Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Барчуки. Картины прошлого - Евгений Львович Марков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наиболее явное представление о нём для бабуси было то, что в этот день были разгвины, и что ей нужно было ехать к заутрени в новом платье. Она знала также, что отец Симеон будет в этот день служить обедню не один, а «соборне», то есть с кривым попом Феодором, и что оба они будут в ризах с красными цветами, доставшимися им с похорон покойной Анны Семёновны.

Бабуся ревностно готовилась к этому дню, терпеливо жуя своими старым зубами капусту с картофелем в длинные филипповки, дошивая по вечерам дрожащею старческою рукою шумящее ситцевое платье, купленное ей в Коренной, и припасая гроши на восковую свечу.

Готовился и приказчик Иванушка, откармливая в клетках пару громадных свиней барскою мукою и своими помоями; ездил не раз в город на беговых дрожках то за сладкой водкой, то за чаем, так что добрая часть филипповок была посвящена им заботам о великом дне; а в сочельник он уж приступал к колотьбе жены своей Степаниды, что у него означало последнюю ступень праздничных приготовлений.

Готовился к велику-дню и ткач Роман с супругою своею Варварой-коровницею, заготовляя в двойном количестве барский творог и сметану себе на лепёшки, и заранее обеспечив себя на всё течение праздников ведерным бочонком водки.

Готовились к велику-дню девушки в нижней и верхней девичьей. Ночи не спали: всё шили и ладили свои праздничные наряды. Уже за две недели начинали таскать у повара коровье масло на помаду, у барышень булавки и ленточки.

И хоромы готовились; всё чистилось, мылось; напасались обновки, били свиней, вешали туши, солили сало, коптили окорока, начиняли колбасы, сосиски и кабаньи головы.

Какое отношение имеют, строго говоря, свежина, водка и катанье на санях к рождению вифлеемского отрока — я теперь решительно отказываюсь понять. Но в то счастливое время, когда в нашей Лазовке ещё ни малый, ни старый не мудрствовали лукаво, я бы решительно отказался признать за праздник этот праздник без свиных туш, без пьяной разряженной толпы и без катанья по льду.

Не знаю, чего это ждали от лазовских святок. Но все мы ждали уверенно, несомненно какого-то необычайного веселья, какого-то сверхъестественного разлива радости. Словно кто-нибудь обязан был готовить его для нас и готовил себе потихоньку, дожидаясь великого дня. Наступит он, и распахнутся незримые заставки; польются радости, смех, говор; засверкает солнце, засияет небо и расцветут все души, теперь скучные, постные, приникшие…

Эта вера создавала то, во что верила.

Действительно, наступал день, и перерождался лазовский мир. Всё наполнялось необъяснимым довольством. Веселье ждалось, и веселье приходило.

Ходишь и носишь в себе какое-то торжественное небудничное чувство с утра и до ночи. На тебе всё новое, вокруг тебя все в новом, даже дом в новом, даже посуда новая, редко являющаяся из кладовой. Все праздны и свободны. Черновой работы нет, чернового наряда, чернового лица не увидишь. Даже Сенька, поварёнок, в чистой розовой рубахе, ломающейся как бумага; даже конюх Федот проходит теперь весь ликующий, в синем армяке и в сапогах. На дворе жизнь и движенье; кучера не боятся проходить мимо хором без всякого дела; девки хохочут и поют у флигеля, уже не прячась на заднем дворе. На эту минуту каждый сознал своё право на безделье и волю. Папенька говорит со всеми гораздо ласковее и ни на кого не сердится. Его как будто перестали бояться. Подпивший ключник Захар, утирая бороду после выпитой рюмки, говорит папеньке «ты» и объясняется ему в любви, отрезая себе ладонью голову, тыкая отца в грудь и разводя руками. Мы помираем со смеху, стоя на кониках, а папенька сдержанно улыбается. Маменька так дружелюбно угощает чаем и водкою народ, собравшийся в девичьей.

А там по всем избам, мы знаем, тоже кутёж, угощение. Сани парами возвращаются из церкви, и разрумяненные морозом девки красуются в них. Проскакала тройка с колокольчиками, полная молодых парней и девок: это не наши, это озерские и однодворцы. Сняли с одних саней совсем назябшую бабусю, тоже подрумяненную, как печёное яблоко, и провели в Романову избу отогреваться на печи. Мы видели, пристав к окну, что у бабуси в руках узелок с просвирками, которые она привезла нам.

Надо попроситься гулять. Надоело слоняться из комнаты в комнату, зевая в замёрзшие окна, толкаясь между поздравляющим народом. Всех тут пересмотрел и переслушал.

Какая радость гулять в неурочный час, когда обыкновенно учишься в будние дни! Да и на дворе уж давно мы не были. Всё учились, учились, а на дворе всё метель была. Лазовка будто новая стала. Крыши на избах теперь белые, ровные, чистые; после осенних дождей они глядели такими гнилыми и грязными. И деревень тоже не узнаешь: вместо чёрных голых рогулек в сырых лишаях — стали теперь кудрявые пушистые веточки, словно из белого сахару сделаны. Взглянешь на сад — душа радуется. Небо синее, а на синеве неба вырезаются белые пушистые деревья, точно как весною во время цвета, когда весь сад кажется облитым молоком.

Тёплая шубка плотно охватывает грудь, в которой колотится ровным и сильным боем здоровое мальчишечье сердчонко. Привычная мальчишечья нога крепко ступает в своих ярославских валенках в окаменевшие от мороза сугробы, и всё тело, от лобатой весёлой головёнки до неутомимых пяток исполняется ощущением счастия, напиваясь этим бодрящим воздухом зимы. Мороз не страшен черномазым мальчуганам, проворным, как птицы, неутомимым, как птицы. Ведь не застывают же в этих морозных иглах шумные шайки воробьёв, овсянок, синиц и щеглов, которые снуют без умолку то в вишеннике, то под пеленою соломенных крыш, то на гуменном току, несмотря на двадцатипятиградусный холод. Эти крошечные подвижные комочки мяса согреваются жаром своей собственной детской удали.

Атаман задумывает поход в сад. Поневоле соблазнишься туда: дорожек и следа не видно; где кончается одна куртина, где начинается другая — теперь не угадаешь. Один сплошной снеговой сугроб, сверкающий как толчёное стекло, лежит на куртинах и дорожках нашего сада, от одного рва до другого и от дома до пруда. Ни одного человеческого следа не видно на нём, и мы первые должны теперь пробить тропу через необитаемые пустыни. Уже в саду не признаются теперь его обычные местности; теперь мы не видим в нём ни московской, ни тульской дороги, ни Смоленска, ни Владимира; нашей крепости «семибратки» с её земляной башнею, валом и рвами — с фонарём не отыщешь!

Атаман объявляет, что мы отправляемся в полярную экспедицию и что за садовою калиткою, у Грибка, начинается Гренландия. Валенки наши, по мгновенному соображению Ильюши, оказываются лыжами, и Костя отряжается в нижнюю детскую за Ахиллом, которого Ильюша предложил запрячь в салазки для окончательного нашего уподобления эскимосам.

Обхвативши своими мёрзлыми варежками большие палки и попираясь ими, мы двинулись в путь. Я так искренно воображаю себя на Ледовитом океане, потирая варежкой ежеминутно застывающий нос. Глубокий снег, заваливший яблони на полтора аршина, держит нас как каменный пол, и мы скользим по нём, как по льду; атаман ведёт нас к пруду, к тростникам.

Мёртвый сад со своими неподвижно застывшими белыми призраками дерев, — без звука, без живого следа, — производит странное впечатление. Что-то чуждое и враждебное видится теперь в его могильном саване, не то, что виделось в другое время, когда он дышал запахом трав и цветов и сверкал всеми красками весны. Кучка старых дуплистых вётел опускалась из сада в помертвевшие тростники… Кусты разной поросли набились между корнями этих вётел на береговом бугре.

Вдруг атаман остановился, как вкопанный и, не оглядываясь, взмахнул нам рукою. Мы замерли на месте. Ахилл, которого Петруша держал за шею, сдвинул на лоб складки кожи, вытянул морду и застыл в этой наблюдательной позе, не сводя глаз с бугра. Атаман что-то увидел под бугром и теперь осторожно указывал нам. Я тоже нагнул голову.

Под бугром, в тени вётел и кустов, была небольшая полынья, никогда не замерзавшая от бившего в ней ключа. В этом озерце стоял теперь по пояс в воде хорошенький длинный, как змейка, пушистый зверёк, высоко вытянув из воды свою хищную головку, которою он пугливо озирался по сторонам. Его красивая каштановая шерсть лоснилась от воды, а в зубах у него билась поперёк схваченная плотва. От неожиданного появления живого незнакомого зверька среди безжизненной пустыни льда и снега сердце забилось радостью.

Через минуту из-под тонкой ледяной корочки вынырнула, извиваясь, как рыба, другая такая же круглая и глазастая головка.

— Атаман! Кто это такое? Ведь это тюлени? — в полном изумлении прошептал Саша, который был более не в силах сдерживать объявшего его восторга, и который не забыл, что атаман только что собирался ловить в Гренландии тюленей.

В то же мгновение пара чёрных глаз молнией сверкнула в нашу сторону, взмахнул по воде пушистый хвост, вода булькнула, и оба зверька юркнули в воду вниз головою.

— Экий поганец! — гневно закричал атаман, оборачиваясь к оробевшему Саше. — Тебя, пакостника, никуда брать нельзя. Какой ты охотник, когда зверей пугаешь? Одной минуты не мог помолчать своим дурацким языком…

— Да ведь я шёпотом, атаман; они не слыхали! — слёзным голосом оправдывался Саша, который без того был огорчён больше всех нас таким непредвиденным бегством своих тюленей.

— «Не слыхали!» — коверкал его рассерженный атаман. — Не слыхали б, так не ушли б… А я бы их наверное убил палкою. Я так хорошо наметился… Вот теперь и оставайся без добычи! Я нарочно сюда вас привёл… Уж здесь всегда кто-нибудь водится! — сетовал атаман.

— Вот бы за это болтуна по правде в воду следует сунуть! — вмешался Петруша, тоже очень недовольный быстрою развязкою.

— Давайте его, братцы, в воду сунем! — подхватил Костя, всегда готовый к решительным мерам.

— Да, сунь, попробуй! Этого хочешь отведать? — храбро отвечал Саша, показывая свой крошечный озябший кулачонок в красненьких вязёночках.

— Атаман, какой это был зверёк? — спросил я. Мне было жалко Саши, и я хотел переменить разговор.

— Не видишь какой? Норка! — ответил за атамана Петруша. — Тут их целая семья живёт под корнями.

Петруша сполз с бугра и пригнулся к озерцу.

— Братцы, посмотрите-ка, как утоптано… Все их лазейки видны, — кричал он снизу. — Это они из своей норы на охоту сюда выходят… рыбу ловить… вот и следки пошли в тростник…

В старой осиновой роще снегу набилось ещё больше, чем в саду. Атаман велел идти через рощу, чтобы осмотреть ров, по которому обыкновенно зайцы перебегали в сад. Хотелось видеть если не самого зверя, так хоть несомненный след его.

Вдруг с сухих веток высокой осины над самыми нашими головами вспорхнуло что-то шумное и тяжёлое. Мы все вздрогнули и разом глянули вверх. Семья белых мохнатых сов испуганно махала над нами своими мягкими крыльями, беспомощно отыскивая слепыми глазами другого убежища в деревьях рощи.

— Ушастые совы! — сказал Петруша, запрокинув голову вверх. — Ата-та-та-та! — вдруг закричал он, стуча как леший в свои широкие ладоши.

Совы метались как угорелые, натыкаясь на ветки, и исчезли наконец в чаще. Петруша несколько минут стоял на месте, что-то внимательно высматривая между деревьями.

— Видели, ребята? — сказал он, показав на старую осину, с которой снялись совы: — вон их гнездо!

Мы все дружно бросились к осине.

— Петя! — кричал в упоении Саша, уже совсем забывший о своей неудаче, и первый прибежавший на место: — посмотри, что они тут наделали! Они, должно быть, всю зиму тут жили!

Старый ствол был весь покрыт птичьим помётом; кругом дерева на несколько аршин по снегу были разбросаны перья и всякая дрянь.

— Братцы! Я мышиную лапку нашёл! Совсем в шкурке! — кричал Саша, погружённый в прилежное изучение этих остатков. — Петя, разве сова ест мышей? Разве она кошка?

— А ты бы думал, не ест! — небрежно ответил Петруша. — Небось, не даст спуску: и воробьёв, и мышей, всех душит… Видишь, пуху сколько. Тут их, должно быть, пропасть живёт на одной осине.

— Братцы, знаете что? — предложил Ильюша: — давайте назовём эту рощу лесом ушастых сов?

— Вот это отлично! — в восторге подхватил Саша, который в это время провалился выше колен в сугроб и стоял там, не пытаясь выбраться.

Далёкий благовест церковного колокола едва слышною нотою донёсся в эту минуту до нашего слуха, распространяясь, как по звонкому стеклу, по сплошному льду далеко бегущей речки. Мы замерли на месте, прислушиваясь к этим неожиданным и непривычным для нас звукам. Звон колокола не бывает обыкновенно слышен в нашей глухой деревушке, и теперь в нашем счастливом настроении духа казался нам особенно радостным и особенно праздничным.

— Братцы, слышите? — спросил Ильюша.

— Это, должно быть, в Щиграх звонят, — заметил атаман, не переставая прислушиваться.

— Должно быть, в Щиграх, в соборе, — подхватил Петя. — Патепский колокол сюда не слышен.

— Петя, ведь это по льду разносится? — осведомился Саша. — Ведь летом не слышно звона!

— Конечно, по льду! Слышишь, как гудит: бум, бум, бум… Это наверное в соборе в самый большой колокол звонят.

Мы не двигались с места, а по замёрзшей степной речке нашей всё разраставшеюся волною разносились далёкие торжественные звуки.

Но святочный день — ничто перед святочным вечером. Вся младенческая вера детей и народа в тайну святочных наслаждений вперяется в святочный вечер. Он — и веселие, и страх; маскарад и мистерия; кутёж и сновидение… В нём вся полнота непосредственной жизни и весь трепет чаяний. Пляска, песни, хохот, игры, сласти, гаданья, привиденья, рассказы, леденящие кровь, — вот старый святочный вечер.

Никого нет дома; только старая тётка Катерина Ивановна в своём белом чепчике с оборками, с своею вечно сияющею доброю улыбкою на румяном старушечьем лице.

Наш лазовский дом совсем завалило сугробами. И в саду, и со двора — снег под самые окна. Утром двора совсем не было видно из диванной. Стоит себе белая стена, и больше нет ничего. Даже в зале темно сделалось. Всё утро садовник Павлыч с Мартынкой, конюхом, раскапывал снег между домом и кухнею. Когда Петруша отправился после завтрака кормить собак, мы все выскочили за ним на переднее крыльцо. Вот было смеху! От крыльца до кухни шёл настоящий коридор, такой глубокий, что буфетчик Семён, относящий на кухню блюдо, казался нам на дне пещеры. А кухни, застольной, совсем не видно! Только крыши с трубами торчат сверх снегу. Вскарабкались мы на эти белые окаменевшие стены — даже следа не заметно; как на плиту ступаешь. Бочка воды, которую Михайло привёз на конюшню жерёбым маткам, видна чуть не до полозьев из-за кухонной крыши. С выгона сугробы видно ещё выше.

В зале девки водят с нами хоровод. Мы взялись за руки и распеваем на целый дом:

Маки, маки, маковочки, Золотые головочки, Станьте в ряд!

За хороводом является медный таз с золотым кольцом, кольцо хоронят, женихов угадывают. Старшие братья, которые твёрдо помнят старые программы святочного веселья, требуют чёрного петуха. В зале является на высоких мохнатых ногах чёрный драчун с красной бородой и красной короной, только что взбуженный с своей насести, где этот дворовый паша спал, окружённый верными своими курами; он изумлённо оглядывается на огни, говор и людскую толпу, и изумлённо, хотя сдержанно, клохчет, маршируя перед нашим фронтом, с одной кучи пшеницы до другой. Петух исчез, воск на столе. Сама тётя льёт воск в белый соусник, полный воды; сама несёт к белой стене затейливую фигуру остывшего воска и гадает нам по его тени. Чего-чего не видим мы на этой тени! И горы, и храмы, и сражающихся всадников… Атаман сжёг несколько листов бумаги и просит тётю погадать по пеплу. Тётя и по пеплу гадает как по воску. Она знает всякие гадания, а по картам кому угодно расскажет всё, что было и всё, что будет. Вся Лазовка знает, что тётя напророчила свадьбу дяди Луки Александровича и за три дня объявила о приезде бабушки. Девушки втихомолку затевают бежать на дорогу остановить, кто проедет, и спросить имя. Тётка будет браниться, если узнает, что они всей гурьбой убегут из девичьей. Поэтому мы не смеем проситься у неё на двор вместе с девками. Только атаман с Борей, да Костя, наиболее дерзкий из нас, маленьких, без спроса убежали на проулок, не надев даже шапок. Господи, как мы все завидуем, и с каким нетерпением ждём их возвращения и рассказов… Пристыли к окну диванной — ничего не видать, только одни сугробы. Вот словно неясный скрип снега… С знакомым шумом, болтая кирпичами на блоках, отворяются сначала сенные двери, потом двери девичьей, и вместе с облаком холода врывается в дом толпа хихикающих девок. Радостный хохот братьев слышится в общем шуме. Теперь уж поздно скрывать: тётя сейчас догадалась, что вся девичья возвращается с ночной прогулки, и явилась ей навстречу с должной бранью. Но этой привычной, совсем незлобной брани никто теперь не слушает. Сама тётя не расслышит хорошенько тех горячих упрёков, которыми она обременяет совесть швеи Любаши, Матрёнки-Долгуна и Матрёны-Воробья за их незаконное поползновение веселиться на святках.

— Ух, матушка Катерина Ивановна, совсем было пропали! — слышалось со всех сторон сквозь взрывы смеха. — Бог меня убей, как есть было, каторжный, слопал… А Матрёнка-то, дура, не видит… Бежит прямо к нему…

— Да что, что, сумасшедшие? Не орите все разом, — гневалась Катерина Ивановна, несмотря на свой гнев, столько же заинтересованная происшествием, как и сами девки. — Бежит, бежит… а кто бежит, никто толком не скажет. Ну что там такое, Любаша?

— Ах, матушка Катерина Ивановна! — говорила Любаша, всплёскивая руками. — Уж то-то мы спужались! Думали, всех полопает…

— Да кто полопает, дура ты набитая? — кричала тётя.

— Ведь какой грех, матушка Катерина Ивановна, — продолжала между тем Любаша, — мы из садика на проулок, а он прямо с проулка… нос к носу. Глазища-то как свечи горят, а самого не видать…

— Не хочу тебя и слушать, полоумную! — всё больше горячилась тётя. — Кто там такое, девушки?

— Да волк, Катерина Ивановна! Бог меня убей, волк! — божилась Матрёнка-Долгун. — Я было разбежалась совсем ему в охапку; спасибо, Верочка за платье потащила!

— Целоваться с серым захотела; так и лезет к нему, не остановишь! — смеялась Верочка. — Мы-то, девушки, без женихов воротились, а Долгун наш один разыскал себе женишка!

Девки дружно хохотали.

— Вот чёрта нашла, прости господи! — открещивалась Матрёнка. — Возьми его себе, коли люб. Это хуже нашего Федота хромого.

— Чем плох жених? — шутила Любаша.

Весть о том, что на проулке волк, взбудораживает всех. Пока тётя Катерина Ивановна расспрашивает девок о подробностях, мы мигом на двор! Там уже толпа зрителей. С сугроба под крыльцом ясно видны четыре странных красных огонька, нерешительно двигающихся по проулку.

— Да их, каторжных, два! — заметил повар Василий, выскочивший на всякий случай с ухватом в руках.

— И то два!

Под амбаром протяжно и жалобно завыла наша жёлтая сука. Зарез, спавший на куче соломы за передним крыльцом, приподнял голову и тоже затянул беспокойно-тоскливый лай. Собаки ему ответили в разных местах: у скотного двора, от кухни, из-за девичьего крыльца. Только один Ахилл, выскочивший вместе с нами, подошёл почти к самому проулку и там надрывался протяжным несмолкаемым лаем, каким собака обыкновенно лает на волка «по зрячему».

— Фють-тю-тю-тю! — кричал Петруша, чтоб подзадорить дворных.

Красные огоньки сначала разом остановились, потом метнулись вправо, и вдруг словно провалились в темноту ночи.

— Побегли прочь, проклятые! — с неудовольствием сообщил Василий. — Собаки плохи, а то бы где уйти! Ату-ту-ту-ту!

— Ату-ту-ту-ту! — кричат со всех сторон, и ободрённые человеческими криками верные псы бросаются к проулку с отчаянным лаем.

Тётя нас всех накормила брусникою с сахаром и чинно усадила в спальне вокруг круглого стола. Костя завалился ей за спину и почти совсем спит. Саша хотел пробраться туда же, да Костя его толкнул ногою в живот и вытеснил даже из того угла дивана, откуда Саша рассчитывал незаметно распространить свои владения. Саша пригромоздился теперь на глубоком папенькином кресле; он в свою очередь тоже должен был вытеснить с кресла более слабого соперника, нашего белого кота Ваську, который обыкновенно спал на этом кресле таким же калачиком, каким улёгся теперь Саша. Но мы, кто побольше, и не думаем спать! Локти на столе, голова на руках, рот изумлённо раскрыт и глаза прикованы к добрым шевелящимся губам старой тётки. Тётя читает нам сквозь круглые серебряные очки любимые свои баллады Жуковского. Чудный лад слов, ещё так мало знакомый, переливающийся, как на певучем инструменте, звучными строфами, оковывает и слух, и воображенье.

На чугунное крыльцо Тихо брякнуло кольцо; Тихим шёпотом сказали, Все в ней жилки задрожали…

Слышится в моём сердце, словно в него капают расплавленные капли чего-то жгуче-сладкого. И сжимаясь сам в себе, трепетно взглядываешь на слепые окна, сквозь изморозь которых с пристальным любопытством смотрят внутрь комнаты серые ставни, легонько постукивая на зимнем ветре, как зубы озябшего человека. Чёрная дверь тёмной гостиной так некстати уставилась прямо против меня, и из её темноты тоже словно смотрит кто-то в нашу слабо освещённую спальню. Беспокоит меня и косая тень, падающая в дальний угол спальни от большого шкафа. Не хочешь смотреть туда, а глаза так и поворачиваются сами собою, словно какой-то беззвучный голос издевается над тобою: «Погляди туда! Что же не глядишь? Боишься? Вот я тебе задам, как поглядишь!» Закрываешь соблазняющие глаза и опускаешь голову на самый стол, чтобы не видеть зловещей темноты.

А тут всё страшнее и фантастичнее разыгрывается чудесная история.

Что до мёртвых, что до гроба? Мёртвых дом — земли утроба! Впереди их Божий храм; Конь несётся по гробам…

Образы фантастической баллады в поразительной осязательности стоят внутри меня. Распалённым оком воображения своего как наяву вижу я мёртвого гостя у дверей наших передних сенец и слышу тяжкий топ его ног по ступеням крыльца. Ведь другого крыльца, кроме переднего, в нашем лазовском доме, разумеется, никто не станет воспевать… Точно так же и Божий храм впереди всадника, разумеется, не что иное, как наше патепская церковь, которую я теперь вижу так ясно и живо, как никогда не видал открытыми глазами, при свете дня. Вон она — серая, громоздкая, — глядит чёрными дырами своих высоко поднятых окон на окружающую её ночную пустыню. Может ли быть что-нибудь страшнее патепской церкви в тёмную ночь? С таинственных шорохом болтается длинная верёвка, спущенная до земли от колокольных языков, и чуть слышно ноет в тишине ночи большой медный колокол… Кто это хмурится и мерещится в этих чёрных окнах из тёмной и безлюдной пустоты храма? Под чьими незримыми шагами поскрипывают ветхие расшатавшиеся ступеньки колокольной лесенки? Кругом ни души, ни двора; даже караулки нет. Только старинный погост с покосившимися крестами, с рассевшимися насыпями, с голубцами, ушедшими в землю, без ограды и без окопа, стелет далеко кругом свою могильную ниву… По ним-то, по этим гробам, несётся страшный конь со своею страшною ношею, и среди этих гробов сам я, бедный Гриша, видящий все ужасы, и сам ими видимый… Да, нет никакого сомнения, что я теперь сам, на патепском погосте, и что это именно в меня вперяет свой слепой взгляд мёртвый всадник. Нашей спальни нет больше кругом меня, и слышу я не спокойный храп Кости, завалившегося за тёткину спину, а стон мертвецов из-под могильной насыпи.

Слова баллады умолкли, а в сердце всё ещё стоят недвижимо картины и образы, им непобедимо овладевшие. Вот слышится иной лад, иная сказка. Тётя читает, как

Раз в крещенский вечерок Девушки гадали; За ворота башмачок Сняв с ноги, бросали; Снег пололи под окном; Слушали; кормили Счётным курицу зерном; Ярый воск топили…

Туго и упорно уступают место старые впечатления новым… Встревоженному воображению достаточно теперь ничтожного намёка на что-нибудь страшное, чтобы переполниться страхом. От «Людмилы» к «Светлане», от «Светланы» и «Громобою», — один рассказ ужаснее другого.

За Киевом, над Днепром-рекой, Над ужасною пучиной, В глухую полночь Громобой Сидел с своей кручиной…

Но когда тётя дошла то того места, где Асмодей является за душой Громобоя, и взволнованным голосом, моргая сквозь серебряные очки своими старыми заплаканными глазами, произнесла роковые строки — я застыл от ужаса.

— Тётка! Что ты нас пугаешь! Не пугай нас! — завопил вдруг Саша, с громким рыданьем бросаясь с своего покойного кресла на колени к тёте.

— Ах ты бесстыдник! А ещё мужчина! — неуверенно усовещевала его тётя, сама встревоженная не меньше нас. — Ну зачем же ты слушал? Спал бы себе на здоровье, да и дело с концом!

— Да я боюсь, тётя, я не могу заснуть! — продолжал рыдать Саша. — На меня кто-то из-за шкафа смотрит… Зачем ты нас пугаешь целый вечер!

Вот и иной вечер, не похожий на этот. Сумерки тихи, почти безмолвны. Всё прячется друг от друга, все что-то готовят друг для друга, нежданное, поразительное; всё готовится к принятию этого нежданного, таинственно зреющего неведомо у кого, неведомо где. Даже темнота комнат какая-то особенно выразительная, святочная темнота. Вот зажглись огни в старых, жарко натопленных хоромах. Ярко осветился зал — средоточие святочной жизни. Никто ничего не делает: все ходят и ждут; а в тёмных углах хором и дворовых изб зреет будущее.

В передней слышен грубый топот ног, сдержанный смех, хлопанье дверей в сенцах; холодом и снегом потянуло в зал.

Ухмыляющийся Андрюшка с каким-то радостно-загадочным лицом, не боясь барина, вбегает в зал и ничего не говорит, а только глядит на дверь передней, полный нетерпеливого и торжествующего ожидания. Нам нечего говорить — что будет, чего он ждёт. Мы все знаем, все ждём.

Двери отворяются настежь, и толпа ряженых, подталкивая вперёд друг дружку, хихикая и ломаясь, вваливает в зал. С ними вместе врывается в зал свежий морозный воздух, запах избы и овчинных тулупов. Дружный оглушительный смех приветствует наряженых. Из коридора вышла в зал вся девичья, уже визжавшая вокруг наряженых во всё время прохода их по двору, и спешившая теперь вполне насладиться ими в барских комнатах. Конюх Мартынка в двух вывороченных овчинных тулупах полз впереди на четвереньках, мохнатый как медведь, с обтянутой тулупом головою, и ревел сильнее настоящего медведя.

Володя был введён в совершенное заблуждение и заревел ему в ответ. Даже Саша едва не пристал к нему и жался за Петрушу, возле которого, по его убеждению, не существовало опасности ни от медведей, ни от привидений.

Девки подняли визг, хохот и беготню. Овчинный медведь полез прямо на них. За медведем выбежала коза в холстинном мешке на голове, с приделанными наверху рожками и щёлкающими палочками. Из-под мешка выступали на цыпочках огромные неуклюжие сапоги Ивана-башмачника, заменявшие козиные копытца, и самым добросовестным способом силились семенить козлиным плясом. Коза прошлась волчком по всему залу, кивая рожками, пощёлкивая и помахивая бородкою из пеньки, навязанною на щелкушку, и семенит к девкам, которым смерть хочется потаскать её за пенечную бородку.

На серёдку залы выступает теперь Парис лазовских красавиц — портной Левон, нарочно прибывший из Курска подразнить девок своими белокурыми кудрями и румяным лицом. Он не в маске, он представляет француза. На ногах у него чулки и башмаки, штаны подобраны до колена и подвязаны, на голове баринова соломенная шляпа. Это смелость, на которую мог дерзнуть только горожанин Левон, крестник барина и сын приказчика, живший в губернском городе и плативший самый большой оброк. Барин не сердится, но снисходительно ворчит и улыбается.

Мы разинули рты. Француз показался нам таким ловким и франтом, что не верилось, будто бы он был такой же наш дворовый, как и Мартынка. Француз сознавал впечатление, которое он должен был произвести на публику. Он не позволял себе мужицкого пляса и мужицких манеров. Вынув яркий платок и изгибаясь деликатным манером, он пошёл кругом залы, подбочениваясь одною рукою и помахивая платочком, который он галантерейно держал в двух своих пальцах. Девушки ахали и шептались. Только Петруша с хохотом уговаривал нас подставлять ногу французу, которого чулков и башмаков он перенести не мог.



Поделиться книгой:



Регистрация