Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Тайны запретного императора - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«С какой нетерпеливостью ожидали мы известия об успехе означенного предприятия, всякий легко себе вообразить может», – писал Миних-сын, находившийся рядом с Анной Леопольдовной в Зимнем дворце в момент переворота. Наконец появился торжествующий отец мемуариста «с сей добычей» и «принесенною им самим вестью неизреченную произвел радость» [221] .

Кто-то радовался благополучному исходу, а кто-то трепетал за свое будущее. Князь Яков Шаховской, только что удостоенный чести пить утренний кофе с регентом, через сутки проснулся в страхе и полном смятении, когда разбудивший его «еще прежде рассвета» полицейский офицер объявил, что надо ехать во дворец, ибо «принцесса Анна, мать малолетнего наследника, приняла правление государственное, а регент герцог Бирон со своею фамилиею и кабинет-министр граф Бестужев взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены». У дворца стояла толпа, и новоиспеченный начальник полиции «продрался сквозь людей на крыльцо, где был великий шум и громкие разговоры между оным народом». Далее мемуарист дает яркую, почти кинематографическую зарисовку: «Но я, того не внимая, бежал вверх по лестницам в палаты, и как начала, так и окончания, кто был в таком великом деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти, и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь смело, в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. В таких сомнениях вошел я в дворцовую залу и в первом взгляде увидел в великом множестве разных чинов и по большей части статских, теснящихся в дверях и проходах к придворной церкви, которая также была наполнена людьми и освещена множеством горящих свеч».

Шаховской, совершенно ни о чем не знавший, был в полной растерянности: «Я несколько приостановился, чтоб подумать, как бы и в которую сторону подвинуться и найти кого из моих приятелей, от коих бы обстоятельства узнать и по тем бы поступку мою удобнее употребить мог, но в тот же миг один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказал и проговорил, чтоб я нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу и видите ль, что все прочие тоже исполнить туда спешат». Тут Шаховской вновь вспомнил свое злосчастное кофепитие с герцогом: «Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: “Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне похоже, как и после Волынского толчок, но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!”. В этом размышлении дошел я близ дверей церковных, тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: “Извольте, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать”; другие, протесняясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».

Наконец, Шаховской продрался-таки в церковь, поцеловал Евангелие и крест, учинив пристойный поклон правительнице, стал позади окружающих ее господ, «воображая себе, что я в таком чине, коему теперь отдаляться не надлежит и могут мне быть касающихся до полиции в теперешних обстоятельствах потребных делах повеления. Но, увы! вскоре потом инаковую приемность почувствовал». Одни не обращали на Биронова начальника полиции никакого внимания, другие «с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен», третьи за спиной несчастного князя громко рассказывали «о моем у регента случае». Но главное, что огорчало Шаховского – это то, что он не имел «ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями, почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении духа моего». Через пару дней он узнал, что вместо него генерал-полицмейстером назначен Ф.В. Наумов, а о Шаховском в указе правительницы не было сказано ни слова. Поэтому он счел, что его из полиции не уволили, и явился туда исполнять обязанности товарища начальника.

Такое положение дел было типично для этого переворота – произошла смена чиновников, но никто, кроме Биронов и Бестужева, всерьез не пострадал – типично верхушечная революция!

Конечно, за прошедшую бурную ночь с императором Иваном Антоновичем не произошло той волшебной перемены, которая случилась с героем сказки о князе Гвидоне, – увы, царь Иван не стал взрослым, хотя обладал звонкими титулами: «Божиею поспешествующею милостию мы, Иоанн Третий, император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский и великий князь Смоленский, князь Эстляндский, Лифляндский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Белгородский и иных, государь и великий князь Новгорода низовские земли, Черниговский, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея северныя страны повелитель, и государь Иверския земли, Карталинских и Грузинский царей и Кабардинской земли черкасских и горский князей и иных наследный государь и обладатель» [222] .

Но хотя государь и остался младенцем, он теперь «издавал» указы один грознее другого: уже на следующее утро, 9 ноября, был зачитан обличительный манифест трехмесячного императора, который сообщал, что «Мы, к великому нашему неудовольству усмотреть принуждены были», – и далее шла речь о преступлениях регента: «Он, герцог Курляндский… к любезнейшим нашим родителям, их высочествам, государыне нашей матери и государю нашему отцу такое великое непочитание и презрение публично оказывал и при том еще с употреблением непристойных угрозов, такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которым не токмо вышепомянутые любезнейшие наши государи родители, но мы сами и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б». В этих туманных словах тогдашний обыватель вряд ли разобрался, но мы понимаем, что регент формально отрешен от власти за проявленную в отношении принцессы грубость и шантаж («чертушку» из Киля обещал привести!). Это отрешение осуществлено, как следовало из манифеста, по «всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных». Они же, верные подданные, просили передать «оное правительство Всероссийской нашей империи во время нашего малолетства вселюбезнейшей нашей государыне матери Ея императорскому высочеству государыне принцессе Анне (которой мы отныне титул великой княгини Всероссийской придать соизволили)» со всеми полномочиями регента, а в сущности, самодержца [223] . Исследователь И.В. Курукин справедливо заметил, что этот «классический» дворцовый переворот показал, что существующая власть может быть свергнута «силой без сколько-нибудь серьезных доказательств ее вины и без всяких попыток воздействия на нее со стороны других законных учреждений. Обоснованием таких насильственных действий явилось еще только предполагаемое нарушение “благополучия” империи и состоявшееся “прошение всех наших подданных”. Такое объяснение стало в дальнейшем непременным условием публичного оправдания каждой последующей “революции”» [224] .

Вечером, после молебна по случаю победы, к придворным и высшим чинам вышла новая великая княгиня в голубой ленте и со звездой высшего российского ордена Андрея Первозванного, жаловала всех к руке, а затем именем государя, сына своего, объявила награды. Власть и полномочия ее приравнивалась к тем, что были у регента герцога Бирона, хотя слова «регентша» употреблено не было. Вместо него был использован старый русский синоним – «правительница», который применялся к царевне Софье после майского мятежа стрельцов 1682 года. Полноту своей власти в статусе правительницы Анна Леопольдовна подтвердила в указе Кабинету за октябрь 1741 года: «…по неотступному прошению как от вас, так и от всех наших верных подданных приняла я правление всея России, пока сын мой и Государь в совершенныя лета и в возраст придет на таком же основании, как блаженныя памяти тетка моя, государыня императрица Анна Иоанновна, бывшему регенту духовною своею определить изволила». В другом указе дана иная, более четкая редакция: «…Тогда по прошению ж духовных, министров, генералитета и всех верных подданных взяли мы на себя правление всей Российской империи на таковом основании и в такой же власти и силе, как ему, Бирену, в духовной предписано было». Сходное суждение о пределах власти принцессы высказал в 1741 году Амвросий, архиепископ Новгородский: «…веть Ея императорское высочество с полною самодержавною властию правительствует».

Отцу императора Антону-Ульриху вернули командование Семеновским полком, заодно он стал подполковником Конной гвардии, а самое главное – был пожалован чином генералиссимуса всех вооруженных сил России. Фельдмаршал Миних стал первым министром и получил дворец самой принцессы, переселившейся в Зимний дворец (по другой версии – дом Бирона) [225] . Канцлером России был объявлен князь А.М. Черкасский, вице-канцлером граф М.Г. Головкин. Бывший вице-канцлер А.И. Остерман стал генерал-адмиралом (или, как писали дипломаты, великим адмиралом). Другие получили деньги на оплату долгов, деревни, ордена Андрея Первозванного и Александра Невского. Графиня Миних стала первой статс-дамой, подполковник Манштейн – полковником.

Указом правительницы были освобождены все офицеры и чиновники, попавшие в октябре в Тайную канцелярию как государственные преступники по делу принца Антона-Ульриха. Теперь они были признаны невиновными, ибо «природному и истинному своему государю и всей нашей императорской фамилии верно служили и ревностно поступали, не щадя живота своего, за которые их истязанные притязания и верные службы нашей императорской милостию награждены и по прикрытии знаменами паки в нашу службу употреблены». Также все были предупреждены о «непорицании их тем, что они были в катских руках» [226] . Правда, указ, подписанный: «Именем Его императорского величества, Анна», датирован лишь 15 декабря 1740 года. Не очень-то спешили новые власти с реабилитацией невинно осужденных! Зато нещадно пытавших их Ушакова и Трубецкого наградили сразу же после переворота Анны Леопольдовны. Из Сибири были освобождены и все, кто попал в ссылку по политическим преступлениям во время царствования Анны Иоанновны, как известно, гуманностью не отличавшейся.

У всех остальных дела обстояли как нельзя лучше. Победители потешались над непотопляемым вице-канцлером Остерманом, который утром, после свержения Бирона, ссылаясь на колики, поначалу отказался явиться к правительнице. Как известно, его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство анекдотично. Сохранилось множество рассказов о том, как в самые ответственные или щекотливые моменты своей политической карьеры Остерман внезапно заболевал. У него открывалась то подагра правой руки (чтобы не подписывать опасные для него бумаги), то ревматизм ног (чтобы не ходить во дворец), то хирагра или мигрень (чтобы не отвечать на щекотливые вопросы). Он надолго ложился в постель, обвязывал голову полотенцем, и вытащить его оттуда не было никакой возможности – он так громко стонал, что несчастного больного было слышно с улицы. Бывало, что у вице-канцлера внезапно начиналась рвота в ходе переговоров, когда он хотел прервать неудобный для него разговор. Шетарди пишет: «Граф Остерман прибегнул к своему обычному способу, когда он бывает в затруднении и отстаивает неправое дело – он стал уклоняться от прямого ответа, жизнь его, по его словам, цепь страданий, внезапно овладевавшие им болезненные приступы заставляли его делать тысячи гримас, его кресло никак не могло доставить ему покойного положения, он обливался обильным потом, жестокий кашель душил его, причем он несколько раз отирал лицо. Прикрываясь платком, он бросал на меня взгляды, стараясь лучше проникнуть в мои мысли» [227] . Английский посланник Финч, противник Шетарди, был с ним полностью солидарен и писал, что в этом случае нужно хладнокровно сидеть и ждать: «Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало».

Миних, хорошо изучивший повадки Остермана, просил передать хитрецу через его родственника, что есть некоторые обстоятельства, способные заставить вице-канцлера все-таки сделать над собою усилие и явиться во дворец, – совершенно точно известно, что бывший регент Российской империи, герцог Курляндский и Семигальский сидит под арестом в Зимнем дворце [228] . Остерман тотчас поправился и поспешил к разделу пирога. Некоторые иностранные наблюдатели были уверены, что весь переворот 9 ноября – на самом деле следствие сложной интриги хитроумного вице-канцлера – ведь не мог же он стоять в стороне от «революции». А Остерман, действительно, был непричастен к заговору и к мгновенной силовой импровизации Миниха.

С этого момента наступил звездный час фельдмаршала Миниха. «Ночная революция» 9 ноября 1740 года вознесла его на вершину власти. Совершая переворот, он многим рисковал – вдруг Манштейн так и не нашел бы опочивальню регента? И теперь за все страхи и переживания он хотел получить свое. Цели Миниха были ясны. «Фельдмаршал Миних, – писал нещадно разоблачавший своего начальника Манштейн, – арестовал герцога Курляндского единственно с целью достигнуть высшей степени счастия, цель его была та же, как и в то время, когда он убеждал герцога сделаться регентом, то есть он хотел захватить всю власть, дать великой княгине звание правительницы и самому пользоваться сопряженной с этим званием властью, воображая, что никто не посмеет предпринять что-либо против него. Он ошибся».

Да, Миних ошибся – его, российского Марса, победителя страшного Бирона, вскоре низринула с Олимпа тихая, рассеянная женщина – Анна Леопольдовна. Это событие подготавливалось постепенно. Было несколько факторов, определивших низложение Миниха. Во-первых, это – явно неудачное для Миниха распределение постов в новом правительстве. Из мемуаров Э. Миниха следует, что после победы Миних посадил сына и барона Менгдена обсудить и записать его первые распоряжения о разделе власти и о наградах. Поначалу было решено самого Миниха «за оказанную им услугу» сделать генералиссимусом. Но потом сын якобы отсоветовал батюшке так поступать: может быть, этот чин желает получить принц Антон-Ульрих, и «нужно… пристойным образом о сем у него разведать; в таком случае советовал я отцу моему испросить себе титул первого министра. На сие он согласился (без всякой «разведки». – Е.А. ) и, оставя прежде упомянутое достоинство, избрал для себя последнее. После сего спросил он меня и барона Менгдена, как же может граф Остерман над собою терпеть первого министра. Мы отвечали, что надлежало бы и ему назначить достоинство, которое с высшим чином сопряжено, нежели каковой он по сие время имел. Отец мой сказал, что вспомнил, как граф Остерман в 1723 году, работая над новым положением о флоте, намекал, что он охотно желал бы быть великим адмиралом. – Да кто же будет великим канцлером? – вопросил я» и, видя, что отец молчал, предложил сделать канцлером князя Черкасского, а вице-канцлером графа Михаила Головкина, «дабы знатнейшие достоинства оставались в руках более у природных россиян» [229] . Если это было именно так, как описывает Эрнст Миних, то он, хотя и невольно, подложил своему отцу большую свинью: распределение постов оказалось явно неудачным и невыигрышным для фельдмаршала. Почему Миних согласился с советами ничего не смыслившего в государственных делах сына и бесцветного Менгдена? Ведь фельдмаршал всегда мечтал получить высший воинский чин генералиссимуса. Еще при Бироне, в Кабинете, во время допроса по делу Антона-Ульриха адъютанта принца, Граматина, зашла речь о том, что принц хотел стать генералиссимусом, и это возмутило присутствовавшего на допросе Миниха. Он «просил, чтоб не сделать ему обиды, понеже-де он к тому чину заслуги имеет, такожде и кроме Кабинета говорил, что должно ему быть генералиссимусом и к тому дальнее намерение имел». Так было записано в Экстракте о Минихе со слов Бирона и Бестужева [230] , и этому утверждению можно верить. Но тогда, в момент дележки мест, видно, гордыня затмила ему очи и вожделенного высшего воинского чина ему показалось мало – он видел себя правителем всех, а не только воинских, дел империи, метил на место регента. Но так как регентом уже стать было невозможно, то Миних выбрал себе известный во многих европейских странах пост главы ответственного перед монархом правительства – премьер-министра. Значение такого поста, например, в Англии, было и тогда чрезвычайно высоко. Но Россия такого института не знала в силу природы самодержавной власти, в России никогда не было ответственного правительства, наделенного определенным кругом делегируемых ему полномочий. Существовавший при Анне Иоанновне Кабинет министров был просто советом двух-трех сановников и не представлял собой правительственной корпорации, составленной из руководителей основных ведомств.

Миних, придумав под себя диковинный для России пост «первого министра в наших консилиях», тем самым невольно попал в бюрократическую западню, им самим расставленную. Как регент (читай – временный самодержец) он управлять империей не мог, как и не мог быть западноевропейским премьер-министром. В итоге он сделался руководителем существовавшего тогда Кабинета министров с полномочиями председательствовать на заседаниях и докладывать дела правительнице. Одновременно он оказался в рамках существовавшей тогда системы субординации, распределения государственных дел и ведения служебного делопроизводства: в сфере военных дел, которые он оставил при себе, пребывая на должности президента Военной коллегии, фельдмаршал был теперь обязан подчиняться генералиссимусу, что впоследствии стало причиной конфликта, приведшего Миниха к катастрофе. Это противоречие было заложено уже в указе 11 ноября, объявленном правительницей: «…И как он уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть». Ставя себя на самую высокую ступень в гражданской иерархии, Миних оказывался все равно ниже правительницы, точно так же, как ниже ее супруга в военной субординации. Следствием этого стали неизбежные конфликты с принцем-начальником. Как писал Манштейн, «первые жалобы принца против Миниха были вызваны по поводу его письменных сношений с ним, так как в России существует известная форма, которую подчиненные обязаны употреблять во всех служебных письменных обращениях к своим начальникам: фельдмаршал вовсе ее не соблюдал и во всех сношениях с генералиссимусом придерживался формы обыкновенных писем. Он не сообщал ему (принцу. – Е.А. ) ни одного важного дела» [231] . Отношения между ними не могли быть хорошими уже потому, что работать вместе с Минихом и не подвергаться оскорблениям было невозможно: скандалы сопровождали всю карьеру фельдмаршала. Известно, что во время русско-турецкой войны Миних так оскорбительно обращался с заслуженными генералами, что в штабе едва не начался бунт против главнокомандующего. Бесцеремонность, унижение достоинства других людей, безмерная спесь и бестактность – черты характера Миниха, которые не исчезли у него и после 9 ноября. Он всегда находил возможность оскорбить или унизить человека. Сочинив указ о пожаловании принца в генералиссимусы, он вставил в него оскорбительное для Антона-Ульриха «обоснование» своего великодушного отказа от высшего воинского чина: «И хотя генерал-фельдмаршал и в коллегии Военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутому Его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается». Это называется «оскорбить почтением». Постепенно стало ясно, что отец царя недоволен своим положением по существу – при Минихе, державшем военное управление в своих руках, звание генералиссимуса было лишь почетным титулом, без реальной власти [232] . Словом, Миних создал себе врага.

Второго врага он «взрастил» в Кабинете, ибо недальновидно поступил с вице-канцлером Остерманом. Для начала он больно ударил этого честолюбца по носу – ведь чин канцлера был для Остермана таким же желанным, как для Миниха чин генералиссимуса. Но Остерман его не получил. Пожалование же больному, обезножевшему и совершенно сухопутному человеку чина генерал-адмирала, а значит, и руководителя сложнейшего и страшно запущенного хозяйства флота и Адмиралтейства, было сущей насмешкой. Новое назначение преследовало цель вообще отстранить Остермана от внешней политики, передав ее князю Черкасскому, человеку бесцветному и послушному, а фактически – самому Миниху.

К тому же после свершенного ночью 9 ноября похода Миних серьезно заболел: либо простудился, пока на осеннем петербургском ветру ждал результатов «экспедиции» Манштейна, либо сказалось страшное нервное напряжение – неизбежный спутник ночных приключений немолодых людей [233] . Болел он серьезно и даже думал, что умрет – в начале декабря фельдмаршал исповедовался. Окончательно поправился он лишь в 20-х числах декабря 1740 года [234] . Пока он болел, вся система управления действовала по старым принципам. А когда Миних выздоровел, то оказалось, что сложился устойчивый кружок его недоброжелателей, которые начали согласованно действовать против него. Душой нового придворного заговора был Остерман, который стал часто встречаться с правительницей и с принцем Антоном-Ульрихом и старался наладить хорошие отношения с Анной Леопольдовной. Причем это не были официальные визиты вежливости, когда генерал-адмирала приносили на носилках, чтобы он поклонился супругам. Встречи продолжались по нескольку часов. Остерман нашел у правительницы понимание, когда речь зашла об ее отце, герцоге Мекленбургском. 29 ноября 1740 года английский посланник Э. Финч сообщал в Лондон, что во время очередной встречи по русско-английским делам Остерман вдруг заговорил о герцоге Карле-Леопольде. Он сказал: «Вы знаете, что герцог – отец Ее высочества великой княгини, и поймете, насколько ей, как дочери, естественно входить в интересы своего родителя. Судьба этого герцога, человека преклонных лет, вынужденного немногие оставшиеся годы жизни проводить вдали от собственных владений и притом в крайне стесненных обстоятельствах, конечно, вызывает сострадание…» И далее: «Остерман полагает, что найдется возможность смягчить судьбу герцога, не нанося ущерба его подданным». Остерман обратился к Финчу неслучайно – английский король был одновременно владетелем Ганновера, игравшего существенную роль в судьбе мятежного герцога – отца правительницы. Финч сразу признался, что дела мекленбургского герцога представляются ему «крайне щекотливыми и запутанными», но он сообщит обо всем в Лондон и будет ждать инструкций [235] .

Уже эти хлопоты Остермана не могли не растопить сердце дочери беспутного отца. Кроме того, неопытным людям, оказавшимся на самой вершине власти, было полезно посоветоваться с Остерманом и послушать его – профессионального дипломата, человека толкового и знающего, тем более что ситуация в Европе резко обострилась: после смерти австрийского императора Карла VI и прихода к власти в Пруссии Фридриха II началось многолетнее противостояние блоков держав по поводу Силезии и вообще из-за «австрийского наследства». России предстояло определить свое место в грандиозном конфликте между Пруссией и Австрией – Пруссия только что вторглась в Силезию, началась Первая австро-прусская война. Попутно заметим, что Остерман с середины 1720-х годов придерживался проавстрийской ориентации, тогда как Миних не скрывал своих симпатий к молодому прусскому королю.

Вскоре выяснилось, что особенно сблизился с Остерманом муж правительницы, и, как остроумно заметил один из наблюдателей (в передаче Э. Финча), принц Антон-Ульрих в беседах с Остерманом посещал как бы «политическую школу» (political school) [236] . Остерман никогда не был бескорыстным человеком и, несомненно, извлекал из бесед с супругами пользу для себя или, попросту говоря, готовил низвержение Миниха и свое возвышение.

28 января 1741 года появился именной указ, который можно назвать, по-современному говоря, «об упорядочивании и совершенствовании системы управления с целью повышения ее эффективности» («дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочное течение свое имели»). Указ был направлен в конечном счете против единовластия Миниха, хотя в нем шла речь лишь о распределении дел Кабинета-министров по департаментам. Миниху, как первому министру, был поручен военный департамент, все дела, относящиеся к армии, причем он обязывался обо всем рапортовать принцу Антону-Ульриху. Остерман, кроме, мягко говоря, навязанного ему Адмиралтейства, по-прежнему руководил внешней политикой, канцлер Черкасский и вице-канцлер Головкин ведали делами внутреннего управления. Начальники департаментов сообщали друг другу информацию «для соглашения», общие дела предполагалось обсуждать на заседаниях Кабинета– министров [237] . В итоге от власти первого министра почти ничего не осталось. Миних почувствовал себя оскорбленным.

Он терпел только до конца зимы 1741 года. 28 февраля Финч сообщал в Лондон: «Все еще заметно какое-то брожение во внутренних делах здешнего правительства. Первый министр находит, что не пользуется такой широтой власти, на которую рассчитывал, а потому намекнул [великой княгине] о своем желании сложить с себя настоящую должность. Великая княгиня отвечала, что не вполне понимает, что он хочет сказать и на что он жалуется, так как властные полномочия генералиссимуса определены и установлены еще Петром Первым; при распределении… дел (имеется в виду рассмотренный выше указ 28 января 1741 г. – Е.А. ) …имелось в виду только наилучшее отправление дел» [238] . Неизвестно, был ли еще разговор у правительницы с Минихом, но 3 марта неожиданно появился указ Анны Леопольдовны своему мужу-генералиссимусу об отставке первого министра по его просьбе («он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его») [239] . Правительница боялась своего первого министра и даже свою волю она ему объявила через Левенвольде или сына фельдмаршала, Эрнста, и несколько ночей, пока Миних не перебрался в свой дом на Васильевском острове, меняла спальни – не хотела, чтобы с ней поступили так же, как со спящим Бироном.

«Это известие как громом поразило его, – пишет Манштейн о том, как воспринял отставку Миних, – однако он опомнился после нескольких минут размышления, принял довольный вид, благодарил великую княгиню за оказанную милость и удалился несколько дней спустя в свой дворец на противоположный берег Невы… его отблагодарили [отставкой] за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо» [240] . Нужно согласиться с мнением мемуариста, когда он пишет: Миних был уверен, что его никогда не отправят в отставку, ведь он так необходим государю, он «столп империи» – именно так он называл сам себя в своих записках. Несомненно, Миних пал жертвой своей амбициозности – он всерьез считал, что незаменим, что без него не обойдутся и еще станут просить остаться. Шетарди точно написал о Минихе, что он «поддерживает свое влияние самоуверенностью, которая его никогда не покидает», хотя за ней ничего не стоит. Предшественники Анны Леопольдовны на троне по крайней мере дважды попадались на удочку капризного фельдмаршала, удовлетворяли его требования и просили забрать просьбы об отставке. А тут и бумаги никакой не потребовалось – желание фельдмаршала уйти на покой, высказанное в беседе с Анной Леопольдовной, приняли за прошение об отставке! Фельдмаршалу определили огромное денежное пособие в 100 тысяч рублей [241] , а также приличествующую его рангу пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то – в отличие от всех остальных – почетным. По крайней мере, так он написал о приставленном к нему карауле в мемуарах, хотя на самом деле его посадили под домашний арест.

Что лежало в основе решения правительницы об увольнении Миниха, точно сказать невозможно. Может быть, интриги Остермана и примкнувшего к нему Левенвольде, уговоры мужа, требовавшего, чтобы Анна здесь проявила твердость. Известно, что на упреки Елизаветы Петровны в неблагодарности Миниху правительница отвечала, что на нее сильно надавили муж и Остерман [242] . Может быть, сработал принцип «Мавр сделал свое дело…» Миних был неприятен правительнице как человек, совершивший хотя и необходимый для нее, но низкий поступок. Кажется уместной и приводимая по этому случаю секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Ко всему прочему, Миних обходился с принцессой довольно бесцеремонно. Чего стоит хотя бы история о том, как он в январе 1741 года привез во дворец нового австрийского посланника маркиза Ботта и «прямо вошел к великой княгине, которая была неодета, и доложил ей, что Ботта ожидает в приемной» [243] . Возможно, что ускорило отставку подозрение, которое возникло у правительницы после визита Миниха к цесаревне Елизавете в конце февраля. Как показал на следствии 1742 года Левенвольде, знавший это от самой Анны Леопольдовны, «она на фельдмаршала Миниха по причине того, что будто он к (цесаревне) приходил, суспицию (подозрение. – Е.А. ) имела. Потом оный фельдмаршал из службы уволен» [244] .

Манштейн и, опираясь на него, историк С.М.Соловьев считали, что падению Миниха способствовал донос бывшего регента Бирона из Шлиссельбурга. Действительно, тот написал из заключения, что «никогда не принял бы регентства, если бы граф Миних не склонял бы его к этому столь убедительно, что хотел даже броситься перед ним на колени». Поэтому Бирон, поминая свою печальную историю, советовал правительнице остерегаться Миниха, ставшего из «верного сына отечества» «самым опасным человеком в империи» [245] . По-видимому, Манштейн не очень исказил истину. Сохранились неизвестные ему показания Бирона, кратко изложенные в начале 1742 года елизаветинскими следователями. В этом тексте есть знакомая нам по запискам Манштейна фраза: «Ни во веки б он, Бирон, правительства не принял, ежели б по представлению онаго фельдмаршала Миниха и непрестанному его прошению и предложению то не сделано» [246] . Вышесказанное находит подтверждение в донесении Э. Финча от 3 марта 1741 года: «Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что – несмотря на уверенность в невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу…, несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения для ее высочества, он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая предосторожность и пример самого герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне» [247] .

Весной 1741 года прояснилась судьба и самого Бирона. Она не оказалась счастливой. После того как бывший регент был доставлен в Шлиссельбург, он тяжело переживал происшедшее, вспоминая страшное пробуждение, и, естественно, не мог спать по ночам. Почти две недели никакого расследования не велось. Разве что у него и у членов его семьи «расследовали» ларцы, кошельки и карманы, отобрали все деньги, золото и драгоценности. И хотя все это было тщательно переписано, не прошло и полугода, как фантастические богатства бывшего регента куда-то растворились, как некогда «растворились» богатства опального светлейшего князя Меншикова. Потом, 23 ноября 1740 года, в Шлиссельбурге состоялась «выездная сессия» Тайной канцелярии. Ее возглавляли непотопляемый А.И. Ушаков и сенатор, генерал-лейтенант М.И. Леонтьев. Они допросили Бирона по данным им вопросным пунктам. Вопросы касались «нерадения его о дражайшем здравии» покойной государыни, происков против родителей царя, а главное – «затейки» с присвоением регентства в октябре 1740 года. 29 декабря Ушаков докладывал о следствии на заседании Кабинета-министров в присутствии Анны Леопольдовны, после чего правительница постановила, во-первых, «с сего времени называть его Бирингом» (возможно, такой была первоначально фамилия экс-регента, позже облагороженная на французский манер); и во-вторых, сослать Бирона с семьей «в Сибирь, на Пелынь». В Петербурге в географии Сибири разбирались плохо и часто путали или искажали сибирские топонимы. Да и какая разница: Пелынь, Пелым, Белымь, главное – в Сибирь! С глаз долой! А администрация в сибирской столице – Тобольске уж сама разберется, куда направить узника.

Наконец, Миниху поручалось отправить в Пелым специального офицера, которому «близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев, которые проиглить как водится (то есть вставить сверху острые гвозди. – Е.А. )». Задолго до этого сам считающий себя великим инженером фельдмаршал Миних набросал эскиз уютного домика для своего поверженного врага и даже послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бирон пробыл недолго, – вскоре Елизавета Петровна приказала перевести его с семьей в Ярославль. А в пелымский дом в 1742 году въехал другой новосел – сам Миних, который и прожил там двадцать лет. Пока же в Сибирь с чертежиком дома отправился подпоручик барон Шкот и уже к 6 марта 1741 года в ударный срок возвел хоромы, и ров вокруг выкопал, только «еще полисад не поставлен» [248] .

А в это время в Петербурге вновь занялись делом Бирона. 23 февраля в Шлиссельбург прибыла комиссия из восьми следователей во главе с генералом Григорием Чернышевым, которая допросила бывшего регента по «допросным пунктам» обвинения с характерным названием: «Явные погрешения бывшего регента Курляндского и в чем его допрашивать надлежит». Здесь содержался «полный букет» обвинений, начиная с упреков в нехождении в церковь и кончая уличением в преступных связях с представителями иностранных держав. Ответы заключенного, естественно, не удовлетворили следственную комиссию, приехавшую на остров у истоков Невы совсем не для того, чтобы выяснить правду. Впрочем, в составе комиссии был человек, который хотел обнаружить правду. Это был кабинетный секретарь Андрей Яковлев, попавший ранее в Тайную канцелярию и пытанный за слова о подложности подписи императрицы Анны Иоанновны. Как писал о нем Финч, «это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собрать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство… (и) когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету» [249] . Угроза разоблачения аферы Бирона была вполне серьезна, да только у Яковлева руки оказались коротки – никто не был заинтересован в том, чтобы доподлинно узнать, подложна подпись императрицы Анны Иоанновны или нет.

При этом нужно отдать должное бывшему регенту – оборонялся он искусно. Так, когда его обвиняли «в небрежении здравия» покойной императрицы Анны Иоанновны, которая якобы, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он ссылался на квалифицированное мнение докторов, не предрекавших государыне столь скорого конца и не возражавших против ее поездок верхом. Когда на суровый вопрос временщика, «отчего в урине Е.и.в. кровь показывается, ответствовали помянутые докторы, что-де происходит от малейших жил, которые напружились… и от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя».

Мало того, Бирон рассказывал, как он сам ежечасно самоотверженно боролся за здоровье государыни, и, как-то увидав, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Е.и.в., «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Ея величеству в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила… к чему напоследок и склонил» [250] .

Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так предерзостно бранивался, что и Е.в. сама от того часто ретироваться изволила». Серьезнее было прежнее обвинение в том, что он утеснял и оскорблял родителей императора, угрожал им высылкой за границу, «оставя свою природную совесть, домогался регентства», да и «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства… к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».

Во многом обвинения конца февраля повторяли ноябрьские, но новый импульс следствию дали показания А.П. Бестужева-Рюмина. Он был «подготовлен» суровым сидением в крепости и угрозами Миниха, о чем шла речь выше. Бестужева заранее, еще в начале декабря 1740 года, перевезли из Иван-города сначала в Копорье, где он сидел с семьей, а потом в Петропавловскую крепость, и генерал Ушаков с 13 декабря начал его допрашивать, добиваясь самооговора и подтверждения обвинений против бывшего регента. Бестужев, замученный тюрьмой, напуганный угрозами, признался во всем, что от него требовали. Но очная ставка Бестужева с Бироном была проведена в марте или апреле 1741 года, когда Миних уже слетел с вершины власти, жил под домашним арестом и вмешиваться в следствие не мог. В итоге попытка уличить бывшего регента в преступлениях с помощью показаний Бестужева закончилась для следствия полным провалом. Мало того, что Бирон отрицал возведенные на него обвинения, сам Бестужев отказался от всех обвинений в адрес бывшего регента, объясняя свои прежние показания (на которых и строилась очная ставка – «Пункты в обличение Бирона») как вынужденные угрозой пытки и смерти [251] .

Возможно, его воодушевила изменить показания реакция верхов на жесткое с ним обращение. 3 марта 1741 года Финч писал по этому поводу: «Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского и возложили на него ответственность за дело – как говорят – он задумал не один, которого и один осуществить не мог, точно так же, как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных к делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за дела, в которых оно само принимало самое деятельное участие» [252] . Намек на Остермана, ушедшего от обвинений, здесь более чем прозрачный.

Кроме того, оказалось, что Бирон – человек не робкого десятка, многие его ответы были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он отвергал самые серьезные обвинения, требовал бумагу и перо, сам писал объяснения. Но ни это, ни трогательный рассказ фаворита о клистире для государыни не убедили суровых судей. 8 апреля они пришли к единодушному решению, записанному в «Сентенцию о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества» [253] . 14 апреля, на основании заключения следователей, император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев приговорить к «отписанию всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные Наши подданные от него претерпели… без всякого взыскания не остались». Бирон удостоился чести быть сравненным в приговоре с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия («лесным коварством убити повелел») и узурпатора, возможно отправившего на тот свет и царя Федора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов». Всем известно, говорилось в манифесте, «в каком мизерном состоянии оной Бирон с своею фамилиею и братьями прибыл и потом, будучи в России… какое неисчислимое богатство и великие, не по достоинству своему, чины получил», да к тому же «многих знатных духовных и светских чинов… не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умуча, и домы и фамилии их до основания разорил». Наконец, согласно манифесту, преступник пытался стать самовластным государем и «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять и Наших вселюбезнейших государей родителей… от правления исключить и все то себе единому присвоить». Подготовившая приговор комиссия Чернышева изложила преступные деяния бывшего регента в 27 пунктах. Бирону припомнили все его прегрешения, начиная со злого умысла нанести ущерб здоровью Анны Иоанновны (пункт 2), обманным путем захватить власть (большая часть пунктов) и кончая покровительством братьям своим, разорявшим Россию (пункт 27) [254] . В общем, за все эти преступления (как доказанные, так и недоказанные) решено было Бирона со всем его семейством, включая зятя Бисмарка, сослать в Сибирь навечно. Быстро нашли замену Бирону и в Курляндии. На его трон был предназначен младший брат Антона-Ульриха, Людвиг-Эрнст, который приехал в Петербург в конце июня 1741 года и вскоре был избран курляндским дворянством в герцоги Курляндии и Семигалии. Но польский король Август III, сюзерен курляндского герцога, этот выбор не утвердил, а время власти правительницы к этому моменту внезапно кончилось, и Людвиг-Эрнст так и не стал герцогом. Может быть, и к лучшему для него…

В конце этой главы имеет смысл все же проследить падение звезды Миниха. После переворота 25 ноября 1741 года, вознесшего к трону Елизавету Петровну, сподвижники правительницы Анны Леопольдовны были арестованы и приговорены к смерти, в том числе и Миних. Когда в январе 1742 года его, вместе с другими преступниками, вели на казнь к эшафоту, сооруженному у здания двенадцати коллегий, Миних был, если уместно так сказать, лучше всех: подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Все заметили, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные были с бородами – значит, охрана дала бритву Миниху, не опасаясь, что он, как бывало с приговоренными к смерти, покончит с собой. У охранников сомнений не было – они знали, что отважный воин встретит смерть как надлежит воину – смело и мужественно. Но дело до казни не дошло – Елизавета помиловала Миниха и сослала его в Сибирь.

Когда чиновник полиции, уже знакомый нам князь Яков Шаховской, все-таки выплывший на поверхность с приходом к власти дочери Петра, получил распоряжение начальства объявить опальным сановникам указ императрицы о ссылке их в Сибирь, немедленно и с надлежащим конвоем, Шаховской начал обходить камеры Тайной канцелярии, разбросанные по всей Петропавловской крепости. Он заходил к каждому из узников крепости и читал им приговор. Это была тяжкая обязанность. Каждый раз, проходя через крепостную площадь, он обращал внимание на высокую, грузную женщину, закутанную во множество платков и шуб. Она стояла с большим медным чайником в руках и кого-то напряженно ждала. Когда Шаховской подошел к казарме, в которой сидел Миних, он понял, что эта женщина – графиня Барбара-Элеонора Миних, урожденная баронесса фон Мольцах. Она ждала, когда выведут ее мужа, чтобы последовать за ним в ссылку.

Приговоренные к ссылке по-разному встречали своего экзекутора. Одни, рыдая, валялись у него в ногах, другие стенали о своей горькой участи, только Миних не утратил присущей ему храбрости: как только Шаховской вошел в камеру, бывший фельдмаршал смело двинулся ему навстречу, бестрепетно ожидая решения своей судьбы. Шаховской, который некогда служил под командой Миниха в русско-турецкой войне, узнал этот отважный взгляд широко открытых глаз, «с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать».

После оглашения приговора Миних и его жена сели в сани и их повезли в Пелым. По-разному ведут себя люди в сибирской ссылке: Сибирь – земля суровая, и выдержать годы и десятилетия убогой жизни не каждый может. Не то Миних! Оказавшись в Сибири, Миних не изменился. В условиях заполярного Пелыма он проявил завидное мужество и терпение. Он не пил горькую, не проклинал судьбу, а… трудился на разведенном им огороде и на скотном дворе. Пока Миниха не выпускали из острога, он устраивал грядки на солнечной стороне вала, окружавшем острог. Когда, много лет спустя, ему позволили выходить за пределы острога, он расширил хозяйство, завел целое стадо. Зимой, которая длилась девять месяцев, он деятельно готовился к весне: перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара-Элеонора, занималась рукоделием. Летом пелымцы могли видеть, как Миних, в выгоревшем фельдмаршальском мундире, с косой на плече, шел на сенокос с нанятыми им косцами. Он учил грамоте местных детей, усердно молился, и когда умер присланный с ним лютеранский пастор, то сам вел церковную службу. Его кипучей натуре было мало места в Пелыме, и он посылал пространные письма императрице Елизавете, сочинял обстоятельные проекты вроде проведения канала от Петербурга до Царского Села. В 1746 году послания Миниха надоели в Петербурге и ему высочайше было запрещено бумагомарание. Миних понял, что его не освободят, но и тогда он не утратил оптимизма, он старел, но время было бессильно – Миних будто не менялся.

Лишь двадцать лет спустя, весной 1762 года, с приходом на престол Петра III, его освободили из ссылки, Миних вернулся в Петербург, все его многочисленные внуки и правнуки, встречавшие героя у заставы Петербурга, были потрясены, когда из дорожной кибитки выпрыгнул бравый, высокий старик в рваном полушубке, прямой и бодрый. Его, казалось, как писал современник, «не трогали тление, перевороты счастия». А между тем ему было почти 80 лет! Вот что значит не подчиниться неблагоприятным обстоятельствам и оставаться оптимистом…

При новом государе Миних пытался вернуть утраченное влияние. Во время переворота Екатерины II в конце июня 1762 года он оставался верен императору Петру III, был с ним в Петергофе и даже советовал отчаявшему государю сесть на коня, ехать в Петербург и лично подавить мятеж. Однако император Петр III оказался трусоват – сам не поехал и Миниха не послал. А надо было попробовать: Фортуна прежде так любила Миниха! Фельдмаршал, конечно, сам мятежников не победил бы, но под ними мог бы рухнуть мост или что-то на них сверху упало или взорвалось, как это произошло когда-то в Очакове. И тогда бы победа оказалась за Минихом. История России пошла бы другим путем… Но этого не произошло. Петр III бы свергнут, Екатерина II благополучно воцарилась, а Миних стал уже не нужен. Его звезда окончательно закатилась, и вскоре, в 1767 году, он умер.

Глава 6. Правительница, чуть было не ставшая императрицей

Итак, после низвержения Бирона и отставки Миниха власть оказалась в руках правительницы. Теперь пора нам приглядеться к ней повнимательнее. Анна Леопольдовна казалась женщиной симпатичной – была хорошо сложена, статна, стройна, хотя рассмотреть это было довольно затруднительно, так как почти все время с 1740 по 1745 год она была беременна и родила один за другим пятерых детей. Миних-сын писал, что Анна «волосы имела темного цвета, а лиценачертание хотя и не регулярно пригожее (то есть не отвечающее принятым тогда канонам женской красоты. – Е.А. ), однако приятное и благородное».

Но явно, что, несмотря на утверждение Э. Миниха, вкуса в одежде Анне Леопольдовне не хватало: «В одежде была она великолепна и с хорошим вкусом. В уборке волос никогда моде не следовала, но собственному изобретению, от чего большей частью убиралась не к лицу» [255] . Между тем прическа в туалете женщины того времени имела исключительно важное значение, даже больше, чем теперь. Без дорогого и – что существенно – изобретательного куафера не обходилась ни одна дама света. Париж уже давно диктовал свою волю всем модницам и в прическах, и в одеждах, и в аксессуарах. Одеваться по парижской моде было принятой при всех европейских дворах нормой, нарушать которую было просто невозможно. Величайшим искусством было достижение гармонии прически, украшений, платья с фижмами и манер. Правительница этим искусством не обладала и тем самым роняла свой престиж в глазах окружающих. Она не просто изобретала свою моду, а шла против нее. Миних-отец пишет то, что подтверждается другими источниками и даже портретами правительницы: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, не носила фижм и в таком виде являлась к обедне, в публике (дело немыслимое! – Е.А. ), за обедом и после него, когда играла в карты с избранными партнерами» [256] . Почти так же пишет о принцессе Манштейн: «Одетая в одной юбке и шушуне, с ночным убором на голове, сделанным из платка». Шетарди сообщает, что на торжественных приемах правительница носит костюм с чем-то вроде султана (un corрs avec une espe\'ce de sultane) [257] . Этот странный головной убор виден на самом известном ее портрете, дошедшем до нас. Неудивительно, что ей так понравился какой-то особенно красивый домашний костюм из Милана, который она увидела у жены младшего Миниха и с удовольствием взяла в подарок [258] . Из описаний гардероба правительницы видно, что в нем не было бальных платьев, имелось одно «кавалерское платье Святого Апостола Андрея», а большей частью упоминаются разного рода халаты и домашние платья – «шлафоры и полушлафоры с юбочками», «самары», и среди этого большинство – неярких, скромных тонов: черное, коричневое, темно-зеленое, «по синей земле с разными травами» [259] . Из нарядных платьев правительницы всем запомнилось маскарадное платье к публичному маскараду (пожалуй, единственному в ее правление) 20 октября 1741 года. Это был «грузинский костюм», обложенный собольим мехом и подбитый белой тафтой, с пунцовой юбкой и грузинским головным убором. Как известно, женский грузинский наряд не отличается ни пестротой, ни вызывающей расцветкой [260] .

Скажем прямо: принцесса Анна никогда не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность» [261] .

Иначе писал об Анне Леопольдовне ее придворный Эрнст Миних. Он сообщал, что ее считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была «нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетки. Правда, Миних писал свои мемуары много лет спустя после смерти Анны Леопольдовны, а леди Рондо – во время описываемых событий. Впрочем, одно другому не противоречит – некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем, а доброта и глупость могут легко совмещаться в одном человеке. По-видимому, девочка росла скованной и застенчивой, и это проявлялось в ее холодности и нелюдимости. Леди Рондо писала в 1733 году, что дочь герцогини Мекленбургской – «дитя, она не очень хороша собой и от природы так застенчива, что еще нельзя судить, какова станет» [262] . Примечательно, что позже, в 1740 году, французский посланник в России маркиз де ла Шетарди передавал рассказ о том, как герцогиня Екатерина, мать Анны, была «вынуждена прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе». Очевидно, что применяемая к застенчивому ребенку строгость в данной ситуации могла только навредить.

Портило Анну Леопольдовну и то, что «она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется» (Рондо). Манштейн вторит жене английского резидента: у Анны Леопольдовны «был всегда грустный и унылый вид, что могло быть следствием… огорчений со стороны герцога Курляндского во время царствования императрицы Анны» [263] . В подобном утверждении есть резон – действительно, как мы знаем, при Анне Иоанновне ее держали в черном теле, а Бирон видел в девице свою соперницу.

Столь невыигрышные манеры этой молодой, 22-летней женщины, пренебрегающей азбукой этикета и публичного поведения, делали ее в глазах многих людей света «дикой», недостаточно цивилизованной по понятиям того века. Думаю, что в этом она походила на свою мать, названную в Мекленбурге «дикой герцогиней». Все эти явные недостатки Анны Леопольдовны объяснимы не только отсутствием у нее врожденного вкуса, умения одеваться и владеть собой, но всем предыдущим воспитанием, данным матерью – «Катюшкой-свет» (вспомним описанный голштинцем Берхгольцем быт и развлечения царского дворца в Измайлово), а также и пребыванием при дворе Анны Иоанновны, также не отличавшемся европейской изысканностью (вспомним знаменитых шутов и иные весьма вульгарные развлечения этой государыни). Известно, что прибывший в Петербург в 1739 году французский посланник маркиз де ла Шетарди, требовавший соблюдения европейского церемониала при вручении верительных грамот, был вынужден объяснять обер-гофмаршалу Р.-Г. Левенвольде некоторые простейшие принципы церемониала, принятые во Франции и других странах. Нужно иметь также в виду, что изначально воспитание Анны Леопольдовны не предполагало готовить из нее наследницу престола. Ей, как и ее будущему мужу, отводилась, как уже сказано выше, роль производителей будущего наследника.

Пожалуй, в этом и заключалась драма жизни самой Анны. Она взялась играть не свою роль. По характеру, темпераменту, воспитанию и целям в жизни она совершенно не годилась для сложного «ремесла королей» – управления государством, страной, народом. Ее никогда к этому не готовили, да никто об этом и не заботился, кроме всесильного случая. У Анны Леопольдовны отсутствовало многое, что позволило бы ей если не править страной, то хотя бы царствовать – играть роль властительницы или пребывать в заблуждении, будто она властвует, и порой получать от этого удовольствие. Как писал Манштейн, «она не имела ни одного качества, необходимого для управления столь большой империей в смутное время». Как и он, другие мемуаристы и дипломаты сообщают нам, что у Анны Леопольдовны не было трудолюбия, честолюбия, тщеславия, энергии, воли, способности понравиться подданным приветливостью, как это умела Елизавета Петровна, или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала ее тетушка императрица Анна Иоанновна. Как известно, эта государыня вела себя подобно многим российским правителям с древнейших времен до наших дней: с иностранными государями, точнее – с их посланниками – излучая дружелюбие, любезность до приторности, а со своими людьми – сурово, даже зло, насупя брови, будто собственный народ в чем-то все время виноват перед правителем. Но даже нахмурить брови, как тетушка-покойница, Анна Леопольдовна не умела. Э. Миних писал о ней, что «к домашним служителям своим была она снисходительна и благотворила им». А это, как известно, огромный недостаток – служители, по общему мнению, были поголовно лентяями и плутами, и их нужно было «поощрять» исключительно оплеухами, окриками и поркой в конюшне.

Если верить Манштейну, то правительница «была капризна, вспыльчива, не любила труда, была нерешительна в мелочах, как и в самых важных делах; она очень походила характером на своего отца, герцога Карла-Леопольда Мекленбургского, с тою только разницей, что она не была расположена к жестокости. В год своего регентства она правила с большой кротостью. Она любила делать добро, не умея делать его кстати» [264] . Если отбросить последнюю красивую, но мало о чем говорящую фразу, то автор кое в чем прав: кротость и гуманность принцессы очевидны. Бесспорно, что общий стиль ее правления был более милостивым, чем царствование императрицы Анны Иоанновны. При ней никого не казнили, а суровые приговоры Бирону и его сообщникам она смягчила. По указам правительницы Тайная канцелярия представила списки сосланных в ссылку за 1730-е годы и многих из них освободила и отпустила на жительство в свои деревни. Так под амнистию попали опальные княжеские семьи Долгоруких и Голицыных, из сибирского монастыря была освобождена Анна Волынская – невинная жертва дела Волынского, его малолетняя дочь. По указу правительницы из Березова выехала с двумя сыновьями вдова казненного в Великом Новгороде Ивана Долгорукого Наталья Долгорукая – автор трогательных и безыскусных «Собственноручных записок». Вернулись из небытия и другие узники государева гнева. Резко уменьшилось количество следственных дел в самой Тайной канцелярии. Эти сведения позволяют верить Эрнсту Миниху, который пишет, что правительница со слезами на глазах смотрела, как Бирона и его семью повлекли в заточение, в Шлиссельбург, и при этом сказала, что «она совсем иное ему готовила, если бы он сам не понудил ее иначе с собою поступить, присовокупя к тому, что, если бы он прежде предложил ей добровольно правление, то бы она с честью и со всеми сокровищами отпустила его в Курляндию» [265] . Припомним также награды и повышения князя Черкасского и ему подобных членов «хунты», заслуживающих вовсе не наград, а кнута и плахи за свою явно антигосударственную деятельность по возведению в регенты иностранца, человека, которого все признавали «худородным», «чужим», не имевшим никакого отношения к правящей династии – только разве что много лет спал с императрицей.

В октябре 1740 года А.П. Бестужев-Рюмин, агитируя за регентство Бирона, выступал против кандидатуры Анны Леопольдовны, стращая собеседников как приездом Мекленбургского герцога, так и наследственностью его дочери-принцессы: «В ней подозревают характер мстительный и в значительной мере напоминающий капризы ее отца». Эти утверждения кабинет-министра ни на чем не основаны и в конечном счете не подтвердились: сам Бестужев, который за свои темные делишки и интриги в деле возведения Бирона в регенты «удостоился» бы при другом государе тюрьмы и плахи, пострадал при правительнице незначительно – его лишь приговорили к ссылке в деревню в 500 душ, которую ему летом 1741 года пожаловала (в качестве места ссылки!) правительница. Там он мог «пользоваться полной свободой» – согласно одной из форм русской свободы: «Жить ему в деревне свободно, без выезда». Впрочем, заниматься севооборотом и покосами бывшему кабинет-министру пришлось недолго. Уже 17 октября 1741 года он вернулся в Петербург. По мнению наблюдателей, это было дело рук вице-канцлера М.Г. Головкина, который хотел использовать опального вельможу в борьбе с Остерманом. Вступившая вскоре на престол Елизавета Петровна назначила Бестужева вице-канцлером, а потом, после смерти князя Черкасского, он занял пост великого канцлера России.

Бестужев предсказывал также, что Россия при Анне Леопольдовне не сможет вести самостоятельную внешнюю политику и непременно попадет в зависимость от одного из двух германских дворов – либо от венского (что всего вероятнее, учитывая влияние на правительницу принца Антона-Ульриха), либо от прусского – заметим, что в 1740 году королем Пруссии стал энергичный Фридрих II. «Подчиняться советам означенных дворов, – продолжал Бестужев, – дело далеко не безразличное, между тем Анна Леопольдовна не может разобраться в противоположных течениях, так как незнакома ни с внутренними, ни с внешними делами России». Финч, который доносил об этом разговоре с Бестужевым в Лондон, заключал: «По всем этим соображениям она казалась Бестужеву совершенно неспособною принять на себя трудную задачу правления и справиться с нею» [266] .

Если английский посол верно передал суждения Бестужева, то отметим, что часть его предсказаний (относительно деловых качеств и неопытности правительницы) сбылась, а часть так и осталась на бумаге, идет ли речь о «мекленбургском следе» или о влиянии принца Антона-Ульриха на политику Анны Леопольдовны. Что касается расхожего утверждения о сходстве характера правительницы и ее отца, то возможно, слухи о сходстве характеров Анны Леопольдовны и герцога Карла-Леопольда шли от самой принцессы. Бирон признался, как слышал от покойной императрицы Анны Иоанновны, что Анна Леопольдовна тетушке «изволила говорить: “Как-де мне каприжесной или упрямой не быть, ибо мои родители оба каприжесны”». Похоже, что Бирон это явно не придумал, так как он добавил: «…а те разговоры имел я не с какими другими людьми, но только с такими, о которых я уповал, что они то произносить не будут, и то говорил я не многократно, но разве несколько раз и не из какого злого намерения, а кому я то говорил, того упамятовать не могу» [267] . Но и сама Анна Леопольдовна, и мемуаристы знали о характере герцога Мекленбургского только по слухам – ни Манштейн, ни другие авторы записок о том времени никогда не видели легендарного герцога, жившего тогда в австрийских пределах. Число же тех мемуаристов, которые держались другой точки зрения на правительницу, незначительно.

Так, Эрнст Миних, бывший рядом с Анной Леопольдовной все ее правление, писал, что у нее было «благородное и к милосердию склонное… сердце», что совершенно бесспорно. Далее он изображает образ почти идеальной правительницы на манер милосердного римского императора Тита: «Поступки ее были откровенны и чистосердечны и ничто для нее не было несноснее, как столь необходимое при дворе притворство и принуждение, почему и произошло, что люди, привыкшие в прошлое правление (Анны Иоанновны. – Е.А. ) к грубейшим ласкательствам, несправедливо почитали ее надменной и якобы всех презирающей. Под видом внешней холодности была она внутренне снисходительна и чистосердечна».

Эта характеристика весьма достоверна с точки зрения психологии. Отвращение к придворному холуйству – исконная черта многих умных, честных и принципиальных людей. Позже отрицательное отношение к миру двора именно из-за его фальшивости, формализма, царившего там низкого угодничества стало своеобразной нормой в обществе, привело к перемещению центра общественной жизни и даже развлечений на другие площадки – в великосветские салоны, дворцы великих князей и княгинь. Маска же холодности позволяла людям искренним и ранимым избежать отвратительных проявлений придворного холуйства и лицемерной лести. Впоследствии прятаться за этой маской тоже стало модой, хотя отличить ранимость и черствость друг от друга стало невозможно (вспомним о дендизме).

Психологически убедительны другие оценки Э. Миниха: «Принужденная жизнь, которую она вела от 12 лет своего возраста вплоть до кончины императрицы Анны Иоанновны (поскольку тогда кроме торжественных дней никто посторонний входить к ней не смел и за всеми ее поступками строго присматривали), породила в ней такой вкус к уединению, что она всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время регентства надлежало ей принимать и являться в публике. Приятнейшие часы для нее были те, которые она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила, и тут бывала она сколько вольна в обхождении, столько и весела в обращении».

Что стояло за этим? Диковатая, стеснительная девочка, она, предназначенная волею царственной тетки быть матерью будущего наследника престола, оказалась лишенной общения со сверстниками и вообще с людьми, не относившимися к придворным и слугам. Каждый шаг юной принцессы был под надзором приставленных к ней воспитателей. Все это способствовало тому, что и так несмелая, наверняка считавшая себя некрасивой и уж точно мечтательная, она окончательно замкнулась в себе, ушла от внешнего мира, который всегда был ей чем-то страшен. Этот страх сохранился в ней и позже, когда нужно было выходить перед всем двором и гостями в роскошном наряде, совершать некие публичные действия под взглядами толпы, зная, что среди этой толпы на нее смотрит так мало доброжелательных и независтливых глаз. Поэтому только семья, небольшое общество приятелей позволяли ей раскрыться, чувствовать себя естественно и непринужденно. По-видимому, такой же психологический тип был у последней российской императрицы Александры Федоровны, тоже печально закончившей свою жизнь.

О романтизме, мечтательности принцессы свидетельствует и следующий отрывок из воспоминаний видевшего Анну Леопольдовну каждый день Эрнста Миниха: «До чтения книг была она великая охотница, много читала на обоих упомянутых языках (немецком и французском. – Е.А. ) и отменный вкус имела к драматическому стихотворству. Она мне часто говорила, что нет для нее ничего приятнее, чем те места, где описывается несчастная и пленная принцесса, говорящая с благородной гордостью». Книги «драматического стихотворства», которые к ней попадали, несомненно были произведениями французского классицизма Расина, Корнеля и других столпов этого господствовавшего тогда в Европе эстетического направления. Поэмами и пьесами классицизма были написанные по строгим законам Буало и других теоретиков произведения, воспевавшие высокие, обычно жертвенные, чувства благородных, мужественных и сильных мужчин, нежных, преданных и гордых женщин. А то, что ей больше всего нравились «несчастные и пленные принцессы», кажется вполне естественным в положении Анны Леопольдовны, бывшей всю свою недолгую жизнь как бы в плену чужой воли, придворных условностей, чуждых ее характеру обязанностей, в том числе придворных и семейных. Романтизм, возвышенность чувства и в то же время трогательная интимность видны в двух письмах Анны к ее любовнику графу Линару, причем в одном из писем она, тоскуя о возлюбленном, вспоминает слова какой-то популярной тогда песенки: “La chanson dit fort bien: je ne vois rien qui vous ressemble, et cependant de vous tout me fait souvenir” (Верно говорится в одной песне: я не вижу ничего, что о Вас напоминает, и в то же время все напоминает мне о Вас) [268] .

Словом, Анна Леопольдовна была по своей природе человеком добрым, участливым, доброжелательным – или, как тогда писали, была «милосердна и человеколюбива». И еще: ее отличала та искренность, которая в политике недопустима ни при каких обстоятельствах. Как-то раз Елизавета Петровна, вызвав правительницу на разговор об отставке Миниха, упрекала ее в неблагодарности к фельдмаршалу. В ответ правительница рассыпалась в сожалениях и оправдывалась, что она-де была против отставки фельдмаршала, но муж и Остерман настояли, не давали ей покоя. В разговоре со шведским посланником Нолькеном Елизавета об этом сказала: «Надобно иметь мало ума, чтоб высказаться так искренно, она очень дурно воспитана, не умеет жить» [269] . Елизавета умела жить и вскоре сумела воспользоваться искренностью и простодушием своей племянницы.

Всему вышесказанному об Анне Леопольдовне не противоречит и другая данная Минихом оценка поведения его повелительницы: «Она умела ценить истинные достоинства и за оказанные заслуги награждала богато и доброхотно. Великодушие ее и скромность произвели, что она вовсе не была недоверчива и много основательных требовалось доводов, пока она поверит какому-либо, впрочем, даже несомненному обвинению». Неискушенная в постижении сложной и противоречивой природы человека (в силу особенностей своей жизни и характера), она доверяла первому впечатлению («Она почитала много людей с так называемым счастливым лицерасположением и судила большей частью по лицу о душевных качествах человека»), а также искренности и откровенности своего собеседника («Чтобы сникать ее благоволение, нужна была больше откровенность, нежели другие совершенства») [270] . Отрывок из допроса обер-гофмаршала двора Р.Г. Левенвольде в 1742 году иллюстрирует эту оценку. Дело в том, что в конце правления Анны Леопольдовны вдруг встал вопрос о престолонаследии: по завещанию Анны Иоанновны оказалось, что в случае смерти императора Ивана наследником становится его младший брат, а о сестрах и самой правительнице в качестве наследников манифест умалчивал. Неизвестный ранее никому при дворе действительный статский советник Темирязев – типичный прожектер, искатель наград, вдруг этим озаботился и через фрейлину Менгден попал на прием к правительнице. Та поручила ему писать проекты о наследовании и т. д. Левенвольде сообщал, что как-то раз «принцесса Анна, призвав его в большую спальню, где, сидя на постели, сказала, что был-де у ней некоторой советник, а как его зовут, того не припомнит, который ей донес, что-де в… духовной (Анны Иоанновны. – Е.А. ) написаны для сукцессии на российский престол только одни рожденные от нее принцы, а о принцессах, також и об ней самой, в той духовной ничего не упомянуто и потому-де видно, что оной советник доброй и честной человек. На что-де он, Левенвольде, ответствовал, что может-де быть, только он его не знает» [271] . Если Левенвольде верно передал сказанное правительницей, то наивность и простодушие ее, действительно, очевидны. А «доброй и честной» Темирязев, не добившись награды, от дела отстал, да еще жаловался, что он рассчитывал на награду, но нет – немцы «обнесли» [272] .

Впрочем, Анна Леопольдовна была достаточно умна, чтобы понять уязвимость своего положения. В письме Линару от 17 октября 1741 года она признается: «Мне высказывают столько мнений, что не знаю, что и думать об этом, иногда мне хотелось бы знать об этом поменьше, поскольку добрая половина того, что говорят – ложь. У меня никогда в жизни не было столько друзей или так называемых друзей, как после того, как я приняла регентство. Буду счастлива, если смогу всегда отличить истинных от ложных!» [273]

Женщины с таким типом психики, как у Анны Леопольдовны, могут быть вполне счастливы в семейной жизни, в уютном доме, закрытом от посторонних глаз, в дружной семье, среди близких, возле мужа. Но и в этом ей не повезло. Отношения Анны Леопольдовны с мужем в 1740–1741 годах трудно назвать даже прохладными. Во-первых, она старалась устранить его от государственных дел, как внутренних, так и внешних, что было причиной явной, замеченной иностранными дипломатами, печали принца Антона-Ульриха. Во время всей «затейки» Бирона с регентством Анна Леопольдовна выступала как самостоятельная политическая величина, не как жена принца Брауншвейгского, а как племянница императрицы Анны Иоанновны. Она сама вела переговоры с Бироном, даже явилась для этого к герцогу в покои во время обеда. Да и позже, во время его краткого регентства, они делали друг другу визиты, а когда начался «детский бунт» принца, принцесса не спешила встать на сторону мужа, а держалась нейтрально, хотя удар по принцу рикошетом попал и в нее.

Историю заговора Миниха против Бирона также можно писать без упоминания принца – о намерении фельдмаршала арестовать регента Антон-Ульрих узнал, как бы теперь написали, «из газет», точнее – тогда, когда дело было уже почти сделано. Эрнст Миних пишет, что когда его отец явился ночью в Зимний дворец за благословением на переворот, Юлия Менгден разбудила принцессу, однако сделать это тихо, чтобы «принц от того не пробудился», ей не удалось, «но как сей вопросил у принцессы, что ей сделалось и зачем она встает, то в ответ сказала она, что ей занемоглось и чтоб он остался в постели, а она тотчас назад будет», после чего Анна Леопольдовна вышла к фельдмаршалу и гвардейским офицерам. Думаю, что мы можем верить Миниху-младшему, который как раз в эту ночь состоял дежурным камергером при юном императоре и был пробужден правительницей, которая сказала ему: «Мой любезный Миних, знаешь ли ты, что твой отец предпринял? Он пошел арестовывать регента. – К чему присовокупила еще: – Дай, Боже, чтобы сие благополучно удалось!.. Потом принцесса вместе с фрейлиной Менгден, которая одна при ней находилась, пошла в спальню малолетнего императора, а я скорее выскочил из постели и оделся. Немного погодя пришел и принц, которому принцесса тут во всем открылась» [274] . Таким образом, в ночь переворота Миниха принц-супруг мирно спал. Жена не сочла нужным даже поделиться с ним замыслом огромнейшей перемены, в частности, и в его жизни.

Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему Антон-Ульрих был неприятен Анне Леопольдовне. Можно, конечно, говорить о различии натур, несходстве знаков зодиака… Это был типично династический брак, устроенный по соображениям внешней политики, без всякого учета интересов и симпатий партнеров. Таких браков (и не только в княжеских семьях) было великое множество, и удел невест и женихов в этих брачных комбинациях был одни – подчиниться и как-то приспособиться к партнеру и новому образу жизни.

Но принцесса Анна с самого начала знакомства с принцем Антоном-Ульрихом стала проявлять строптивость (или, по тогдашним критериям, – невоспитанность), более того – она публично выражала свое несогласие идти под венец с чуждым ей человеком. Саксонский полковник Нейбауер писал в 1740 году, что как только принцессе было предложено выйти замуж за Антона-Ульриха, она отвечала категорично, что «охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского». И только угроза быть выданной за «низкопородного» Петра Бирона сделала ее податливой. Но кажется, что со своим браком она не примирилась. Попавший в опалу бывший кабинет-министр А.П. Волынский на следствии в 1740 году показал, что в разговоре с ним Анна Леопольдовна сетовала как раз на принудительность своего брака: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели».

Остроту этим переживаниям девушки придавала, по-видимому, ее первая и сильная любовь к графу Линару. Муж же не был, как говорили в двадцатом веке, «мужчиной ее мечты», не отвечал классическим образцам, почерпнутым юной девушкой из Расина или Корнеля. Принцессе явно нравился другой тип мужчины, и это проскользнуло в источниках. Когда в той же беседе Артемий Волынский спросил Анну Леопольдовну, чем же ей не нравится принц, она отвечала кабинет-министру: «Тем, что принц тих и в поступках несмел». Действительно, в нем не было изящества и мужественности графа Линара. Миних позже писал, что провел с принцем Антоном-Ульрихом две военные компании против турок, да так и не понял: рыба он или мясо. Но тут Миниху особенно доверяться не будем. Известно, что Антон-Ульрих в бою, под пулями вел себя вполне достойно, и тот же Миних сразу после похода на Очаков прилюдно отзывался о мужестве принца с восторгом. Впрочем, в человеке, особенно военном, могут сочетаться разные, и даже противоположные качества. Манштейн писал, что принц «обладает наилучшим сердцем и прекраснейшим характером в мире, соединенными с редким мужеством и неустрашимостью в военном деле, но он чрезвычайно робок и застенчив в государственных делах» [275] . Так часто бывало в истории: неустрашимые на поле боя воины на скользких дворцовых паркетах оказывались неловки, нерешительны в государственных делах и робки в семейной жизни.

Супруги часто ссорились, неделями не разговаривали друг с другом. При этом принц оказывался слабее и всегда первым шел на попятную. В этом смысле Анна Леопольдовна воспользовалась простым житейским советом, которой дал ей во время той памятной беседы А.П. Волынский: сносить все терпеливо, не показывать людям своего неудовольствия, ибо «в том разум и честь Ее высочества состоит», и, кроме того, «если принц тих, то тем лучше ей, потому что он будет ей в советах и в прочем послушен и что ежели бы ее высочеству супругом был принц Петр, то бы хуже для нее» [276] .

В итоге, как ни был расположен к своему господину брауншвейгский советник Гросс, он писал в Брауншвейг, что Анна «способна делать с принцем Антоном-Ульрихом все, что захочет. Она выпытывает у него все его секреты, но не открывает его светлости свои» [277] . Принц был человеком слабым, и его брат Людвиг-Эрнст, понимая это, отмечал, что все было бы по-другому, «если бы Антон-Ульрих был другим человеком, но с ним ничего не поделаешь». Позже он писал: «Антон-Ульрих есть не что иное, как тень» [278] . О том, что Антон-Ульрих – явный подкаблучник, позже писал и Шетарди, который сообщал, что нередко случается, что Юлия Менгден не допускает его войти в апартаменты принцессы; бывает и так, что его даже прогоняют с постели [279] . О том, что Анна Леопольдовна обладала сильной волей, можно заключить по одному разговору Финча с Антоном-Ульрихом. Они заговорили о попытках прусского короля подкупить окружение правительницы. За саму правительницу принц не беспокоился: он сказал, что «во взглядах своих она тверда и непреклонна» (is firm and immovable) [280] . Брат Антона-Ульриха Людвиг-Эрнст, часто бывавший на посиделках в покоях Юлии Менгден, также не раз замечал, что Анна Леопольдовна «верховодит во всем» [281] .

В октябре 1741 года, – в сущности, накануне свержения Брауншвейгской фамилии, – между супругами произошло жесткое столкновение по поводу назначения четырех новых сенаторов, среди которых был небезызвестный И.А. Брылкин и другие угодные правительнице люди. Антон-Ульрих, за спиной которого стоял Остерман, противился этому, но правительница настаивала на своем. Шетарди сообщает, что «происшедшее по этому поводу объяснение было чрезвычайно резким; генералиссимус ничего не добился, дважды ссылаясь с жаром на свое звание мужа, которым, как он, без сомнения, полагает, он пользуется по отношению к правительнице; между тем опыт доказал уже ему, что довольно часто права его мало уважаются, поэтому приводимый им довод нисколько не остановил правительницу». В конечном счете правительница вручила супругу соответствующий указ о новых назначениях в Сенат. Думаю, что речь идет об указе 17 сентября 1741 года, когда Брылкин стал обер-прокурором Правительствующего Сената [282] . Принцу пришлось проглотить это, как и примириться с растущим влиянием графа Линара при дворе – тот даже участвовал с ним в одном из совещаний по внутренним делам.

Даже начавшаяся русско-шведская война не была использована генералиссимусом и президентом Военной коллегии для упрочения своего положения. Об его участии в командовании боевыми действиями русских войск даже не шло речи. Самое большее, на что он мог рассчитывать, – это руководить смотром войск накануне похода и давать необходимые распоряжения по военному ведомству о подготовке армии к походу.

Брауншвейгские дипломаты сообщали, что Анна не приглашала мужа на обсуждение важнейших дел с сановниками, порой не пускала его в свою спальню и подолгу не обедала с ним за одним столом. О раздельной жизни супругов есть множество свидетельств. Фельдмаршал Миних не удержался и зачерпнул в свои мемуары немного грязцы, сообщая нам, что правительница часто виделась с графом Линаром в Третьем Летнем саду, выходившем некогда почти к Аничкову мосту. А к этому саду примыкал дом, в котором остановился Линар. Туда и отправлялась правительница всегда в сопровождении фрейлины Менгден, которую там в особом павильоне якобы пользовали привозными минеральными водами. Попытки же принца Антона-Ульриха проникнуть в сад и попить целебной водички пресекались неприступными часовыми у ворот. О том же писал в 1741 году Шетарди, только вместо Антона-Ульриха он упоминал цесаревну Елизавету Петровну, которая тоже жила неподалеку от сада и как-то решила прогуляться по его аллеям, но наткнулась в воротах на сурового «невпускалу»-гвардейца. Оказалось, что туда пропускают, кроме правительницы и фрейлины Менгден, только графа Линара [283] . А так как Шетарди часто встречался в то время с Елизаветой, сведения в его донесении могли быть из первых рук.

Приведенной выше сплетни Миниху показалось мало, и в своих мемуарах он еще добавил: «Летом она приказывала ставить свою кровать на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку, хотя при этом ставились и ширмы, чтобы скрыть кровать, однако со второго этажа домов, соседних ко дворцу, можно было все видеть» [284] . Что же видел сосед Анны Леопольдовны (а им как раз в то время был сам Миних), мемуарист скромно умалчивает, хотя о романе правительницы с графом Линаром, польско-саксонским посланником, известно многое и из других источников.

Выше уже было сказано, что посланник в 1736 году был отозван своим королем по просьбе русского правительства, и причина гнева императрицы Анны Иоанновны заключалась в том, что графа заподозрили в связи с юной принцессой Анной Леопольдовной. Но первая любовь ею была не забыта. Как только Анна Леопольдовна стала правительницей, польско-саксонский двор, по просьбе русского двора, вновь отправил Линара в Петербург. Он приехал в начале 1741 года, и почти сразу же ему была дана аудиенция для вручения верительных грамот – другие посланники порой ждали этого момента месяцами. С тех пор он стал часто бывать в императорских покоях – по утверждению Шетарди, ежедневно. Обычно он приходил в апартаменты Юлии Менгден, и, по словам ее служанки, «принцесса Анна туда ж прихаживала» [285] . Шетарди, всегда ревниво следивший за успехами своих коллег при дворе, утверждал, что на одном из таких частных свиданий правительница возложила на графа Линара орден Святого апостола Андрея Первозванного. Для всех других дипломатов и прочих неосведомленных о тайном награждении стало полной неожиданностью, когда вскоре Линар дал обед всем кавалерам этой высшей награды России [286] .

Больше всех возвышением Линара был недоволен принц Антон-Ульрих. Он помнил, с каким пренебрежением относился к нему Линар в 1735 году, когда принц безуспешно искал близости с принцессой. Более того, в бумагах арестованного Бирона обнаружились письма Линара к фавориту, в которых саксонский посланник просил регента не допустить брака Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха [287] . Попутно замечу, что документы из архива Бирона доставили немало неприятностей самым разным людям при дворе. Довольно быстро Линар приобрел при дворе правительницы такое значение, что стал играть роль фаворита. Цесаревна Елизавета желовалась Шетарди «по этому поводу на надменные манеры, появляющиеся уже у Линара» [288] . Перед своим отъездом в Дрезден (он ездил домой, чтобы уйти в отставку и, уже свободным от посольских обязанностей, вернуться к Анне Леопольдовне) в начале сентября 1741 года Линар получил от правительницы подарки исключительной ценности. По данным Шетарди, это были в основном бриллианты, которые оценивались в сумму 150 тысяч рублей [289] .

Все мемуаристы пишут, что к правительнице «допускались одни только друзья и родственники фаворитки или иностранные министры, приглашенные составить партию в карты великой княгини» (Манштейн) [290] , что «приятнейшие часы для нее были те, которые она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила» (Эрнст Миних) [291] . Миних-отец писал, что эти компании собирались за картами, до игры в которые правительница была большая охотница. Из описания мебели дворца Анны Леопольдовны часто упоминаются ломберные столики, обитые золотым позументом, которые часто подновляют и меняют. К картам Анна Леопольдовна пристрастилась еще при дворе Анны Иоанновны, при которой без карточной игры не обходилось ни одного свободного вечера. Известно, что Бирон был заядлый картежник и всячески поддерживал интерес к игре у императрицы, которая обычно много проигрывала. Так карточная игра как тихое вечернее развлечение перешла и к правительнице. Об этом даже написано в газете: «Санкт-Петербургские ведомости» – единственный тогда печатный орган в номере 66 сообщал, что 13 августа 1741 года, после торжественного обручения штатс-фрейлины Юлианы Менгден с саксонским посланником Линаром, в присутствии правительницы и ее супруга, «их императорские высочества и его светлость принц Людвиг Брауншвейгский сели в карты играть».

Игра устраивалась обычно в комнатах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден или, как презрительно звала ее императрица Елизавета Петровна, Жулии или Жульки. Эта «пригожая собой смуглянка» никогда не расставалась с правительницей. Как было записано в дневнике принца Людвига-Эрнста, Юлия «не оставляет правительницу одну ни на мгновение, даже если у нее Антон-Ульрих и даже если они лежат в постели, она без смущения входит к ним» [292] . Бирон, отвергая обвинения в оскорбительных высказываниях об Анне Леопольдовне, говорил на следствии, что он не утверждал, будто бы правительница беспутна: «…тому статься невозможно, а говорил я, как и прежде мною показано, что она каприжесна или упряма: Ея императорское высочество кушает одна с фрейлиною фон-Менгденовою, а пристойнее б было с супругом своим (мы знаем из мемуаров Миниха, что «пристойный» Бирон всегда обедал с женой Бенигной-Готлиб и… с императрицей – своей любовницей, которая на обед всегда приходила в покои герцогской четы. – Е.А. ), и оная-де фрейлина у Ея императорского высочества в великой милости состоит и она ж в делах, касающихся до правительства, мешаться будет: сие, может быть, я, таким образом, сказывал, и для того подданейше прошу прощения, а оное говорено не из злости» [293] .

Вечерами подруги занимались также рукоделием: вязали, а после свержения регента спарывали золотой позумент с драгоценных камзолов Бирона и его сына, чтобы отправить его на переплавку [294] . Юлия была особой вполне посредственного ума, получила воспитание, типичное для лифляндской немки, удел которой – выйти замуж за небогатого барона и экономно вести хозяйство. Между тем степень доверия правительницы к своей подруге была высочайшей. Юлия была в курсе всех государственных дел; когда к ней пришел упомянутый выше советник Темирязев, заметивший недостатки в законе о престолонаследии, и принес манифест, в котором он их заметил, фрейлина ему отвечала: «У нас все это есть, мы знаем, постой-ка здесь», – и ушла посоветоваться с правительницей [295] . Сохранился удивительный для XVIII века парный портрет: годовалый император Иван Антонович сидит на коленях… фрейлины Юлианы фон Менгден. Возможно, портрет писался после того, как в первый день рождения императора младенец был внесен в парадный зал именно Юлией Менгден.

Как только Анна Леопольдовна стала правительницей, баронесса Юлиана Магнусовна тотчас выписала из Лифляндии свою мать. Через час после приезда старушки к ней явилась с визитом сама правительница – явление в придворной жизни беспрецедентное [296] . Всего при дворе Анны Леопольдовны оказался, кроме самой Юлии, целый выводок прибалтийских баронов Менгден: Анна Доротея – сестра Юлии и супруга Миниха-младшего; вторая сестра Якобина (Бина), фрейлина Анны Иоанновны, а потом Анны Леопольдовны. Наконец, это – мать Юлии. Она явилась в Россию с младшей дочерью Авророй, ставшей сразу же по приезде камер-фрейлиной правительницы, и сыном Густавом-Иоганном, пожалованным в камер-юнкеры и в ротмистры Конной гвардии. Одновременно Юлия получила в Лифляндии богатое поместье.

Отношения Анны Леопольдовны и Юлии были необычайно близкими, и эта близость бросались в глаза многим. Финч, хорошо знавший всю карточную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали вместе. У меня нет желания углубляться в сомнительные предположения на сей счет: например, сам по себе этот факт может означать, что во дворце частенько бывало холодновато и женщины для тепла ложились вместе. Но точно известно, что с весны при дворе и среди дипломатов заговорили о предстоящем браке Линара и Юлии. Намерение это не было осуществлено из-за переворота, хотя в августе 1741 года нареченных успели обручить. Правительница подарила жениху бриллианты, некогда принадлежавшие Бирону, а подруге пожаловала несметное число драгоценностей (что впоследствии очень волновало и нервировало Елизавету Петровну) и полностью обставленный дом в Петербурге [297] . Прусский король, всегда чуткий к успехам чужих фаворитов и фавориток, прислал Юлии Менгден со своим посланником Мардефельдом усыпанный бриллиантами портрет королевы Прусской. Тот, кто знает о сексуальной ориентации великого короля, невольно усмехнется символике этого подарка – королева Елизавета-Христина Брауншвейгская всегда жила вдали от мужа и годами не видела супруга.

Цель предстоящего брака, как считали наблюдатели, состояла в том, чтобы прикрыть им любовную связь правительницы с фаворитом. Шетарди, который выуживал все сплетни и слухи, циркулировавшие в столице, был убежден, что готовится новый вариант любовного треугольника, как некогда Бирон, оставаясь фаворитом императрицы Анны, формально состоял в фиктивном браке с баронессой Б.-Г.Трейден, а оба сына Бирона – Петр и Карл – «бесспорно дети царицы Анны» [298] . Последнее утверждение кажется близким к истине, особенно если вспомнить Карла, которого в 1730 году, тогда еще двухлетним малышом, курляндская герцогиня увезла с собой в Россию, куда ее позвали на царство верховники, и нянчилась с ним, как с собственным ребенком. В принципе можно допустить возможность фиктивного брака Юлии и Линара как принятого в то время прикрытия для любовников. Такие «маскировочные» браки не раз заключались в истории правящих династий. Шетарди (и в этом с ним был согласен австрийский посланник маркиз Ботта) сомневался в успехе этой затеи, считал, что Анна Леопольдовна «не обладает опытностью, чтобы скрывать и вести тонкую интригу, она руководствуется лишь примером покойной царицы и будет держаться того же образа действий». Впрочем, перемывая косточки главным персонам русского двора, дипломаты полагали, что эта комбинация продержится недолго – Юлия слишком глупа, «чтобы захотеть находиться в таком положении, в каком была супруга Бирона» [299] . Впрочем, не следует, вслед за Ботта, недооценивать правительницу, прекрасно все понимавшую. На придворном балу в сентябре 1741 года Елизавета рассказывала Шетарди, как ей, «смеясь, сообщала недавно правительница, что здесь, наверное, скоро распустят слухи, что граф Линар и фрейлина Менгден – новые герцог и герцогиня Курляндские» [300] . Летом бывший дом Бирона, стоявший на Дворцовой набережной, срочно переделывали для молодоженов. Там по указу правительницы от 5 ноября 1741 года было приказано убрать спальню малиновым штофом с золотым позументом и «двуспальную кровать из такого же штофу… таковым фасоном, какова сделана была в 1740 году для Ее императорского высочества штофная желтая». Все это было бесплатно для госпожи Менгден пожаловано от правительницы.

Линар был в курсе государственных дел и перед своим отъездом участвовал в совете у Остермана, проходившем в присутствии Антона-Ульриха. Обсуждали вопрос о заговоре Елизаветы, причем принц был с Линаром единодушен – тот предлагал, не долго думая, арестовать цесаревну [301] . В начале сентября 1741 года Линар уехал в Дрезден, чтобы вернуться в Россию и стать при Анне Леопольдовне обер-камергером. Как известно, при Анне Иоанновне этот ключевой в придворной иерархии России чин имел как раз фаворит императрицы Бирон.

Близость правительницы с Линаром не вызывает сомнений. Шетарди видел записку Линара к правительнице, перехваченную людьми Елизаветы Петровны. Тон и содержание ее не оставляли сомнений относительно истинного характера этой связи. Два сохранившихся письма правительницы к Линару не менее выразительны. Из писем видно, что брак Линара с Юлией мыслился как прикрытие, прозрачность которого отчетливо видна в письме Анны к ее возлюбленному от 13 октября 1741 года. «Я Вас поздравляю с прибытием в Лейпциг, – пишет Анна Леопольдовна, – но я буду удовлетворена по-настоящему, лишь узнав о том, что Вы находитесь на пути назад. Если Вы не получили писем из Петербурга, пеняйте на Пецольда (саксонский дипломат. – Е.А. ), который их неверно адресовал. Что же до Юлии, то как Вы можете хотя б на миг допустить сомнения в ее (моей) [302] любви и в ее (моей) нежности, после всех доказательств, которые были Вам даны ею (мною). Если Вы ее (меня) любите, никогда не делайте ей (мне) подобных упреков, коль скоро ее (мое) здоровье Вам хоть немного дорого… У нас будет маскарад 19 и 20 числа сего месяца, но я не думаю, что смогу (без Вас, мой дорогой) насладиться от души этим развлечением, поскольку я предвижу, что дорогая моя Юлия, у кого и душа, и сердце в чужих краях, вовсе не сможет веселиться. Верно говорится в одной песне: “Я не вижу ничего, что о Вас напоминает, и в то же время все напоминает мне о Вас”. Сообщите мне время вашего возвращения и будьте уверены, что я Вас преданно люблю (я Вас обнимаю)». Второе письмо, написанное самой правительницей и датированное 17 октября 1741 года, заканчивается словами: «Берегите свое здоровье и любите меня всегда, вот это все, чего бы я желала» [303] .

Из этого же письма следует, что, вернувшись в Россию, граф Линар тотчас включился бы в ведение всех государственных дел: Анна сообщает ему политические новости и слухи и просит совета по поводу перехваченного шведского провокационного манифеста: «Сообщите мне Ваши мысли по поводу манифеста шведа». Но Линар не успел приехать в Петербург. По дороге ему стало известно о свержении Анны Леопольдовны, и он счел за благо для себя повернуть назад. И правильно, надо сказать, сделал – не избежать бы ему принудительного путешествия в Сибирь.

Ныне нам трудно представить себе, каким было мировоззрение правительницы. Поначалу, до четырех лет, она воспитывалась при вполне европейском мекленбургском дворе, потом оказалась при вполне древнерусском дворе своей бабки царицы Прасковьи Федоровны, а затем надолго обосновалась при дворе Анны Иоанновны, представлявшем собой смесь европейских обычаев с нравами царской комнаты в кремлевском «Верху». Принцесса немного училась у Феофана Прокоповича, а у того была своя программа и метода воспитания молодежи, но проучилась принцесса у архиепископа недолго – в 1736 году он умер. У нее были и другие учителя. Одного из них в 1740 году пытался подкупить прусский посланник Мардефельд, «полагая, что он пользуется большим влиянием на нее. Учитель этот, однако, имел достаточно добродетели, чтобы отказаться, и достаточно честно поспешил известить о предложении министра» [304] . Из этого следует, что этот бывший учитель имел доступ к правительнице и что он сохранял с ней хорошие отношения.

Известно, что Анна Леопольдовна говорила на нескольких языках, при этом в совершенстве знала немецкий язык, а также неплохо изъяснялась по-французски, свободно писала на русском, французском и немецком языках. Говорила она и по-русски, что следует из ее бесед с людьми, иностранных языков не знающими. После смерти Анны Леопольдовны ее повзрослевшие дети учились грамоте по старому букварю, который взяла в ссылку их мать, а также по книгам Священного Писания, изданным на старославянском языке. Чувствовала ли она себя русской в окружении почти сплошь немцев (к правительнице, – писал Манштейн, – «допускались одни только друзья и родственники фаворитки или иностранные министры, приглашенные составить партию в карты великой княгини»), мы не знаем. Судя по компании, собиравшейся играть в карты по вечерам у Менгден, общество правительницы составляли действительно исключительно иностранцы: послы (английский Финч, австрийский Ботта, польско-саксонский Линар), принц Антон-Ульрих, его брат, Миних-младший. Он тоже писал, что «обращение ее большею частью было с иностранцами». Естественно, что на этих вечеринках они не говорили по-русски.

На следствии 1741 года Бирон признался, что утверждал, будто бы как-то раз принцесса бранила недисциплинированного камергера Апраксина «русским канальею» [305] . Обычно так ругались иностранцы, видя безалаберность русских людей. Но этого недостаточно для суждений о русофобских взглядах правительницы. Описание ее апартаментов свидетельствует о том, что комнаты Анны Леопольдовны и ее сына – императора были уставлены иконами, среди которых выделялся образ святых мучеников Фотия и Аникиты, празднуемых в день рождения Иван Антоновича, причем правительница приказывала украшать иконы в своих комнатах драгоценными окладами. 21 марта 1741 года она отдала приказ живописцу Алексею Поспелову написать «образ Ангела Его императорского величества» (днем тезоименитства императора было 29 августа – день Усекнования главы Иоанна Предтечи). Для нее был сделан драгоценный складень, украшенный бриллиантами [306] . В комнатах правительницы и юного императора перед иконами были лампады, причем в расходной книге особенно часты записи отпуска деревянного масла для лампадок: значит, они постоянно теплились возле икон.

Все это, конечно, не есть безусловное свидетельство истинной веры, но православную обрядность правительница соблюдала, имела она и своего духовника, священника Иосифа Кирилова, который часто проводил богослужения в комнатах правительницы и императора. В Великий пост в их покоях служили утрени, часы, повечерия, и, судя по заказам в Придворную контору, правительница постилась. И в ссылку ее сопровождали православные церковнослужители, а это уже свидетельствует не просто о ритуале, а о вере. Муж правительницы, живший в своих отделенных от правительницы покоях, по-прежнему держался лютеранского вероисповедания и молился не во дворце, а в лютеранской кирхе на Невском проспекте [307] .

Теперь о деловых качествах правительницы. Фельдмаршал Миних писал, что правительница «была от природы ленива и никогда не присутствовала в Кабинете; когда я приходил по утрам с бумагами, заготовленными в Кабинете или требовавшими какого-нибудь решения с ее стороны, то она, сознавая свою неспособность, часто говорила мне: “Как бы я желала, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда бы царствовать”. Отнесемся к словам Миниха, низвергнутого с Олимпа именно этой женщиной, с большой долей скептицизма: ведь во-первых, и императрица Анна Иоанновна, учредившая Кабинет министров в 1731 году, сама на заседаниях его никогда не бывала. Во-вторых, если касаться деловых встреч правительницы с Минихом, то встречаться с ним ей было неприятно, как с человеком неискренним, льстивым и притом амбициозным и коварным. Естественно, что она хотела поскорее избавиться от своего премьер-министра и старалась поменьше с ним встречаться. Другой мемуарист, Манштейн, писавший о лени правительницы, вероятно, со слов своего начальника Миниха, отмечал, что правительница «затягивала самые важные дела, оставалась по нескольку дней в своей комнате, принимая сколь возможно менее лиц». Однако, как показали исследования И.В. Курукина, Анна Леопольдовна (особенно в первые месяцы своего регентства) много занималась делами, и, судя по законодательному материалу, «на первых порах Анну Леопольдовну можно было упрекнуть в чем угодно, только не в лени. Неплохо сохранившиеся – благодаря стараниям Елизаветы «арестовать» историю страны в период правления своей предшественницы – материалы Кабинета содержат сотни резолюций правительницы» [308] .

Известно, что в ноябре 1740 года, то есть в самом начале регентства Анны Леопольдовны, А.И. Остерман сочинил для нее специальную записку, которую можно рассматривать как некое наставление, как своего рода инструкцию по государственному управлению. В ней перечислялся ряд первоочередных задач, которые встают перед каждым новым властителем [309] . Особенно ценен был совет разослать русским дипломатам за границей циркуляр с объяснением событий 9 ноября, с тем, чтобы избежать превратного толкования этого переворота за пределами России. Внутри страны следовало подтвердить все «милостивые указы» Бирона и закрепить неизменность управления империи по «прежним указам и регламентам». Все это правительница немедленно исполнила. Таким образом, благодаря советам Остермана и трудолюбию Анны Леопольдовны довольно быстро была достигнута необходимая новому режиму стабильность. Законодательство Анны Леопольдовны показывает, что она не пренебрегала советами Остермана и умела учиться. Так, она последовала предложению вице-канцлера, который писал: чтобы сразу же войти в курс наиболее важных предметов управления, необходимо взять и изучить бумаги бывшего регента Бирона, а также какую-то знаменитую «малиновую шкатулку» покойной императрицы Анны Иоанновны, в которой та держала наиболее важные письма и бумаги – своебразное досье, без которого преемнику трудно разобраться в оставленных на его усмотрение делах. Судя по мемуарам Манштейна, правительница так и поступила. Именно тогда и обнаружились в архиве Бирона упоминавшиеся выше бумаги, неприятные Антону-Ульриху.

Что же касается совета Остермана правительнице четыре раза в неделю заседать в Кабинете для решения важных текущих дел, находясь в присутствии министров, сенаторов, членов Синода и военных, то она ему не вняла. Возможно, осуществить этот совет было сложно практически, он противоречил «закрытому» характеру правительницы, терявшейся в большом собрании. Здесь ей, неопытной и молодой женщине, предстояло бы публично выносить решения, останавливая свой выбор на тех или иных суждениях присутствующих сановников. Подобные заседания в практике русского самодержавия были крайне редки, и, в сущности, до конца Российской империи властители предпочитали иметь дело с каждым министром отдельно, чтобы не ставить под сомнение авторитет и обоснованность своих решений, а, в сущности, сакральную непогрешимость своей самодержавной воли.

Кроме того, проведение предложенных Остерманом совещаний означало фактическую реализацию задуманных ранее, еще во время болезни Анны Иоанновны, планов коллективного регентства с участием правительницы, чего ни она, ни ее окружение, конечно, не желали. Но, по правде говоря, о деловых качествах тогдашних правительниц как-то нет смысла рассуждать. Нацарапать на официальной бумаге, как ее тетка Анна Иоанновна, одно или три слова: «Апробуется» или «Быть по сему», ума у Анны Леопольдовны, как видно по делам, хватило.

И.В. Курукин заметил, что в конце правления отмечалось некое замедление деятельности правительства Анны Леопольдовны, начатые крупные мероприятия сменяются мелкими, частными распоряжениями и, «по-видимому, сделанные “заявки” оказались не по плечу правительнице» [310] . Возможно, проблема заключалась в беременности и родах Анны Леопольдовны, пришедшихся на эти месяцы. К тому же слишком невелик оказался срок, отпущенный судьбой Анне Леопольдовне как правительнице, чтобы увереннее утверждать о том, каким государственным деятелем она бы стала. Как известно, в системе самодержавной власти не было существенных различий между так называемыми «крупными» и «мелкими» делами, их никогда не систематизировали и не разделяли. Это разделение противоречило бы началам единой воли самодержавия: все дела, крупные и мелкие, важные и неважные, имея своим источником самодержавную верховную власть, были одинаково значительны во властной системе самодержавия. Относительны и неудачи правительницы. Так, прав И.В. Курукин, который пишет о малоэффективной работе чиновников при Анне Леопольдовне над составлением нового Уложения. Но история права XVIII века показывает нам, что с задачей унификации законодательства не справился ни один из правителей той эпохи: ни Петр Великий, ни Елизавета Петровна, ни Екатерина II.

Думаю, что Анна Леопольдовна – женщина, по словам Финча, «одаренная умом и здравым рассудком» (а это видно из ее писем к Линару), была так же неподготовлена к бремени власти, как не были готовы править государством ни Анна Иоанновна, ни Елизавета Петровна. Между тем первая императрица благополучно правила десять, вторая – двадцать лет! Анна Иоанновна, порой годами не принимая никаких крупных государственных решений, ставила на первое место в своей, так сказать, «государственной деятельности» вызов нового шута или поимку какой-то знаменитой в Зарайске белой галки. Елизавета Петровна, в свою очередь, уделяла все свое драгоценное внимание праздникам, балам, строго регламентируя вид прически или покрой маскарадного платья для подданных. Добиться, чтобы она взяла в руки доклад или проект указа, министрам удавалось нечасто. Наверное, будь Анна Леопольдовна поудачливее, то правила бы она Россией вольно до совершеннолетия Ивана Антоновича семнадцать лет. Созданная Петром Великим система самодержавного государства была в управленческом смысле очень устойчивой, запущенная некогда великим преобразователем бюрократическая машина работала по своим внутренним законам, и зачастую было не так уж важно, кто восседал на престоле: неграмотная Екатерина I, капризный мальчишка Петр II, проводивший все время на охоте, похожая на помещицу средней руки Анна Иоанновна, кокетка Елизавета Петровна и т. д.

Конечно, индивидуальность повелителя играла свою роль в управлении. При Анне Леопольдовне сановники утратили привычный страх, привитый им при Анне Иоанновне. В следственном деле 1742 года записано, как выполнял указ Анны Леопольдовны вице-канцлер М.Г. Головкин. Ему было поручено провести совещание с Остерманом о важном государственном деле, «…однакож-де он потом чрез два или три дня у него, Остермана, не был, но между тем прислал он, Остерман, к нему, Головкину, своего секретаря Курбатова его, Головкина, к себе звать и после-де того призыву на другой или третий день приехал он, Головкин, к нему…» [311] . Можно ли представить при Петре Великом или даже при Анне Иоанновне столь халатное исполнение чиновником именного указа? Впрочем, исполнительская дисциплина никогда не была сильным качеством отечественной администрации. Словом, Анне Леопольдовне не повезло со временем, в котором она жила, и с той политической ситуацией, в которой принцесса оказалась в начале 1740-х годов против своей воли.

Не повезло Анне Леопольдовне и с министрами, которые могли бы, как в правления ее предшественницы и ее преемницы, взять на себя решение государственных проблем. Несомненно, после свержения Бирона А.И. Остерман рассчитывал занять в правительстве Анны Леопольдовны первую позицию, для чего, собственно, и была написана им (буквально через два дня после свержения Бирона) упомянутая выше записка-наставление правительнице. Ее автор преследовал, естественно, не только бескорыстно-педагогические цели. Но при этом Остерман действовал, как всегда, расчетливо и осторожно, так сказать, почти не оставляя следов.

Примечательно, что прежняя система его взаимоотношений с повелительницей сохранилась и при Анне Леопольдовне: она посылала кого-нибудь (особенно часто Левенвольде, друга Остермана) за советом к Остерману, тот пересылал Анне Леопольдовне или устный, или письменный ответ (так называемое «письмецо»), в его доме проходили важные совещания сановников, и только в особых, экстренных случаях Остермана на носилках доставляли во дворец. Однажды сама правительница тайно к нему приехала по одному безотлагательному делу.

Исчезновение к весне 1741 года с политической сцены Миниха не обошлось (как уже сказано выше) без интриг Остермана. Так, упомянутый выше указ 28 января 1741 года о перераспределении (а, в сущности, о возвращении) полномочий министрам, при котором должность первого министра стала фиктивной, был очень тонким и продуманным бюрократическим действием, план которого мог родиться только в изощренном мозгу Остермана.

Любопытна также история довольно странного следствия в Тайной канцелярии, начатого весной 1741 года параллельно с допросами по делу Бирона. Оказалось, что в это время была проведена работа, в сущности, по сбору компромата на других членов «хунты», в том числе на тех из них, кто вполне благополучно пребывал у власти. Из материалов следствия видно, что либо Бирон и Бестужев дали особые показания на этих людей, либо (что вероятнее) из предыдущих показаний экс-регента и его сподвижника были выбраны сведения, касающиеся преступных действий разных участников «хунты» при возведении Бирона в регенты. Эти сведения были оформлены в виде неких «экстрактов». Такие «телеги» компромата были составлены на Миниха, Черкасского, Левенвольде, Ушакова и А.Б. Куракина, Н.Ф. Головина, Н.Ю. Трубецкого, К.-Л. Менгдена, К.Г. Бревена, И. Альбрехта и других, менее важных, деятелей октября 1740 года, которые тем не менее находились у власти. Им всем 24 апреля 1741 года зачитали от имени младенца-императора указ под примечательным названием: «Объявление прощения». Примечательно, что в экстракте, составленном на Миниха, как будто были учтены жалобы Бирона на фельдмаршала, которого герцог, как уже было сказано, считал первым виновником своего несчастья. В сослагательности «Объявления прощения» звучит легкая угроза фельдмаршалу – сиди тихо, а то начнем расследовать твое участие в деле выдвижения Бирона в регенты: «… Когда бы дошло до следствия , то бы явно показалось, что он (Миних. – Е.А. ) впервые ему, Бирону, предлагал и более о том побуждение чинил». Все упомянутые высокопоставленные лица обвинялись в том, что они действовали «противно должности своей и присяги, вступили в такие дела, в которые вам мешаться весьма не надлежало и учиняясь в начале Нам, а потом и всему отечеству первым явным предателем, присовокупились к бывшему герцогу Курляндскому Бирону…, вступили в рассуждение о правительстве», способствовали определению фаворита в регенты, обманывали всех с датой подписания завещания и т. д. Наконец, в этом манифесте была нанесена звонкая оплеуха Миниху, некогда размечтавшемуся о чине генералиссимуса: «К тому ж, зная подлинно российский Воинский устав, в котором о чине генералиссимуса напечатано, что оный чин коронованным главам и великим владеющим принцам принадлежит, а наипаче тому, чье есть войско, а из вас ни один не имел такого достоинства, сперва штаб просил, а потом онаго чина требовать дерзнул». Так Миниху мстительно припомнили его честолюбивые мечты. При этом в текста манифеста заметно явное передергивание насчет возможных кандидатов в генералиссимусы: ведь некогда этой высочайшей воинской чести удостоился человек вовсе безродный – светлейший князь А.Д. Меншиков! Впрочем, у власти, когда она этого захочет, память оказывается очень короткой и слабой.

В конце «Объявления прощения» было сказано: «И хотя по оным явным обличениям, по силе прав государственных, надлежало о таком вредительном Нам самим и Нашим родителям… деле в конец доследовать (опять тон угрозы. – Е.А. ), однако ж Мы…» и далее шел текст о прощении всех упомянутых персон без всяких наказаний… [312] .

Какой, казалось бы, странный документ! Во имя чего он составлялся, зачем нужно было поднимать старое дело о регентстве Бирона, в котором были замешаны все упомянутые люди, зачем нужно было унижать действующих политиков и придворных: бывшего первого министра и все еще фельдмаршала, великого канцлера и кабинет-министра, генерал-прокурора, президента Адмиралтейства, обер-шталмейстера, начальника Тайной канцелярии? Но тут обращает на себя внимание странный факт, а именно – отсутствие экстракта на А.И. Остермана, как раз одного из активнейших участников «затейки Бирона». Известно, что его роль в этом деле была больше, чем роль Трубецкого, Куракина или Ушакова. Ни под каким видом не упомянут он и в манифесте «Объявление прощения».

Причина этих странностей, думается, проста: сам Остерман и был, вероятно, инициатором псевдорасследания, проведенного исключительно для того, чтобы все попавшие в него первые лица государства помнили и не забывали, что на них есть экстракты (а значит – и дела, из которых сделана выжимка) и можно, при необходимости, изменить сослагательность документа и начать расследование о каждом из них по полной форме – ведь преступность их действий была зафиксирована манифестом «Объявление прощения». Остерман (который, как сказано выше, контролировал и направлял следствие дела Бирона в нужное русло) мог в своих интересах в любой момент организовать составление экстрактов с компрометирующими материалами. Этот прием в истории известен – пока работай, но помни, что в сейфе на тебя лежит некое незакрытое дело!

Так получилось, что к весне 1741 года российская политическая сцена вдруг расчистилась от сильных фигур, и Остерман решил, что его час пробил. Много зная о непростой жизни Остермана, можно утверждать, что в характере, складе личности его заключена тайна. Внешне смирный, предельно осторожный, расчетливый, он порой взрывался внезапно и неожиданно для окружающих злым поступком. За его внешним хладнокровием, хитростью, разумностью скрывался вулкан честолюбия, гордости, тщеславия и даже авантюризма. И тогда этот умнейший аналитик не мог справиться со своими страстями и допускал нелепые промахи, оказывался в крайне затруднительном положении. Он возжелал стать при правительнице фактическим руководителем государства. Кроме советов об экономии расходов, взимании недоимок, содержании флота, составлении свода законов хитроумный Андрей Иванович в своей записке дал правительнице детальные советы, как прийти «к облегчению бремени правления». Он исподволь приучал Анну к мысли о необходимости совещаться с министрами, и особенно с ним. «Поелику, – пишет вице-канцлер, – государь не может быть без министров и слуг, то справедливость того требует, чтобы доверенность между государем и рабом была взаимна и совершенна».

Но на этом пути Остермана постигла неудача. Он, привыкший всегда действовать в политических потемках, умевший загребать жар чужими руками, оказался несостоятелен как претендент на роль публичного политика, лидера, не имея к этому необходимых качеств – воли, решительности, того, что называют харизмой и что было и у Бирона, и у Миниха. Хорошо знавший Остермана английский посланник Финч писал, что Остерман – «кормчий в хорошую погоду, скрывающийся под палубу во время бури. Он всегда становится в сторону, когда правительство колеблется».

Те меры, которые он предлагал в своей, упомянутой не раз выше записке-наставлении, в принципе увеличивали его личное влияние в управлении. Но, оказавшись почти на вершине власти, он действовал по старой, уже опробованной им методе. Было общеизвестно, что Остерман, превосходя многих сановников по уму, знаниям, опыту и хитрости, несомненно, первенствовал бы при выработке и принятии решений в правительстве. Механизм этого первенства был довольно прост и уже отработан Остерманом в предыдущее царствование императрицы Анны Иоанновны. Как уже сказано выше, годами не выходя из дома, Остерман не просто держал руку на пульсе управления (благодаря донесениям своих подчиненных и своему необычайному для тогдашних чиновников трудолюбию), но был действующим и одним из самых влиятельных членов правительства. Он направлял политику системой докладных и памятных записок и мемориалов, в которых ставил вопросы и обычно, взвеся все обстоятельства дела, предлагал варианты их решения. Таких типичных проблемных записок Остермана по разным вопросам сохранилось много, и они поражают нас своей фундаментальностью, демонстрируя глубокий и даже изощренный ум этого человека. В итоге на практике для сановников, в большинстве своем не таких, как Остерман, квалифицированных, информированных и трудолюбивых, было довольно сложно, придя на заседание и заслушав очередную записку неугомонного вице-канцлера, возражать и предлагать что-то принципиально иное. Им оставалось лишь обсуждать предложенные Остерманом варианты и принимать по ним решения. Так Остерман оказывался незаменим и направлял всю политику.

Однако с начала самостоятельного правления Анны Леопольдовны Остерману не удалось добиться самого главного: стать основным и, желательно, единственным советником правительницы и полностью подчинить себе Кабинет министров. По-видимому, в какой-то момент он просчитался. Ему не удалось наладить хороших отношений с Анной Леопольдовной. В допросах 1742 года тема недоверия правительницы к Остерману звучала не раз. Остерман был убежден, что «его у принцессы Анны в том деле (это было дело о престолонаследии. – Е.А. ) обнесли, яко то во многом быть случалось» [313] . Неизвестный автор замечаний на записки Манштейна причину охлаждения правительницы к Остерману видит в интриге Линара, в ее «слепой доверенности к этому иноземцу». Линар, якобы поссорясь с Остерманом, злобно очернил этого министра, представил его коварным, опасным, недоброхотствующим правительнице, даже успел возбудить подозрение на принца Брауншвейгского, действовавшего, как он говорил, по внушению Остермана. «Принцесса всему легко поверила, прекратила благоволение к графу Остерману, не хотела принимать от него никаких представлений… Тщетно покушался Остерман открыть глаза правительнице, тщетно желал он предостеречь ее от угрожавшей опасности». Весь текст замечания пронизан симпатией к Остерману, который, по мнению автора, один мог бы предотвратить гибель Брауншвейгской династии.

На самом же деле – и это будет показано ниже – дело обстояло намного сложнее. Не все, предложенное Остерманом, с порога отвергалось правительницей, не был и сам Остерман в отношениях с Анной Леопольдовной честен и последователен до конца. Впрочем, возможность интриги против Остермана со стороны Линара, власть которого при дворе все усиливалась, отрицать тоже нельзя. Линар явно претендовал на роль фаворита типа Бирона – человека решительного, властного, сильного, и для него Остерман представлял наиболее серьезную опасность.

Ближе Остерман сошелся с принцем Антоном-Ульрихом, делая на него ставку в политической игре. Остерман, вероятно, полагал, что через принца он сможет влиять на правительницу и таким образом проводить свою политику. Но здесь он не добился своего – принц, несмотря на «школу Остермана», так и не сумел стать самостоятельной политической фигурой. Дело не только в его характере и особенностях взаимоотношений с женой, о чем сказано выше. В России у принца сложилась не особенно выгодная для него политическая репутация. Над этим много «поработал» его недоброжелатель Бирон. Во время царствования Анны Иоанновны Бирон говорил секретарю саксонского посольства Пецольду, что Вена, добившись заключения брака Антона-Ульриха с племянницей царицы, пытается сделать из него политика, рекомендует допустить его к делам, включить в состав Кабинета министров и Военной коллегии как человека родовитого и с большими способностями. Герцог был взбешен этими, полученными из Вены, советами: «Если же в Вене такого мнения, что у герцога Брауншвейгского прекрасные способности, то он, Бирон, готов без труда уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, когда там настоит надобность в подобных мудрых министрах». И далее: «Каждому известен герцог Антон-Ульрих как человек самого посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь другого намерения, кроме того, чтобы производить на свет детей, но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на его мать» [314] .

Конечно, нужно учитывать две причины особого, пышущего ядом, гнева Бирона: первая (гипотетическая) – Анна Леопольдовна досталась не его сыну, и вторая (вполне реальная) – Бирон сам хотел управлять Россией, а не перепоручать это австрийскому кабинету в чьем бы то ни было лице. Но для нас важно суждение герцога о том, что Антона-Ульриха пригласили в Россию совсем не для того, чтобы допускать к власти. Эту точку зрения вполне разделяла правительница и последовательно проводила в жизнь. При этом сам принц не раз пытался заняться политикой, не говоря уже о том, что был увлечен порученным его заботам военным управлением. Э. Финч в сообщениях за конец февраля 1741 года передает содержание беседы с принцем о внешней политике. Принц пришел к Остерману, у которого в это время как раз сидел английский посланник, и они разговорились: «Изо всей речи принца Брауншвейгского ясно, что его высочество совершенно убежден в полной необходимости осуществить гарантию Прагматической санкции и защитить Австрийский дом для сохранения безопасности и равновесия Европы. Слова его по этому поводу были так определенны, что не оставляют ни малейшего сомнения в их согласии со взглядами правительницы и наставника Его высочества графа Остермана. Принц говорил также о необходимости соглашения по поводу общих мероприятий, дабы каждый из союзников мог действовать своевременно…» и т. д. [315] Вся запись беседы Финча свидетельствует, что он имел дело с человеком неглупым, информированным, имевшим свои взгляды (кстати говоря, проавстрийские) на внешнюю политику России. Итак, реализовать свой замысел – сделать принца важной политической фигурой в поисках эффективного влияния на правительницу Остерман не сумел.

Не сложились отношения у Остермана и с пришедшим на смену в Кабинете Бестужеву-Рюмину графом Михаилом Гавриловичем Головкиным. Этот сын петровского канцлера Г.И. Головкина, довольно опытный дипломат и администратор (с 1730 года – сенатор), был человеком неярким и бесталанным. Тем не менее он пытался вести в Кабинете собственную политику, что было почти невозможно – Остерман последовательно сожрал всех более-менее ярких своих коллег по Кабинету – предшественников Головкина: П.И. Ягужинского, А.П. Волынского, А.П. Бестужева-Рюмина.

Но Головкин достиг своего успеха в другом месте. Через родню (его жена приходилась родственницей правительнице по матери) он сблизился с Анной Леопольдовной, став ее первым советником, бывал у нее регулярно по утрам и после обеда, подавал ей различные проекты. Он почти не скрывал своей неприязни к Остерману и, как сообщал брат Антона-Ульриха Людвиг-Эрнст прямо обвинял Остермана в намерении совершить очередной переворот и посадить на трон Антона-Ульриха [316] . Настраивали правительницу против Остермана и другие сановники. Против него был глава Синода архиепископ Амвросий (Юшкевич), который как-то говорил своему гостю советнику Темирязеву: «Я на него (Остермана. – Е.А. ) государыни говаривал, только к нему ничто не льнет» [317] . К тому же при дворе имел влияние клан Менгденов во главе с Юлией, который, оставаясь близким к правительнице, тем не менее не был дружен с Головкиным и боролся с вице-канцлером за влияние на Анну Леопольдовну [318] . Из-за этого противостояния придворную и правительственную жизнь постоянно лихорадило. Словом, Остерману, несмотря на его явное превосходство в знании дел, не удалось взять верх, ибо у него была довольно слабая опора – принц никак не мог совладать со своей «каприжесной» супругой, а давление Головкина и Менгденов на правительницу имело отчетливый антиостермановский оттенок.

Пройдем к колыбели младенца-императора. Задача автора более чем трудная: что рассказать о мальчике, ставшем самодержцем в возрасте двух месяцев и пяти дней и свергнутого с престола, когда ему исполнился один год три месяца и тринадцать дней? Ни многословные указы, за него подписанные другими, ни военные победы, одержанные его армией, сказать о нем ничего не могут – младенец он и есть младенец, лежит в колыбельке, спит или плачет, сосет молоко и пачкает пеленки. Подданные могли лицезреть государя всего пару раз во время больших праздников. Тогда принаряженного младенца с цепью ордена Андрея Первозванного и с голубой лентой этого ордена подносили к окну второго этажа Зимнего дворца, и он мог видеть набережную, заполненную народом. Посол Финч, часто игравший в карты с правительницей, описывал 3 февраля 1741 года, как ему удалось увидеть российского государя без официальных церемоний: «Рядом с комнатой, в которой мы играли, находятся апартаменты малютки-царя. Ему случилось крикнуть, и это дало мне повод спросить о Его величестве. Великая княгиня чрезвычайно любезно отвечала, что если я желаю взглянуть на него, она сделает мне честь и вынесет его. Так она и сделала, и я имел счастье поцеловать его руку. Без лести, это один из прелестнейших младенцев (beautiful chidren), когда-либо мною виденных. Особенно красива верхняя часть лица: замечательно красивые глаза, общий вид здоровый, как у фермерского ребенка» [319] .

Сохранилась гравюра, на которой мы видим колыбель, окруженную аллегорическими фигурами Правосудия, Процветания и Науки. Прикрытый пышным одеялом, на нас сурово смотрит пухлощекий младенец. Вокруг его шейки обвита тяжеленная, как вериги, золотая цепь ордена Андрея Первозванного – едва родившись, наследник стал кавалером высшего ордена. Такова была судьба Иван Антоновича: всю свою жизнь, от первого дыхания до последнего, он провел в цепях. А французский посол маркиз де ла Шетарди удостоился в августе 1741 года даже положенной по протоколу аудиенции у годовалого императора. Единственным исключением в церемониале было то, что послу, явившемуся в указанный час во дворец, пришлось подождать полчаса, пока – редкостная ситуация в дипломатической практике – «царь проснется». «Тогда я, – продолжал свой отчет Людовику XV Шетарди, – был введен в парадную опочивальню правительницы, она держала у себя на руках царя с возложенным на него орденом (как на упомянутой гравюре. – Е.А. ). Двери опочивальни закрылись, и при аудиенции находились лишь обер-гофмаршал и барон Миних. Вид незнакомого лица нимало не смутил спокойного настроения царя, и когда по окончании своей речи я представил ему три письма, которые Ваше величество мне прислали, правительница протянула руку, которою она поддерживала этого государя спереди, и взяла письма». После этого посол имел встречу с самой правительницей [320] .

Но вот, пожалуй, еще один живой документ, который дает представление о подлинной жизни маленького императора Ивана. Это – систематическая опись императорских покоев 1741 года. Пройдя через множество комнат и зал, мы попадаем в спальню Ивана. Здесь всем командовала старшая мамка царя Анна Юшкова, не отходившая от младенца ни на шаг. Ночевала она в соседней комнате, рядом жила и тщательно выбранная из множества кандидаток кормилица Екатерина Иванова со своим сыном – молочным братом Ивана, а также фрейлина Бина Менгден, сестра Юлии. Младенца, как известно, сразу после рождения отобрали у роженицы и поместили в покоях, соседствовавших с царскими. И как только императрица испустила дух, Анна Леопольдовна побежала в спальню сына и воссоединилась с ним, как ей казалось, навсегда.

У царя было две дубовые колыбели, оклеенные снаружи парчой, а внутри зеленой тафтой. Колыбели специально строил лучший мастер Адмиралтейства. На маленьких скамеечках лежали мягкие подушечки, покрытые алым сукном. Не менее красивы были и маленькие кресла – малиновый бархат, золотой позумент. Первый трон императора был пока на колесах – кресло с высокой спинкой и ножками. Вряд ли именно на нем он принимал письма Людовика XV из рук маркиза де ла Шетарди, скорее всего, на этом троне он принимал кашу. Мебель, убранство комнат – все это было произведениями искусства выдающихся мастеров. Особенно великолепны были вышитые золотом и серебром обои. Оконные и дверные занавеси подбирались в тон обоям, которые были всех цветов радуги: зеленые, желтые, малиновые, синие. Пол также обивали красным или зеленым сукном, заглушавшим все шумы и скрипы. До чудесной опочивальни царя мог долетать лишь нежный перезвон часов, да легкое шуршание платьев служанок и фрейлин, которые сдували каждую пылинку с младенца – повелителя жизни миллионов подданных.

Возможно, императора возили и посмотреть на невиданные подарки, прибывшие из Персии, – огромных слонов и верблюдов. 10 октября 1740 года петербуржцы высыпали на улицу, чтобы поглазеть на удивительное зрелище – в столицу вступало посольство персидского шаха Надира. К этому времени Надир достиг вершины своего могущества – к его ногам пала Индия, империя Великих Моголов. Разграбив Дели, он вывез оттуда сказочно богатые трофеи и частью их решил поделиться со своим великим северным соседом, который, как и Надир, воевал с турками.

Огромный красочный караван прошел по Невскому проспекту. Посол, в расшитых золотом одеждах, гарцевал на великолепном коне, следом величественно вышагивали четырнадцать слонов – живые подарки царю Ивану. Бесконечная вереница мулов и верблюдов везла подарки и припасы посольства. Но это было не все посольство. Вступление персидского каравана в Астрахань вызвало панику в столице – шестнадцатитысячное посольство весьма напоминало армию под прикрытием пальмовой ветви мира. С трудом удалось уговорить персов сократить посольство в четыре раза, но и так оно осталось огромным. Но еще невероятнее оказались подарки, нет, сказочные дары персидского шаха: бесценные восточные ткани, сосуды изящных форм, оружие, конская сбруя, усыпанные драгоценными камнями, редкой красоты сапфиры, алмазы, рубины.

Вероятно, правительница Анна и девица Менгден забросили спарывать позумент с жалких камзолов Бирона и его сына и начали перебирать камни от Надира – если это подарок, то сколько же дивных богатств в его столице Мешхеде! Посольство Надира прибыло в столицу России уже после свержения Бирона, хотя в путь отправилось наверняка еще при нем.

Любопытно, что за год до описываемых событий французский посланник Шетарди, узнав о назначении Бирона регентом, тотчас вспомнил Надир-шаха и поразился схожести судеб этих двух людей, почти одногодков. До какого-то момента их жизненные пути совпадали просто удивительно. Надир в Персии, как и Бирон в России, был чужестранцем, тюрком из племени афшаров, беглым рабом из Хорезма. Он сумел полностью подчинить своему влиянию шаха Тахмаспа II Сефевида. Затем хитростью, силой и коварством он добился низложения своего повелителя и провозглашения шахом восьмимесячного сына Тахмаспа Аббаса III, при котором он стал регентом. Прошло четыре года регентства. Надир решил вступить на престол сам. Для этого были устроены грандиозные выборы, где комедия публичных отказов Надира занять престол сменялась тайными интригами и убийствами тех, кто всерьез принял отставку временщика. Наконец, после долгих уговоров Надир согласился, конечно – нехотя, только ради блага и интересов государства! – занять трон. Вскоре Аббаса III и его отца Тахмаспа умертвили. Династия Сефевидов перестала существовать, а через несколько лет нож убийцы не миновал груди и самого Надира.

Любопытно, что Надир-шах, посылая посольство в Петербург, надеялся получить согласие русских на брак с Елизаветой. До Мешхеда и Дели докатилась слава о голубоглазой красавице-цесаревне, дочери Петра Великого. Именно ее он предполагал ослепить блеском золота и сиянием бриллиантов и сапфиров. И это была не шутка. 17 октября 1741 года правительница писала в Дрезден Линару: «Персидский посол со всеми своими слонами получил аудиенцию, так же как и турок. Говорят, что одна из главных целей его миссии – сосватать принцессу Елизавету сыну Надир-шаха, и что в случае отказа он пойдет на нас войной. Терпение! Это будет всего лишь третий противник, и упаси нас Господь от четвертого. Не принимайте всерьез эту просьбу перса, я не шучу, этот секрет стал известен от фаворита посла» [321] .

Но не довелось посланнику шаха увидеть огромных очей Елизаветы – Остерман не допустил. Из-за этого цесаревна была в гневе и велела передать Остерману, что он забывает, кто она и кто он сам – бывший писец, ставший министром благодаря милости Петра Великого, ее отца, и что Остерман может быть уверен: ничего она ему не простит! Как мы знаем, Елизавета действительно не простила Остерману обиды. Конечно, дело не в том, что цесаревна рвалась в гарем Надира. Она рвалась к власти! Ее час приближался, она уже почувствовала свою силу, и это ясно проявилась в ее гневе.

В конце октября – начале ноября 1741 года в правительственных кругах начали, как тогда говорили, «толковать о суксессии», или престолонаследии. Слухи об этом поползли по дворцу, а потом по городу. Говорили, что правительница хочет короноваться и произойдет это в декабре 1741 года. Что стояло за всем этим?

Инициатором обсуждения вопроса о престолонаследии с участием женщин стал глава Синода архиепископ Амвросий, точнее, его гость – малоизвестный при дворе действительный статский советник Темирязев. Как видно из следственного дела 1742 года, как-то в разговоре Амвросия с Темирязевым стали обсуждать фигуру Остермана, который всегда выходит сухим из воды. В подтверждение этой мысли собеседники наперебой заговорили о том, что Остерман «регенту… все помогал и все действо его, только-де к нему ничто не льнет». И тут Темирязев сказал, что Остерман «регента сверстал с принцессою Анною!», в смысле сравнял по власти, и в результате правительница и великая княгиня должна править страной на том же основании, что и низкопородный Бирон. Амвросий принес манифест – известный нам Акт и попросил Темирязева отметить то место, где это «сверстание» прописано, чтобы показать его самой правительнице как пример происков Остермана. Вот этот отрывок из манифеста 17 октября об установлении регентства Бирона: «А ежели Божеским соизволением оный любезный Наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и, не оставя по себе законнорожденных наследников, преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его от Нашей любезнейшей племянницы Ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона-Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского рождаемого; а в случае и его преставления других законных, из того же супружества рождаемых принцев всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому ж государю Эрнсту Иоанну, владеющему светлейшему герцогу Курляндскому, Лифляндскому и Семигальскому и управлять всякого именования государственные дела как выше сего установлено, а в таком случае, ежели б, паче чаяния, по воле Божеской случиться могло, что вышеупомянутые наследники, как великий князь Иоанн, так и братья его преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, для предостережения постоянного благополучия Российской империи заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом, и генералами-фельдмаршалами и прочим генералитететом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить, и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по Нашей самодержавной императорской власти от Нас самих избран был» [322] .

В чем же Темирязевым и Амвросием была усмотрена интрига Остермана по «сверстанию» правительницы с регентом Бироном? Мы знаем, что не только Остерман приложил руку к этому памятному в русской истории документу. Увидеть здесь уравнение прав правительницы и регента и соответственно – рассмотреть это как сознательное принижение Остерманом статуса Анны Леопольдовны мог только весьма пристрастный к вице-канцлеру человек. Как уже сказано выше, по этому закону принцесса (как и ее супруг) даже не упоминаются в качестве, которое могло бы «сверстать», уравнять их с регентом Бироном – они неизмеримо ниже его и упомянуты лишь как субъекты, производящие будущих суксессоров императора Ивана. Но когда регент Бирон исчез и регентшей (правительницей) стала Анна Леопольдовна, то она, действительно, «сверсталась» с Бироном, заняв его место и получив права регента по временному управлению государством до совершеннолетия сына. Но Остерман тут был ни при чем и подобного обвинения явно никак не ожидал. В сущности, верноподданническая мысль Темирязева и Амвросия сводится к тому, что правительница как мать императора, особа, принадлежащая к роду Романовых, племянница покойной императрицы и внучка русского царя должна иметь теперь больше прав, чем некогда имел иностранный худородный временщик.

Через два дня друзья встретились вновь и Амвросий рассказал: «Принцессе Анне [я] доносил о том, и она-де сказала: “Я-де подлинно тем обижена, да не только-де тем, что с регентом меня сверстали и дочерей-де моих обошли”, а про Остермана-де ничего не говорит [323] ». Так появляется новый сюжет: по букве закона, в случае смерти Ивана Антоновича, трон переходит к следующему рожденному в браке Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха сыну, тогда как дочери в качестве возможных наследниц не упомянуты.

Сомнения Темирязева и Амвросия, видевших во всем происки Остермана, в этот момент оказались по другим причинам актуальны для режима правительницы. Любопытно, что при расследовании дела Бирона в 1740–1741 годах вопрос о поставлении на трон, согласно завещанию Анны Иоанновны, грудного младенца не казался правительнице Анне Леопольдовне и ее окружению бесспорным. У подследственного Бестужева-Рюмина, в частности, спрашивали, «по каким видам при учреждении регентства женскаго полу линия от онаго весьма выключена, хотя с пятнадцать лет (т. е. в течение около пятнадцати лет, а точнее – тринадцати. – Е.А .) две императрицы (Екатерина I и Анна Иоанновна. – Е.А .) Российскою империею обладали?» [324] . Что мог ответить на это Бестужев – воля Анны Иоанновны была законом!

Но, став правительницей, после свержения Бирона Анна Леопольдовна поначалу не очень волновалась. Во время следствия 1742 года М.Г. Головкин показал, что он правительнице «представил, что-де сожалительно, что в некоторых, при таком учреждении наследства, пунктах недовольно изъяснено, а особливо о принцессах не упомянуто; то на сие она сказала, что сие-де не уйдет и потом-де он от ней о сем деле почти чрез целой год ничего не слыхал» [325] .

Но год спустя произошли некоторые важные события, заставившие правительницу изменить прежние взгляды. Летом, 15 июля 1741 года, она родила второго ребенка – девочку, названную в честь покойной бабушки Екатериной, а в сентябре, как писал в своем дневнике брат Антона-Ульриха, внезапно и тяжело заболел годовалый император Иван. У мальчика открылась сильная рвота, и все окружающие страшно перепугались [326] . И хотя вскоре малыш поправился, правительница и ее окружение были сильно обеспокоены. Детская смертность в те времена была явлением обыденным. Это обстоятельство учитывалось и правительницей, и Остерманом, который, внимательно следя за обстановкой, боялся, что «ежели б впредь принцев не было, то чтоб не произошло замешательства со стороны цесаревны» [327] . Так говорил Остерман на допросе 1742 года, но об этих его опасениях известно и по другим источникам.

Елизавета Петровна, внимательно следившая за положением при дворе, говорила Шетарди, что император «непременно умрет при первом сколько-нибудь продолжительном нездоровье» и это якобы даст ей новые политические перспективы [328] . При этом, когда она узнала о болезни императора, то в какой-то момент так растерялась, что ночью послала к Шетарди своего камергера с просьбой дать ей совет, как действовать в случае смерти императора [329] . Итак, было очевидно несовершенство законодательной базы режима правительницы: Анна Леопольдовна управляла по закону, учрежденному для регента Бирона! И тем самым была ограничена действующим законом в определении наследства.

Когда Темирязев, по совету Амвросия, направился, как мы упоминали выше, с манифестом к фрейлине Юлии Менгден (которая, по словам архиерея, «очень… в милости» у правительницы), то оказалось, что та уже в курсе проблемы («мы-де знаем»), ушла к правительнице, а потом, вернувшись, посоветовала сходить к М.Г. Головкину: «Скажи ему, что он по приказу принцессы Анны написал ли, а буде написал, то б привез, да и манифест, как сверстана принцесса Анна с регентом, покажи, и что-де он тебе скажет, то пришед к ней (правительнице. – Е.А. ) скажи». Головкин отвечал Темирязеву: «Мы-де про то давно ведаем, я-де государыне об этом доносил обстоятельно, а что касается до написания, о том скажи ж фрейлине, что сам завтре будет во дворец». Сам Головкин показал, что он отвечал Темирязеву иначе: «Ему (т. е. Головкину. – Е.А. ) о сем деле одному делать нечего, надобно о том с прочими кабинетными министрами подумать и с тем-де его, Темирязева, отпустил» [330] . По возвращении во дворец у Темирязева состоялся разговор уже с самой правительницей, которая оказалась в покоях Юлии. И тут Анна Леопольдовна, не дожидаясь приезда Головкина, приказала самому Темирязеву подготовить два варианта манифеста: «Поди ты, напиши таким маниром, как пишутся манифесты, два: один в такой силе, что буде волею Божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству, в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне».

Позже Темирязев показал на следствии, что этот указ привел его в смущение «для того, что он того писать не умеет», но, как известно, инициатива всегда наказуема: «А она, увидя, что он оробел, сказала: чего-де ты боишься, ведь-де ты государю присягал, также чтоб у ней быть послушну и в том присягал? И он донес, что присягал. – А когда-де присягал, то помни присягу и поди сделай и, сделав, отдай фрейлине, только-де не пронеси (т. е. не разгласи. – Е.А. ), помни свою голову!».

Так как инициатор, видно, сам был горазд только чужие манифесты ругать, а не свои писать, то по его просьбе приятель – секретарь Иностранной коллегии Позняков, сочинил два варианта манифеста. Набело же все переписал копиист Кирилов из конторы Коллегии экономии, после чего Темирязев отвез подготовленные бумаги и передал их Юлии Менгден. Со слов Познякова, допрошенного в 1742 году, «сила», то есть суть проекта состояла в том, что император Иоанн объявлял подданным: по указам Петра Великого и императрицы Анны Иоанновны «в самодержавную власть предано наследников по себе избирать и определять, почему и мы наследником определены и узаконены и хотя в том манифесте показано, что по нас братья наши быть имеют, однако ж случиться может, что мы тогда сего света лишимся, когда еще братьев не будет, то в таком случае определяем наследницею мать нашу или сестер» [331] .

Почему такое важное дело о порядке наследования было поручено почти постороннему человеку – некоему действительному статскому советнику, фамилию которого потом не мог вспомнить никто из первых лиц государства? И этот прожектер писал проекты даже не сам – за него это сделал секретарь Коллегии иностранных дел, а перебелял проект какой-то копиист? Все это говорит о том, что государственные дела были, в сущности, пущены на самотек. Но есть и другое объяснение происшедшему. В принципе дело это было раньше поручено кабинет-министру вице-канцлеру графу М.Г. Головкину, который сам, как сказано выше, коснулся проблемы престолонаследия в разговоре с Анной Леопольдовной сразу же после свержения Бирона, но тогда правительница решила с этим не спешить. После появления Темирязева с его инициативой дело получило продолжение, но довольно странное. Из показаний 1742 года причастных к расследованию лиц видно, что Головкин стал всячески затягивать дело. После приезда Темирязева необходимый проект он так и не составил, и правительница за это на него обиделась. Со слов Темирязева, Головкин «ей сурово сказал, [что] надобно-де подумать». И правительница тогда сделала вывод: «Знатно, что не хочет делать и для того она Остерману вручила» это дело [332] .

Остерман показал, что, действительно, он был призван к правительнице, которая сказала ему, что у нее был «один из статских советников, а кто именем не упомнит» и говорил с ней о проблеме престолонаследия, что «во учреждении о наследстве о принцессах не упомянуто, которые-де всегда в России в неимении принцев наследницами бывают и сие-де таким образом дала знать, что будто бы от него, Остермана, было упущено (яд, влитый Амвросием, подействовал! – Е.А. ), и приказал, что-де надобно подумать, чтоб сие исправить» [333] . На следующий день Остерман написал ей записку, что «понеже то известное дело важно, то не прикажет ли о том с другими посоветовать, а именно с канцлером князем Черкасским и архиепископом Амвросием. Правительница отвечала, что согласна, но просит привлечь к обсуждению и Головкина. Это письмо дошло до наших дней (в подлиннике на немецком языке и в современном документу переводе): «Для известнаго дела я признаваю за лутчее, чтоб вам з Головкиным сношение иметь, понеже он, Головкин, то дело зачал и, дабы в противном случае от того не произошло ссоры». Попутно отметим желание правительницы не обострять отношения двух «партий» и примирить их.

Головкин, узнав о том, что делом занялся не только какой-то Темирязев, но и Остерман, заспешил: воспользовавшись визитом обер-прокурора Брылкина, который сказал, что «граф Остерман был во дворце и о наследстве нечто разговаривал» [334] , он надиктовал Брылкину проект указа правительницы Кабинету министров о созыве в Кабинете высшего военного руководства (фельдмаршалов Миниха и Ласси, генерал-аншефов Чернышева и Левашева, адмирала Головина), а также генерал-прокурора князя Никиты Трубецкого и церковных иерархов из Священного Синода – архиереев Новгородского и Псковского. Именем правительницы им было бы предложено «иметь по сему общее рассуждение» относительно отмеченного выше противоречия в законах, «надеяся на вашу многопоказанную к Российской империи продолжающуюся и верную службу». При этом высокому собранию не навязывалось никакого конкретного решения: «Повелеваем вам, любезноверным, о сем подумать. К чему по оной духовной по предписанному не достанет, взять в зрелейшее разсуждение о впредь случатися могущих приключениях. 1.Как пристойнее чему быть. 2.Как то в сей империи узаконить. 3.Как то в действо произвесть, о том писменно и заруча, нам представить, дабы разные нечаянные случаи предусмотрены и предупреждены были во удовольствие и во успокоение, как всему Российскому государству, так и нам» [335] . Как мы видим, сановникам ставится задача, изложенная в крайне неопределенной форме. Но Брылкин, который проект указа писал под диктовку Головкина, понял его просто: «Как вздумать лучше о правлении государства, кому вручить, ежели не станет принца Иоанна, принцессам быть-ли, а буде никого, кроме матери, не останется, кому быть…» То, что в документе обращается внимание на возможные «разные несчастные случаи», должно было навести советников на желаемое правительницей решение. Пакет с этим проектом был тотчас через Брылкина передан правительнице, которая, взяв его, сказала Брылкину: «Добро, я посмотрю, а я-де думала, что Головкин делать не хочет» [336] .

Как мы видим, мысли и Остермана, и Головкина двигались в одном направлении – ответственность за подобное важнейшее решение необходимо разделить с первыми лицами государства, для чего оба сановника и предлагали сообща обсудить проблему престолонаследия. Правительница предписала им встретиться с этой целью, но разговора так и не получилось – Головкин заявил, что ему нужно день-другой подумать. Возможно, он заканчивал тогда свое особое «Представление». В нем Головкин высказывал обеспокоенность положением Манифеста о наследстве, изданного 5 октября 1740 года, а также духовной покойной императрицы Анны Иоанновны от 17 октября того же года. Согласно этим документам, как пишет Головкин, «принцы, раждаемые от Ея Императорского высочества государыни Великой княгини и правительницы Всея России один за одним Российской империи наследники; а о принцессах умолчено». Духовная же Анны Иоанновны давала «власть бывшему регенту собрать Кабинет, Сенат и генералитет, (с) которым обще изобрать (выбрать. – Е.А. ) сукцессора (наследника. – Е.А. ) и утвердить». Эти акты создают, по мнению автора представления, довольно странную правовую ситуацию: если вдруг умрет император Иван Антонович, а у супругов – правительницы и принца – будут рождаться только принцессы, «то должны российские верные подданные дожидатца принца от Ея Императорского Высочества государыни великой княгини, а не вновь кого избирать?». Созвать же, как было предписано регенту Бирону завещанием Анны Иоанновны, избирательное собрание для выбора наследника казалось теперь «неприличным» для статуса правительницы и, кроме того – вдруг лет через десять родится все-таки принц-наследник! И ото всего этого, «ежели Е.и.в. (Ивана Антоновича. – Е.А. ) не станет, чего Боже сохрани (обычная обереговая фраза, когда нужно упомянуть возможность несчастья. – Е.А. ) не пришла б Российская империя в неведомое и в болезненное состояние». Из этой, казалось бы, безвыходной ситуации выход, по мнению Головкина, достаточно прост: «Того ради слабейшее мое мнение представляю, буде паче чаяния, чего Боже сохрани, когда Государя не будет, то в таком случае для спокойства и заблаговременного удовольствия всей Российской империи ныне узаконить под присягою, чтоб Ея Императорское высочество Государыня Великая княгиня и правительница Всея России тогда была императрицею. И по сему кажется, все сумнительствы, которые произойти могут, пресекутся» [337] .

Итак, предполагалось, что существующие положения законов нужно дополнить нормой о том, что в случае смерти императора при отсутствии у него младших братьев, императрицей провозглашается сама правительница. Этот проект и был расценен потом как намерение Анны Леопольдовны «объявить себя императрицею», причем в ближайшем будущем, в ее день рождения 18 декабря [338] . Но, судя по сохранившимся материалам, такая трактовка была сильным преувеличением.

До нас дошли поденные записки Остермана о совещаниях у него дома 2–4 ноября 1741 года по этому вопросу сначала с Головкиным, к которому позже присоединились другой министр – князь А.М.Черкасский и архиепископ Новгородский Амвросий. Поденные записи составлялись лично Остерманом из предосторожности, так как «весьма важную причину имел опасаться, чтоб его у принцессы Анны в том деле не обнесли (т. е. не оболгали. – Е.А. ), яко то во многом быть случалось» [339] . Из всего вышесказанного заметно, что высшие чиновники ввязываться в дело о престолонаследии не хотели, особенно после «затейки Бирона». Вместе с тем эти записи хорошо отражают скрытую, подковерную борьбу, которая шла формально по поводу слов, определений и юридических норм, но на самом деле касалась власти и влияния. На первой встрече 2 ноября Остерман и Головкин вели осторожную, учитывая их взаимную неприязнь, игру (если бы они, занятые своей мышиной возней, знали, что не пройдет и месяца, как они будут кормить вшей на гнилой соломе в камерах Тайной канцелярии в Петропавловской крепости!).

Головкин, который готовил (или уже подготовил) свое Представление, поначалу сказал, со слов Остермана, что «то важное дело, о котором надобно подумать, что он ничего на то сказать не может и для того хочет поехать домой, чтоб о том деле подумать. Я ответствовал ему на то, что я с ним в том согласен, что до важности того дела касатца будет, что об оном, также и каким образом в том наилутче поступить можно, напред надлежит иметь рассуждение». Но при этом Остерман – и нужно отдать должное его уму и изворотливости – повернул всю проблему в другом, невыгодном для Головкина и правительницы, аспекте. Он сказал, что, в сущности, «оное дело само по себе ничего чрезвычайного не содержит потому, что по основательным узаконениям сего государства за неимением принцев принцессы без прекословия наследовать могут, как сие поныне и всегда содержано было. Такое наследство введено не токмо в России, но оно и в других землях как в Гишпании, в Англии, в Португалии и в Дании употребительно, також и при нынешней венгерской королеве… и самое дело не имеет никакой новости, но надлежит-де только о том рассуждать каким бы образом в том поступить надобно было» [340] .



Поделиться книгой:



Регистрация