Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: 12 лет рабства. Реальная история предательства, похищения и силы духа - Соломон Нортап на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Около двух часов дня, после обеда, мы приступили к приготовлениям к отъезду. На меня была возложена обязанность заботиться об одеялах и провизии и присматривать, чтобы ничто по дороге не потерялось. Впереди двигался экипаж, за ним следовал фургон, позади вереницей выстроились рабы, а два всадника служили арьергардом. И в таком порядке процессия выдвинулась из Холмсвиля.

В тот вечер мы добрались до плантации некоего мистера Маккроу, преодолев расстояние в десять или пятнадцать миль, когда было приказано остановиться. Были разведены большие костры, невольники разложили свои одеяла на земле и улеглись на них. Белые расположились в большом доме. За час до рассвета невольников разбудили погонщики, бродившие среди нас, щелкая кнутами и веля нам подниматься. Невольники скатали свои одеяла, и каждый принес свое одеяло мне; их сложили в фургон, и караван двинулся дальше.

На следующий вечер начался сильный дождь. Мы промокли насквозь, наша одежда пропиталась грязью и водой. Добравшись до открытого навеса, под которым прежде было питейное заведение, мы нашли под его крышей некоторое укрытие. Места, чтобы могли улечься все, не хватало. Там мы и оставались, прижавшись друг к другу, всю ночь, а поутру, как обычно, продолжили наш марш. Во время всего путешествия нас кормили дважды в день, варили бекон и пекли кукурузные лепешки на кострах точно так же, как и в хижинах. Мы миновали Лафайетсвиль, Маунтсвиль, Нью-Таун и Сентрвиль, где были наняты на работу Боб и дядюшка Абрам. По мере продвижения число наше уменьшалось: почти на каждой сахарной плантации нуждались в услугах одного или нескольких рабов.

На своем пути мы миновали прерию Гранд-Кото – обширное пространство ровной, однообразной местности, где не было ни единого дерева, за исключением тех, что были посажены возле какого-нибудь полуразрушенного дома. Некогда эта местность была густо населена и здешняя земля возделывалась, но по какой-то причине жители ее покинули. Редкие ее обитатели ныне в основном занимались разведением крупного рогатого скота. Огромные стада паслись на равнине, когда мы проходили по ней. В центре Гранд-Кото чувствуешь себя как в океане, где не видно земли. Насколько достанет взгляд, во всех направлениях нет ничего, кроме разрушающегося и покинутого запустения.

Я был нанят к судье Тернеру, выдающемуся человеку и богатому плантатору, чье огромное поместье расположено на Байю-Саль, в нескольких милях от залива. Байю-Саль – это небольшая речушка, впадающая в залив Атчафалайа. Несколько дней я был занят в поместье Тернера на починке его сахарной мануфактуры, а потом мне вручили мачете для рубки тростника и вместе с тридцатью или сорока другими работниками отослали в поле. Учась искусству рубки тростника, я не столкнулся с такими сложностями, как при сборе хлопка. Это умение пришло ко мне естественно и интуитивно, и спустя недолгое время я уже мог держаться наравне с самыми быстрыми рубщиками. Однако еще до окончания рубки судья Тернер перевел меня с поля на мануфактуру, чтобы я работал там в качестве погонщика.

С начала процесса изготовления сахара и до его завершения помол и варка не останавливаются ни днем, ни ночью. Мне вручили кнут с наставлением пользоваться им всякий раз, как я поймаю кого-нибудь отлынивающим от дела. Если бы я не повиновался этому приказу хотя бы в малейшей степени, наготове стоял еще один надсмотрщик с кнутом для моей собственной спины. Вдобавок моей обязанностью было вызывать и отпускать разные группы рабов в подобающее время. Определенных часов отдыха у меня не было, и мне никогда не удавалось выкроить больше чем по нескольку минут сна подряд.

В Луизиане, как, полагаю, и в других рабовладельческих штатах, обычно позволяют рабу сохранять тот заработок, который он может получить за свои услуги, по воскресеньям. Только таким образом рабы могут обеспечить себе какие-либо предметы обихода или удобства. Когда раба, купленного или похищенного на Севере, привозят в хижину на Байю-Бёф, его не снабжают ни ножом, ни вилкой, ни тарелкой, ни чайником, ни каким-либо другим предметом из домашней утвари или даже самой простой мебели. Ему выдают одеяло – еще до того, как он прибудет на место назначения. И, завернувшись в него, невольник может либо стоять, либо лежать на земле или на доске (если его хозяин не найдет этой доске иного применения). Он волен найти себе тыкву, чтобы держать в ней свою муку, а может обгрызать кукурузу прямо с початка, – это уж как ему больше нравится. Просьба к хозяину о ноже, или котелке, или любом ином маленьком удобстве такого рода будет встречена либо пинком, либо смехом, точно это славная шутка. Любой необходимый предмет подобного рода, который можно обнаружить в невольничьей хижине, покупается на «воскресные деньги». Как бы ущербно это ни выглядело с точки зрения религиозности, воистину для раба позволение не соблюдать день субботний бывает единственной возможностью снабдить себя простой утварью, которая незаменима для человека, вынужденного быть самому себе кухаркой.

Во время сбора тростника на сахарных плантациях не существует различия между днями недели. Совершенно ясно, что все рабочие руки должны трудиться и в выходной день, и значит, рабы, в особенности те, что наняты, как я, к судье Тернеру – будут получать за выходные возмещение. Аналогично в самое горячее время сбора хлопка требуются такие же дополнительные услуги. Благодаря этому рабы имеют возможность заработать немного денег и приобрести нож, чайник, табак и прочие вещи. Женщины, помимо этой роскоши, могут потратить свои небольшие доходы на приобретение красивых лент, которые они вплетают в волосы во время праздничных увеселений.

Я оставался в приходе Сент-Мэри до первого января, и за это время мои воскресные деньги составили сумму в десять долларов. Мне повезло и в другом. (Тут я в долгу перед моей скрипкой, моей вечной спутницей, источником заработка и утешительницей моих печалей в годы неволи.) У мистера Ярни в Сентрвиле, на хуторе поблизости от плантации Тернера, устроили большую вечеринку для белых. Меня наняли играть для них, и веселящиеся были настолько довольны моим исполнением, что в мою пользу были собраны пожертвования, которые составили семнадцать долларов.

Я, сделавшись обладателем такой суммы, выглядел в глазах моих товарищей-рабов миллионером. Мне доставляло великое удовольствие глядеть на эти деньги – пересчитывать их снова и снова, день за днем. Виде́ния мебели для хижины, или кувшинов для воды, или карманных ножей, новых башмаков, сюртуков и шляп проплывали передо мной в фантазиях, а среди всего этого возвышалась триумфальная мысль о том, что я – самый богатый «ниггер» на Байю-Бёф.

По Рио-Техе вверх к Сентрвилю поднимаются суда. Будучи там, я однажды осмелел настолько, что представился капитану парохода и молил его о разрешении спрятаться среди груза. Я осмелился рискнуть и пойти на такой шаг, поскольку подслушал разговор, из которого узнал, что капитан – уроженец Севера. Я не стал рассказывать ему подробности своей истории, лишь выразил пламенное желание бежать от рабства в свободный штат. Он пожалел меня, но сказал, что совершенно невозможно избежать бдительной таможни в Новом Орлеане и что если они меня найдут, то его подвергнут наказанию, а судно конфискуют. Мои мольбы явно возбудили в нем симпатию, и он, несомненно, поддался бы на них, если бы мог исполнить мою просьбу с мало-мальской гарантией безопасности для себя. Я же был принужден загасить внезапное пламя, вспыхнувшее в моей груди при сладкой надежде на освобождение, и вновь обратить стопы свои в сторону сгущавшейся тьмы отчаяния.

Сразу же после этого события наша партия была собрана в Сентрвиле, и, когда несколько владельцев прибыли и забрали деньги за наш наем, нас погнали обратно на Байю-Бёф. На обратном пути мы проходили через какую-то маленькую деревушку, и я мельком увидел Тайбитса, сидевшего на пороге грязной лавчонки, неряшливого и неухоженного. Не сомневаюсь, что страсти и скверный виски к этому времени списали его со счетов.

По прибытии я узнал от тетушки Фебы и Пэтси, что за время нашего отсутствия последняя все глубже и глубже увязала в неприятностях. Бедная девушка воистину стала объектом всеобщей жалости. «Старый окорок» (так рабы за глаза называли Эппса) бил ее еще чаще и ожесточеннее. Стоило ему возвратиться из Холмсвиля распаленным спиртным – а теперь это случалось постоянно, – как он принимался сечь ее кнутом, просто чтобы угодить хозяйке. Он наказывал ее столь жестоко за преступление, коему он один был единственной и неустранимой причиной. В моменты трезвости его не всегда можно было склонить таким образом ублажить ненасытную жажду мести жены.

Избавиться от Пэтси – сбыть ее с глаз долой, путем продажи, или ее смерти, или любым иным способом, – похоже, в последние годы это было главной мыслью моей хозяйки. Пэтси была всеобщей любимицей еще в детстве, даже когда росла в большом доме. Тогда ее баловали и любовались ее необычной живостью и приятной внешностью. Как рассказывал дядюшка Абрам, ее не раз кормили даже такими лакомствами, как печенье и молоко. И мадам в дни своей молодости любила позвать ее на веранду и приласкать, как игривого котенка. Но в настроении этой женщины произошла печальная перемена. Теперь лишь черные и гневные демоны царили в храме ее сердца, и под конец она не могла смотреть на Пэтси иначе, чем с сосредоточенной ненавистью.

В сущности, госпожа Эппс была от природы не такой уж злой женщиной. Верно, она была одержима дьяволом ревности, но помимо этого многое в ее характере заслуживало восхищения. Ее отец, мистер Робертс, живет в Чейнивиле. Он влиятельный и уважаемый человек, почитаемый во всем приходе более, чем любой другой гражданин. Она получила неплохое образование в каком-то учебном заведении на этой стороне Миссисипи. Она была красива, во многих отношениях одарена и обычно добродушна. Она была добра ко всем нам, кроме Пэтси, – и часто в отсутствие мужа посылала нам какое-нибудь лакомство с собственного стола. В другой ситуации – в ином обществе, нежели то, что существовало на Байю-Бёф, – ее почитали бы элегантной и восхитительной женщиной. Воистину дурным ветром занесло ее в руки Эппса.

Он почитал и любил свою жену настолько, насколько грубая натура вообще способна любить, но его крайний эгоизм всегда брал верх над супружеской привязанностью.

Любил, как мог – насколько люди низкие способны;Но сердце и душа в нем были злобны[72].

Эппс был готов удовлетворить любой каприз супруги – выполнить любую ее просьбу при условии, что это не слишком дорого ему обойдется. На хлопковом поле Пэтси стоила любых двух других его рабов. Он не смог бы заменить ее никем, кто приносил бы те же деньги, что приносила она, поэтому идея избавиться от нее была для него немыслима. Но хозяйка видела ее в совершенно ином свете. В ней была уязвлена гордость высокомерной женщины; кровь пламенной южанки кипела при виде Пэтси, и ее не смогло бы удовлетворить ничто, кроме удовольствия вытоптать жизнь из беспомощной невольницы.

Порою поток ее гнева выплескивался и на Эппса, поскольку у нее были все причины его ненавидеть. Но затем буря сердитых слов утихала, и в доме вновь воцарялся сезон покоя. В такие моменты Пэтси тряслась от страха и плакала навзрыд, будто у нее вот-вот разорвется сердце, ибо знала по опыту, что, если хозяйка доведет себя до белого каления, Эппс успокоит ее обещанием выпороть Пэтси – обещанием, которое он неизменно сдерживал. Так ревность, гордость и месть вели войну с алчностью и животной страстью в доме моего хозяина, наполняя его ежедневным раздором и ссорами. И сила всех этих домашних бурь выливалась в конечном счете на голову Пэтси – простодушной рабыни, в чье сердце Господь посеял семена добродетели.

Летом, последовавшим за моим возвращением из прихода Сент-Мэри, я создал план по обеспечению самого себя пищей, который, хоть и был прост, оправдался сверх всяких ожиданий. Ему последовали многие другие люди моего положения, вверх и вниз по байю, и он стал приносить такую пользу, что я испытывал большое искушение почитать себя общим благодетелем. В то лето в беконе завелись черви. Ничто, кроме смертельного голода, не могло бы заставить нас есть его. Еженедельного пайка кукурузной муки едва ли было достаточно, чтобы утолить голод.

В этих краях, где еженедельный паек заканчивается до наступления субботнего вечера или бывает в таком состоянии, что даже смотреть на него тошнотворно и отвратительно, невольникам остается охотиться в болотах на енотов и опоссумов. Однако это надо делать по ночам, после того как закончатся дневные работы. Есть плантаторы, чьи рабы месяцами не видят иного мяса, чем добытое таким способом. Никто не возражает против подобной охоты, при условии, что добычу поочередно распределяют в коптильне (а еще потому, что каждый убитый енот – это спасенная кукуруза). На них невольники охотятся с собаками и дубинками, поскольку им не позволено пользоваться огнестрельным оружием.

Мясо енота сносно на вкус, но поистине среди разнообразных видов мяса нет ничего вкуснее, чем запеченный опоссум. Это пухленькие, довольно длиннотелые маленькие зверьки с беловатой шерстью, чей нос похож на пятачок, а сзади туловища имеется вырост, похожий на крысиный хвост. Опоссумы роют норы среди корней и гнездятся в дуплах эвкалиптов, а в движениях они медленны и неловки. Это хитрые создания: получив даже самый легкий удар палкой, они скатываются на землю и притворяются мертвыми. Если охотник так и бросит опоссума и начнет преследовать другого зверька, не свернув предварительно первому шею, скорее всего по возвращении он не найдет свою добычу. Маленький зверек перехитрил врага – «сыграл в опоссума» и был таков.

Однако после долгой и трудной дневной работы усталому рабу не очень-то хочется отправляться на болото за своим ужином. Он предпочтет броситься на пол хижины и хоть немного поспать. Хозяину выгодно, чтобы слуга не страдал от голода, но так же выгодно, чтобы он не растолстел от избыточной кормежки. С точки зрения владельца, раб более всего пригоден к службе, когда он довольно худ и жилист, то есть пребывает в такой кондиции, которая требуется скаковым лошадям, когда их готовят к состязаниям. И в этой «рабочей кондиции» пребывает большинство рабов на сахарных и хлопковых плантациях вдоль Ред-Ривер.

Моя хижина стояла в нескольких десятках метров от берега байю, и поскольку потребность – мать всех изобретений, я придумал способ получения необходимого количества пищи, который не требовал бегать каждую ночь по лесу. Я задумал создать ловушку для ловли рыбы. Мысленно представив себе, как это должно быть сделано, в следующее воскресенье я приступил к практическому осуществлению своей идеи. Вероятно, невозможно изложить читателю идею этого устройства во всех деталях, но следующее описание даст о нем общее представление.

Изготавливается квадратная рама со стороной от двух до трех футов[73], большей или меньшей высоты – в зависимости от глубины воды. На три стороны этой рамы набивают доски или жерди, но не очень тесно – вода должна свободно циркулировать сквозь них. С четвертой стороны надо приладить дверцу – таким образом, чтобы она могла легко скользить вверх и вниз по направляющим, прорезанным в двух шестах. Затем прилаживается подвижное дно – так, чтобы его можно было без труда поднять до самого верха рамы. В центре подвижного дна следует просверлить отверстие и с нижней стороны в нем закрепить рукоять или округлую палку – так, чтобы она могла легко поворачиваться. Эта рукоять тянется от центра подвижного дна до верха рамы – и настолько высоко, насколько нужно. Во всей этой рукояти просверливается огромное количество мелких отверстий, в которые вставляют маленькие прутики, достающие до противоположных сторон рамы. Таких прутиков надо сделать много, и пусть они торчат во всех направлениях, тогда любая рыба существенных размеров не может проплыть мимо, не задев одного из них. Теперь раму можно помещать в воду и закреплять.

Ловушка «настораживается» путем поднятия дверцы и удерживается в этом положении другой палкой, один конец которой уходит в углубление на ее внутренней стороне, а другой конец – в углубление, сделанное в рукояти, идущей от центра подвижного дна. В ловушку кладут наживку – горсть влажной крупы и хлопка, которые скатывают вместе, пока не получится твердый шар, кладут приманку в заднюю часть рамы. Рыба, плывущая через поднятую дверцу к наживке, непременно задевает один из маленьких прутиков, поворачивая рукоять и смещая таким образом палку, поддерживающую дверцу; дверца падает, запирая рыбу внутри рамы. Чтобы вынуть рыбу, надо, держась за верх рукояти, подтянуть подвижное дно к поверхности воды.

Возможно, были здесь в употреблении и другие ловушки, прежде чем я сделал свою, но я ни одной подобной не видел. Байю-Бёф изобилует рыбой больших размеров и превосходного качества, и с той поры я очень редко нуждался в дополнительной пище, равно как и мои товарищи. Таким образом была открыта настоящая золотая жила – найден новый источник пищи, доселе недоступный для порабощенных детей Африки, которые тяжко трудятся и голодают на берегах этой ленивой, но богатой ресурсами реки.

Примерно в тот же период по соседству с нами произошло событие, которое произвело на меня глубокое впечатление. Оно показывает состояние тамошнего общества и распространенную там манеру мстить за оскорбления. Прямо напротив наших хижин, на другой стороне Байю, была расположена плантация мистера Маршалла. Он принадлежал к одному из самых богатых и аристократических семейств в этих местах. Некий джентльмен из Натчеза вел с ним переговоры о покупке поместья. Однажды на нашу плантацию примчался посыльный, сообщивший, что в поместье Маршалла происходит страшное побоище: кровь льется рекой и, если соперников не развести, результат будет катастрофическим.

По прибытии в дом Маршалла перед нашими глазами предстала сцена, выходящая за пределы описания. На полу одной из комнат лежало мертвое тело человека из Натчеза, в то время как Маршалл, разъяренный и покрытый ранами и кровью, расхаживал взад-вперед, «еще дыша угрозами и убийством»[74]. Оказывается, в ходе их переговоров возникло некое затруднение, за ним последовали гневные слова на повышенных тонах, потом оба схватились за оружие, и разгорелась смертельная схватка, окончившаяся таким несчастьем. Маршалла в тюрьму так и не посадили. В Марксвиле было затеяно своего рода расследование, в ходе которого он был оправдан и вернулся на свою плантацию (как я подозреваю, еще более уважаемый, оттого что взял на душу кровь ближнего).

Эппс проявил к Маршаллу необыкновенное участие, сопровождал его в Марксвиль и при любом удобном случае громко оправдывал его. Однако такая услужливость не помешала родственнику Маршалла впоследствии посягнуть на жизнь самого Эппса. Дело было так. Между Эппсом и тем другим Маршаллом разгорелась ссора за карточным столом, которая закончилась смертельной враждой. Однажды, гарцуя верхом на лошади перед домом, вооруженный пистолетами и охотничьим ножом, Маршалл принялся вызывать его на бой, дабы покончить с этой ссорой, иначе он ославит своего врага как труса и застрелит его как собаку при первой возможности. Эппс удержался от того, чтобы принять вызов своего противника (на мой взгляд, не из трусости и не из моральных соображений, а под влиянием жены). Однако в дальнейшем произошло примирение, после чего эти двое водили между собой самую близкую дружбу.

Такие происшествия, которые навлекли бы на их участников заслуженное наказание в северных штатах, нередко случаются на байю и проходят почти незамеченными – и почти без комментариев окружающих. Каждый мужчина здесь носит с собой охотничий нож, и когда между двумя возникает размолвка, они принимаются за дело, стараясь исполосовать и исколоть друг друга, словно дикари, а не цивилизованные и просвещенные люди.

Существование рабства в его самой жестокой форме, похоже, способствует огрублению тонких человечных струн их натуры. При ежедневном зрелище человеческих страданий – когда они слышат мучительные вопли рабов, видят, как те извиваются под безжалостной плетью, как их грызут и рвут на части собаки, и они, даже умирая, бывают лишены сострадательного внимания и оказываются похоронены без савана или гроба – можно ли ожидать иного, чем постепенное превращение этих людей в зверей, равнодушных к человеческой жизни. Верно, что в приходе Авойель найдутся и добросердечные люди, вроде Уильяма Форда, способные испытывать сочувствие к рабам (как во всем мире есть чувствительные и сострадательные души, небезразличные к страданиям всякого существа, которое Всемогущий наделил жизнью). В том, что рабовладелец жесток, не столько его вина, сколько вина системы, в которой он живет. Он не может устоять против влияния привычек и знакомств, которые его окружают. Наученный с раннего детства (всем опытом своих впечатлений), что плеть предназначена для рабской спины, он и в зрелые года не может изменить свое мнение.

Да, бывают гуманные хозяева, как и бесчеловечные. Встречаются рабы хорошо одетые, накормленные и счастливые, а не только полуголые, умирающие с голоду и несчастные. Тем не менее общественное устройство, которое мирится с такой несправедливостью и жестокостью, какие видел я, – это безнравственное и варварское установление. Люди могут писать романы, изображающие жизнь раба такой, какая она есть (или каковой не является); могут со всей серьезностью рассуждать о блаженстве невежества; могут, сидя в мягких креслах, распространяться об удовольствиях рабской жизни… Но пусть они выйдут вместе с рабом в поле, поспят вместе с ним в убогой хижине, пусть питаются вместе с ним объедками; испытают, как его бьют кнутом, как на него охотятся, как его пинают, – и эти философы вернутся оттуда с иной историей на устах.

Пусть люди постигнут душу бедного раба – узнают его тайные мысли, мысли, которые он не осмеливается поизносить вслух в присутствии белого человека. Пусть они усядутся с ним в тихие часы ночи, побеседуют с ним со всей доверительностью о «жизни, свободе и стремлении к счастью». И люди обнаружат, что девяносто девять из каждой сотни невольников достаточно умны, чтобы понимать свое положение и лелеять в груди любовь к свободе так же страстно, как и всякий человек.

Глава XV

Труды на сахарных плантациях – Метод посадки сахарного тростника – Мотыжение тростника – Рубка тростника – Описание ножа для рубки тростника – Валкование – Подготовка к последующим урожаям – Описание сахарной мануфактуры Хокинса на Байю-Бёф – Рождественские праздники – Карнавальный сезон для детей неволи – Рождественский ужин – Красный цвет, любимый цвет – Скрипка и ее утешение – Рождественские танцы – Кокетка Ливли – Сэм Робертс и его соперники – Невольничьи песни – Жизнь на Юге как она есть три дня в году – Система брака – Отвращение дядюшки Абрама к матримониальному вопросу

Вследствие моей неспособности к сбору хлопка Эппс имел обыкновение сдавать меня внаем на сахарные плантации во время сезона рубки тростника и варки сахара. Он получал за мои услуги по доллару в день, нанимая за эти деньги замену мне на свою хлопковую плантацию. Рубка тростника была подходящим для меня делом, и три года подряд я вел первый ряд у Хокинса, будучи старшим в группе, насчитывавшей от пятидесяти до ста работников.

В предыдущей главе описан способ выращивания хлопка. Вероятно, как раз настало время рассказать о возделывании сахарного тростника.

Землю для него готовят грядами, как для посева хлопка, только вспахивают глубже. В той же манере проводят борозды для семян. Посадки начинаются в январе и продолжаются до апреля. Засевают сахарное поле только раз в три года – прежде чем растение истощится, можно снять три урожая.

В процессе посадок принимают участие три артели работников. Первая берет стебли тростника из скирд или стогов, обрезает верхушку и боковые листья со стебля, оставляя только ту его часть, которая совершенно здорова. На каждом сочленении тростника имеется глазок, как у картофеля, который пускает ростки, если зарыть его в почву. Другая артель укладывает тростник в борозды, помещая два черенка бок о бок таким образом, чтобы глазки приходились на каждые 4–6 дюймов[75]. Третья артель следует за ними с мотыгами, засыпая черенки и покрывая их слоем почвы на три дюйма.

Самое большее спустя четыре недели над землей появляются побеги и с этого времени растут с чрезвычайной быстротой. Сахарное поле мотыжат трижды, так же как хлопковое, только к корням присыпают больше земли. Мотыжение обычно заканчивается к первому августа. В октябре тростник готов для поступления на сахарную мануфактуру или мельницу, и тогда начинается общая рубка. Лезвие ножа для рубки сахарного тростника составляет 15 дюймов в длину и 3 дюйма[76] в ширину в средней части и постепенно сужается ближе к кончику и рукояти. Лезвие тонкое, и чтобы от него был какой-то толк, оно всегда должно быть очень острым. Каждый третий работник возглавляет команду из двух других, которые идут по обеим сторонам от него. Ведущий работник первым делом ударом ножа срубает листья со стебля. Затем он полностью срезает всю зеленую верхушку. Он должен стараться отделить зеленую часть от зрелой, иначе ее сок заставит патоку скиснуть и ее невозможно будет продать. Потом он срубает стебель у самого корня и оставляет его на земле прямо за собой. Его правый и левый подручные складывают свои стебли, срезанные в такой же манере, поверх его стебля. За каждой тройкой невольников следует отдельная тележка, и рабы помоложе сбрасывают на нее стебли, которые затем отвозят на сахарную мануфактуру и перемалывают.

Если плантатор опасается заморозков, сахарный тростник валкуют. Валковать – значит срезать стебли пораньше и укладывать их вдоль в борозду таким образом, чтоб верхушки покрывали нижние части стеблей. Они могут оставаться в этом состоянии от трех недель до месяца, не портясь, и заморозки им не страшны. Когда приходит время, их вынимают, обрезают и отвозят на тележках на сахарную мануфактуру.

В январе месяце рабы снова выходят в поле, чтобы подготовить его для следующего урожая. Сначала по земле рассыпают верхушки и листья – отходы прошлогоднего тростника, и в сухой день их поджигают. Огонь пробегает по полю, быстро испепеляя сухие былинки, оставляя его голым и чистым – готовым для мотыжения. Землю рыхлят вокруг корней старой стерни тростника, и с течением времени он возобновляется от корней. То же самое происходит и на следующий год; на второй год тростник становится слаще и приносит больший урожай, чем в первый, а самый богатый урожай – на третий год. А потом растение истощает свою силу, и поле необходимо перепахать и заново засеять.

За те три сезона, что я проработал на плантации Хокинса, значительную долю времени я был занят на сахарной мануфактуре. Хокинс славился как производитель самой лучшей разновидности белого сахара. Далее следует общее описание его сахарной мануфактуры и процесса производства.

Мануфактура – это огромное кирпичное здание, стоящее на берегу байю. Вбок от здания уходит открытый навес, имеющий по меньшей мере 100 футов в длину и 40 или 50 футов в ширину[77]. Паровой котел, в котором вырабатывается пар, расположен снаружи главного здания; механизмы и двигатель покоятся на кирпичной платформе, в 15 футах[78] над полом, внутри главной части здания. Механизмы вращают два огромных железных вала, диаметр которых составляет от 2 до 3 футов[79], а длина – от 6 до 8 футов[80]. Они приподняты над кирпичной платформой и вращаются по направлению друг к другу. Бесконечный транспортер, сработанный из цепи и дерева, похожий на кожаные ремни, используемые на мануфактурах меньшего размера, выходит от железных валов за пределы главного здания и тянется на всю длину открытого навеса. Тележки, на которых привозят с поля свеженарубленный тростник, сгружают по обеим сторонам навеса. Вдоль всего бесконечного транспортера выстраиваются дети рабов, чье дело – укладывать на него тростник. Затем на транспортере он следует вдоль навеса и подается в главное здание, где ссыпается между валами, размалывается и падает на другой транспортер, выносящий его из главного здания в противоположном направлении. Здесь транспортер вываливает отходы в верхнюю часть трубы, под которой разведено пламя, поглощающее их. (В противном случае они вскоре заполнили бы все здание, кроме того размолотый тростник быстро преет и может привести к развитию болезней.)

Сок сахарного тростника, пропущенного через валы, сливается в приемник под железными валами и стекает в резервуар. По трубам он поступает в систему из пяти фильтров, каждый из которых вмещает по нескольку хогсхедов[81] жидкости. Эти фильтры заполнены костным углем – веществом, напоминающим вспененный каменный уголь. Его делают из костей, которые пережигают в закрытых сосудах. Уголь используют для обесцвечивания сока сахарного тростника путем фильтрации перед кипячением. Через эти пять фильтров сок проходит последовательно, а затем устремляется в большой резервуар под первым этажом, откуда с помощью парового насоса выкачивается наверх, в рафинатор, изготовленный из листового железа, где его нагревают паром, доводя до кипения. Из первого рафинатора сок поступает по трубам во второй, затем в третий, а оттуда в закрытые железные сосуды, через которые проходят трубы, наполненные паром. Таким образом, в кипящем состоянии сок проходит последовательно через три сосуда, а затем поступает по другим трубам в охладители на первом этаже. Охладители – это деревянные ящики с дном-ситом, изготовленным из самой тонкой проволоки. Когда сироп поступает в охладители и встречается с воздухом, он превращается в крупицы, а патока сразу же вытекает через сито в стоящую внизу цистерну. Так получается белый сахар, или рафинад, самого лучшего сорта – чистый, прозрачный и белый как снег. Когда он остывает, его вынимают, пакуют в бочки, и теперь он полностью готов к отправке на рынок. После этого патоку из цистерны вновь закачивают на верхний этаж и с помощью другого процесса превращают в бурый сахар.

Наверное, существуют и более крупные мануфактуры, устроенные иначе, чем эта, которой я дал такое несовершенное описание; но, вероятно, на всем Байю-Бёф не сыщешь другой столь прославленной, как мануфактура Хокинса. Не зря Ламберт из Нового Орлеана – партнер Хокинса. Это человек весьма богатый, он имеет долевые паи, как мне рассказывали, еще в сорока различных сахарных плантациях Луизианы.

Единственное за весь год отдохновение от непрестанных трудов, выпадающее на долю раба, – это рождественские праздники. Эппс давал нам три выходных дня, другие хозяева позволяют своим рабам четыре, пять или шесть дней, в зависимости от меры их великодушия. Этих особых дней года невольники ждут с нетерпением и удовольствием. Незадолго до Рождества они ждут прихода каждого вечера не только потому, что он сулит им несколько часов отдыха, но потому, что он на один день приближает их к Рождеству. Рождество одинаково радостно приветствуют стар и млад; даже дядюшка Абрам перестает прославлять Эндрю Джексона, а Пэтси забывает свои многочисленные невзгоды посреди общего святочного веселья. Это пора, когда можно пировать, резвиться и дурачиться, – карнавальный праздник детей неволи. Это единственные дни, когда им даруют немного ограниченной свободы, и они воистину всем сердцем открываются ей.

По обычаю, один из плантаторов устраивает «рождественский ужин», приглашая в часть праздника рабов с соседних плантаций присоединиться к его собственным рабам. Например, один год рождественский ужин давал Эппс, на другой – Маршалл, в третий – Хокинс, и так далее. На ужин собирается от трех до пяти сотен невольников, которые приходят пешком, приезжают в тележках, верхом на мулах, в упряжках, запряженных двумя и тремя лошадьми. Вместе порой едут парень и девушка или девушка и два парня, а бывает, что парень, девушка и женщина постарше. Скажем, дядюшка Абрам верхом на муле, а за спиной у него тетушка Феба и Пэтси, неторопливо едущие на рождественский ужин, – не такое уж непривычное зрелище на Байю-Бёф.

Тогда, «и притом не когда-нибудь, а в самый сочельник»[82], они облачаются в свои самые лучшие наряды. Хлопчатобумажную одежду отстирывают дочиста, башмаки начищают огарком сальной свечи, а если рабу так повезло, что в его хозяйстве имеется шляпа без полей или донышка, она горделиво водружается на голову. Однако их приветствуют с не меньшей сердечностью, если они приходят на пиршество босые и с непокрытой головой. Как правило, женщины носят на головах белые платки, но если так случилось, что на их пути попалась огненно-красная лента или выброшенный за ненадобностью чепчик хозяйкиной прабабушки, их непременно наденут в таких случаях. Красный – насыщенный кроваво-красный – это решительно любимый цвет у знакомых мне невольниц. Если даже красная лента не украшает шею, вы непременно обнаружите, что вся копна их густо вьющихся волос перевязана красными нитями и шнурками того или иного сорта.

На открытом воздухе устанавливают стол, нагруженный всевозможными видами мяса и горами овощей. Бекон и кукурузные лепешки в таких случаях отправляются в отставку. Порой готовка происходит в кухне плантации, порой – под сенью широких ветвей деревьев. В последнем случае в земле роют траншею, в нее складывают дрова и жгут их, пока вся она не наполнится горячими угольями, на которых жарятся цыплята, утки, индейки, поросята, а нередко и целая туша дикого быка. Кроме того, невольников снабжают мукой (из которой они пекут печенье), а еще персиковым и другим вареньем, а также всевозможными пирогами, за исключением пирожков со сладкой начинкой, поскольку такой род выпечки до сих пор им незнаком. Только раб, который прожил весь год на скудном пайке из кукурузных лепешек и бекона, в состоянии оценить такой ужин. Белые большими группами собираются поглазеть на эти гастрономические удовольствия.

Рабы усаживаются за грубо сколоченный стол: мужчины с одной стороны, женщины – с другой. Двое, между которыми успели возникнуть нежные чувства, неизменно ухитряются сесть друг напротив друга; ибо вездесущий Купидон не гнушается посылать свои стрелы и в простодушные сердца рабов. Чистое и восторженное счастье освещает все темные лица. Они сверкают улыбками: их белые зубы, контрастируя с темной кожей, превращаются в две длинные белые полосы вдоль всего стола. Вокруг этой скатерти-самобранки множество глаз закатываются к небу в экстазе. Следуют хихиканье, смех, сопровождаемые звяканьем столовых приборов и посуды. Локоть Каффи врезается в бок соседа, движимый невольным выражением восторга; Нелли грозит пальчиком Самбо и хохочет, сама не зная почему; и так текут рекою радость и веселье. Когда разносолы исчезают со столов и голодные желудки детей тяжкого труда насыщаются, следующим номером развлечений идут рождественские танцы. Моим делом в эти праздничные дни всегда была игра на скрипке.

Любовь африканцев к музыке вошла в пословицу; среди моих знакомых невольников находилось немало таких, у которых был поразительный слух и они довольно прытко бренчали на банджо. И пусть я покажусь эгоцентристом, но должен заявить, что считался на Байю-Бёф вторым Оле Буллом[83]. Не раз и не два мой хозяин получал письма, зачастую приходившие с плантаций за десять миль и более, с просьбой прислать меня поиграть на балу или празднике белых. Он получал за это свою компенсацию, да и я тоже, как правило, возвращался домой с множеством монет, звеневших в карманах – дополнительными пожертвованиями тех, чей слух я услаждал. Таким манером я завел себе вверх и вниз по течению больше знакомств, чем мог рассчитывать. Молодые люди и девицы Холмсвиля всегда знали, что где-то предстоит большое веселье, если Платт Эппс прошел по городку со своей скрипкой в руке. «Куда ты теперь идешь, Платт?», да «Что сегодня намечается, Платт?» – такие расспросы сыпались на меня с каждого порога и из каждого окна. И не раз, если не было особой спешки, я, поддаваясь настойчивым уговорам, доставал смычок и, сидя верхом на муле, начинал свой музыкальный рассказ для толпы восторженных детишек, собиравшихся вокруг меня на улице.

Увы, когда бы не моя возлюбленная скрипка, едва могу вообразить, как смог бы я вынести долгие годы неволи. Она вводила меня в большие дома, облегчала мне множество дней полевых трудов, обеспечивала меня удобствами в моей хижине, трубками и табаком, лишней парой башмаков; и часто уводила меня прочь от сурового хозяина, позволяя быть свидетелем сцен радости и веселья. Она была моей спутницей, моей наперсницей, триумфально громкой, когда я был радостен, и изливавшей нежные, мелодичные утешения, когда я был печален. Часто в полночь, когда сон бежал, испуганный, из хижины и душа моя была встревожена и обеспокоена размышлениями о моей судьбе, она пела мне песню мира. В святые дни субботние, когда нам был позволен час или два праздности, она сопровождала меня в какое-нибудь тихое место на берег байю и, возвышая свой голос, вела со мною мягкую и приятную беседу. Она прославила мое имя в этих краях, помогла мне найти друзей, которые в противном случае не обратили бы на меня внимания, подарила мне почетное место на ежегодных празднествах и обеспечила самые громкие и самые сердечные всеообщие приветствия на рождественских танцах.

О, эти рождественские танцы. О вы, ищущие удовольствий сыны и дочери праздности, двигающиеся выверенным шагом, безжизненным и апатичным, через медлительный котильон; коли желаете вы узреть истинную живость, если не «поэзию движения», коли желаете увидеть неподдельное счастье, свободное и безграничное, – отправляйтесь в Луизиану и поглядите, как пляшут рабы при звездном свете в рождественскую ночь.

В то самое Рождество, которое ныне у меня на уме и описание коего послужит описанием всех подобных дней, мисс Ливли и мистер Сэм (первая принадлежит Стюарту, последний – Робертсу) открыли бал. Всем было хорошо известно, что Сэм питает страстную привязанность к Ливли, так же как и один из боев Маршалла, и другой – из боев Кэри. Ибо Ливли воистину была девушкой веселой[84], и кроме того – кокеткой, то и дело разбивавшей сердца. И Сэм Робертс чувствовал себя триумфатором, когда, встав от пиршественного стола, она подала ему руку для первой «фигуры» в присутствии обоих его соперников. Те двое приняли сокрушенный вид и, сердито качая головами, сообщали всем и каждому, как им хотелось бы подступить к мистеру Сэму и как следует его вздуть. Но вовсе не ярость вздымала безмятежную грудь Сэмуэля, когда ноги его взлетали, подобно барабанным палочкам, когда шел он, вдоль линии и в середину, рядом со своей обворожительной партнершей. Вся компания громогласно приветствовала и подбадривала их и, возбужденные аплодисментами, они продолжали «рвать подметки» и после того, как все прочие утомились и остановились на минутку, чтобы перевести дух. Но сверхчеловеческие усилия под конец одолели и Сэма, и Ливли осталась плясать одна, вертясь, точно волчок. Тогда один из соперников Сэма, Пит Маршалл, ринулся вперед и изо всей мочи принялся скакать и шаркать, выгибаясь во всех мыслимых и немыслимых коленцах, словно полный решимости показать мисс Ливли и всему миру, что Сэма Робертса можно не брать в расчет.

Однако, на поверку, страсть Пита превосходила его осмотрительность. Такие неистовые упражнения полностью вышибли из него дух, и он свалился наземь, точно пустой мешок. Тогда пришло время испытать себя Гарри Кэри; но Ливли вскоре переплясала и его, посреди приветствий и криков «ура», полностью поддержав свою заслуженную репутацию «самой бойкой девчонки» на байю.

Когда заканчивается один «тур», его тут же сменяет другой, и танцор или плясунья, которые дольше всех остаются на ногах, получают самые бурные овации, и так танцы продолжаются до самого наступления дня. Они не замирают вместе со звуками скрипки: в этом случае заводят музыку, характерную только для негров-невольников. Это называется «прихлопыванием», которое сопровождается одной из тех бессодержательных песенок, которые сочиняются скорее для подгонки под определенную мелодию или ритм, чем ради выражения какой-то отчетливой мысли. Прихлопывание исполняется так: сперва бьют ладонями по коленям, затем хлопают ладонями друг о друга, затем по правому плечу одной рукой, по левому другой – и все это происходит в такт движению ног и распеванию, к примеру, такой песенки:

Харперов ручей и бурная речка —Здесь, моя милая, будем жить мы вечно;Будем жить до самой смерти вместе,Все, чего хочу я, верьте иль не верьте, —Хорошенькая женушка да славное поместье. Припев: Ой, да вверх по дубу, вниз по ручейку – ой,Два погонщика и один веселый бой.

Или, если эти слова не подходят к звучащей мелодии, может быть, подойдет «Хог-Ай» – довольно туманный и поразительный образчик стихосложения, который, однако, невозможно оценить, если не услышишь его на Юге. Слова там такие:

«Кто здесь побывал с тех пор, как я ушел?Красивая девчонка одета в шерсть и шелк. Хог-Ай!Олд-Хог-Ай!Кого хочешь – выбирай, Я такой не видел с тех пор как в мир пришел,Вот идет девчонка, одета в шерсть и шелк. Хог-Ай!Олд-Хог-Ай!Кого хочешь – выбирай».

А может быть, это будет следующая, столь же бессмысленная, но не менее мелодичная, если она льется из негритянских уст, песенка:

«Эбо Дик и Джордан ДжоУвели мою девчонку – как нехорошо. Припев: Прыгай, Джим,Бегай, Джим,Молви, Джим и т. д. Старый черный Дэн черней мелассы[85].Он чертовски рад, что цел остался. Прыгай, Джим», и т. д.

В оставшиеся дни праздников, следующих за Рождеством, рабам выдают пропуска и позволяют ходить куда им вздумается, в пределах ограниченного расстояния; или они могут остаться и поработать на плантации, в каковом случае им за работу платят. Однако редко кто выбирает последнее. В это время можно видеть невольников, спешащих во всех направлениях, таких же счастливых с виду смертных, каких можно найти в любом месте на лике земли. Это совсем не те создания, каковыми они выглядят на поле: временное расслабление, краткое избавление от страха и кнута производит полный метаморфоз в их внешности и поведении. Это время занято визитами, поездками, возобновлением старых приятельских отношений или, возможно, оживлением какой-нибудь старой привязанности, словом – любыми доступными удовольствиями. Такова «южная жизнь как она есть» три дня в году; остальные 362 – это дни непомерного труда и усталости, страха и страдания.

На праздниках часто сговариваются о браках, если можно сказать, что такой общественный институт вообще существует среди невольников. Единственная церемония, которая требуется перед вступлением в этот «священный союз», – получение согласия хозяев. Хозяева рабынь обычно всячески поддерживают подобные союзы. Любая сторона может иметь столько мужей или жен, сколько позволит ее владелец, и столь же вольна отказаться от партнера по своему желанию. Закон, касающийся разводов или двоеженства, разумеется, неприменим к живой собственности. Если жена не принадлежит тому же плантатору, которому принадлежит муж, последнему разрешается посещать ее вечером по субботам, при условии, что расстояние между плантациями не очень велико. Супруга дядюшки Абрама жила в семи милях от плантации Эппса – на Байю-Хафф-Пауэр. Он имел разрешение посещать ее раз в две недели, но теперь он постарел и, как говорится, в последнее время почти что позабыл ее. У дядюшки Абрама было слишком мало времени, чтобы отрывать драгоценные минуты от размышлений о генерале Джексоне – супружеские игрища хороши для особ юных и легкомысленных, но не к лицу такому серьезному и вдумчивому философу, как он.

Глава XVI

Надсмотрщики – Как они вооружены и кто их сопровождает – Смертоубийство – Казнь убийцы в Марксвиле – Погонщики рабов – Назначен погонщиком во время переселения на Байю-Бёф – Терпенье и труд – Попытка Эппса перерезать Платту глотку – Бегство от него – Под защитой госпожи – Запрещение читать и писать – Добываю лист бумаги после девятилетних попыток – Письмо – Армсби, скверный белый – Частично доверяюсь ему – Его предательство – Подозрения Эппса – Как удалось их успокоить – Сожжение письма – Армсби покидает байю – Разочарование и отчаяние

За исключением поездки в приход Сент-Мэри и отсутствия во время сезонов рубки тростника я был постоянно занят на плантации хозяина Эппса. Он считался мелким плантатором. У него было не так много рабов, чтобы держать надсмотрщика, и он выступал в этом качестве самостоятельно. Дабы увеличить свои рабочие силы в хлопотливый сезон сбора хлопка, он имел обыкновение нанимать дополнительных невольников.

В более крупных поместьях, где заняты пятьдесят, сотня, а то и две сотни рабов, надсмотрщика считают человеком незаменимым. Эти джентльмены выезжают в поля верхом; все они без исключения, насколько я знаю, вооружены пистолетами, охотничьими ножами, кнутами, и их сопровождают несколько псов. Экипированные таким образом, они следуют позади рабов, зорко приглядывая за ними. Главным качеством надсмотрщика является абсолютное бессердечие, грубость и жестокость. Его дело – давать большие урожаи, и, если это исполнено, не имеет значения, ценой каких страданий это оплачено. Собак используют, чтобы перехватить беглеца, который может решиться бежать, когда он не в состоянии осилить свой ряд – и так же не в состоянии выдержать кнут. Пистолеты нужны для любых опасных происшествий. Ведомый неудержимой яростью, даже раб порой может обратиться против своего угнетателя.

В прошлом январе в Марксвиле стояла виселица, на которой одним из казненных был раб, убивший своего надсмотрщика. Это случилось в нескольких милях от плантации Эппса на Ред-Ривер. Рабу было дано задание на лесозаготовках. В течение всего дня надсмотрщик отсылал его с разными поручениями, которые заняли столько времени, что он никак не мог выполнить задание. На следующий день он был призван к ответу, но надсмотрщик не счел потерю времени из-за своих же поручений достаточным оправданием и велел рабу встать на колени и оголить спину, чтобы получить порку. Раб и надсмотрщик были в лесу одни – их никто не мог увидеть или услышать. Парень подчинился и терпел до тех пор, пока его не обуял гнев на такую несправедливость. Обезумев от боли, он вскочил на ноги и, схватив топор, буквально изрубил надсмотрщика на куски. Он не делал ни малейших попыток спрятаться, но, напротив, поспешил к своему хозяину, рассказал ему обо всем этом деле и объявил, что готов искупить содеянное зло, принеся в жертву свою жизнь. Его отвели на эшафот, и, когда на шею ему набросили веревку, он не выказал ни смятения, ни страха, и последние его слова оправдывали совершенный поступок.

Кроме самого надсмотрщика под его началом есть еще погонщики. Число их пропорционально числу работников в поле. Погонщики – это чернокожие, которые, помимо исполнения своей равной доли работы, должны сечь кнутом провинившихся из своей артели. Кнуты висят у них на шее, и, если они не пользуются ими как следует, их самих секут. Однако у них есть некоторые привилегии. Например, во время рубки тростника работникам не разрешается сидеть достаточно долго, даже чтобы они успели съесть свой обед. Тележки, наполненные кукурузными лепешками, испеченными на кухне, привозят на поле в полдень. Надсмотрщики раздают лепешки, и их необходимо съедать с наименьшей возможной задержкой.

Если раб перестает потеть (что нередко случается, когда задание превышает его силы), он падает на землю и становится совершенно беспомощным. В этом случае задача погонщиков – оттащить его в тень еще стоящих кустов хлопчатника или тростника либо под сень ближайшего дерева, где его обливают несколькими ведрами воды и используют другие средства, чтобы охладить и вызвать потоотделение, после чего рабу велят вернуться на свое место и продолжать работу.

В Хафф-Пауэр, когда я только прибыл к Эппсу, погонщиком был один из негров Робертса. То был здоровенный бой и жестокий до крайности. После переезда Эппса на Байю-Бёф эта почетная обязанность была возложена на меня. Вплоть до времени моего отбытия оттуда я вынужден был носить кнут на шее, выходя в поле. Если Эппс при сем присутствовал, я не осмеливался проявлять никакого снисхождения, ибо не обладал христианской стойкостью всем известного дядюшки Тома[86], достаточной, чтобы бросать вызов хозяйской ярости, отказываясь исполнять свою службу. Только таким образом мне и удалось избежать немедленного мученичества, которое претерпел дядя Том – и, кроме того, избавить моих товарищей от множества страданий, как это потом выяснилось.

Я вскоре узнал, что Эппс обычно не спускал с нас глаз, даже если не присутствовал в поле лично. С веранды, с какого-нибудь соседнего дерева, с какого-нибудь другого скрытого наблюдательного поста – он неустанно бдел и был на страже. Если один из нас отставал или отлынивал в течение дня, то, когда мы возвращались к хижинам, оказывалось, что Эппсу об этом известно. Для него было вопросом принципа вознаграждать по заслугам любую оплошность такого рода, и тогда не только сам нарушитель непременно получал наказание за свою леность, но и меня тоже наказывали за то, что я это позволил.

Если же он видел, что я пользуюсь плетью не скупясь, он был удовлетворен. Воистину, «терпенье и труд все перетрут», и за восемь лет своего опыта погонщиком я научился владеть кнутом с удивительной ловкостью и точностью, останавливая его на расстоянии волоска от шеи, уха или носа – не касаясь их. Если где-то в отдалении виднелся Эппс (или у нас была причина подозревать, что он рыщет где-то поблизости), я принимался щелкать кнутом направо и налево, а товарищи мои, в соответствии с нашей договоренностью, отшатывались и вопили, словно в адских муках, хотя никто из них не был даже оцарапан. Пэтси пользовалась любой возможностью, если Эппс показывался поблизости, пожаловаться вслух, что Платт лупит ее все время, а дядюшка Абрам, сохраняя свойственную ему честную мину, громко объявлял, что я только что вздул их суровее, чем генерал Джексон своих врагов у Нового Орлеана. Если Эппс не был пьян и пребывал в одном из своих благодушных настроений, это его, как правило, удовлетворяло. Если же он был пьян, можно было наверняка сказать, что пострадает один или несколько из нас. Порой его ярость принимала опасную форму, подвергая угрозе жизнь его рабочей скотины. Однажды этот пьяный безумец решил развлечься, попытавшись перерезать мне горло.

Эппс уехал в Холмсвиль на состязания стрелков, и никто из нас не знал о его возвращении. Когда я мотыжил рядом с Пэтси, она вдруг тихонько воскликнула:

– Платт, видишь, «старый окорок» подзывает меня к себе.

Скосив глаза, я увидел его на краю поля, он жестикулировал и гримасничал, как обычно бывало, когда он был наполовину пьян. Догадываясь о его похотливых намерениях, Пэтси заплакала. Я велел ей не поднимать взгляда и продолжать работать, словно она его не заметила. Однако, догадавшись, в чем дело, он вскоре, пошатываясь, подошел ко мне в ярости.

– Что ты сказал Пэтси? – спросил он, сопровождая свои слова проклятием. Я дал ему какой-то уклончивый ответ, что лишь усилило его ярость.

– Ну-ка, говори, давно ли ты стал владельцем этой плантации, треклятый ниггер? – осведомился он со злобной ухмылкой, при этом хватая меня за ворот рубахи одной рукой, а другую засовывая в карман. – А вот я тебе сейчас ка-ак глотку перережу, вот что я сделаю, – добавил он, доставая из кармана нож. Но он не мог раскрыть его одной рукой до тех пор, пока наконец не вцепился в лезвие зубами. Я видел, что он вот-вот добьется успеха, и почувствовал, что мне надо от него бежать, ибо в своем нынешнем безрассудном состоянии он нисколько не шутил, и это было видно. Рубаха моя была расстегнута спереди, и я быстро повернулся вокруг себя и отскочил от него, а поскольку он продолжал сжимать в кулаке ворот, рубаха соскочила с моих плеч. Теперь мне было нетрудно сбежать от него. Он гнался за мной, пока не выдохся, потом остановился, перевел дух, выругался и возобновил погоню. Он то требовал приблизиться к нему, то пытался меня уговорить, но я старательно держался от него на почтительном расстоянии. В такой манере мы сделали несколько кругов по полю, он отчаянно кидался на меня, а я всегда уклонялся. Это скорее забавляло меня, чем пугало, ибо я хорошо знал, что Эппс, протрезвев, станет смеяться над своей собственной пьяной глупостью. Через некоторое время я заметил, что у дворовой изгороди стоит госпожа, наблюдая за нашими полусерьезными, полукомическими маневрами. Проскочив мимо него, я бросился прямо к ней. Эппс, увидев ее, не последовал за мной. Он оставался на поле еще около часа, и все это время я простоял подле хозяйки, пересказывая ей подробности происшествия. Теперь уже и она разозлилась, равно обвиняя и мужа, и Пэтси. Наконец Эппс пошел к дому, уже почти протрезвевший, двигаясь с преувеличенной серьезностью, заложив руки за спину и пытаясь выглядеть невинным, как дитя.

Тем не менее, когда он приблизился, госпожа Эппс принялась честить его на чем свет стоит, награждая супруга множеством довольно неуважительных эпитетов и требуя ответа, по какой такой причине он пытался перерезать мне глотку. Эппс изобразил крайнее удивление и поклялся всеми святыми, сколько их ни есть в святцах, что он не разговаривал со мною в тот день.

– Платт, ты, лживый ниггер, разве я с тобой разговаривал? – обратился он ко мне как ни в чем не бывало.

Небезопасно возражать хозяину, даже ради утверждения истины, поэтому я отвечал молчанием. И когда он вошел в дом, я вернулся в поле, и больше об этом деле никто никогда не упоминал.

Вскоре после этого возникли обстоятельства, едва не раскрывшие тайну моего истинного имени и истории (эту тайну я тщательно скрывал, поскольку был убежден, что от нее зависит мое конечное освобождение). Еще когда Эппс купил меня, он спросил, умею ли я читать и писать, и я сообщил ему, что получил некие начатки образования в этих навыках. Тогда он меня заверил, что если хоть раз поймает меня с книжкой или пером и чернилами, то тут же выдаст мне сотню плетей. Он сказал, что хочет, чтобы я понял: он покупает «ниггеров» для работы, а не для того, чтобы они бездельничали. Эппс ни разу не спросил ни о моей прошлой жизни, ни о том, откуда я родом. Однако госпожа часто расспрашивала меня о Вашингтоне, который, как она предполагала, был моим родным городом. Она не раз замечала, что я веду себя не так, как другие «ниггеры», и была уверена, что я больше повидал мир, чем готов признать.

Я давно стремился изобрести какую-нибудь возможность потихоньку отнести на почту письмо, адресованное кому-нибудь из моих друзей или родственников на Севере. Трудность такого предприятия не может быть понятна человеку, не знакомому с крайними ограничениями, наложенными на рабов. Во-первых, у меня не было ни пера, ни чернил, ни бумаги. Во-вторых, раб не может покинуть свою плантацию без пропуска, да и почтмейстер не отправит письмо, не получив письменных инструкций его владельца. Я пробыл в рабстве уже девять лет и всегда был бдителен и держал ухо востро, пока мне не представилась возможность добыть лист бумаги. Когда Эппс однажды зимой уехал в Новый Орлеан сбывать с рук хлопок, хозяйка послала меня в Холмсвиль с приказом купить кое-что, и в числе прочего – некоторое количество писчей бумаги. Я припрятал один лист в своей хижине под доской, на которой спал.

После многочисленных экспериментов мне удалось изготовить чернила путем кипячения коры белого клена. А выдернутое из крыла утки перо вполне годилось для письма. Пока все в хижине спали, при свете углей, тлеющих в очаге, лежа на своем дощатом ложе, я сумел написать довольно длинное письмо. Оно было адресовано одному старому знакомому в Сэнди-Хилл. В письме я описывал свое положение и просил принять меры к возвращению мне свободы. Я хранил это послание долгое время, изобретая способы, какими его можно было бы безопасно доставить на почту.

Через некоторое время один низкий человек по имени Армсби, дотоле мне незнакомый, появился в нашей округе, ища место надсмотрщика. Он просился на службу и к Эппсу и провел на плантации несколько дней. Далее он отправился на плантацию Шоу, расположенную поблизости, и оставался там несколько недель. Шоу, как правило, окружал себя именно такими бесполезными личностями, а сам славился как азартный игрок и человек беспринципный. Он взял в жены свою рабыню Шарлотту, и целый выводок мулатов рос в его доме.

Армсби под конец настолько опустился, что был вынужден работать вместе с невольниками. Белый человек, работающий в поле, – редкое и необычное зрелище на Байю-Бёф. Я использовал любые возможности свести с ним потихоньку знакомство, желая заручиться его доверием настолько, чтобы он выразил готовность сохранить у себя мое письмо. С его слов я узнал, что он нередко бывал в Марксвиле – в городке примерно в двадцати милях от плантации, оттуда, на мой взгляд, можно было отослать мое письмо.

Тщательно выбирая наиболее подходящую манеру, чтобы подступиться к нему с этим делом, я наконец решился просто спросить, не пошлет ли он за меня письмо с марксвильской почты, когда в следующий раз окажется в городке. Я не сказал ему, кем было написано это письмо или какие подробности оно содержало, ибо я опасался, что он может предать меня. И я знал, что его корыстной натуре нужно предложить некое вознаграждение, прежде чем ему довериться.

Однажды около часа ночи я бесшумно выбрался из своей хижины и, перебежав по полю к плантации Шоу, обнаружил Армсби спящим на веранде. У меня было немного серебряных монет – это была моя плата за игру на скрипке – но я посулил ему все, что есть у меня в этом мире, если он окажет мне такую любезность. Я умолял Армсби не выдавать меня, если он не сможет удовлетворить мою просьбу. Он уверил меня своей честью, что пошлет письмо с почты в Марксвиле и что навеки сохранит эту тайну. Хотя письмо все это время было у меня в кармане, я не решился сразу же отдать его, но сказал, что для меня его напишут через день или два, пожелал ему доброй ночи и вернулся в свою хижину. Я никак не мог отделаться от донимавших меня подозрений и всю ночь пролежал без сна, обдумывая самый безопасный способ действий. Я был готов многим рискнуть, чтобы достигнуть своей цели, но если бы это письмо каким-то образом попало в руки Эппса, то был бы смертельный удар по моим чаяниям. Я «познал смятенье чувств»[87].

Как показывает дальнейшее, мои подозрения оказались вполне обоснованными. Через день, когда мы прореживали хлопчатник в поле, Эппс сидел на изгороди между своей плантацией и плантацией Шоу, так чтобы видеть всю картину наших трудов. Через некоторое время явился Армсби и, оседлав изгородь, примостился рядом с ним. Так они просидели около двух или трех часов, и все это время я изнемогал от дурных предчувствий.

В тот вечер, когда я варил себе бекон, Эппс вошел в хижину, держа в руке плеть из сыромятной кожи.

– Ну, бой, – сказал он, – я так понимаю, что у меня тут завелся ученый ниггер, который пишет письма и пытается уговорить белых парней их отправить. Как думаешь, кто бы это мог быть?

Мои худшие страхи оправдались. И хотя это может показаться сомнительным поступком, при таких обстоятельствах только двуличие и откровенная ложь могли послужить мне спасением.

– Ничего не знаю об этом, господин Эппс, – ответил я ему, делая невинную и удивленную мину, – вообще ничегошеньки об этом не знаю, сэр.

– Разве ты не ходил к Шоу позапрошлой ночью? – допытывался он.

– Нет, хозяин, – был мой ответ.

– Не просил ли ты этого малого, Армсби, отправить за тебя письмо в Марксвиле?

– Богом клянусь, господин, я и тремя словами с ним не перемолвился за всю мою жизнь. Не знаю, что вы имеете в виду.

– Ну, – продолжал он, – Армсби поведал мне сегодня, что среди моих ниггеров завелся дьявол; что у меня есть один такой, за которым надо хорошенько приглядывать, или он сбежит; а когда я напрямую спросил его, в чем дело, он сказал, что ты приходил к Шоу, разбудил его посреди ночи и хотел, чтобы он отнес письмо в Марксвиль. Что ты скажешь на это, а?



Поделиться книгой:



Регистрация