Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тайны запретного императора - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Не видя ни вероятности, ни возможности увернуться от возлагаемых на меня обязанностей, – продолжал Бирон, – я потребовал прибавления к акту, по крайней мере, того заключительного пункта, что в случае, если нездоровье или другие побудительные причины воспрепятствуют мне править государством, за мною остается право – сложить с себя достоинство регента» [87] . Иначе говоря, Бирон был якобы совершенно не в курсе инициативы сановников, они явились перед ним неожиданно и предложили ему быть регентом, показали подготовленное завещание, и тогда Бирон, якобы против своего желания, был вынужден согласиться, причем внес в текст дополнительный пункт [88] . После этого Остерман, согласно Бирону, отправился к Анне Иоанновне, переговорил с ней и передал государыне составленный ранее Акт.

В относящемся к весне 1741 года Кратком экстракте дела Бирона следователи представили иную картину происшедшего. Как только императрица Анна 5 октября подписала манифест, Бирон призвал к себе Миниха и двух кабинет-министров (Черкасского и Бестужева) «для совету о правительстве кому во время Е.и.в. малолетства быть» и при этом заявил им, что императрица не хочет, чтобы регентшей была Анна Леопольдовна.

Здесь сложный момент и до истины докопаться трудно. Убедиться в том, что Бирон точно передал волю императрицы, невозможно, хотя допускаем два варианта происшедшего. Первый – Анна Иоанновна действительно не хотела видеть племянницу в качестве регентши, но при этом не предлагала регентства и Бирону (это уж точно!), и второй – Бирон, воспользовавшись молчанием императрицы, думавшей не о регентстве после ее смерти, а о своем выздоровлении, обманул сподвижников, чтобы побудить их действовать в свою пользу.

Однако и этим сподвижникам тоже верить нельзя: на следствии 1741 года по делу Бирона и Миних, и Черкасский, и Бестужев, естественно, валили все на регента, объясняя свою противозаконную (для весны 1741 года) деятельность тем, что они поверили дезинформации Бирона, пошли у него на поводу, и поэтому, не видя иного выхода, предложили герцогу регентство. На самом деле они могли быть с ним в сговоре и знали всю правду.

По версии Краткого экстракта, Бирон вначале послал своих клевретов к Остерману за советом, но они вернулись ни с чем – Остерман совета, как им поступать, не дал. После этого Бирон вновь спрашивал у Черкасского, Бестужева и Миниха, а также у присоединившегося к ним Левенвольде, «как же быть и кому поручить, упоминая паки», что императрица против кандидатуры племянницы и что от правления супругов «опасности государству последуют». Тогда-то четверо этих вельмож и предложили ему быть регентом, после чего он приказал послать еще за троими сановниками, которые, прибыв во дворец, присоединились к идее выдвижения регентом Бирона.

В Кратком экстракте так сказано о завершающей стадии обсуждения: «Как оное на мере поставили (то есть четверо сановников постановили предложить в качестве регента Бирона. – Е.А. ), тогда еще по трех только персон послать велел… и с оными, всего в восьми персонах, себя к тому удостоил и то свое регентство в действо произвел без соизволения Е.и.в.». Вот эта восьмерка: князь А.М. Черкасский, А.П. Бестужев-Рюмин, Б.Х. Миних, Р.Г. Левенвольде, А.И. Ушаков, князь Н.Ю. Трубецкой и князь А.Б. Куракин [89] . На следующий день к ним присоединился А.И. Остерман.

По версии сына Миниха, все было совсем не так: история с предложением Бирону быть регентом и его лицемерным отказом, а затем согласием, произошла раньше поездки Миниха и других к Остерману за советом. Миних-сын пишет, что Бирон сразу же после приступа болезни императрицы призвал к себе Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде и, «проливая токи слез и с внутренним от скорби терзанием, вопиял» не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозили несчастья из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны в свете возможного приезда ее отца, мекленбургского герцога. Под конец Бирон заявил, что «крайне важно и полезно правление государства вверить такой особе, которая не токмо достаточную снискала опытность, но также имеет довольно твердости духа непостоянный народ содержать в тишине и обуздании». Тогда-то министры и заявили, что иного такого правителя, кроме самого Бирона, они не видят, причем первым, как уже сказано выше, это слово произнес А.М. Черкасский, а другие его поддержали [90] .

Тут Бирон начал отказываться от высокой должности, ссылаясь на плохое состояние здоровья, домашние заботы, усталость. В принципе, несмотря на некоторую художественность описания сцены, смысл текста Миниха-младшего близок к заключению авторов следственного Краткого экстракта: Бирон сам «выманил» у сановников предложение о назначении его регентом, подвел их к этой мысли, потом, выслушав предложение, для вида поломался и наконец согласился.

О первоначальном отказе Бирона стать регентом свидетельствуют и другие источники [91] . Я бы не стал, по примеру некоторых историков, доверять искренности порыва Бирона, якобы испугавшегося ответственности. Все его последующее поведение свидетельствует о том, что он рвался к власти, но хотел, чтобы его об этом просили и даже умоляли. Так поступали в истории многие стремившиеся к власти временщики и узурпаторы – слишком поспешное согласие принять тяжкое бремя правления может затруднить впоследствии процедуру легитимизации создаваемого режима. И вообще, как заметил Финч, в этом проявляется традиционный принцип при избрании епископа – «nolo episcopari» [92] , когда кандидат считает хорошим тоном поначалу отказываться как недостойный высокого звания. Усерднее других, согласно следствию 1741 года, «велегласно» уговаривал Бирона принять регентство Миних. Он «обнадеживал своей преданностью, которую к нему имеет, и впредь иметь будет, и еще говорил по-немецки: “Прими, ваша светлость, весло правительства, лучше вам при весле быть”» [93] . Нельзя исключить, что отказ входил в некие правила игры, придуманной Бироном и его клевретами. Не без оснований следователи спрашивали Бестужева, не было ли во всей этой сцене умысла: «Бывший регент многажды внешне в принятии регентства отговаривался, а ты сказываешь, что все по его приказам учинено. Из чего явно видно, что во всем том между вами соглашенные и установленные интриги были, дабы тем кого-либо обольстить и очи ослепить», и вообще, «когда он разумел сие быть тягостным, чего ради такую тягость на себя принял?» [94] .

Миних-сын далее пишет: после согласия Бирона на предложенное ему регентство «отец мой вместе с прочими вышеименованными особами известил его (отсиживавшегося дома Остермана. – Е.А. ) обо всем происходящем, то он немедленно при величайших знаках усердия согласие свое изъявил, присовокупя, что если герцог Курляндский в нерешимости своей останется, то надлежит самую императрицу утруждать, дабы она преклонила его к тому» [95] . На следующий день вице-канцлер появился во дворце, что воспринималось как событие из ряда вон выходящее – Миних-младший писал, что тот пять лет не выходил из дома. Английский дипломат Э. Финч 7 октября писал в Лондон, что положение императрицы, вероятно, тяжелое, и об этом свидетельствует приезд ко двору множества влиятельных и знатных лиц. «Вчера (т. е. 6 октября. – Е.А. ) можно было наблюдать еще большие опасения: графа Остермана (который уже несколько лет не выходит из дому вследствие воображаемой или действительной болезни) по особенному приказанию принесли ко двору в носилках, он оставался там всю ночь и возвратился только сегодня рано поутру», то есть 7 октября 1740 года [96] . То, что 6 октября Остерман приказал тащить себя на носилках во дворец, чтобы участвовать в разворачивающихся событиях и не упустить своего, а не самоустранился (как делал не раз в опасной ситуации), позволяет считать, что версия Миниха-сына при описании последовательности событий установления регентства Бирона ближе к истине, чем утверждение следователей – авторов Краткого экстракта, писавших свою бумагу в то время (весна 1741 года), когда Остерман был у власти и влиял на ход следствия [97] .

Вообще о роли Остермана в этой истории нужно сказать особо. Версия Краткого экстракта – этого итогового произведения следствия зимы – весны 1741 года, нацелена на то, чтобы вообще вывести Остермана за скобки этого дела. В тексте Краткого экстракта он появляется лишь один раз, чтобы не дать преступным сообщникам фаворита никакого совета. Всю вину на этом следствии взял на себя Бестужев-Рюмин, который признался, что был с другими сановниками у Остермана, и тот якобы сказал, что «то дело – не другое (т. е. одно дело – манифест о престолонаследии, а другое, более сложное дело – завещание с упоминанием о регентстве. – Е.А. ), торопиться не надобно, а чтоб о том подумать, ибо он скоро сказать не может». Вернувшись во дворец, Бестужев якобы утаил это осторожное мнение вице-канцлера, сказал, что Остерманом «о правительстве ничего не положено, что же говорил Остерман, о том умолчал, …представлял, чтоб ему, Бирону, регентом быть», и после чего предложил фавориту призвать на совет еще четверых сановников. Они-то все вместе и просили Бирона стать регентом [98] .

По материалам следствия получается, что Бестужев взял на себя фактически всю вину за происшедшее: это он скрыл от Бирона мудрое высказывание Остермана и своим обманом подвигнул герцога к регентству. Такой была удобная Остерману версия следствия, так было нужно представить дело в начале 1741 года в выгодном для него свете. Между тем известно, что Бестужев был у Остермана не один, и его товарищи могли бы легко обнаружить перед герцогом обман коллеги.

Известно, что во время следствия в Шлиссельбургской крепости зимой 1740–1741 годов. Бестужев был напуган, ему грозили пытками, и он был вынужден, «очищая» Миниха и Остермана, брать всю вину на себя. Бирон в своих записках вспоминал, что ему дали очную ставку с Бестужевым, «самый вид которого уже возбуждал сожаление», и Бестужев тут же отказался от прежних показаний, в которых брал всю вину на себя, заявив: «Признаюсь торжественно, что я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога» [99] . Действительно, чуть позже, когда в марте 1741 года Миних ушел в отставку и перестал влиять на следствие в нужном для него ключе, Бестужев отказался от большей части своих показаний против Бирона. Но при этом он понимал, что с уходом Миниха резко усилился Остерман, интересы которого в этом деле бывший кабинет-министр не мог не учитывать.

Но все попытки следователей снять с Остермана вину в причастности к «затейке Бирона» разбиваются о многочисленные факты его реальных действий в пользу герцога. Пребывание Остермана во дворце, куда он примчался на носилках на глазах всего дипломатического корпуса и где оставался несколько дней [100] , несомненно, как и его участие в обсуждении всей ситуации с составлением завещания.

Любопытно, что в донесении от 1 ноября 1740 года Финч сообщает, что регент и его клевреты праздновали победу и хвастались иностранным дипломатам, как все удачно и быстро у них получилось. При этом Бестужев рассказывал, что, добившись принципиального согласия Бирона стать регентом, он, вместе с другими сановниками, отправился за советом к Остерману, как им оформить соответствующую бумагу. Финч пишет: «Так как решительный шаг сделан не был, граф, как слышно, пожелал уклониться от выражения собственного мнения, он признал вопрос слишком важным, не подлежащим его суждению, как иностранцу». Заметим попутно, что первую часть высказывания Остермана – о том, что надо сначала хорошенько обдумать документ о регентстве, – мы как раз встречаем в приведенном выше отрывке из Краткого экстракта. После этого, как пишет Финч, «Бестужев (с которым отношения графа не из лучших) немедленно прервал графа, выразив удивление, как его сиятельство, прожив в России столько лет, занимая одну из важнейших государственных должностей, руководя почти один всеми делами, смотрит на себя как на иностранца; что его мнения никто не насилует, что его только спрашивают – каково оно; что – раз он не намерен высказаться – какая же польза от его присутствия при возникших совещаниях. Граф из этих слов вскоре понял, куда дело клониться, и… заявил, что его плохо поняли, что, по его мнению, регентство нельзя передать в лучшие руки, чем в руки герцога…» Рассказ Бестужева, переданный английским послом, кажется весьма правдоподобным. Известно, что точно так же вел себя Остерман в феврале 1730 года, когда верховники выбирали Анну Иоанновну в императрицы.

Теперь о подписанном Анной Иоанновной документе, так резко изменившем судьбу Анны Леопольдовны, Бирона и многих других. Источниковедческая история Акта (так он назван в записках Бирона), не совсем ясна. В следственных делах 1740–1741 годов фигурируют два документа: «Духовная и Определение о Регентстве» [101] . Но то, что было опубликовано позже, после смерти Анны Иоанновны, 18 октября 1740 года, названия не имеет, но оформлено как типичный манифест: «Божиею милостию Мы, Анна, императрица и самодержица Всероссийская…», и в нем не видно «швов», которые бы соединяли «Духовную», то есть собственно завещание с «Определением о регентстве». Поэтому речь можно вести в целом о завещании, согласно которому престол переходил к императору Ивану Антоновичу, а регентом при нем становился герцог Бирон.

О содержании Определения о регентстве в экстракте дела Бестужева сказано, что оно сперва было написано кратко и заключало в себе следующие положения: «Управлять ему, Бирону, на основании прав и указов все государственные дела, как внутренние, так и иностранные». Но потом в этот текст добавили, что Бирону надлежит быть регентом до семнадцатилетия государя Ивана Антоновича, состоять главнокомандующим вооруженными силами, распоряжаться финансами и государственными учреждениями и, наконец, определять наследника в случае смерти императора [102] .

Во второй редакции Определения о регентстве было добавлено еще несколько важных пунктов: об обязанности Бирона руководить воспитанием юного императора, причем с «выключением его императорских родителей» от этого важного дела, а также о приравнении родителей Ивана Антоновича к прочим подданным императора. В конце шла речь о размере жалования регента. Эти прибавления исчезли из третьей редакции документа. Наконец, в последний момент перед подачей текста всего завещания императрице на подписание появилась четвертая редакция с поправками, продиктованными уже самим Бироном, о чем уже шла речь выше. Но как соотносится эта, подписанная умирающей императрицей, редакция с опубликованным 18 октября манифестом, наверняка сказать мы не можем – подлинник документа до нашего времени не сохранился [103] . Можно только предположить, что на последнем этапе собственно духовную в пользу Ивана Антоновича дополнили Определением о регентстве, что и было издано в виде Манифеста 18 октября (смотрите Приложение).

Многое остается неясным и в вопросе об авторстве Акта. Из дела Миниха вытекает, что сочинение документа было плодом коллективного творчества Миниха, Бестужева, Черкасского и Трубецкого, а сам текст писал под их диктовку советник К.Г. Бреверн. Из дел Бирона и Бестужева следует, что автором документа был один Бестужев. Согласно признанию последнего, именно он в ночь с 5-го на 6-е октября «начал писать духовную и определение о регентстве». Но уже позже он от своего единоличного авторства, как и от обвинительных показаний против Бирона, отказался; по его словам, после того как Бирон согласился быть регентом, он «приказал готовить проект» Акта и для этого распорядился действительному статскому советнику Бреверну отправиться в Кабинет и сочинять документ. Но тот отвечал, что из-за плохого знания русского языка «один сочинять не может». Тогда Бестужев позвал с собой князя Н.Ю. Трубецкого, и они стали «все трое обще писать», точнее – диктовать секретарю Кабинета министров Андрею Яковлеву.

Есть еще одна версия сочинения Акта. Из донесения Финча о визите Бестужева и других к Остерману следует, что после упреков Бестужева Остерман не только согласился с кандидатурой Бирона, но и откликнулся на предложение подготовить необходимые документы: «Тогда графу предложено было составить одно завещание, назначающее великого князя наследником, и другое – устанавливающее регентство герцога Курляндского. И то и другое скоро были готовы. Тогда графу поручили отнести обе бумаги к Ее величеству, предъявив вторую от общего имени, как общее ходатайство. Это и сделано было в тот же день. Государыня немедленно подписала документ, касавшийся престолонаследия, в присутствии графа, он же приложил печать; документ же о регентстве Ее величество пожелала оставить у себя. Тогда престолонаследие было немедленно провозглашено и принесена надлежащая присяга. Однако никто (кроме, быть может, регента) не знал, подписала ли Ее величество и другой документ» [104] , то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона.

Сопоставляя версии рассказа о том, как был сочинен Акт (завещание и Определение о регентстве), вновь отметим, что показаниям Бестужева, данным в Шлиссельбургской крепости в январе 1741 года, под сильным давлением Миниха и Остермана, не следует доверять. Напомню, что именно тогда Остерман правил в угодную ему сторону черновики допросов Бестужева, Бирона и других арестованных. В черновиках даже сохранился образец такой правки: «Января 5 дня, его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман изволил приказать…» И далее следовала правка одного из пунктов допроса Бестужева. Конкретно, подследственного спрашивали о событиях 23 октября 1740 года, когда он на заседании Кабинета министров велел устранить противоречие в документах, заключавшееся в том, что Акт с Определением о регентстве был подписан умирающей государыней 16 октября, а датировано оно было задним числом – 6 октября, когда Акт был подан вместе с манифестом о провозглашении принца Ивана наследником престола [105] . В допросном пункте № 39 Бестужева спрашивали по этому поводу: «Скажи именно: какое твое и других с тобою сообщников было коварство, и кто при подписании оного был, и чего ради задним числом подписано?» Остерман приказал слова «“кто при подписании оного был” выключить, а написать вместо сие – “понеже граф Остерман именно объявил, что оное Е.и.в. в 6-м числе не подписано, а подписано накануне преставления Ее величества”» [106] . Получилось, что и здесь Остерман был на страже законности, хотя на самом деле в тот день, 23 октября, вместе с другими кабинет-министрами одобрил подлог.

Как же, по нашему мнению, в результате анализа всех известных версий, развивались события, приведшие в результате к провозглашению регентства Бирона? Итак, после того как 5 октября у императрицы начался приступ болезни, Бирон собрал для совещания четырех своих сторонников: Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде. На этом совещании сановники, узнав из его уст, что государыня желает передать престол Ивану Антоновичу, но не хочет, чтобы регентшей при нем была Анна Леопольдовна, стали обсуждать варианты регентства. Под давлением Бирона они отказались как от идеи коллективного регентства, так и от провозглашения регентшей матери императора. Затем кто-то из них (возможно – Черкасский, подготовленный исподволь Бестужевым, а возможно – Миних) предложили регентство самому Бирону. Он, для виду поломавшись некоторое время, согласился, и тогда встал вопрос о написании необходимых документов, в которых закреплялось бы все оговоренное выше. Решили, как уже повелось, прибегнуть к помощи Остермана – непревзойденного умельца по части составления важнейших государственных бумаг. К нему была отправлена депутация с целью, во-первых, узнать его мнение и, во-вторых, в случае согласия вице-канцлера на кандидатуру Бирона – составить Манифест о престолонаследии и Акт (завещание – духовную и Определение о регентстве). Получив согласие Остермана, депутация вернулась во дворец, а Остерман надиктовал секретарю Яковлеву оба документа в черновом виде и срочно отослал эти черновики во дворец. Все это происходило вечером и, возможно, ночью 5 октября. Получив от Остермана наброски, над ними поработали коллективно другие участники «затейки Бирона»: Бестужев, Черкасский, Бреверн. 6 октября к ним присоединился и Остерман, а затем в дело включился сам Бирон. Когда Манифест о престолонаследии и Акт приняли окончательный вид, Остерман отправился с ними на аудиенцию к императрице, которая сразу подписала Манифест о престолонаследии, а Акт (Духовную и Определение о регентстве) положила под подушку.

Описания того, как происходила аудиенция Остермана у императрицы, как сказано выше, в следственных делах 1741 года мы не найдем: участие вице-канцлера в событиях вокруг провозглашения Бирона регентом, согласно исправленной самим Остерманом версии следственных бумаг, ограничилось лишь тем, что он отказался давать совет посланной к нему депутации. О том, что Остерман был на аудиенции у императрицы и вел разговор о регентстве 6 октября, сказано в записках самого Бирона: «Остерман… отправился к Ее величеству, говорил с ней без свидетелей и передал ей Акт». После этого Остерман, по словам герцога, появился во дворце во второй раз, уже незадолго до смерти государыни, чтобы присутствовать при подписании Определения [107] . О том, что Остерман был тогда у императрицы, писали и оба Миниха – отец и сын. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля 1741 года на основе показаний Бестужева сказано, что будто бы некие клевреты герцога утверждали, что Анна Иоанновна не объявила Бирона регентом «для того, что наш генерал-адмирал (таким стал чин вице-канцлера при правительнице Анне Леопольдовне. – Е.А. ) граф Остерман надлежащим образом Ее величеству о том тогда не докладывал, в чем оные и вину положили на него одного» [108] . Тем самым получается, что Остерман, якобы умышленно «плохо доложивший» умирающей государыне суть дела, добился того, что она не подписала Определение о регентстве в пользу Бирона. Но тут, справедливости ради, отметим, что Остерман, действительно, не лез из кожи вон, чтобы убедить государыню сделать Бирона регентом – ведь он видел, что Анне Иоанновне вся эта затея фаворита не очень нравилась. Но для нас важно другое – из этого, даже исправленного в угоду Остерману, текста следует вывод, что Остерман все-таки участвовал в «затейке Бирона» на самом важном ее этапе и от него многое зависело в деле провозглашения Бирона регентом.

Как бы то ни было, после разговора Остермана с императрицей стало ясно, что она не намерена подписывать Акт, так как положила бумагу под подушку. Остерман вышел от Анны Иоанновны и объявил собравшимся, «что Ея величество сочиненное от них Определение выслушать, потом к себе взять и оставить изволила» [109] . Это полностью разбивает ту трогательную картину, которую нарисовал в своих записках Бирон: «В минуту входа моего к государыне она держала акт в руках и готовилась подписать его. Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ ее величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее себе под изголовье. Все нетерпеливо желали знать, подписан ли акт, но узнали, что нет. И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров, но я, несмотря на продолжительные настояния Ее величества, отклонял ее от такого исполнения». Верить Бирону, что это он сам уговорил государыню не подписывать бумагу, не стоит. Кстати, в вышеприведенном отрывке записок Бирон случайно проговаривается о том, что попытки добиться подписи он (или его люди) возобновляли неоднократно: «И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров…» О том же, в сущности, идет речь в деле Бирона 1741 года: «А по собственному его герцогскому частному объявлению Е.и.в. сама ему неоднократно в принятии регентства отсоветовала» [110] .

Итак, молниеносный план провозглашения фаворита регентом, так ловко придуманный Бироном и его клевретами, с треском провалился. Царская подушка, которая так много помогала Бирону в жизни, вдруг стала серьезным препятствием на его пути к власти. Почему же государыня, всегда души не чаявшая в своем Иоганне, так жестоко с ним поступила?

Дело в том, что после сильного приступа каменнопочечной болезни, происшедшего 5 октября 1740 года, благодаря усилиям врачей, императрице на какое-то время полегчало, и она, как каждый человек, рассчитывала прийти в себя и поправиться. Чем ей помогли доктора, мы не знаем, но известно, что у страдающих каменнопочечной болезнью приступы нестерпимой боли (вызванные движением камней) сменяются спокойными периодами, когда острые болевые ощущения исчезают, хотя болезнь развивается и проявляется в других симптомах. Вполне возможно, что больная императрица руководствовалась теми соображениями, которые упомянуты в указе Ивана Антоновича о наказании Бирона от 14 апреля 1741 года: «Определение, не апробовав, оставила у себя в том рассуждении, дабы, по облегчении от скорби… рассмотреть, чтобы оное, нам, как наследному государю, впредь полезным быть может, и так продолжалось без апробации того ж октября по 16 число» [111] .

Имелись, кроме того, и другие причины столь неприятного Бирону упрямства Анны Иоанновны. Как считали Шетарди и Финч, государыня не подписала завещание, ибо была во власти предубеждения: стоит огласить завещание – скоро и помрешь. «В России, – пишет Шетарди, – господствует предрассудок, основанный на действительно бывших примерах, будто бы монарх никогда не живет долго после распоряжения» о наследстве [112] . Что имеет в виду французский дипломат – неясно. Может быть, речь идет о Тестаменте Екатерины I, которая в мае 1727 года, тотчас после его подписания, умерла. Впрочем, действительно, и другие русские государи не спешили до самой смерти объявлять завещания и нередко умирали без оглашения последней воли. Мы знаем, к чему привела затяжка с провозглашением завещания в январе 1725 года, когда Петр Великий, умирая, духовной своей не составил и в итоге страна оказалась в крайне тяжелом положении. Знаем мы, что и через сто лет после этого случая нежелание императора Александра I предать гласности свое, задолго до смерти составленное, завещание в пользу младшего брата, Николая Павловича, привело к кровавому мятежу на Сенатской площади в декабре 1825 года…

Впоследствии Бирон в своих ответах на вопросы следователей приводил другое объяснение задержки с подписанием Акта: Анна Иоанновна якобы боялась за свою власть и говорила, что стоит официально объявить наследником Ивана Антоновича, «то уж всяк будет больше за ним ходить, нежели за нею». Словом, царица надеялась на выздоровление и при этом хорошо знала нравы своих «нижайших рабов». Поэтому она и не спешила ставить подпись под Актом.

События за пределами царского дворца между тем шли своим чередом. Как сообщали дипломаты, 7 октября 1740 года гвардейские и армейские полки, собранные у Летнего дворца (думаю, что, скорее всего, они стояли на Марсовом поле), присягнули в верности воле государыни, избравшей наследником своего престола внучатого племянника Ивана Антоновича, правнука царя Ивана Алексеевича. Никаких других царских указов при этом объявлено не было. Все, как писал Финч, «свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-Парке» [113] . Шетарди уточняет: Бирон всю процедуру присяги простоял у знамени Преображенского полка, потом знать была приведена к присяге в церкви Летнего дворца, служащие коллегий и контор присягали в Петропавловском соборе, придворные лакеи и слуги – в церкви Зимнего дворца под присмотром гофмаршала Д.А. Шепелева [114] . Все было спокойно, да и вряд ли могло быть иначе: своей присягой подданные лишь подтверждали прежние присяги на верность выбору императрицы, кого бы она ни назначила наследником престола. Как и во множестве других случаев, присягавшие мало вслушивались в слова присяги, которую им зачитывали священники. В сущности, эта присяга состояла из одного предложения, пространного и трудно воспринимаемого даже при прочтении про себя, а не то что на слух (см. Приложение).

Строго говоря, из текста Манифеста и присяги следовало, что государыня умирать не собиралась, а лишь заботилась о будущем династии и России. Некоторое улучшение здоровья императрицы тотчас отразилось на жизни двора, которая стала входить в нормальную колею. Иностранных дипломатов начали вновь приглашать на куртаги во дворец, хотя государыня на них и не появлялась. Возобновились обычные для спокойного времени встречи и переговоры чиновников дипломатического ведомства с их «подопечными» – посланниками иностранных государств. В частности, Шетарди сообщал, что он встречался (7 или 8 октября) с Остерманом и официально выразил тому радость по поводу начавшегося выздоровления государыни, а в ответ вице-канцлер стал энергично уверять его, что слухи о болезни государыни беспочвенны и что причиной некоторого недомогания императрицы был испуг по поводу болезни Анны Леопольдовны (та была беременна во второй раз, как потом выяснилось – принцессой Екатериной). Теперь, утверждал Остерман, здоровье государыни и ее племянницы поправилось, и «в течение трех дней, когда он имел счастье достаточно часто беседовать с царицей, он никогда не видел ее ни более веселой, ни рассуждающей с большей отчетливостью, ясностью и проницательностью» [115] . Но французский дипломат не очень-то доверял старому лису и после этой встречи писал в Версаль, что государыня остается больной, но, чтобы скрыть это, при дворе как раз и устраиваются куртаги. К тому же вышло тайное повеление придворным дамам являться ко двору аккуратнее, чем прежде, «с целью скрыть опасность, в которой находилась или не замедлит очутиться царица».

Но многим тогда казалось, что кризис миновал. Финч писал 11 октября, что «болезнь царицы принимает, однако, со среды (т. е. с 8 октября. – Е.А. ), по-видимому, лучший оборот. Вчера поутру (то есть 10 октября. – Е.А. ), явясь ко двору с поздравлением принцессе Анне по случаю провозглашения ее сына великим князем, я слышал, будто Ее величеству лучше». 14 октября он же сообщал, что врачи «надеются…, что настоящий приступ пройдет благополучно».

На самом деле все было как раз наоборот. Лишь после смерти Анны дипломаты это поняли. Тот же Финч сообщал 18 октября в Лондон, что «с неделю тому назад (т. е. 10–11 октября. – Е.А. ) царица почувствовала было некоторое облегчение, но затем проявились новые крайне тяжелые симптомы. Они усиливались со дня на день, но это ухудшение хранилось в строжайшей тайне» [116] . Бирон, не выходивший из спальни больной, был лучше других осведомлен об истинном состоянии государыни. Возможно, что именно к этому времени стало сбываться упоминаемое в показаниях Бирона 1741 года предупреждение архиатера Фишера, что «ежели болезнь так будет продолжаться, то-де, в два дни жизнь… императрицы прекратиться может». При этом, повторю, о реальном состоянии государыни почти никто не знал. Бирон, изолировав императрицу, сознательно дезинформировал общество и – как значилось в заключении следствия о его преступлениях, тем людям, «кто о дражайшем Ее величества здравии у него, Бирона, или у его фамилии, спрашивали, на оное, всех обманывая, ответствовал, будто бы Ее величество от имеющей болезни есть свободнее, и такие обманы употребляя до самой блаженной кончины, к Ее величеству никого не допускали…, хотя у Ее величества жестокая болезнь час от часу умножалась» [117] . Как раз эта тактика замалчивания реальной картины болезни императрицы отразилась и в приведенной выше беседе Остермана с Шетарди.

Несомненно, обстановка во дворце была крайне напряженная. Все наблюдатели отмечают, что Бирон тяжело переживал болезнь императрицы, сильно нервничал. Временщик волновался не зря. Он понимал, что если императрица умрет, не подписав Акта нужного ему содержания, то правителями при императоре Иване могут стать родители младенца, а не он, герцог Курляндский. Между тем прогнозы личного врача императрицы стали сбываться. Через неделю после первого приступа ей вновь стало хуже – дипломаты делали вывод об этом по тому, как во дворец вновь, на ночь глядя, отправлялись видные сановники вроде Остермана и Миниха – в обычной обстановке они почивали дома, в своих постелях. Значит, заключали те, кто наблюдал непрерывные передвижения сановных экипажей, государыне плохо и во дворце идут, за завесой тайны, срочные и важные совещания о престолонаследии. Так это и было.

Известно, что после провала попытки получить подпись государыни под Актом Бирон и его сторонники снова пытались убедить императрицу подписать документ. Этим занимался, как показано выше, Бирон, да и Бестужев признавался, что «один остався у Ее величества в пользу его (Бирона. – Е.А. ) Ее величества склонять дерзнул» [118] , но все было тщетно. В донесении Финча, которое я уже цитировал выше, сказано, что с 11 октября здоровье императрицы ухудшилось и «хунта» сторонников Бирона «предложила вновь отправить графа Остермана к государыне, дабы он, если сможет, [узнал], подписала ли она документ о регентстве. Ее величество дала, однако, только общий ответ в том смысле, что ее воля и решение откроются по кончине ее» [119] .

Короче говоря, ситуация для Бирона складывалась весьма неблагоприятная. И тогда было решено воздействовать на упрямую государыню иначе: подать ей челобитную высших государственных сановников с выражением полной поддержки Бирона и с просьбой провозгласить его регентом. Миних-сын писал, что сановники «за нужное нашли о сем единогласном мнении своем письменное императрице сделать представление и утруждать просьбою, дабы Ее величество, всемилостивейшее одобрив оное, благоволила герцога Курляндского склонить к принятию регентства» [120] . Эта челобитная, подписанная лишь персонами 1-го и 2-го классов, была, как сказано на следствии, «в действо произведена» [121] . Но что это значит, сказать точно мы не можем. Известно, что князь Трубецкой отдал подготовленную и (или кем-то другим?) коллективную челобитную самому Бирону для передачи государыне. С этого момента названный документ исчезает из поля нашего зрения [122] . Возможно, до императрицы верноподданнейшее прошение так и не дошло, или аргументация челобитной показалась самим ее инициаторам неубедительной. Тогда они придумали начинание посерьезнее.

Подозревая – и не без оснований – колебания сановников (вполне объяснимые упорным молчанием умирающей императрицы) и не доверяя им (всем было известно, что, например, Остерман всегда раньше держал сторону Брауншвейгской фамилии), Бирон начал действовать более решительно, на опережение, как говорится, теперь или никогда! Он задумал прорваться к власти и без завещания императрицы! В своих записках он пишет, что, «убедясь, наконец, что в течение нескольких дней все еще не произошло никакого решения, государственные сановники согласились сделать меня регентом даже и в том случае, если бы государыня скончалась, не успев утвердить акта о регентстве и, следовательно, не сделав никаких распоряжений о государственном правлении». И далее: «Для того же, чтобы лучше успеть в своем намерении, сановники пригласили в собрание все чиновные лица, до капитан-поручиков гвардии. Таким образом, около 190 лиц, собравшихся в Кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству» [123] . Ниже он пишет, что узнал об этом только сутки спустя и несказанно удивился – как можно так поступать без его ведома! Но Бирон, сочиняя эти строки, явно рассчитывал на простодушных читателей, к которым мы с вами, читатель, к счастью, не относимся. Бывший фаворит излагает события весьма произвольно. Из рассказа Бирона следует, что за его спиной образовался чуть ли не целый заговор высших должностных лиц в его пользу, а он об этом даже не знал! На самом же деле новая попытка утверждения фаворита регентом была инспирирована им самим, а исполнителями стали те же люди, та же «хунта» – Бестужев-Рюмин, Трубецкой, Бреверн и другие. Они составили новое челобитье, названное «Позитивной декларацией» [124] . Писал ее под их диктовку, как и прежде, кабинет-секретарь А. Яковлев. Смысл декларации сводился к тому, что не просто восемь сановников, а «вся нация Бирона регентом желает». По словам Бирона, Бестужев в тот момент говорил патрону: «Ежели-де Е.и.в. оное (завещание. – Е.А. ) не подпишет, то оное дело уже совсем от всех классов даже до капитанов-лейтенантов от гвардии (может быть) апробовано» [125] . Об этом пишет и Финч: после неопределенного ответа больной императрицы Остерману хунта предложила составить некое заявление от имени высших чинов «о том, что до совершеннолетия наследника провозгласят регентом герцога Курляндского в случае, если царица не сделает какого-либо иного распоряжения или вовсе не распорядится о регентстве» [126] .

Затем был организован добровольно– принудительный сбор подписей под новой челобитной. Подписать ее, в отличие от первой челобитной, предстояло уже всей верхушке государства: кабинет-министрам, сенаторам, членам Священного синода, руководителям коллегий и других учреждений, генералам, адмиралам и офицерам гвардии. Расчет строился на том, что чины первых двух классов, подписавших первую челобитную, подпишут и вторую, «а на них смотря, и все прочие чины не подписывать побоятся» [127] . Вопреки утверждению Бирона, никакого общего собрания всех чинов в Кабинете для обсуждения и подписания новой бумаги не было. По-видимому, допустить такое сборище, на котором могли бы вспыхнуть споры, подобные тем, что случились в 1730 году, Бирон и его «хунта» не решились. Временщик не мог выйти перед всем собранием со своими претензиями, он явно опасался, «чтоб от многаго собрания препятствия ему в том не было» [128] . Поэтому и была устроена процедура раздельного подписания декларации в Кабинете. Все внесенные в списки персоны приходили разом по нескольку человек в Кабинет министров (он располагался в императорском дворце) и ставили свои подписи под Декларацией. Бирон, который отрицал в своих записках, что он знал о сборе подписей, все-таки проговорился в допросе начала марта 1741 года. Видя идущих в Кабинет людей, он спросил Бестужева: «”Оставляется ль однакож каждому в его воле (подписывать)?” На что ответствовал он (Бестужев. – Е.А. ) “Да”» [129] . В том, что это не было свободным волеизъявлением, и сомневаться не приходится [130] . Пришедшим в Кабинет зачитывали какое-то «увещание». Видно, что этот документ, написанной генерал-прокурором Трубецким [131] , стал своего рода «бумажной дубиной». Из манифеста о винах Бирона 14 апреля 1741 года следовало, что в «увещании» говорилось: со всеми несогласными и даже с теми, «кто мало поупрямится и подписывать не будет», станут поступать «яко с изменниками и бунтовщиками». И затем «всех к той подписке принудили и по подписке, под жестоким истязанием, приказывали, чтоб содержали оное тайно и никому не разглашали», особенно Брауншвейгскому семейству [132] . Когда пришедшим оглашали «увещание», сомневающиеся переставали сомневаться и безропотно подписывали декларацию, тем более что там уже стояли подписи высокопоставленных персон первых двух классов. Позже Бестужева и Бирона обвиняли в том, что таким образом они обманом «нацию принудили» подписаться за назначение Бирона регентом [133] . По большому счету так оно и было, хотя и подписанты знали, под чем они ставят свою подпись. Среди них наверняка был и тот самый генерал Шипов, который летом 1740 года подписывал смертный приговор Волынскому.

Но подписывать челобитье пригласили не всех. Так, за пределами списка остался принц Антон-Ульрих, генерал и командир Семеновского гвардейского полка, что видно из показаний Петра Граматина, которому принц говорил: «Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем – неведомо, а меня не пригласили» [134] .

Итак, Бирон, убедившись, что Акт (Духовную и Определение о регентстве) государыня может и вообще не подписать, решил обойтись без нее. Обладая властью и влиянием, обусловленным близостью с императрицей, он прибег к институту, который тогда называли по-разному: «собрание всех чинов», «совет Синода, Сената, генералитета и всех государственных чинов», «многое собрание» [135] . В послепетровский период политическая, военная и придворная верхушка уже дважды выходила в таком сплоченном виде на политическую сцену: в 1725 году – при воцарении Екатерины I, и в 1730 году – при возведении на престол курляндской герцогини Анны Иоанновны. Как известно, с установлением деспотического самодержавия Петра Великого и уничтожением органов «земли» – сословного представительства в виде Земских соборов и отчасти Боярской думы, потребность власти в общественной поддержке в трудные моменты своего существования (прежде всего – в междуцарствия) все-таки не исчезла окончательно. Прежняя «земля» трансформировалась, точнее – выродилась в «собрание всех чинов» или «все министерство, Синод, Сенат и генералитет». Бестужев это сообщество называл на западный манер «нацией». Решение такого собрания оформлялось примерно так, как это сделано в указе 18 октября 1740 года о титулатуре Бирона-регента: «Будучи в собрании Кабинет, Синод, Сенат, обще с генералами, фельдмаршалами и прочим генералитетом… определили…» [136]

Естественно, что это собрание не было «землей» в традициях XVII века. Речь шла о двух сотнях придворных, военных и чиновников первых двух-трех классов и об офицерах четырех гвардейских полков, которых, даже не собрав вместе, заставили подписать некую бумагу. Но для Бирона и его хунты эта процедура была крайне важна. В случае смерти императрицы без завещания подписи «нации» позволяли Бирону получить регентство не посредством переворота, а вполне легитимным, традиционным путем. А это давало властителю моральное право свободнее распоряжаться своей властью. Неслучайно, что собирать подписи «нации» продолжили даже после того, как 16 октября Анна Иоанновна все-таки подписала Акт. При этом от подписантов все время скрывали то, что завещание государыней так и не подписано и лежит у нее в опочивальне.

Вообще, с точки зрения тогдашнего права, вся затея Бирона была преступна и в случае выздоровления самодержицы могла в принципе стать предметом расследования в Тайной канцелярии. Бирона можно было бы обвинить в попытке захвата власти обманным («лукавым» [137] ) путем. Как бы то ни было, под петицией поставила свои подписи большая часть элиты – Бирон упоминал 190, а саксонский посланник Пецольд 197 человек.

Но при этом все – и Бирон в первую очередь – понимали, что даже одобрения этой затеи «всеми чинами» «во всяком случае будет недостаточно, если царица устно не выскажет свою волю», – нужна была официальная бумага. Так писал об этом Шетарди. А бумага эта по-прежнему лежала в изголовье государыни.

Поначалу аферу со своим регентством Бирон держал, как уже сказано выше, в тайне от родителей будущего императора Ивана. Бестужев на следствии 1741 года показал, что герцог «о всех, до регентства касающихся, советах от их высочеств таить ему заказывал и велел секретно держать» [138] . Все действия Бирона и его клевретов, прежде всего – Бестужева, по вполне обоснованному утверждению следователей 1741 года, ставили целью Анну Леопольдовну «весьма от правления исключить», а «о регентстве его сама им объявить изволила (т. е. императрица сама объявила бы супругам о регентстве Бирона. – Е.А. )» [139] . Тогда бы и все общество узнало о совершившемся так же внезапно, как 6 октября оно узнало о провозглашении наследником принца Ивана Антоновича.

Но после того как первая попытка уговорить императрицу подписать завещание провалилась, дело об Акте неизбежно получило огласку [140] . В этой ситуации мать наследника престола Анна Леопольдовна – уже в силу своего резко повысившегося официального статуса – стала для Бирона серьезным соперником. Он понимал, что с каждым часом роль Анны Леопольдовны, племянницы умирающей императрицы, будет возрастать. Это почувствовали и другие люди из высших сфер. Видя задержку с подписью Анны Иоанновны под завещанием с упоминанием Бирона как регента, они могли обратиться к обсуждению другого варианта регентства – коллективного, с участием Анны Леопольдовны и ряда высокопоставленных сановников. Из донесения брауншвейгского дипломата Гросса от 14 октября 1740 года (то есть за два дня до смерти императрицы) следует, что с Анной Леопольдовной вели переговоры кабинет-министры в компании с фельдмаршалом Минихом. По-видимому, это не был дежурный визит сановников к приболевшей тогда принцессе. Известно, что принцесса cама не позволила присутствовать при этой беседе мужу-принцу, а это, безусловно, вызвало беспокойство брауншвейгцев, заботившихся о престиже и власти своего господина («…und Ihre Hoheit haben dem Printz Anton Ulrich nicht erlaubet, beyzuwohnen, welches billich Unruhe machete»). Из этого наблюдения Гросс сделал вывод, что Анна может быть объявлена регентшей России одна, без принца Антона-Ульриха [141] . Впрочем, троица, упомянутая в донесении Гросса, кажется нам подозрительной – уж очень они были тогда близки к Бирону. Скорее всего, они действовали по его поручению, и темой их разговора с принцессой было не коллективное регентство с участием Анны Леопольдовны, а согласие матери будущего царя на регентство Бирона [142] . Их миссия была вполне успешной – Анна Леопольдовна одобрила их намерение провозгласить герцога регентом. Потом, когда она стала правительницей, этот эпизод стремились затемнить. В Кратком экстракте о винах Бирона было нарочито туманно сказано: некие злокозненные сообщники Бирона домогались у Анны Леопольдовны одобрения регентства Бирона, и принцесса «некоторых из собрания к себе призвать повелела, и оным всемилостивейше объявить изволила, чтоб они поступали как пред Богом, пред Е.и.в., государством и всем светом ответствовать могут». Однако сообщники Бирона ответ этот от него утаили «для его угождения…, а вместо оного сказали, будто они некоторую от Ея высочества склонность к тому признали, однако ж не совершенно». Авторы Краткого экстракта стремились вывести из-под удара саму правительницу. В принципе ответ принцессы был вполне двусмысленным и его, в частности, можно истолковать и так, как сделали сподвижники Бирона. Но дальше в Кратком экстракте сказано, что эти сообщники «вину положили на единого, при том бывшего графа Остермана, что он надлежащим образом Ея высочеству не представлял, и для того Ея высочество совершенного намерения об нем, Бироне, объявить не изволила». Это упоминание Остермана именно в таком контексте отводило и от него подозрения в тесном сотрудничестве с Бироном: нарочитую неприлежность вице-канцлера, якобы плохо убеждавшего Анну Леопольдовну поддержать претензии Бирона, можно было бы расценивать как проявление лояльности к принцессе. Любопытно сравнить этот выверенный текст (его предназначали наверняка для самой правительницы) с записками служившего у Анны Леопольдовны Эрнста Миниха, который даже в елизаветинской ссылке остался верен памяти своей покойной госпожи. Описывая, как уговаривали принцессу поддержать Бирона, он вкладывает в ее уста гуманные слова о больной государыне, которую она якобы вовсе не хочет волновать просьбами о регентстве, ибо они будут восприняты пожилой женщиной как лишнее напоминание о смерти. Но под конец принцесса якобы сказала, что, «впрочем, не неприятно ей будет, если императрица благоволит вверить герцогу регентство во время малолетства принца Иоанна» [143] . Таким образом, Эрнст Миних, ничего не зная о содержании Краткого экстракта, дезавуировал его подправленное содержание.

Ответ Анны Леопольдовны в редакции Миниха-сына не противоречит показаниям и самого Бирона. После разговора с вернувшимися от принцессы посланниками он пришел к выводу, что – это цитата из его допросов – «регентство его Ея высочеству противно не будет… то он, Бирон, сам от Ея императорского высочества слышал…» Далее Бирон показал, что уже после разговора с министрами вдруг «Ея высочество пришла ко мне в мои покои, как я обедал, и сказывала, что министры у нее были, а мне говорила она тож, что мною уже упомянуто» (слова об ответственности перед Богом, императрицей и пр.). При этом Бирон на следствии категорически отрицал, что он принцессу «к вручению ему регентства склонял», даже наоборот: он сам предлагал ей, «не соизволит ли Ея высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему… поручить», – на что принцесса отвечала, что «она, кроме дражайшего Е.и.в. здравия и государственной тишины, ничего не желает» [144] . Возможно, что герцог, действительно, сам не уговаривал принцессу, каштаны из огня за него уже вытащили другие, а вот появление самой Анны Леопольдовны в апартаментах Бирона без приглашения кажется выразительным штрихом – возможно, принцесса опасалась каких-либо интриг со стороны Бирона из-за ее первоначально нерешительного ответа депутации. Наконец, и в донесении Финча от 1 ноября 1740 года сказано: когда депутация спросила ее мнение о регентстве, принцесса, зная об уже принятом всеми решении, сказала, что она «признает герцога лицом наиболее подходящим», или, по крайней мере, так были перетолкованы ее слова [145] .

Словом, Бирон после всех этих разговоров «от того своего замышленного намерения не отстал», и как бы потом не интепретировали следователи этот эпизод в пользу правительницы и Остермана, ответ принцессы можно было понять как одобрение: я не возражаю, затеваете, мол, дело, так и несите за него полную ответственность! Этого-то и было нужно Бирону.

Неясно, в какой момент из текста Акта выпал пункт, непосредственно касающийся родителей императора: «4. Воспитанию Е.и.в. быть в единой его… диспозиции, выключа Е.и.в. родителей» [146] . Возможно, изъятие этого пункта было платой за проявленную принцессой лояльность к намерению Бирона стать регентом: взамен он согласился не разлучать младенца с родителями.

И вот, уже добившись согласия «общества» и принцессы, герцог все-таки решился на действие, как писал Шетарди, «весьма смелое и опасное». Он «пал на колени перед царицей, не скрывая от нее опасности, в какой она находится, он напомнил ей, как он всецело жертвовал собой ради нее, дал ей понять, что он и все его семейство погибнет, если она их не поддержит, будучи мало обнадежен в своей дальнейшей участи, (что) он не может быть в ней уверен, если только она, царица, не будет продолжать оказывать ему доверия, которым она всегда его отличала, а такое доверие может подтвердиться лишь при назначении его регентом, правителем империи на время несовершеннолетия принца Ивана. Основания, на которых царица желала сначала отказать ему в том, были опровергнуты и устранены благодаря нежности, которую герцог сумел в ней пробудить». А если выразить последнее предложение не витиеватым барочным языком Версаля, а попроще, то Бирон, забыв гордость и спесь, начал сам, стоя на коленях, со слезами на глазах упрашивать царицу подписать Акт, где было сказано о его регентстве.

Можно понять его отчаянную смелость. Ситуация для всесильного фаворита складывалась совсем неудачно, и, как злорадно пошутил Миних-младший, в тот момент, когда все рычаги давления на императрицу были использованы, «герцог видел себя принужденным сам по своему делу стряпать». Стряпать приходилось на скорую руку, кое-как – болезнь Анны была не просто опасна, а уже смертельна. Во время следствия 1741 года арестованный Бирон признался, что «о конечной опасности Е.и.в. болезни и что жизнь Е.и.в. больше уже продлиться не может, как он, так и супруга его, за день до преставления Ее величества, по словам докторским, ведал» [147] . Вот почему он так и заторопился. Думаю, что Шетарди верно передал логику речи Бирона, обращенной к государыне: не могла же она не отблагодарить своего преданного слугу за все годы верного служения, не хотела же она бросить своего возлюбленного и его семью на произвол судьбы. И тогда императрица подписала завещание с включенным в него Определением о регентстве.

Сам же Бирон рассказывает об этом так: «Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал Ее величество вынимающей акт из-под изголовья. “Я утверждаю акт, – говорила императрица, – а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено”». Это произошло, согласно Краткому экстракту, «перед самою кончиною только за несколько часов, а именно 16 числа октября» [148] . После этого Остерман запечатал завещание, датированное днем подачи (6 октября) и, по словам Бирона, придворная дама, подполковница А.Ф. Юшкова, близкая государыне, положила документ в шкатулку с драгоценностями императрицы [149] . Фельдмаршал Миних, которого не было в этот момент в опочивальне государыни, писал: «Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф, где хранились драгоценности. После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти». Там он и объявил о свершившемся [150] . То есть в записках Миниха вместо Юшковой появляется супруга Бирона, которая прячет завещание в шкаф (или, может быть, в шкатулку или в кабинет?). Может быть, Миних прав, и Бирон в своем рассказе об этом событии, для придания большей объективности происшедшему, «подменил» свою жену подполковницей Юшковой? Это могло отчасти отвести подозрения в подлоге. А они, эти подозрения, появились почти сразу же после кончины императрицы.

Анна Иоанновна умерла (или, как сказано в указе нового императора Иоанна III Антоновича, Господь государыню «из временного к себе, в свое вечное блаженство, отозвал») поздно вечером 17 октября 1740 года. Бирон писал, что императрица сохранила разум и память до последней минуты, попрощалась со всеми близкими, «потом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно». Другие источники сообщают, что Бирон стоял в ногах у ложа императрицы до самого конца. Английский посланник Финч писал на следующий день в Лондон: «Her Majestry looking up said to him: “Nie bois!” – the ordinary expression of this country, and the import of is “Never fear!”. These were the last words of Her Majesty…» («Ее величество, глядя на него, сказала: “Не бойсь!” – обычное выражение в этой стране, означающее: “Нисколько не бойся!” Это были последние слова Ее величества» [151]

Тотчас после кончины государыни двери царской опочивальни были открыты и все могли увидеть ее тело на смертном одре. Все плакали и рыдали. Как сообщает Эрнст Миних, Бирон «громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внести декларацию относительно его регентства и прочитать перед всеми вслух». Генерал-прокурор Трубецкой подошел поближе к горящим на столе свечам и начал читать бумагу. Бирон, несмотря на свое горе, заметил, что принц Брауншвейгский не подошел к Трубецкому, и «спросил его неукоснительно, не желает ли и он послушать последнюю волю императрицы. Принц без возражения подчинился и подошел к Трубецкому поближе» [152] . Упоминания о том, откуда извлекли завещание, у Миниха-сына нет.

Иначе изображает все сам Бирон, хотя и из его записок видно, что безмерное горе и рыдания не помешали ему озаботиться о вполне земном, материальном. После кончины императрицы, пишет Бирон в своих записках, он сидел в антикаморе, где его «первой заботой было запечатать драгоценности императрицы». Тут к нему «пришли… сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала справившимся известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него конверт, и генерал-прокурор князь Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве» [153] .

Финч тоже получил от кого-то информацию об обстоятельствах появления на публике завещания императрицы и дает иную интерпретацию происшедшему. В его рассказе тоже фигурирует некая любимая государыней камер-юнгфер, которая всегда пользовалась ее доверием. Заметим, что именно такой придворной дамой и была Анна Федоровна Юшкова. Финч продолжает, что в тот самый момент, когда вошедшие в покои императрицы сановники хотели опечатать комнату, в которой хранились драгоценности государыни, эта дама «объявила, что государыня подписала в ее присутствии бумагу, принесенную Ее величеству в начале болезни графом Остерманом, приказала затем отнести эту бумагу в комнату с драгоценностями и принести себе ключи от этой комнаты. Принесенные ключи с той самой минуты постоянно лежали под подушкой больной, которая в то же время сказала любимице, что спрятанная бумага – бумага чрезвычайной важности, но что о ней следует строго молчать впредь до кончины государыни, а затем объявить, где найти ее. Содержание бумаги рассказчице было неизвестно». Невзирая на это, присутствующие требовали, чтобы комната была немедленно опечатана. И тут вмешались Бирон и Бестужев. Они стали «решительно настаивать на том, чтобы бумага была сперва прочтена, так как по всем вероятиям и по заявлению камер-юнгферы она должна заключать в себе данные чрезвычайной важности, способные полнее выяснить последнюю волю усопшей. Бумагу достали. Она оказалась запечатанной личной печатью Ее величества, всегда хранившейся при ней. Когда бумагу вскрыли – она оказалась документом, назначающим герцога регентом, подписанным государыней и помеченной 6-м октября, то есть тем самым днем, когда граф Остерман вручил ее покойной». После этого Трубецкой прочитал ее присутствующим [154] .

В материалах следствия по делу Бирона также отмечалась особая суетливость герцога после кончины императрицы, его желание не упустить момент для обнародования этого, тогда почти никому неизвестного, документа: «Как Е.и.в. скончалась и конторку с алмазными вещами печатать стали, он, Бирон, не умолчал того, чтоб и его желание тамо спрятано, но восхотел, дабы скорее оное на свет произвести, тотчас сказал, что в тех вещах Е.и.в. последняя воля лежит, и приказал оную отдать не другому кому, как советникам своим, что ими в действие и произведено» [155] .

По рассказу Бирона, кроме него, Остермана и Юшковой у постели государыни в момент подписания завещания никого не было. Почему конверт с документом чрезвычайной важности запечатывал только Остерман, причем в присутствии одного Бирона да госпожи Юшковой? Почему для придания достоверности столь важному государственному акту не были приглашены генерал-прокурор Сената Н.Ю.Трубецкой и другие высшие сановники? Не было в этот момент и обычно освящавшего подобные церемонии священника или иерарха Синода. Почему завещание не было передано сразу в Сенат, и его куда-то унесла госпожа Юшкова (или в редакции фельдмаршала Миниха – жена Бирона)? Да и была ли императрица в тот момент в состоянии подписывать какие-либо бумаги? Положение Анны Иоанновны стало уже критическим – недаром в манифесте о преступлениях Бирона от 14 апреля 1741 года сказано, что в момент подписания Акта государыня находилась «в крайнем изнеможении и беспамятстве и близ самой смерти».

Следователи в 1741 году обвиняли Бирона в сокрытии от окружающих того обстоятельства, что завещание было подписано умирающей императрицей буквально за несколько часов до ее смерти 16 октября, в то время как на самом документе стояла другая дата – 6 октября. Делалось это, полагали следователи, для создания впечатления, чтобы «всяк думал, яко бы оное заблаговременно от Ее величества апробовано» [156] . Действительно, в этом эпизоде, как и во всей «затейке Бирона», нельзя не усмотреть элементов политического жульничества.

Вся кулуарность подписания этого важнейшего государственного акта, да еще датированного задним числом, настораживает и укрепляет подозрения в подлоге. Из текста обвинения по делу А.П. Бестужева-Рюмина выясняется поразительная вещь. В седьмом пункте обвинения сказано, что Бестужевым «оное Определение набело писано 7-го, а число поставлено 6-е, подписано же 16-го октября, тогда ж было изготовлено другое без числа , оставшееся без действия». Это «в запас было сделано… ежели б Е.и.в. не изволила 6-м числом подписать, а повелела число поставить тогда, как апробовать соизволила, то можно б было то число вписать» И далее: «Видя он, Бестужев, что то худо сделано, и 16-го числа, когда то Определение Е.и.в. подписать соизволила, не записано, а 23-го числа…, будучи в Кабинете, велел, в свое оправдание, а в вящее Бироново регентом утверждение, записать, что Ея императорское величество 16-го числа подписать изволила, а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано» [157] . Итак, из пункта 7 обвинения Бестужева вытекало, что существовало два экземпляра текста Акта. Один – датированный 6 октября. Он лежал у государыни в изголовье, и она его и подписала 16 октября [158] , а второй – без даты, на тот случай, если Анна Иоанновна, вытащив из-под подушки Акт и увидев на нем дату «Октября 6-го», откажется подписывать его. Тогда бы ей и предъявили недатированный документ. Далее. Из 8-го пункта обвинения следует, что Бестужев 23 октября, когда начались аресты противников герцога и возникла опасность разоблачения всей «затейки Бирона», постарался устранить несогласованность в документах: ведь в бумагах кабинет-министров за 6 (или 7 октября) факт подписания государыней Акта не был зафиксирован. Поэтому Бестужев письменно распорядился сделать запись (вероятно, в журнале) о том, что государыня подписала документ 16 октября [159] . Что же означает последняя фраза («…а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано») – неясно. Тут ведь возникает новое противоречие: запись в журнале фиксировала, что государыня подписала Акт 16 октября, между тем как подлинный Акт – собственно завещание – имел иную дату подписи императрицей – 6 октября. Впрочем, оборот «предать забвению» на языке того времени (да и позднейших времен) означал, что власть распорядилась все, сказанное ею раньше – забыть, «предать забвению». Иначе говоря, речь идет о «предании забвению» важнейшего фрагмента из Манифеста 17 октября 1740 года: «…А 6 числа сего ж месяца оная наша любезнейшая государыня бабка Ея императорское величество блаженныя вечнодостойныя памяти Анна Иоанновна, Самодержица Всероссийская, о управлении всяких государственных дел до семнадцати лет возраста нашего… учинить и оной всемилостивейшее собственною рукою укрепить и подписать соизволила, с которого для всенародного известия при сем сообщается печатная копия» [160] . В итоге организаторы регентства Бирона, как неудачливые шулера, запутались в своих фокусах, отчего неизбежно возникло поле для сомнений и недоверия официальной версии.

Неслучайно сразу же после установления регентства Бирона по чьему-то доносу был арестован секретарь домовой конторы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, который публично сомневался в подлинности подписи Анны Иоанновны под завещанием. На допросах Семенов показал на кабинет-секретаря Андрея Яковлева, и тот признался, что действительно об этом говорил Семенову. Но дальше следствие не стало выяснять, что же послужило причиной для подобных подозрений арестованных, а лишь выпытывало, для чего Яковлев это говорил [161] . Между тем Яковлев был «статским советником во управлении секретарской должности», а точнее – тем самым писцом, которому Остерман и другие диктовали основные документы последних дней жизни Анны Иоанновны. Примечательно, что после свержения Бирона Яковлев был освобожден из Тайной канцелярии и восстановлен в прежней должности. О нем, как и о других арестованных при Бироне, в указе 15 декабря 1740 года было сказано, что они «неповинно страдали и кровь свою проливали» [162] .

По-видимому, мнения о подложности завещания придерживались и другие люди из лагеря противников Бирона. В октябре 1740 года между Бироном и Антоном-Ульрихом произошла сцена выяснения отношений, во время которой принц заявил, что одной из причин его неудовольствия регентством является его неверие «в подлинность завещания покойной императрицы, (и он) даже подозревает, что подпись Ея величества – подложная». «Тогда я, – продолжал Бирон, – сказал принцу, что об этом он вернее всего может узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным». Любопытно, что Бирон ссылается только на Остермана – значит, действительно, больше никого из ответственных лиц государства в момент подписания завещания в опочивальне государыни не было. А между тем за Остерманом прочно закрепилась репутация лжеца и лицемера. Но далее Бирон, как бы закрывая тему (и тем самым еще больше наводя на себя подозрения в подлоге), «ткнул носом» принца в неизбежные последствия копания в этом деле: «Я заявил принцу и мое мнение, что Его высочество, напрасно пороча завещание, вредит сыну своему, который именно этому завещанию обязан престолом» [163] .

Финч в своем донесении в Лондон передает сходные слова, сказанные принцу Бироном по поводу завещания императрицы: «Ваше высочество, кажется, подозреваете, что завещание покойной государыни касательно престолонаследия и ее распоряжение о назначении меня регентом не достаточно ясны, что регентство следовало бы возложить на вас. Граф Остерман, составлявший и тот и другой документ, заявит вам, что он вручил их оба Ее величеству одновременно и видел, как она подписала один из них. Он по ее приказанию, в ее присутствии приложил печать к нему. Ваше высочество и большинство присутствующих здесь лиц знают, как найден другой документ, открытый в вашем и их присутствии, носящий на себе все признаки несомненной подлинности» [164] . И даже это объяснение не снимает проблемы подлинности Акта. Бирон говорил принцу, что Остерман видел, как императрица подписала «один из них», то есть манифест о наследии престола от 6 октября, и «приложил печать к нему». Но при этом герцог не утверждал, что Остерман видел, как царица подписала второй документ.

В Кратком экстракте о Бироне, как и вообще на следствии по его делу, вопрос о подлинности завещания не ставился, ибо все понимали (и в этом Бирон был прав), что в случае признания Акта поддельным разрушилась бы легитимность всего режима правительницы. А вот почему этим не воспользовался режим Елизаветы, понять трудно. Доказать, что подпись умирающей императрицы Анны Иоанновны была поддельна, А.И. Ушаков со своими костоломами смог бы играючи, а эффект от этого был бы грандиозный: всех бы убедили в том, что император Иван, которого свергла Елизавета, – не подлинный государь! И что завещание Анны Иоанновны подложно! Но шансом этим окружавшие новую императрицу неопытные в интригах люди так и не воспользовались. Да и то: между ними уже не было хитроумного Андрея Ивановича Остермана….

Наутро, после кончины императрицы, во дворец съехались все высшие сановники империи. Остерман объявил им о кончине государыни и приказал секретарю огласить завещание покойной, после чего все перешли в придворную церковь и присягнули новому государю и регенту, а затем стали поздравлять регента. Бирон произнес заготовленную заранее речь с призывом теснее сплотиться вокруг трона и, следовательно, вокруг него самого [165] . При этом «глаза его наполнялись слезами, и он все время должен был держать платок у лица» [166] . Затем началась процедура присяги выстроенных у Летнего дворца на Марсовом поле гвардейских полков, а потом и служащих коллегий.

Глава 4. «Боюсь преображенских»

Бирон, несмотря на все его горе, мог быть доволен. Его стряпня вполне удалась, и он надежно обеспечил свое будущее, точнее – так ему тогда казалось. Согласно Акту – завещанию Анны Иоанновны, императором был объявлен Иван III Антонович, а регентом при нем – герцог Бирон до совершеннолетия императора (то есть до семнадцати лет). Во всех официальных документах новый император имел порядковый номер «III» после первого царя Ивана Грозного и своего деда царя Ивана Алексеевича, но позже в литературе у него появился номер «VI» с учетом великих московских князей – Ивана I Калиты, Ивана II Красного, Ивана III и Ивана IV Грозного.

Императрица Анна Иоанновна на все долгие семнадцать лет регентства даровала Бирону «полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные», заключать и подписывать международные трактаты и договоры, быть главнокомандующим вооруженными силами, ведать финансами и вообще «о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет». В сущности, Бирон на 17 лет, до 1757 года, получал самодержавную власть в России. При необходимости он мог и продлить свое господство. В Акте повторяются мотивы манифеста 6 октября и присяги: если император скончается «прежде возраста своего», то наследником становится следующий принц, его младший брат (кстати, тогда еще не родившийся), и Бирон будет регентом и при нем. «А в случае и его преставления – других законных из того же супружества рождаемых принцев всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому же государю Эрнсту Иоганну». И только уж когда никого в живых из принцев не останется, должен был Бирон, вместе со всеми чинами, выбрать наследника [167] . Любопытно, что Бирон оставил себе максимально возможный срок, определив дееспособность государя в 17 лет, хотя известно, что позже его упрекали в незаконном увеличении возраста недееспособности молодого государя, и в манифесте 14 апреля 1741 года «о вечном заключении Бирона» сказано, что малолетство Петра Великого «гораздо сократительное того было… от рождения своего 10 лет государем возведен, а коронован 12 лет» [168] . На сей счет был и более свежий пример: император Петр II в 12 лет в 1727 году был признан правоспособным и присутствовал на заседаниях Верховного тайного совета.

О политической роли Анны Леопольдовны и ее супруга как в завещании, так и в объявленном в день восшествия на престол императора Ивана III манифесте не было сказано ничего, точнее – супруги упоминались как некие детородные органы для произведения «законных из того же супружества раждаемых Принцов». Как передает Финч, Анна Леопольдовна, после того как ей стало ясно, что она не будет регентшей при сыне-императоре, «в первом порыве недовольства по поводу обманутых надежд обмолвилась словами: “Или меня держали только для родов! ” (to be kept only for the breed)» [169] .

Сколько раз уже бывало в истории, что вот так, достигнув вершины власти, человек от одного неверного движения или чьего-то легкого толчка вдруг низвергался в пропасть политического небытия. Именно так в 1727 году пал с вершины российского Олимпа тогдашний политический Голиаф – генералиссимус Меншиков, преодолевший все препятствия на своем пути наверх. И вот теперь наступила очередь Бирона: от судьбы не убежишь! Кто бы мог подумать, что запланированное на семнадцать лет регентство Бирона будет продолжаться всего три недели? Впрочем, английский посланник Финч, завершая свою депешу от 18 октября, писал не без сарказма, что регентству присягнули, и «оно установилось прочно, как только может быть прочным нечто, едва народившееся» [170] .

Но поначалу все шло хорошо. Уже 18 октября со слезами на глазах печальный с виду регент принимал соболезнования и одновременно – поздравления иностранных дипломатов и придворных. В тот же день был провозглашен первый указ императора Иоанна III, согласно которому Бирона было указано титуловать «Его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Из императорского указа следовало, что решение об этом было принято на собрании «всех чинов» «по довольном рассуждении», а в конце значилось: «Подлинный за подписанием всего министерства, Синода, Сената и Генералитета» [171] . Вновь мы видим, как для утверждения титула на политической сцене (реально или фиктивно) появляется собрание «всех чинов», или «нация». Естественно, что не сам же регент должен был определить свои официальные титулы, но примечательно, что здесь, как и в других случаях, родители императора вообще никак не фигурируют – ни сами по себе, ни в составе «всех чинов». Тем самым подчеркивается их политическое ничтожество. Более того, Бирон (через Бестужева) вынудил Анну Леопольдовну присягнуть «под образом» в верности Акту 6 октября [172] . По-видимому, здесь не обошлось без шантажа и угроз. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля об этом сказано глухо: «…понеже при том безбожно и с немалыми угрозами поступлено, ежели б Ея императорское высочество, видя такие его богопротивные и бессовестные поступки, и, опасаяся как собственно против своей высочайшей особы, так и генерально против всей нашей императорского величества фамилии от него, Бирона, злых следований, с великим сердечным сожалением и слезами подписать склонилась» [173] . Чем же мог Бирон «генерально» так припугнуть Брауншвейгское семейство, что принцесса «подписать склонилась» противную ее интересам бумагу?

По-видимому, регент стращал Анну Леопольдовну тем, что вернет в Россию побеги «семени Петрова» – герцога Голштинского, чьи права на престол были даже предпочтительнее прав Ивана Антоновича [174] . Зная, как Бирон и его клевреты протащили Акт, добились подписи «всех чинов», Анна Леопольдовна могла этой угрозы испугаться. Впрочем, одновременно Бирон мог предлагать Брауншвейгской фамилии и союз против этого общего для них врага, в пользу которого (как и его тетки Елизаветы) была расположена гвардия. На следствии 1741 года Бирон сказал, что в беседе с супругами он «представил, что, понеже в нынешнем случае и во время порученного ему правительства без злых внушений с обеих сторон не будет, и для того их высочества изволили б о таких внушениях ему всегда объявлять, что он, с своей стороны, также обещает, дабы тем всяким злым умышлениям пристойным образом предупреждено было, в чем ссылается на их высочества и многих из генералитета, которым при том тогда быть случилось» [175] . « Злые внушения и умышления», которые могли быть опасны и для Бирона, и для Анны Леопольдовны, могли исходить только из круга сторонников дочери Петра Великого и ее племянника.

23 октября регент сам даровал принцу Антону-Ульриху титул «Его высочества» [176] . В те дни Бестужев-Рюмин хвастливо рассказывал саксонскому дипломату Пецольду, как они с Бироном ловко все обстряпали: мигом, за одну ночь после смерти Анны Иоанновны отпечатали манифест о регентстве и форму присяги, что позволило уже на следующий день привести к кресту (то есть к присяге) полки и жителей столицы. Сделано, действительно, это было так быстро, что возможные противники не успели даже прийти в себя. Как сообщал Шетарди, по требованию генерал-прокурора Трубецкого все сенаторы, члены Синода, кабинет-министры, президенты коллегий, генералы, офицеры и чиновники коллегий и других учреждений были призваны в Кабинет, где подписали присягу в верности завещанию покойной императрицы [177] . «Теперь, – вещал Бестужев, фаворит нового властителя России, – для достижения полного единодушия нам остается только награждать благонамеренных и примерно наказывать непокорных». В самом деле, присяга гвардии – самый щекотливый момент каждого воцарения в тогдашней России – в целом прошла вполне гладко. Регент Бирон мог опереться на своих людей везде. В армии заправлял казавшийся тогда его преданным союзником фельдмаршал Миних, который сразу после смерти Анны Иоанновны придвинул к столице армейские полки с целью, вероятно, предотвратить возможные волнения в гвардии. Да и гвардия была под контролем: сам Миних командовал Преображенским полком, А.И. Ушаков – после отставки Антона-Ульриха – Семеновским, брат регента Густав Бирон – Измайловским, а курляндец барон Георг-Рейнгольд Ливен замещал малолетнего Петра Бирона на должности командира Конной гвардии [178] . В государственном аппарате, в Кабинете министров, сидели верный Бестужев-Рюмин и слабый, покорный сильнейшему князь А.М. Черкасский. Не раз в прошлом показывал свою преданность временщику и только что назначенный им на должность генерал-полицмейстера князь Я.П. Шаховской. В секретной полиции – Канцелярии тайных розыскных дел (более известной как Тайная канцелярия) распоряжался уже упомянутый надежный Андрей Иванович Ушаков. Человек беспринципный, циничный, службист и профессионал пыточного дела до мозга костей, он всегда верно служил тому, кто стоял в данный момент у власти – для него было неважно кто именно. Если Бирон у власти – пытал и допрашивал его врагов, если Миних и Остерман – то Бирона и Бестужева, если Елизавета Петровна – то Остермана и Миниха и т. д. Конечно, порой у него из-за этого случались неприятности. И в начале 1741 года, когда Бирона сбросили, кресло под Ушаковым, безотказно исполнявшим волю регента, пошатнулось, но гуманная правительница Анна Леопольдовна ограничилась нестрашным внушением, а чтобы главный палач империи не расстраивался, пожаловала ему ленту ордена Андрея Первозванного.

Кроме того, на службе у регента состояло множество штатных и добровольных шпионов. Первейшим из них считался генерал-прокурор князь Н.Ю. Трубецкой, о котором один из подследственных в Тайной канцелярии сказал, что Трубецкой «у регента на ухе лежит» [179] . Из окружения Анны Леопольдовны регент предполагал получать информацию от сына Миниха, гофмейстера ее двора [180] . Кроме того, в Москву был послан указ, чтобы «под рукою искусным образом осведомиться старались, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (регентстве. – Е. А.) говорят, и не происходит ли иногда, паче чаяния, от кого о том непристойные рассуждения и толкования».

Как человек решительный, Бирон сразу же занялся остановившимися из-за болезни и смерти Анны Иоанновны государственными делами, начал проводить заседания правительства, побывал в Адмиралтействе, где присутствовал при закладке нового 66-пушечного корабля. Как и все русские правители, взявшие власть в свои руки, он объявил амнистию преступникам, снижение налога добросовестным плательщикам, прощение недоимок недобросовестным, объявил о послаблении дезертирам, если они одумаются и вернутся в свои части. По традиции Бирон подтвердил и жалованную грамоту потомкам Козьмы Минина, и, как полагается в России, сразу же начал непримиримую и столь же безуспешную борьбу с коррупцией в судопроизводстве. Осудил регент в указе и роскошь знати, столь заметную при явной нехватке государственных средств на самые неотложные потребности, правда, исключив из борьбы с этим пороком членов царственного дома и самого себя (регентскую зарплату он определил себе в 600 тыс. рублей – сумма, сопоставимая с расходами на императорский двор), а также собственную жену, как раз заказавшую в те дни какое-то необыкновенно дорогое платье.

Позаботился регент и об армии. Его указ 1740 года – единственный в своем роде, действующий в наших вооруженных силах и у всякого рода ВОХР до сих пор. Бирон распорядился, чтобы в морозы часовые стояли не как прежде – в одних мундирах, а прикрывали бы свое тело шубами. Этот полезный обычай был доведен до изумительного совершенства в XIX веке, и возле Зимнего дворца зимой собирались зрители, чтобы посмотреть смену «караула в шубе»: сдающий караул вылезал из шубы, а одновременно с ним принимающий влезал в нагретое предшественником нутро этого роскошного сооружения из овчины. При этом был момент, когда оба находились в одной шубе, напоминая сиамских близнецов: сдающий еще держал руку в левом рукаве шубы, а принимающий уже влез рукой в правый рукав этого изумительного творения русских скорняков. Эффект от этого фокуса, запечатленного кистью художника А. Орловского, наверняка был не слабее, чем от красочного зрелища смены караула возле современного Букингемского дворца в Лондоне или на Арлингтонском кладбище в США.

Нельзя утверждать, что, достигнув вершины власти, Бирон почил на лаврах. Князь Я.П. Шаховской, назначенный в первые дни регентства начальником полиции, в своих мемуарах повествует, что утром его вызвали к регенту, и когда камердинер провел Шаховского в покои Бирона, то оробевший чиновник увидел могущественного регента в дезабилье, пьющим утренний кофе, которым он угостил и Шаховского, почти насильно усадив его в кресло. Несомненно, этим выражалась высшая степень доверия регента. «Дав мне выпить кофе, – продолжает Шаховской, – начал со мною благосклонные разговоры и, как теперь помню, во-первых, говорил мне, что он надежен, что во мне столько разума есть, чтоб нашу полицию в лучшее состояние привести, а кого-де тебе в помощь к тому именно по твоему избранию и какие еще вспоможения надобно, требуй от меня, все то исполню… Его высочество, встав с кресел, и в знак ко мне милостивой доверенности дая мне свою руку, а другой указывая на двор, говорил, что он всегда в оную камеру без доклада входить и персонально с ним изъясняться позволяет… Потом начал его высочество одеваться, а я, поклоняясь, шел из оной комнаты, дабы в таком духа удовольствии будучи, ехать домой, помыслить и собрать потребные сведения для лучшего производства моего звания» [181] .

Действия Бирона, судя по этому описанию, вполне разумны: новый начальник полиции должен был почувствовать особую доверенность правителя, представшего перед ним без штанов, и, воодушевленный этим явленным доверием и распитой с самим регентом чашкой кофе, должен был от усердия рыть носом землю. Прежде всего предстояло уделить внимание «изучению общественного мнения» – ему и другим чиновникам поручалось проведать, «что в народе слышно и тихо ли?» [182] .

Вскоре, уже в октябре, Бирону пришлось употребить власть к непокорным. «Наушники» (производное от «лежания на ухе»), донесли, что отец императора, принц Антон-Ульрих, позволяет себе публично осуждать регента и сомневаться в подлинности завещания покойной императрицы, и что у него есть немало сторонников в гвардии. Первым сообщение о том, что два поручика Преображенского полка «затевают недоброе», принес верный Бестужев, потом о других крамольниках сообщил князь Черкасский [183] . Донесли Бирону и о сочувственных Антону-Ульриху разговорах в среде гвардейцев и чиновников, и даже о готовящемся заговоре в пользу Брауншвейгской семьи и прямой причастности к этому самого принца – командира Семеновского полка. Регент действовал, как всегда, решительно и быстро – по его приказам были арестованы более двадцати замешанных в этом гвардейцев и чиновников. Их тотчас отвезли в Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию, где они оказались «в катских руках», в камере пыток. Под пытками они показали, что были недовольны установившимся регентством и симпатизировали Брауншвейгской фамилии, что связаны с принцем и – в меньшей степени – с принцессой.

Бирон, получив эти сведения, сразу же накинулся на принца Антона-Ульриха как зачинщика и причину доставленного регентству беспокойства. Вначале Бирон вызвал Антона-Ульриха к себе домой на «воспитательную беседу», а потом устроил принцу публичный допрос в присутствии высших чинов государства (опять «все чины»). Во время этого действа Бирон, как писали в указе времен правительницы, «против их высочеств многие угрозительные слова произнес», стал Антона-Ульриха «многими непристойными нападками нагло утеснять», а, проще говоря, вероятно, орал на отца императора, угрожая ему дуэлью [184] . Сказал свое веское слово и начальник политического сыска генерал Ушаков, который укорял и стыдил принца и обещал поступить с ним как с государственным преступником. Растерянный принц совершенно стушевался, оправдывался и просил прощения. Бирон, по словам Финча, потом насмехался над поверженным принцем, говорил, что Антон-Ульрих вызывает жалость по причине своего недомыслия. На устроенном ему допросе принц, со слов Бирона, простодушно признался, что хотел, как он выразился, «немного побунтовать» («to rebel a little»), и что в числе восьми его главных сообщников были шут, цирюльник и подмастерье [185] .

Возможно, Бирон, по своей давней нелюбви к принцу, да еще перед иностранными дипломатами, весь этот допрос, ответы и реакцию Антона-Ульриха окарикатурил. Между тем вот как Бирон передает в своих записках разговор с принцем: «Я сказал ему…, (что) считаю своею обязанностью предостеречь Его высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем ему уже известно, но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к гибельным последствиям. “Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае”, – заметил принц. Я спросил Его высочество, не считает ли он кровопролития такой безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? “Представьте себе, – говорил я ему, – все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы ваше высочество желали ее”. – “Могу вас уверить, – три раза повторил принц, – я никогда не начну первый”. – “Такой ответ, – возразил я принцу, – дурно обдуман. Не одно ли и то же заражать разномыслием и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что ваше высочество первый ж и пострадает за это”. Принц повторял одно, что он ничего не начнет первый и не поднимет прежде других знамени возмущения. Я спросил еще, что думает Его высочество выиграть путем мятежа? И если он недоволен чем-нибудь, то чем именно? – Наконец, принц объяснился, что не совсем верит в подлинность завещания покойной императрицы… Уговаривая Его высочество не слушать людей неблагонамеренных, но объявлять их, я сделал еще одну напрасную попытку изменить образ мыслей принца…» [186] . Прочитав этот текст, принадлежащий перу явного недоброжелателя Антона-Ульриха, читатель может убедиться, что регент имел разговор совсем не с ребенком, слабоумным или слабовольным ничтожеством, а с убежденным в своей правоте человеком.

Теперь по поводу сообщников принца – шута, цирюльника и ученика, и почти детского желания Антона-Ульриха «немного побунтовать». Ну, во-первых, через прислугу и мелких служителей при дворе проще простого передавать заговорщицкую переписку; известно, что их часто привлекали к заговорам. Во-вторых, круг сторонников принца этим не ограничивался. Обратимся вновь к запискам Бирона. После разговора с принцем, пишет бывший регент, он получил материалы допроса арестованного накануне адъютанта Антона-Ульриха, который признался, что план заговора был таков: «Принц в минуту смены караулов долженствовал стать во главе бунтовщиков, захватить всех, кто стал бы сопротивляться, и провозгласить себя вторым лицом в государстве после императора. К исполнению этого плана принц намеревался приступить в самый вечер дня, назначенного для похорон императрицы, хотя вольфенбюттельский советник Кейзерлинг – главный советник принца, и советовал обождать, представляя, что принцу прежде всего необходимо добиться звания генералиссимуса, с чем уже все остальное совершится без затруднения и согласно желаниям Его высочества» [187] . И из этого отрывка также следует, что дело затевалось нешуточное, и, по словам Бирона, его советники – Бестужев и Черкасский – «рассудили, что настояла непременная надобность пригласить в собрание всех особ первых двух классов». Такое собрание было созвано в тот же вечер. Ясно, что сподвижники регента и, вероятно, он сам сильно встревожились. На этом собрании Антону-Ульриху и была устроена описанная выше публичная выволочка, когда, в присутствии всего генералитета, Бирон (согласно Краткому экстракту) принцу «с великою злобою выговаривал, яко бы Его (высочество) масакр, то есть рубку людей или замешание зачинить хочет, показывая некоторыя угрозы, что он себя устрашить не дает…» [188] . Был момент, когда Бирон угрожал принцу дуэлью. Миних-сын объясняет это недоразумением: в разговоре принц «без намерения положил левую руку на эфес своей шпаги, то герцог, приняв сие за угрозу и ударяя по своей, говорил, что он и сим путем, если принц желает, с ним разделается» [189] .

Ни в этом описании, ни в приведенных выше отрывках из записок Бирона о разговоре регента с принцем Антон-Ульрих не предстает перед нами слабоумным и инфантильным. Что же касается самого собрания, на котором Бирон устроил Антону-Ульриху головомойку, то оно было, по-видимому, хорошо срежиссировано, и на молодого человека в присутствии множества людей разом обрушился град упреков, обвинений и оскорблений. После резкого, угрожающего выступления начальника Тайной канцелярии, страшного для всех генерала Ушакова, по словам Бирона, «принц заплакал. Он проклинал тех, кто ввел его в заблуждение, просил прощения в присутствии всего собрания и клятвенно обещал не возобновлять никаких покушений» [190] . Вполне допускаю подобный исход этого судилища: нервы молодого человека не выдержали. По другим источникам мы можем представить себе разъяренного регента – сущего бизона, который сметает на своем пути все, что ему мешает. Недаром позже в анонимной эпиграмме свергнутого Бирона сравнили с комолым быком, а в описываемый момент с рогами у него еще было все в порядке. Своим натиском, хамством и громогласными угрозами Бирон многих приводил в замешательство. Утверждать, что он во времена своего фавора поколачивал императрицу Анну Иоанновну, мы не можем – нет документальных свидетельств, но одним из официальных обвинений Бирона в 1741 году было то, что императрица от грубостей своего любовника не раз «в чувственное сокрушение и неоднократно весьма в слезы приведена была». При этом речь идет не о субтильной кроткой Анне Леопольдовне, а об Анне Иоанновне – женщине внушительной, грубоватой и крепкой. «Он же, – читаем дальше в деле, – часто в самом присутствии Ее величества не токмо на придворных, но и на других, и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, без всякого рассуждения о своем и об их состоянии, крикивал и так продерзостно бранивался, что и все присутствующие с ужасом того усматривали и Ее величество сама от того часто ретироваться изволила» [191] . Словом, Бирон мог смутить и сбить с толку и не такого деликатного человека, каким, по общему мнению, был Антон-Ульрих.

На следующий день Бирон потребовал, чтобы принц сложил с себя должности командира Семеновского полка и Брауншвейгского кирасирского полка и отказался от звания генерал-поручика, на что принц согласился и написал соответствующее прошение на имя сына-императора. В нем он объяснил причину своего желания уйти в отставку тем, что ныне называется «по семейным обстоятельствам»: «А понеже я ныне, по вступлению В.и.в. на Всероссийский престол желание имею помянутые мои военные чины низложить, дабы при В.и.в. всегда неотлучно быть» [192] . Затем принцу предписали переселиться в апартаменты принцессы (в своих он встречался с офицерами-заговорщиками) и запретили выходить из дворца. Антона-Ульриха фактически посадили под домашний арест «под претекстом (предлогом. – Е.А.) опасной по улицам езды» [193] . Этот домашний арест объясняли заботой о безопасности Антона-Ульриха – как бы его не побили на улице как виновного в том, что из-за него страдают в застенке его сообщники [194] . Примечательно, что «нижайшего раба» (так он подписался) уволили указом за подписью Бирона, а не императора Ивана: «Именем Его императорского величества Иоганн, регент и герцог».

Зная происшедшее с Бироном через месяц, мы можем предположить, что столь успешное «подавление» (с помощью стучания кулаком по столу) «детского заговора» принца ввело регента в заблуждение относительно реальных возможностей оппозиции и подлинных опасностей, нависших над ним. В этом легким ветерке регент не признал начала бури, сбросившей его вскоре с вершин власти. Он не сумел верно оценить даже полученную от ведомства Ушакова и от шпионов информацию о характере общественных настроений. Вероятно, многолетняя безмятежная жизнь возле теплого бока любившей его императрицы притупила инстинкты временщика. Он не понял, что со смертью Анны Иоанновны система его защиты и одновременно – источник его власти рухнула, чем и объясняются начавшиеся волнения. Бирону же казалось, что арестами и пытками (а потом и примерными наказаниями) можно успокоить недовольных в гвардии – в допросе 6 марта 1741 года он признавался, что аресты были произведены «для утишения других» [195] .

Между тем многим людям в Петербурге было очевидно, что родители императора, как и дочь Петра Великого Елизавета, обижены, что их просто не признали за фигуры, достойные власти или хотя бы внешних ее атрибутов. С точки зрения этих людей, наглый зарвавшийся временщик, известный только тем, что «государыню штанами крестил», на глазах у всех, среди бела дня, поддержанный продажной придворной камарильей, за спиной общества с помощью сомнительных манипуляций захватил власть на целых семнадцать лет. Он ни у кого не вызывал добрых чувств – только страх. О Бироне говорили, что он ограбил казну, утащил в свою Курляндию несметные богатства России. Эти слова отчасти справедливы и подтверждаются великолепным дворцом Руенталь в Митаве, который построил для Бирона архитектор В.В. Растрелли. За время своего фавора Бирон не прославился ни как полководец, ни как дипломат. За десять лет у власти он не стал ни крупным государственным деятелем, ни меценатом. Он даже не был подданным России, а лишь владетелем мелкого соседнего герцогства, находившегося в вассальной зависимости от Речи Посполитой. Изучение многочисленных дел политического сыска за восемнадцатый век убеждает, что в толще народа, в общественном сознании ведется некий «счет» каждому политику. В его «графы» вносятся порой своеобразно интерпретированные реальные поступки, дела, слова этого человека, а также сплетни и мифы о нем. И из всего этого постепенно складывается репутация человека в обществе. Репутация же у Бирона в тогдашнем обществе была скверная, и это обстоятельство он недооценил.

Можно предположить, что регента сознательно подвел Андрей Ушаков. Мы знаем, как в том же 1740 году из сущих пустяков в деле Артемия Волынского этот опытный палач и царедворец сумел раздуть «разветвленный антигосударственный заговор». А то, что Волынский – тщеславный потомок героя Куликовской битвы Боброка-Волынца, составлял свое генеалогическое древо, стало основанием для обвинения Волынского в намерении захватить русский престол. И хотя все понимали, что дело шито белыми нитками, Волынский и двое его подельников лишились голов. А в деле арестованных сторонников принца было столько соблазнительных для настоящей ищейки фактов! Во-первых, налицо имелся состав преступления. Все арестованные говорили примерно одно и то же: «Напрасно мимо государева отца и матери регенту государство отдали…», «Отдали все государство какому человеку, регенту! Что он за человек? Лучше бы до возраста государева управлять отцу императора или матери… Это было бы справедливо». Одновременно гвардейцы высказывали и преступное намерение совершить переворот: «…проведали бы от государыни принцессы, угодно ли ей будет, то я здесь, и Аргамаков на Петербургском острову, учинили бы тревогу барабанным боем… и мы б регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкого, убрали» [196] .

Как известно, политический сыск расценивает однозначно как заговор схожие слова и мысли множества разных, даже незнакомых друг с другом людей. С помощью дыбы и кнута их между собой «знакомили» и они признавались в преступном сговоре. А здесь и этого делать было не нужно – арестованные находились друг с другом в тесных отношениях и имели прямой выход «наверх». Следует обратить внимание на состав арестованных: кроме гвардейских офицеров среднего звена и сержантов были взяты: упомянутый выше секретарь Кабинета министров Андрей Яковлев, секретарь принцессы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, адъютант принца Антона-Ульриха Петр Граматин, подполковник Пустошкин, а также адъютант самого Ушакова. На месте начальника Тайной канцелярии Ушакова, который обычно следовал привычным клише политического сыска, легко было заключить, что заговор в пользу родителей императора и с целью свержения регента пронизывает окружение принца и принцессы, правительственный аппарат, гарнизон Петропавловской крепости, гвардию и даже органы госбезопасности. Словом, Ушакову предстояла результативная работа в застенке. И он рьяно взялся за дело: с помощью присланного к нему на помощь Бироном генерал-прокурора Н.Ю. Трубецкого привычно запустил свою отлаженную пыточную машину, и вскоре она уже дала первые результаты – приведенные выше цитаты взяты из следственного дела Ханыкова, Аргамакова и других. Бирон с ними знакомился сразу же – допросы ему читали в Кабинете [197] , а Пустошкина даже допрашивали в присутствии регента.

Но вдруг начатое дело разом остановилось, и регент ограничился публичной выволочкой и репрессиями только в отношении принца. Скорее всего, Ушаков, к которому клеврет Бирона князь Трубецкой был приставлен, вероятно, не столько для помощи, сколько для контроля, все делал как надо. Внезапная остановка расследования связана с тем, что Бирон испугался слишком углубляться в начатое дело – это грозило непредсказуемым расширением круга подследственных и новыми проблемами, которые регент, только что заступивший на свой пост, решать был не готов. Поэтому на первых порах он решил ограничиться только публичным расследованием дела самого Антона-Ульриха и примерным – на глазах у всей элиты – наказанием принца, которого считал главным зачинщиком смуты. Впрочем, что он сделал бы с «исполнителями», сидевшими в крепости, мы не знаем – приговор по их делу к моменту свержения Бирона готов не был, но ничего хорошего этих сторонников Брауншвейгской фамилии не ожидало. Однако, повторяю, аресты и пытки должны были, по мысли Бирона, произвести впечатление «для страху другим, чтоб к тому не приставали против него не поднимались» – так показал на следствии Бестужев по этому поводу – и этому утверждению следует доверять [198] .

Наверняка Бирон знал, что в гвардии были случаи отказа гвардейских солдат и офицеров от присяги в верности Акту о регентстве. Следствие показало, что и здесь причиной неповиновения было недовольство регентством Бирона и сочувствие родителям императора [199] . Особо примечательно упоминавшееся выше дело подполковника Пустошкина, который уже 6 октября, когда был объявлен манифест Анны Иоанновны о престолонаследии, проникся идеей подать от всего российского шляхетства челобитную с просьбой сделать регентом принца Антона-Ульриха. 22 октября, то есть уже после провозглашения Бирона регентом, Пустошкин явился к канцлеру России князю А.М. Черкасскому и заявил, что «их много, между ними офицеры Семеновского полка… все желают, чтобы правительство было поручено принцу Брауншвейгскому». Пустошкинбыл арестован и, как уже сказано, допрошен самим регентом [200] . Важно то, что Пустошкин с товарищами направились к Черкасскому, «напомнив о прежнем подвиге его, столь достохвальном и полезном для общества», и «просили князя отправиться с ними к принцессе и представить Ее высочеству о желании народа». Речь идет о памятном событии начала 1730 года, когда князь Черкасский возглавил выступление русского дворянства против узурпировавших власть верховников – членов олигархического Верховного тайного совета [201] . Но в 1730 году ситуация была уже другая, да и Черкасский тогда был другим. А в 1740 году он тотчас, ничтоже сумняшеся, донес о депутации Пустошкина Бирону. Здесь важно то, что недовольство в обществе стало отливаться в привычные для общественного движения той поры формы депутаций, коллективных обращений, что само по себе говорило о потенциальной их силе и несомненной опасности для каждого узурпатора.

Почему регент все-таки не обратил серьезного внимания на все эти факты и предостережения? Может быть, потому, что в деле Пустошкина упоминались семеновцы, да среди отказавшихся от присяги также было больше всего семеновцев – напомню, что принц Антон-Ульрих был командиром Семеновского полка. Поэтому все эти выступления могли расцениваться Бироном и его клевретами не как отражение опасных для «хунты» общественных настроений, а как корпоративная солидарность подчиненных со своим несправедливо обиженным командиром. К тому же Бирон рассчитывал на верность Измайловского и Конного полков, сформированных в царствование Анны Иоанновны и не имевших тех опасных для него преторианских традиций, какими славилась старая петровская гвардия – два первых полка, Преображенский и Семеновский.

Заметно, что Бирон опасался делать резкие движения и задевать гвардию. В перспективе он хотел обновить старую гвардию за счет увольнения из ее рядов петровских ветеранов, которых действительно остерегался. Опасения эти отражены в его записках. В них рассказывается, как Антон-Ульрих говорил Бирону, что тот «прекрасно бы сделал, если б уволил старых гвардейских солдат и офицеров, служивших еще великому Петру. Я отвечал, что сделать это вовсе нелегко и такое увольнение будет соединено с риском еще более увеличить опасность, потому, что Его высочеству должно быть известно впечатление, оставленное Петром (Великим) не только в умах, но и в сердцах всех его подданных» [202] . Мы не знаем, как справился бы Бирон с решением проблемы гвардии, если бы дольше продержался у власти, но пока он явно осторожничал.

После расправы с Антоном-Ульрихом регент вновь, уже после присяги, припугнул и Анну Леопольдовну, пообещав выписать из Киля «чертушку» – сына Анны Петровны Карла Петера Ульриха. Тем самым Бирон намекал, что может и выслать Брауншвейгское семейство в Германию – так сказать, к разбитому корыту. На допросах 1741 года эта тема всплывала дважды; на одном из них Бирон винился (на следствии с ним подобное – редчайший случай), говорил, что произносил это «яко безумный, который разума своего лишился» [203] , а на другом отрицал подобные угрозы со своей стороны, но признавался, что о голштинском сопернике с принцессой и принцем говорил – в том смысле, что им всем нужно держать ухо востро из-за возможных происков французской дипломатии в пользу внука Петра Великого. Тогда стало известно, что при дворе Елизаветы Петровны вдруг обнаружился портрет юного Карла Петера Ульриха. Думаю, что Голштинский герцог был в равной степени неприятен и опасен и Брауншвейгской фамилии, и Бирону-регенту. Что же касается до осуществления угроз «выписать чертушку», то это было нереально – ведь будущее Бирона как регента было связано прежде всего с Брауншвейгской фамилией, и он оставался регентом до тех пор, пока на престоле был император Иоанн III, а не Петр III. Собственно, потом, на допросе, он резонно указывал следователям на нелепость таких угроз: все знают, как он старался возвести на трон именно Ивана Антоновича, и эти его усилия с намерением пригласить Голштинского принца «весьма не согласуются» [204] . Впрочем, принцесса могла и всерьез испугаться: после того как Бирон сумел добиться регентства при Иване III, у него хватило бы наглости стать регентом и при Петре III.

Бирон не упускал из виду и другую возможную претендентку на престол из династической ветви потомков Петра Великого: в те же дни он встречался с цесаревной Елизаветой Петровной. Как утверждает Манштейн, регент «имел с царевной Елизаветой частые совещания, продолжавшиеся по нескольку часов». Он заплатил ее долги и обещал ей хорошее содержание. Лучшего для этой вечно нуждавшейся в деньгах мотовки нельзя было и придумать – так Бирон мог не просто нейтрализовать ее амбиции, но привлечь на свою сторону, а может быть – чем черт не шутит! – и выдать ее замуж за своего сына Петра [205] . По-видимому, регент хотел убедиться в намерениях и настроениях дочери Петра Великого и обращался с ней вполне мирно и доброжелательно. Как известно, Елизавета была по натуре злопамятна, но, став императрицей, зла на регента не держала. И это не случайно. В августе 1741 года Шетарди через Лестока узнал, что оказывается, когда Бирон стал регентом, то он, «не совещаясь даже с ней, прислал ей от себя через доверенное лицо двадцать тысяч рублей несколько дней спустя по кончине царицы, и она чувствует за это такую признательность, что почтет себя обязанной возвратить ему свободу, как только в состоянии будет это сделать». Ну, дать Бирону свободу Елизавета, став государыней, все-таки не решилась, но Бирона при ней перевели из холодной Сибири в Ярославль, где бывший регент жил в довольно комфортабельных, в сравнении с отправленными в Сибирь Остерманом, Минихом и Левенвольде, условиях.

В эти дни перед нами на мгновение появляется и сам двухмесячный государь, император Иван Антонович. В субботу 18 октября 1740 года Финч отправился поутру в Летний дворец с поздравлениями Бирона-регента и тут, пишет английский дипломат, «по дороге я встретил юного государя, которого перевозили из Летнего дворца в Зимний (по указу Бирона; сам регент остался в Летнем до выздоровления опасно заболевшего старшего сына Петра. – Е.А. ). Его величество сопровождал отряд гвардии, впереди ехал обер-гофмаршал и другой высший чин двора, камергеры шли пешком. Сам государь в карете лежал на коленях кормилицы, его сопровождала мать, принцесса Анна. За их каретой ехало еще несколько, образуя поезд. Я немедленно остановил свой экипаж и вышел из него, дабы поклониться Его величеству и Ее высочеству» [206] .

Одним словом, регент, несмотря на печаль по своей покойной благодетельнице (она еще не была похоронена и гроб с ее телом стоял в Летнем дворце, открытом по традиции для прощания петербуржцев), был активен, и все у него, казалось, шло как нельзя лучше.

Так прошел октябрь и начало ноября 1740 года. А в ночь с 8 на 9 ноября на Бирона внезапно обрушился смертельный удар – заговорщики во главе с фельдмаршалом Минихом совершили очередной петербургский дворцовый переворот и низложили регента. Фельдмаршал проявил в организации заговора и переворота ум, расчетливость, решительность и быстроту. И заговор, и переворот произошли, в сущности, за несколько часов. Миних сумел найти общий язык с Анной Леопольдовной, которой ранее, при установлении регентства, сторонился. Задумав свергнуть регента, он стал чаще видаться с принцессой, благо сам Бирон поручал ему вести дела, связанные с Брауншвейгским семейством. Вероятно, после всего, что сделал с ней Бирон, Анна Леопольдовна не могла испытывать к нему ни чувства благодарности, ни теплоты. В целом столкновение между Анной Леопольдовной и Бироном должно было произойти рано или поздно, хотя они соблюдали все правила придворного этикета, наносили друг другу визиты и говорили вежливые слова, но при этом, как писал 1 ноября 1740 года Финч, несмотря на величайшую мягкость и уважение, проявляемые публично регентом в отношении Анны, они оставались врагами: «Герцог всегда видел в принцессе смертельного врага и чувствует, что присвоение регентства в ущерб ей, особенно по устранении ее от самого престола, она ему никогда не простит» [207] . Так это, вероятно, и было. Миних это обстоятельство хорошо понял и использовал в своих целях.

Сам Миних в своем очерке описывает заговор сдержанно и деликатно: «Поведение регента герцога Бирона побудило благонамеренных лиц представить принцессе Анне, матери юного императора, что для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство. Принцесса, подвергаемая вместе с принцем, своим супругом, постоянным оскорблениям со стороны Бирона, одобрила это предложение» [208] . По сведениям сына главного мятежника, решительный разговор Миниха с принцессой состоялся днем 8 ноября 1740 года, когда Миних – начальник Сухопутного кадетского корпуса, основателем которого он был, представлял принцессе кадетов, назначенных в пажи. По-видимому, разговор был откровенным: принцесса жаловалась на регента, а фельдмаршал предложил Анне Леопольдовне убрать его с дороги и даже взялся сделать это лично. Тут-то принцесса и одобрила предложение «благонамеренного лица». После этого разговора Миних решил действовать, не откладывая в долгий ящик, той же ночью, тем более что этой ночью заканчивалось недельное дежурство в дворцовых караулах преображенцев, командиром которых был Миних. В следующий раз они заступали на посты только через шесть дней [209] . Он спешил, но действовал вполне взвешенно и расчетливо. Чтобы информация о заговоре не просочилась сквозь стены дворца, он убедительно просил принцессу никому не рассказывать (не исключая и мужа) об их сговоре, после чего отправился как ни в чем не бывало обедать к Бирону [210] .

В этом месте в источниках обычно упоминается знаменательный разговор регента с Минихом. Его передают в двух редакциях. Манштейн, со слов Миниха, пишет, что фельдмаршал обедал у Бирона вместе со своей семьей, а потом был приглашен приехать во дворец к регенту вновь вечером, уже на ужин. Обычно они сидели допоздна в узком кругу доверенных лиц и обсуждали дела. «Герцог, – писал Манштейн, – был весь вечер озабочен и задумчив. Он часто переменял разговор как человек рассеянный и ни с того ни с сего спросил фельдмаршала, не предпринимал ли он во время походов каких-нибудь важных дел ночью. Этот неожиданный вопрос привел фельдмаршала почти в замешательство, он вообразил, что регент догадывается о его намерениях; оправившись, однако, как можно скорее, так что регент не мог заметить его волнения, Миних отвечал, что он не помнит, но что его правилом было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными». Думаю, что ответ Миниха регенту уж очень вызывающе опасен в этой ситуации. Возможно, сам фельдмаршал, повествуя об этом вечере адъютанту, придумал свой ответ ради красного словца.

Мы располагаем рассказом об этом вечере и в другой редакции. Его со слов Миниха записал английский посланник Э. Финч: «… за ужином и затем в течение всего вечера, обыкновенно довольно болтливый, герцог едва ли вымолвил слово. Чтобы сколько-нибудь оживить присутствующих и поддержать разговор, фельдмаршал стал рассказывать о сражениях, о делах, в которых бывал в течение сорокалетней службы. Под конец граф Левенвольде совершенно ненамеренно спросил его: «Случалось ли ему быть в деле ночью?» Странность такого несвоевременного вопроса при данных обстоятельствах несколько поразила фельдмаршала, но он скоро пришел в себя и, оправившись, отвечал с напускным равнодушием, что, при множестве дел, в которых ему довелось бывать, конечно, находилась работа для любого часа суток, так как время схватки зависит от неприятеля. Граф рассказывал мне, будто герцог, лежавший на диване, при вопросе графа Левенвольде несколько приподнялся и, опираясь на локоть, поддерживая голову рукою, оставался в этой позе и в глубокой задумчивости с четверть часа» [211] . Кажется, что в этой редакции происходивший неспешный разговор не так драматичен, как в первом варианте. Ответ Миниха более нейтрален, примирителен, хотя и довольно спорен – время схватки зависит не только от неприятеля, но и от самого рассказчика, что и прозвучало в первой редакции. А в том, что герцог, лежа на диване, сменил позу, трудно усмотреть что-то особенно настораживающее. Обе редакции исходят от рассказов Миниха, который в своих записках о памятной беседе не упоминает ни слова.

Как ни странно, молчит об этом красочном эпизоде и сын Миниха Эрнст, довольно информированный мемуарист, текст которого отец править не мог – в момент писания мемуаров в 1757 году сын находился в ссылке в тысячах верст от отца (бывший обер-гофмейстер – в Вологде, а бывший фельдмаршал – в Пелыме). Из текста Эрнста Миниха следует, что никакого описанного Манштейном и Финчем ужина вообще не было, точнее сказать, регент ужинал, но не с фельдмаршалом, а… с супругой его сына, Эрнста, который пишет буквально следующее: «После обеда отец мой, возвратясь в свой дом, ожидал ночи с великой нетерпеливостью. Между тем моя жена, которая столь же мало, как и я, о том ведала, вместе с бароншею Менгден, свояченицей моей, поехала к герцогине, ужинала у нее вместе с регентом и почти до полуночи с ними просидела . При сем случае герцог приказал чрез жену мою сказать ее свекру, а моему отцу, что как скоро погребение императрицы отправлено будет, то он повелит выдать ему определенную сумму денег на уплату его долгов. Поскольку же жена моя поздно домой приехала и сочла, что отец мой уже спит, то исполнение своего препоручения отложила до другого вечера» [212] .

Оставим на совести мемуаристов эти разночтения, но приметим, что Миних-сын запомнил этот эпизод как некий курьез в канун исторического события, что порой даже легче застревает в памяти, чем само событие. Юмор рассказа Миниха-сына в том, что ежели бы сноха фельдмаршала не была так деликатна и передала бы последнюю волю Бирона, знавшего, как мается Миних от долгов, то, может быть, Миних и не отправился бы в свой ночной поход за славой и наградами. Случай же, рассказанный Манштейном и Финчем со слов фельдмаршала Миниха, тоже имел характер символического курьеза, но он Миниху-сыну почему-то не запомнился. Может быть потому, что о нем он ничего не слышал или… его и впрямь вообще не было?

Как бы то ни было, мы можем поверить со спокойной совестью, что фельдмаршалу дома не спалось. Он пролежал, как пишут все наши авторы, не сомкнув глаз, до двух часов ночи, а потом вызвал своего предупрежденного заранее генерал-адъютанта, подполковника Христофора-Германа Манштейна, которому открыл свой замысел и получил согласие на сообщничество.

Далее оба отправились в Зимний дворец, охраняемый преображенцами. Они тотчас пропустили своего командира. Манштейн пишет, что их через гардеробную провели в покои Анны Леопольдовны, фрейлина Юлия Менгден разбудила принцессу и та вышла к ночным визитерам. Миних, «поговорив с минуту» с ней, приказал явиться в покои Анны Леопольдовны всем бывшим тогда в карауле преображенским офицерам. Когда они пришли, принцесса «высказала им в немногих словах все неприятности, которые регент делал императору, самой ей и ее супругу (Антона-Ульриха при этой сцене благословения заговорщиков не было. – Е.А. ), прибавив, что, так как ей было невозможно и даже постыдно далее терпеть эти оскорбления, то она решила арестовать его, получив это дело фельдмаршалу Миниху, и что она надеется, что офицеры будут помогать ему в этом и исполнят его приказания». После этого принцесса дала каждому из них (наверное, офицеров было три-четыре человека) приложиться к руке. Офицеры спустились в караулку и ударили тревогу. Построившимся солдатам – их было 120 человек – Миних объявил, в чем дело, «солдаты громко отвечали, что готовы идти за ним всюду» [213] .

Нужно признать, что Миних поступал предусмотрительно и осторожно. Во-первых, он действовал быстро, и первоначально в заговоре было всего два участника – Миних да принцесса. Во-вторых, он сумел получить, если так можно сказать, максимальную легитимизацию незаконного, антигосударственного акта, вовлек в него и гвардейцев, и принцессу, мать императора, которая формально никакими официальными полномочиями не обладала, но в конечном счете взяла всю ответственность за предприятие на себя. В случае провала заговора Анна Леопольдовна пострадала бы больше всех, ибо Миних и гвардейцы, как один, утверждали бы, что на совершение этого тяжкого государственного преступления их послала принцесса, а они, честные и простодушные служаки, не могли не выполнить волю матери императора. Эрнст Миних, находившийся в то время во дворце, передает еще одну важную подробность этого судьбоносного ночного визита в Зимний. Оказывается, что в эту минуту, о которой упоминает Манштейн, Миних требовал от принцессы, чтобы она лично отправилась вместе с мятежниками арестовывать регента, но «она ни под каким видом на то не соглашалась», причем это было уже второе после беседы днем 8 ноября приглашение. Понятно, почему Миних упорствовал – ему было очень важно иметь принцессу живым знаменем и одновременно заложницей – на случай измены.

Да и в дальнейшем Миних действовал столь же осмотрительно. Когда с 80 солдатами и несколькими офицерами он подошел к Летнему дворцу, то остановил отряд в 200 шагах от него (думаю, они подошли к ограде Летнего сада, где находился первый пост. – Е.А. ) и послал Манштейна переговорить с офицерами караула, «чтобы объявить им намерения принцессы Анны» – как мы видим, не сам и не свои намерения! Офицеры не возражали, они были даже готовы помочь Манштейну арестовать регента. Манштейн вернулся к Миниху и доложил о своей командировке [214] . Тогда Миних выделил ему двадцать солдат и приказал «арестовать герцога и в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады». Сам же Миних, как вытекает из рассказа Манштейна, остался ждать в удалении от дворца. И в этом нельзя не увидеть умысла фельдмаршала: получилось так, что и предварительные переговоры с охраной, и арест регента совершил не Миних, а его адъютант! Надо полагать, что Миних тем временем отдавал распоряжение о том, чтобы подогнали его карету, в которой потом и увезли арестованного Бирона, ставшего в тот момент бывшим регентом.

Манштейн, войдя во дворец, приказал солдатам двигаться за ним в отдалении, чтобы не производить лишнего шума. Минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, он уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением фельдмаршала к регенту. Но на самом деле Манштейн страшно волновался: он боялся заблудиться в полутемных залах, а спрашивать у попадавшихся навстречу слуг, где спит герцог, он не мог – это было бы слишком странно и подозрительно. Впрочем, предоставим слово самому Манштейну (он пишет о себе в третьем лице): «Он прошел в сад (Летний. – Е.А. ) и беспрепятственно дошел до покоев. Не зная, однако, в какой комнате спал герцог, он был в большом затруднении, недоумевая куда идти… После минутного колебания он решил идти дальше по комнатам в надежде, что найдет наконец-то чего ищет. Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертой на ключ; к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда (а если бы слуги не забыли про задвижки, что делал бы тогда Манштейн? – Е. А.). Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери.

Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента, тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею, но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками, и держал до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, встав, наконец, на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала», а затем отвезли в Зимний дворец, а на следующий день, под усиленной охраной, в Шлиссельбургскую крепость. Век был еще гуманный – ведь Манштейну было указано фельдмаршалом арестовать регента и «в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады», но адъютант не исполнил приказа.

Сам Бирон в позднейших мемуарах к описанию печального эпизода собственного падения смог только добавить: «Я был схвачен в постели в ночь с 8 на 9 ноября, поднят в одной рубашке гренадерами, вытащен ими к карете, приготовленной Минихом, и под конвоем Минихова адъютанта Манштейна отвезен в Зимний дворец. Тут меня ровно ни о чем не спрашивали». Да уж конечно, – спрашивать будут потом следователи!

Заметим попутно, что ночная беготня, крики и шум этой классической сцены дворцового переворота подняли на ноги весь дворец, и только покойной императрице Анне Иоанновне не было до всего этого никакого дела – она тихо лежала в гробу в парадном зале дворца и не видела, как мимо пронесли мычащего и лягающегося Бирона. Она уже ничем не могла помочь своему возлюбленному обер-камергеру.

«В то время, когда солдаты боролись с герцогом, – заключает Манштейн свой приключенческий рассказ, – герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнаты, но солдат, не желая утруждать себя, сбросил ее на землю, в снег, и ушел». Из сугроба герцогиню извлек командир караула, который «охранял» регента и его семью в ту ночь, и приказал вернуть ее в покои, где держать под стражей. Затем она присоединилась к своему мужу, отправленному на следующий день сначала в Александро-Невский монастырь, а потом в Шлиссельбургскую крепость. Заметим, что не в Петропавловскую – тюрьму Тайной канцелярии, а в Шлиссельбургскую, отстоявшую от города на 60 верст. Думаю, что в этом тоже проявилась предусмотрительность Миниха, опасавшегося, как бы Бирон не выскочил из клетки. Затем Манштейн арестовал брата регента, Густава. Это было опасно – тот пользовался уважением в своем Измайловском полку, и в какой-то момент чуть было не началась перестрелка, но наконец захваченный врасплох Густав сдался Манштейну. Другой адъютант Миниха, капитан Кенигсфельс, арестовал первейшего клеврета Бирона, Бестужева-Рюмина, причем, как передает один из источников, кабинет-министр спросил Кенигсфельда: «Что за причина немилости регента?» [215] .

Почему фельдмаршал Миних совершил столь некрасивый поступок, что им двигало? Несомненно, Бирон не доверял Миниху и может быть, действительно, что-то и заподозрил. Манштейн сообщает, что в ночь переворота караулы были значительно усилены и регент, подозревавший, что «против него намерены что-то предпринять, приказал караульным офицерам никого не пропускать во дворец после того, как он удалится в покои; часовым было приказано арестовать тех, которые могли прийти, и в случае сопротивления убить на месте того, кто стал бы противиться. В саду, под окнами регента, стоял караул из одного офицера и 40 человек солдат, и вокруг дома были расставлены часовые». По-видимому, Манштейн писал это со знанием дела: эту информацию ему сообщил человек, осведомленный в системе охраны герцога, возможно, он был из числа преображенских офицеров, несших караул во дворце и в Летнем саду.

Источники говорят о том, что поступок Миниха, схожий с ударом ножа в спину, жестоко оскорбил Бирона; это – косвенное свидетельство его собственного просчета в оценке и Миниха, и всей ситуации. Поэтому Бирон, даже сидя в елизаветинской ссылке, стремился отомстить предателю, уделив в показаниях, а потом и мемуарах так много места обвинениям Миниха. Он говорил и писал о фельдмаршале как о предателе, потенциальном противнике цесаревны. В 1741 году Бирон говорил, что он и раньше Миниху не доверял, ибо «нрав графа фельдмаршала известен: имеет великую амбицию и при том десперат и весьма интересоват» (то есть человек отчаянный и заинтересованный). Но на самом деле это – типичная «догадливость на лестнице». В своих показаниях Бирон хотел предупредить воцарившуюся Елизавету от сближения с Минихом – своим врагом. Он не скрывал своего огорчения и досады на Миниха. На одном из допросов он уклонился от главной темы и стал говорить, что и ранее, в начале своей карьеры, Миних слыл предателем. Он изменил пригревшему его саксонскому фельдмаршалу Флемингу, а потом, уже в России, Миних «в несчастие привел и старался лишить живота» нового своего благодетеля – генерал-прокурора Павла Ягужинского.

Бирон видел причины предательского поступка фельдмаршала не «в ответственной ревности к Е.и.в. или государству», а в том, что фельдмаршала «к тому возбудили и привели три причины: 1. Уведал, что народ был в беспокойстве и для того хотел себя наперед показать, понеже когда бы дошло до следствия, то бы явно показалось, что он в первые ему, Бирону, предлагал и более о том побуждение чинил; 2. Чтоб получить себе от Е.и.в. милость и потом свою чрезмерную амбицию удовольствовать; 3. Свою ненасытность насытить» [216] .

Так Бирон, оказавшись банкротом, пытается объяснить исходные мотивы, приведшие Миниха к предательству и свержению его, регента. Герцог признает, что Миних более чутко, чем он сам, ощутил, что «народ в беспокойстве», и хотел фактом свержения регента получить для себя на будущее своеобразную индульгенцию от греха участия в «затейке Бирона», в которой фельдмаршал был по уши замешан. Мотив этот кажется сомнительным, хотя общественные настроения Миних действительно учитывал. Две другие причины, указанные Бироном, кажутся довольно точными: свергнув регента, Миних получал неограниченный доступ к власти при слабой правительнице Анне Леопольдовне, и это послужило удовлетворением безмерного честолюбия фельдмаршала, да и его значительных материальных запросов. Близко к этому и объяснение адъютанта Миниха, полковника Христофора Манштейна, писавшего, что Миних, помогая Бирону, думал, что «получит от него все, чего ни пожелает, что герцог будет только носить титул, а власть регента будет принадлежать фельдмаршалу. Он хотел руководить делами со званием генералиссимуса всех сухопутных и морских сил» [217] . Действительно, амбиции Миниха были велики, он все время рвался к звонким титулам, что, возможно, объясняется комплексом парвеню – его отец получил дворянство уже после рождения Миниха. Чин же генералиссимуса был для Миниха, думавшего о себе, как о великом полководце, самой сокровенной мечтой, которую Бирон так и не превратил в явь, как впоследствии и правительница Анна Леопольдовна.

Но все-таки Манштейн, кажется, слегка упрощает ситуацию. Миних хорошо знал Бирона и вряд ли надеялся заправлять при нем всеми делами, тогда как армия и так подчинялась фельдмаршалу. Однако честолюбие и тщеславие жгли Миниха сильнее, чем предостерегало чувство осторожности. По характеру Миних и Бирон были схожи – оба были заядлые игроки в жизни (а Бирон ежедневно и за карточным столом), и намерение убрать такого могучего и умного соперника, как Бирон, могло воодушевлять Миниха – «десперата», и сулило потом немыслимые блага и славу. Все зависело от личного мужества и решительности самого фельдмаршала, а этого ему было не занимать. К тому же Миних, как никто другой, понимал, что у Бирона, с тех пор как ушла в мир иной императрица Анна Иоанновна, нет никакой реальной опоры. Как уже сказано выше, Миних не только знал (как, впрочем, и Бирон) о настроениях гвардии, но и решил использовать эти настроения в своих целях. Бирон, уже сидя в Шлиссельбурге, в марте 1741 года, вспоминал, как Миних ему говорил, что «Преображенская гвардия ныне его (т. е. Миниха. – Е.А. ) более любит, нежели при жизни» Анны Иоанновны. Это регенту не понравилось, и он намеревался помешать усилению Миниха: «А после того времени принял я в рассуждение, что у него первый и люднейший гвардии полк и почти вся армия под командою…, того ради восприял я намерение о сем Е.и.в. высоким родителям объявить и мнение свое о фельдмаршале обеим их императорским высочествам я открыл бы, но понеже его фамилия в милость обращалась (брат и сын Миниха служили при дворе Анны Леопольдовны. – Е.А. ), того ради в том отважиться не хотел» [218] .

Дворцовый переворот произошел необыкновенно быстро и легко. Манштейн не скрывал своего изумления по этому поводу. Как признался ему офицер, стоявший, по-видимому, в карауле Летнего дворца, он «не мог понять, как все это могло обойтись так легко, ибо, судя по всем принятым мерам, дело не должно было удаться: если бы один только часовой закричал, то все было бы проиграно». Да и сам Манштейн был уверен, что «если бы один только человек исполнил свой долг, то предприятие фельдмаршала не удалось бы» (напомним, что он писал о себе в третьем лице). Конечно, свою роль сыграло то обстоятельство, что на караулах стояли преображенцы, знавшие Манштейна в лицо. Но все-таки они проявили беспечность и, как писал Манштейн, нерадение – ведь регент накануне приказал никого не пропускать во дворец. «Это-то нерадение гвардейцев, на которое не было обращено внимания при великой княгине (Анне Леопольдовне. – Е.А. ), и облегчило тот переворот, который год спустя предприняла царевна Елизавета» [219] . Как военный, Манштейн по-своему – с точки зрения воинского устава, соблюдения офицерской чести и исполнения долга – прав, но ведь и он в ту ночь проявил «нерадение» в защите регентства Бирона, которому, как и все другие, присягал.

И, наконец, последнее: известно, что Миниху часто везло. Военные историки ломают голову над тем, как ему, полководцу столь бездарному, удалось добиться значительных побед в Русско-польской и Русско-турецкой войнах 1730-х годов. Кажется, что удача и счастье никогда не покидали Миниха. От поражения его не раз спасал счастливый случай или фантастическое везение. Когда он бросил штурмовые колонны на стены турецкой крепости Очаков, то почти потерпел поражение – штурм оказался неподготовлен, гарнизон крепости успешно отбил натиск, нанеся огромные потери нападающим. Миних, видя, как гибнет на стенах и во рву его армия, уже рвал на себе волосы и сам под пулями бросился было в самое пекло (кстати, именно тогда возле него находился принц Антон-Ульрих), как вдруг неожиданно взорвался главный пороховой погреб в турецкой крепости и чудовищный взрыв погубил все укрепления, похоронив под обломками половину гарнизона. Миних праздновал победу над одной из сильнейших крепостей Причерноморья. В сражении под Ставучанами, также по неизвестным до сих пор причинам, турки вдруг впали в страшную панику, оставили укрепленный лагерь и, бросая пушки и оружие, побежали в сторону крепости Хотин. Потери русских в этом деле составили всего 19 человек. Огромные трофеи достались победителю. Но это еще не все. Бежавшие от Ставучан турецкие солдаты ворвались в сильнейшую в Подолье крепость Хотин, и ее 10-тысячный гарнизон, также объятый паникой, бежал следом за армией, бросив на произвол судьбы бастионы этой поистине неприступной, вырубленной в скале крепости и даже свои знамена… А тут какой-то дворец в Летнем саду! Впрочем, Манштейн, довольно критически относившийся к своему командиру, писал, что «гораздо легче было бы арестовать герцога среди белого дня, так как он часто посещал принцессу Анну в сопровождении одного только лица. Графу Миниху или даже какому-нибудь другому надежному офицеру стоило только дождаться его в прихожей и объявить его арестованным при выходе от принцессы. Но фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства» [220] . И это ему вполне удалось.

Кроме Бирона и его семьи (жена, дочь и двое сыновей) были арестованы двое его братьев – Карл и Густав, а также генерал Бисмарк, женатый на сестре герцогини и командовавший войсками в Риге. Из «хунты» был арестован только ближайший клеврет Бирона А.П. Бестужев-Рюмин. Его сразу отправили в тюрьму в Ивангороде. Все остальные сподвижники регента не пострадали, а даже наоборот – получили повышения.

Глава 5. Взлет и падение звезды Миниха



Поделиться книгой:

На главную
Назад