Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ошейник Жеводанского зверя - Екатерина Лесина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он точно знал, куда идет.

Ну конечно! Жертва была предопределена. Жертва чем-то привлекла волка... чем? Где они познакомились? И как? И почему волк решился ударить именно здесь, не стал дожидаться, когда девушка покинет пансионат? Она бы шла домой по полю. На поле пусто. А за полем лес. В лесу ему было бы удобнее, ни опасности случайного свидетеля, ни необходимости торопиться. И тело можно убрать, пополнив вереницу без вести пропавших.

– Мужчина? Мужчина, что вы тут делаете?! – визг ударил по ушам, оглушая и выдергивая из плавного течения мыслей. – Сюда нельзя! Я охрану позову! Я...

– Милиция, – рявкнул Блохов, злясь на себя за то, что не сдержался, и на толстую, неряшливого вида бабу, заслонившую проход. – А вы кто?

– Милиция? Милиция... – Лицо ее менялось, теряя гнев и полнясь любопытством. – А уже ваши приходили. Уже спрашивали. Вы из-за Сенечки? Бедная она, бедная... мы все думаем, как это? Тут же леса-то пустые, городские леса, а такое горе.

– Знаете, они сказали, что это был медведь. Или лев. Или какой-то другой хищник. – Директор «Последней осени» нервно стряхнула пепел в крохотную рюмку, служившую пепельницей. – Что рядом где-то цирк-шапито стоял, что, наверное, оттуда сбежал, но вот...

Не верила она. Наверное, никто не верил этой безопасной, в общем-то, версии, и оттого сочиняли собственные, сдобренные фантазиями и псевдонаучными фактами, родом из «очевидного-невероятного». Но не Никите судить. Ему слушать. Разглядывать чуть одутловатое, строгих черт лицо директрисы. Высокий лоб, жесткий подбородок и темные усики над верхнею губой. Кокетливая родинка-мушка выглядывает из-под слоя пудры, а бледные тени собираются в морщинках век.

– Все версии должны проверяться, – обтекаемо ответил Никита. – И спасибо за чай. Так все-таки, как это случилось?

– Никак. – Окурок нырнул в стакан, зашипел, расползся под жесткими пальцами. – Я имею в виду, что свидетелей не было. О свидетелях меня уже спрашивали. Господи, ну кому она нужна? Бестолковый, но по сути добрый человек, у которого на руках муж-алкоголик да сестра-инвалид! Это... это просто уму непостижимо!

Ей не шли эмоции, они диссонировали с бесстрастным, неподвижным лицом, которое начинало походить на маску.

– Был вечер, – выдохнув, начала директриса. – Ужин. У нас заведено, что персонал питается вместе с пациентами. Из одного котла, так сказать. Это помогает избежать воровства да и является дополнительным фактором социальной защиты трудящихся.

При Союзе ее бы оценили. Доверили бы пост и трибуну, с которой можно было бы выступать с речами, убеждая народ в правом деле мировой революции. Гладко говорит, четко, информативно.

– Во избежание ситуации, когда все пациенты остались бы без присмотра, ужин проходит в несколько смен. Анастасия, Сеня, приписана к последней. К этому времени уже смеркается, но у нас фонари. Мы заботимся о наших подопечных. Обо всех.

– И что дальше?

– В тот вечер был туман. Очень густой, я еще подумала, что, возможно, стоит остаться на ночь, дороги-то здесь не ахти, а в тумане легко можно в аварию попасть.

Интересно, какая у нее машина? Иномарка, конечно, узкая, хищная, со скрытой стервозностью.

– Но я уехала. К сожалению. А с полдороги меня развернули. Сообщили. Это Циля скандал подняла, Сенечкина подопечная. Она кричала, что Сенечка не вернулась, что ее убили и... оказалась права.

– Может быть, она что-то видела?

«Видела-видела, – согласилась шкура, разливаясь зудом по рукам, – или просто знает. Спроси, Блохов, не прогадаешь».

– Помилуйте. – Директриса выбила новую сигарету. – Что она могла видеть? Она не в состоянии из дому выйти, это во-первых. А во-вторых, у Цили налицо возрастные изменения личности.

– Склероз, что ли?

– Скорее слишком бурное фантазирование, при том что для нее ее собственные фантазии являются реальными фактами, тогда как для нас с вами... – Развела руками, чуть тронув широкий ободок обручального кольца. Новенькое совсем, сияет желтизной, внушает надежду на то, что и стервы бывают счастливы.

– Но вы не станете возражать, если я с ней поговорю?

– Как вам будет угодно.

Никита шел по тропинке, с каждым шагом отставая от провожатой – бледненькой сестрички в зеленом форменном платье, поверх которого была наброшена вязаная кофта. Каблучки ее глухо цокали, натыкаясь на камни, плечики вздрагивали, а на тонкой шее пульсировала жилка.

Сзади он напал. Темно. Туман. Поднос в руках. Беспечность – в «Последней осени» безопасно – и все-таки инстинктивное стремление поскорее добраться до дома.

Мой дом – моя крепость.

До крепости дойти не позволили. Он некоторое время шел... просто шел, присматриваясь, выжидая, пока огни столовой окончательно не потеряются в тумане. А потом прыгнул, сбивая на землю. И рот заткнул, чтобы не кричала.

И вырвал гортань, и смотрел, как жертва захлебывается кровью.

– Сволочь. – Старуха сидела в кресле, кутаясь в цветастый плед. – Он хитрая сволочь. Решил меня довести. Мстит. Думает, испугаюсь. А шиш ему! Шиш!

Она ткнула Никите под нос тугой кулачок.

– Не боюсь. Щенком не боялась и теперь не боюсь... убийца! Танька, пить дай! Танька!

Палка постучала по стене, едва не сбив фотографию.

– Сенька тоже дура ленивая, но Танька хуже. Танька меня не слушает. Танька думает, что старая Циля совсем ума лишилась, а это они все безумные, если не видят того, чего и не прячут. А ты другой. Мой Йоленька тоже другим был, светлый, добрый мальчик. Сколько раз ему говорено было: Йоля, не пара он тебе. Не друг. А он: мама, ты не видишь просто, что он хороший. Да разве мать не видит? Мать все видит! Танька, пить дай!

Сестричка сунула эмалированную кружку с водой, дождалась, пока Циля напьется, и тихо убралась.

– Ишь, шикса, небось думает, что окрутит. Все шиксы его окрутить хотят. Задницами трясут, цыцки выставляют. Корова! – это Циля крикнула, чтобы сиделка точно услышала. – Он на такую и не глянет. Радуйся!

– Он – это кто? – Никита взял в руки фотографию. Молодой паренек, уже не подросток, но еще не взрослый, нерешительный, слабый и не слишком красивый. Глаза вот грустные. И скрипка красивая.

– Маратка. Яблочко от яблоньки... мамаша – алкоголичка, папаша – шизофреник. С собачьей стаей рос, пока Стефка его не вытянула. Воспитывать взялась сиротинушку. Да не он ей нужен был, а квартирка. Приехала, обустроилась в городе. Тьфу!

Плюнула она в Никиту, но не попала, отчего расстроилась. Ведьма старая. А может, и впрямь безумна? И нечего ее слушать? Нет, не так все просто, не так однозначно.

– В школу пошел. Его бы в спецзаведенье, к уродам, а он в приличную школу. Мне все учителя на него плакались, а Йоля вот помогать взялся. Я ему говорила – не к добру, а он... и что потом? Убил! И Таньку-шиксу, и Йолю моего убил. А вы и рады. Еврей! Несчастную девочку снасильничать пытался... Йоленька не такой, Йоленька не стал бы...

Из блеклых глаз сыпанули слезы, а кривой рот продолжал жевать, выплевывать слова:

– Заботится он обо мне... заботится... совестно? Какая у него совесть-то? Нету. Нету совести. Он просто смотрит, как я подыхаю... и девочку убил. Убил девочку, а потом пришел, сказал, вот тебе, дура, за язык твой длинный... подарочек. Ты глянь, глянь, чего он мне принес-то!

Она выпростала из складок толстую ручонку, протянула Никите и разжала кулачок. На ладони лежало колечко. Тонкое колечко, золотой ободок и полупрозрачный камушек на трех лапках.

– Бери, бери... думают, Циля ум растеряла. У Цили ума больше, чем у них всех. Циля оборотня видит. А они ослепли.

Может, и ослепли, но не настолько, чтобы не опознать кольцо. И директриса, и новая сиделка старухи, и еще человек пять признали украшение – Сенькино. И тут же все как один сошлись, что Сенечка сама колечко в доме оставила, сняла, когда, к примеру, Цилю купала. Только давешняя грузная бабища, которая оказалась местной поварихой, упрямо твердила, будто бы в последний вечер было на Сене колечко. Было, и все тут.

Поварихе Блохов поверил.

Более двух месяцев, проведенных нами в тюрьме Сож – даже заступничество графа де Моранжа не позволило отменить отданного де Ботерном приказа, – мы не слышали о новых нападениях, хотя отец, мой несчастный отец, разум которого к этому времени был обуян смутой, с нетерпением ждал известий.

Но Лангедок возвращался к прежней жизни.

Смотритель тюрьмы, часто навещая нас, когда с посылками от графа, когда просто повинуясь человеческой природе своей, желавшей разговоров с людьми достойными, рассказывал о том, как люди благословляют имя де Ботерна.

 – Лжец, – говорил отец, расхаживая по камере. – Лжец! И воздастся ему по лжи его!

Воздалось же нам, когда однажды двери камеры распахнулись и на пороге возник де Моранжа.

 – Друг мой, – сказал он, заключая отца в свои объятия. – Друг мой, наконец я сумел одолеть этого глупца... подумать только, но он всерьез на вас обозлился. Чем ты успел ему насолить?

Де Моранжа в алом камзоле, богато отделанном золотым позументом, в высоком, мало не достающем до потолка камеры парике, в кружевах и ароматах выглядел чуждо в скудной тюремной обстановке. И потому, верно, поспешил убраться. Он шел, и черная трость в его руке весело выстукивала дробь по каменным плитам, а громкий, слегка визгливый голос заполнял узкое пространство коридора:

 – Я в первый же день явился к нему, потребовав вашей свободы. И знаешь, что ответил мне этот выскочка? Он сказал, что вы будете повешены! Что вы покушались на жизнь его людей! Что вы, как и весь Лангедок, жаждете избавиться от слуг короля...

Белый платок порхал в руке графа, и при каждом движении его Антуан, окончательно замкнувшийся в себе, ушедший в воспоминания и терзания Антуан, вздрагивал.

 – Он, видишь ли, знает, что ты, мой друг, истинный католик! Он обзывал тебя папистом. Более того, обвинял в нарушении эдикта короля, в том, что ты якобы оказываешь поддержку иезуитам...

Для кого он ведет этот рассказ? Отчего явился сам, а не отправил кого-нибудь из слуг? Почему отец вновь обрел несвойственную ему смиренность и даже сгорбился, словно он был не человеком, но покорным воле хозяина псом?

И Антуан... он ведь боится. Чего? Неужели графа? Пустого, бестолкового, любящего покутить, налево и направо швыряющегося отцовским золотом графа? Не может быть такого.

 – Де Ботерн еретик, – осмелился сказать отец, когда мы, наконец, вышли из тюрьмы. У ворот ее стояли приготовленные загодя лошади и графский портшез.

 – Еретик. И пребывает в мерзости. И, понимая, сколь мерзостен, жаждет окунуть в сию мерзость и других, достойных людей, – неожиданно серьезно поведал граф. – Но мы-то знаем, что чистые духом, свободные сердцем устоят перед искушением.

Взгляд его был направлен на Антуана, а тот, посерев лицом, только и мог, что хватать губами воздух.

 – Но я рад, друг мой, что этот обманщик убрался из Жеводана. Больше он не станет мешать нам... – Де Моранжа взмахом руки велел кучеру трогаться.

В тот день мы снова, пожалуй, были счастливы.

И снова стали семьей. Мы, ошеломленные просторами, каковые раскинулись перед нами, ехали, вдыхая воздух, сдобренный дымом и обыкновенной, свойственной всем людским поселениям вонью. Мы смотрели на серые дома, на суету, наполнившую Сож. Мы остановились у трактира, на стене которого, уже омытая осенними дождями, висела бумага де Ботерна. Мы читали ее втроем, но каждый про себя.

А после отец, сорвав изрядно потрепанный лист со стены, швырнул его в грязь, и копыта его лошади клеймом отпечатались на лживых словах.

 – Домой, – велел отец, пришпоривая коня. Он вновь был собран, холоден и жесток. – Домой, и поскорее.

С неба зарядил холодный дождь, небесные плакальщицы старались вовсю, спешили до первых холодов излить свои горести на темные земли, на побуревшие травы, на черные окна болот и бурые скалы. Небесные плакальщицы горевали о нас, людях, а мы, недовольные, сетовали на дурную погоду.

Я хорошо запомнил тот день. И путь, растянувшийся до ночи, которая легла на дорогу перед нами, покорно и мягко. Объяла шелестящей темнотой, приветствовала голосами сов и далеким воем волчьего племени. Наши лошади неслись по дороге, разбрызгивая воду и грязь. Низкая луна освещала путь. Сердце горячо стучало в груди, радуясь обретенной свободе и скорому теплу родного очага.

И вновь я не сомневался ни в том, что зверь убит, ни в том, что отныне для меня и Антуана, для нашей семьи все станет иначе.

Тот вечер закончился общей трапезой у камина, пусть и скудной, ибо нашего возвращения, как выяснилось, не ждали. Отец был мрачен и молчалив, словно он не обрел свободу, а, наоборот, попал в заточение. Антуан и вовсе почти ничего не ел, присевши в самый темный, самый дальний от камина угол. И вымокший до нитки, там и дрожал.

 – Антуан, – обратился я к нему, касаясь холодной руки. – Пойдем, тебе надо переодеться в сухое, Антуан.

 – Оставь его, – рявкнул отец, ударяя кулаком по столу. – Хотя бы здесь, хотя бы сейчас оставь его в покое!

Я молча поднял брата, удивляясь тому, что стал сильнее его, хотя прежде мы были равны. Я отвел его в свою комнату и, отослав прочь служанку – отчего-то мне показалось, что ее присутствие смущает Антуана, – сам помог ему раздеться.

И поразился тому, до чего же страшен он стал. Исхудавшее до последнего предела тело, дуги ребер, что выпирали, грозя прорвать серую шкуру, сплошь испещренную шрамами. Редкие, белые на груди, они множились на боках, чтобы на спине сойтись ужасной сетью. Сколько их было? Я пытался сосчитать, но сбился, я только смотрел, пораженный, и повторял:

 – Антуан, господи, Антуан...

Я обнял его, прижал к себе, гладил по голове и плечам, ладонями ощущая неровности кожи. Я хотел защитить его от мира и понимал, что поздно. Я жаждал вернуться в детство, когда любая боль скоротечна, а будущее видится непременно счастливым... я ничего не мог исправить.

Он, прижавшись ко мне, заплакал. Господи, да в последний раз Антуан плакал года в четыре, рассадивши колени до крови, а я, старше и спокойнее, жевал листья тысячелистника и говорил, что скоро все пройдет.

Почему же теперь не могу повторить эти слова? Что замыкает губы мои? Что хватает за руки и заставляет отстраняться?

И Антуан, нутром поняв мое состояние, высвободился, схватил, не глядя, рубаху, поспешно накинул на себя, скрывая раны, и сказал осипшим голосом:

 – Не говори ему. Что видел, не говори.

– Не скажу, – пообещал я, раздумывая над тем, как же поступить. Стоит ли мне настоять, чтобы Антуан остался в доме, или ему и вправду будет лучше в хижине на Мон-Муше? Трусливый порыв трусливого человека, жаждавшего избавиться от проблем.

 – Нам лучше не встречаться, – добавил Антуан, закатывая рукава. В доме не нашлось одежды для него, а моя была чересчур велика. – Завтра я уеду. Лучше, если и ты уедешь.

 – Куда?

– В Париж. Уезжай в Париж. Скажи отцу, что... просто скажи, что хочешь уехать. Увидишь, это его обрадует. И де Моранжа даст рекомендательное письмо. Он понимает...

 – Антуан! – Я попытался приблизиться к нему, но он отступил, вытянул руки вперед, показывая, что не желает приближения. – Антуан, что происходит?

 – Ничего. Ничего такого, в чем бы тебе следовало участвовать. Ты мешаешь, Пьер.

 – Кому?

 – Всем. Мне мешаешь! Черт побери, ты что, не понимаешь? Ты всему виной! Ты здесь, я там. Ты с людьми, я с собаками. Ты хороший и правильный, а я... я... уходи! Уезжай! Я не желаю видеть тебя.

Он выбежал из комнаты, а я остался, растерянный и беспомощный. Но стоит ли говорить, что ни в какой Париж я не уехал? Хотя в тот вечер отец несколько раз намекал на то, что мне стоило бы развеяться, избавиться от дурных воспоминаний о сидении в Соже. Однако к этому времени я был полон решимости. Я желал узнать, что творилось с братом моим.

Тетя Циля была не права, обвиняя меня в убийстве. И права, обвиняя в том же. Сложно объяснить, тем более что я никогда и никому не пытался объяснять, но... в общем, Йоля пришел ко мне через два дня после выпускного.

Йоля был бледен до синевы и трясся, что осиновый лист.

– Я убил ее, – сказал он с порога. – Я не хотел, Марат, я не хотел...

На что похож удар молнии? А на удар молнии и похож, потому как объяснить это состояние иными словами невозможно. Я сразу понял, о ком он, и понимание это выбило из жизни, из тела, из сознания. Легкие парализовало на вдохе, сердце сжалось, выбивая кровь в артерии, и не нашло сил расслабиться, чтобы принять новую порцию, горло свело судорогой, глаза ослепли.

А Тимур, на удивление хладнокровный Тимур, велел:

– Рассказывай.

Почему в тот, критический момент именно он оказался сильнее? Он ведь тоже любил Танечку, тихо, благородно, на свой, слюнявый лад, так почему же? Не знаю.

Йоля же, вытащив из кармана круглые очечки, пристроил их на нос – защитился от моего взгляда. Защитил меня от своего.

– Мы... мы пожениться собирались. Мама против, но мы все равно собирались...

Конечно, тетя Циля была против. Тетя Циля давным-давно нашла своему драгоценному сыночку невесту, девушку хорошую, тихую и длинноносую, с черным кудрявым волосом и усиками над верхней губой. Тетя Циля на дух не переносила шиксу Татьяну. Но домашний мальчик Йоля, вот ведь диво дивное, бунтовать решил.

– Мы... я бы поступил. В консерваторию...



Поделиться книгой:



Регистрация