот лепной воин, у которого одна щека была выкрашена в синий цвет, а другая — в желтый. Исчез дом, а с ним и та каморка, где некогда был арестован старый кассир Дэвид Эварт, препровожденный оттуда в революционный трибунал, а потом — на гильотину. Некоторое время серая пыль взметалась тучей и крутилась на соседних улицах; люди и лошади вдыхали прах старого здания, и у них першило в горле. Теперь бывшие жильцы, а в их числе и слесарь с красильщиком, не нашли бы и того места, где стоял старый дом.

Владение Феллера де Сизака в Медоне порядком разрослось. Решетчатая ограда, стоявшая прежде довольно близко от дома, отодвинулась, прихватив соседний участок, на котором тотчас же был возведен маленький готический замок из кирпича, с башенками, зубчатыми стенами и бойницами. Вся усадьба именовалась «Виллой де Сизака». Но не успела еще высохнуть штукатурка, как в один прекрасный день на ограде появилась дощечка с объявлением, извещавшем о том, что дача, замок и службы продаются или же сдаются в наем.

Сменялись времена года, а объявление все раскачивалось на ветру. От дождя и солнца оно покоробилось и побурело.

Пришла осень, и скорбная тишина спустилась на медонские холмы. Вскоре немецкие солдаты в кожаных касках с ружьями на плече прошли по ним тяжеловесным шагом и расположились в заброшенной даче. Они топили печи навощенными паркетными брусками. Снаряд, залетевший сюда, разворотил крышу. Пришла тягостная зима. Во Францию вторгся враг[44], Париж был осажден. В годину народного бедствия Феллер окончательно разорился.

Жестокий удар по конторе на Новой Полевой улице был нанесен еще раньше, когда премьер-министром был Шевандье де Вальдро, когда вышел в отставку префект департамента Сены[45] и прекратились работы по благоустройству города. Удача изменила Феллеру, и он изменил себе. Он перестал красить бакенбарды, ходил в нечищенных сюртуках и носил очки в черепаховой оправе. Он пытал счастья в игорных домах, бросал на карточный стол луидоры, которые ему изредка перепадали. С той поры, как дочь покинула его дом, его стали навещать рыжие накрашенные девицы, распевавшие на лестницах. Однажды его встретили в Фоли-Бержер под руку с двумя женщинами. В дни осады Парижа он вновь остепенился и основал общество страхования жизни под названием: «Феникс национальной гвардии». Но на общество это никто не обратил внимания.

Елена была замужем; целых четыре года она путешествовала; богатство и беззаботная жизнь пришлись ей по вкусу. Она была стройна, хороша собой, одевалась изысканно; величавая небрежность придавала ей что-то аристократическое, и ею восхищались во всех отелях и казино. Она старалась полюбить мужа. Но Хэвиленд, при своей честности и высоком благородстве, был невыносимо скучен. Он на все смотрел, все слушал, обо всем говорил и все делал с одинаковой серьезностью. Для него не существовали вещи важные или неважные, а только вещи достойные внимания. Подарив жене бриллианты, он в простоте душевной мучил ее часа два из-за каких-нибудь трех франков, в которых она не могла дать отчета. В его щедрости не было размаха; от его расточительности отдавало скупостью. Он допрашивал молодую жену о всех ее тратах — не для того, чтобы их сократить, а чтобы упорядочить. Он позволял ей сорить деньгами, но при одном условии — что она все будет записывать. Треть его жизни проходила в том, что он считал сантимы с лакеями в отелях. С непреодолимым упорством он добивался, чтобы его не обворовали ни на один грош: ради этого он готов был разориться.

Впрочем, он вычислял все — расстояния, с точностью до метра, долготы, широты, высоты, барометрическое давление, градусы термометра, направление ветра, положение облаков. В Неаполе он определил объем могильного холма Вергилия.

У него была мания все приводить в порядок; он, например, видеть не мог, когда на диване оставляли развернутую газету. Он донимал Елену тем, что раз двадцать в день приносил ей то книгу, то вышивание, лежавшие не на месте. И она вспоминала отца, который забывал окурки на подлокотниках кресел, обитых шелковым штофом. Впрочем, все это были пустяки. Больше всего мучило Елену то, что ей пришлось жить вместе с человеком, который был совершенно лишен воображения. Оно было до того чуждо Хэвиленду, что он не в силах был описать какое-нибудь чувство или занимательно передать какую-нибудь мысль. С той поры, как они поженились, он открывал рот лишь для того, чтобы сообщить какой-нибудь точный, явный, неопровержимый факт. Он, и в этом нет сомнения, был влюблен, был счастлив, что обладает Еленой, но любовь его была подобна мелкому осеннему дождю, который сыплет неслышно, неприметно, моросит непрестанно, пронизывает, леденит.

Хэвиленд держал слугу, который дважды объехал с ним вокруг света. Они были неразлучны. Слуга, француз, по фамилии Грульт, был еще довольно молод, когда Хэвиленд встретился с ним в Авранше. Красотой Грульт не отличался. У него были прямые огненно-рыжие волосы и бегающие зеленые глаза; он хромал. Зато он отличался образцовой аккуратностью и выполнял свои обязанности безукоризненно. Он был женат; его жена — она тоже находилась в услужении у Хэвиленда — оставалась в Париже и стерегла особняк, недавно построенный на бульваре Латур-Мобур.

Хэвиленд занимался химией, и Грульт помогал ему. Хэвиленд ежедневно пичкал себя лекарствами, и Грульт заведовал его дорожной аптечкой. Грульт был на редкость сообразителен. Он умело приготовлял лекарства, слыл мастером на все руки, при случае был хорошим слесарем. Руки у него были костлявые, страшные, с огромными пальцами, и вот эти лапищи справлялись с тончайшей работой; но, несмотря на поразительные способности к любому ремеслу, разборчиво писать он так и не научился. Он придумал свою собственную азбуку, в которой только сам и мог разбираться, и в его счетах, нацарапанных на клочке бумаги, невозможно было различить ни буквы, ни цифры. Каракули, безобразные лапы, расхлябанная походка, лекарственный запах, пропитавший его одежду, пятна, выжженные кислотами на коже, отпугивали от Грульта горничных и кухарок, которые звали его «Хромулей», боялись, как черта, считали, будто он на все способен, а в общем-то признавали, что упрекать его не в чем. Грульт вел себя безупречно.

Елена, которой он внушал безотчетное отвращение, попробовала было от него избавиться, но вскоре поняла, что его услуги необходимы Хэвиленду, и примирилась с тем, что он вечно будет вертеться, прихрамывая, вокруг них. Он, казалось, не затаил обиды и по-прежнему вел себя по отношению к ней, как подобает образцовому слуге.

Неприязнь г-жи Хэвиленд не очень-то испугала Грульта. Он пользовался доверием хозяина и знал, что Хэвиленду не так-то просто с ним расстаться. Между г-ном Хэвилендом и его слугой Грультом была связующая нить. Вот уже двадцать лет они вместе искали Сэмюэла Эварта.

Господин Хэвиленд был еще совсем ребенком, когда впервые услыхал рассказ о том, как в 1794 году гильотинировали старика кассира Дэвида Эварта. Самоотверженность и упорство этого мужественного человека, который даже перед казнью вел торговые книги, доверенные ему хозяевами, показались наследнику рода Хэвилендов весьма похвальными, ибо по складу своей честной и положительной натуры он был способен понять самопожертвование во имя практической цели. Он ничем не выказал своих чувств, но позже, став хозяином своих поступков и средств, предпринял розыски, чтобы выяснить, не осталось ли у старого счетовода потомков. Он узнал, что Эндрью Эварт, правнук Дэвида по прямой линии, был негоциантом в Калькутте. В самом деле, Эндрью женился на индианке и, вступив в пай с каким-то брамином, основал торговый дом под фирмой: «Эндрью Эварт, Лиссалисали и К°». Хэвиленд, взяв с собой Грульта, отправился на пароходе в Калькутту, рассчитывая найти там Эндрью и сказать ему: «Ваш прадед умер, служа моему прадеду, как истый джентльмен. Позвольте пожать вашу руку. Чем могу служить вам?»

Но когда в 1849 году он приехал в Калькутту, то узнал, что торговое общество «Эндрью Эварт, Лиссалисали и К°» распалось после смерти Эварта, — он умер от холеры в июне 1848 года, оставив вдову и четырехлетнего сына, нареченного Сэмюэлом. Миссис Эварт очутилась без средств и покинула вместе с ребенком город. Хэвиленд долго не мог напасть на ее след. Узнав, что Лиссалисали поселился на острове Бурбон, он отправился туда и разыскал брамина, который теперь давал уроки английского языка детям губернатора колонии. Лиссалисали сообщил Хэвиленду, что вдова Эндрью Эварта заехала с ребенком к своему брату, г-ну Джонсону, бывшему офицеру войск его величества.

Вот и все, что удалось узнать г-ну Хэвиленду; теперь Сэмюэлу Эварту уже было двадцать семь лет; еженедельно в «Таймсе» печаталось объявление, в котором сообщалось, что эсквайр Мартин Хэвиленд, проживающий в Париже, просит Сэмюэла Эварта сообщить о своем местожительстве, — однако Эварт не подавал признаков жизни.

Уже двадцать пять лет Хэвиленд изо дня в день вел поиски с одинаковым рвением, одинаково неутомимо. Это стало делом его жизни; каждое утро он брался за него, как столяр берется за рубанок. Все нити были в руках Грульта, и он ловко их распутывал.

Особенно полезен он был, когда приходилось выпроваживать какого-нибудь лже-Сэмюэла Эварта, ибо к Хэвиленду уже являлось множество проходимцев под видом сыновей и наследников Эндрью Эварта.

Осенью 1871 года здоровье Хэвиленда пошатнулось; у него начались головокружения и бессонница. Однажды (дело было в начале зимы, когда они жили в Ницце, в вилле «Оливковая роща») Елена, читавшая какой-то роман в гостиной, взглянула на входившего мужа и испуганно крикнула:

— Что у вас с глазами? Посмотрите в зеркало на свои глаза!

Голубые глаза Хэвиленда казались черными. Губы его подергивались, и он бормотал в каком-то исступлении:

— Сэм… Сэм Эварт отыщется.



Поделиться книгой:



Регистрация