Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Метаэкология - Валентин Абрамович Красилов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Язык, искусство, философия появились на магической стадии духовной эволюции. Это спорное утверждение, но я постараюсь обосновать его. Конечно, и животные тоже постоянно издают какие-то звуки, частью выражающие их внутреннее состояние, частью сигнализирующие опасность или ещё что-то внешнее. Но Слово, которое творит, лечит и убивает, не находится в прямой связи с этими шумами. Слово — это звуковое оформление магических символов, подобно тому, как рисунок — их графическая, а танец — их пластическая форма. Свидетельство тому — изысканная метафоричность речи исландцев из древних саг или индейцев с берегов Амазонки, ещё не приобщенных к современной цивилизации. Лишь на более продвинутых стадиях произошло разделение функций чисто информационного сообщения с его убогой образностью и ритмического языка поэзии, сохранившего много общего, по форме и назначению, — с магическим заклинанием.

Жест оратора, рисунок мелом на доске, сопровождающий научный доклад — что это, если не наследие магического действа, в котором волевое воздействие слова подкреплялось волевым воздействием изображения и танца?

Мне, разумеется, известна теория, развивающая совершенно противоположные взгляды. Дарвин полагал, что речь появилась в процессе трудового взаимодействия и получил горячую поддержку со стороны марксистов. Современному человеку эта гипотеза может показаться правдоподобной, но дело в том, что древние на той стадии, когда появилась речь, ещё не делали ничего такого, что требует постоянных высказываний. Потребность в получении информации друг от друга была минимальной: в их мире знание было общим.

Допускается, исходя из опыта современных людей, что рисунки, особенно рисунки животных, делали для того, чтобы показать будущим охотникам, с кем им придется иметь дело, а заодно и потренироваться в метании дротиков. И лишь позднее люди заметили, что рисунок может служить украшением или даже выражением каких-то чувств. Но это теория человека, который не только никогда не метал дротиков, но и не выражал своих чувств с помощью живописи. В том же ключе происхождение танца пришлось бы объяснить потребностью размять ноги.

Есть все основания полагать, что огонь, столь же мощное первоначало, что и Логос, использовали в магических целях и охраняли как символ племенной воли задолго до того, как ему нашлось применение в обогреве жилищ и приготовлении пищи (берущем начало от ритуального сжигания и поедания жертв, приносимых огню).

Всё это представления одного ряда, и они согласуются с тем, что вначале было слово. Прагматическое возникало как надстройка над духовным, а не наоборот.

Растворение

Еще гомеровский герой мог мимоходом отметить: «Какой-то указывал бог нам дорогу» (все складывалось благополучно). Какой-то безымянный бог был всего лишь воплощением дружественной или враждебной воли, которую можно преодолеть, как магическое снадобье Одиссея преодолевало действие магического снадобья Цирцеи. Какой-то бог в волевом отношении едва ли сильнее духа предка или тотема — эти составляющие магической системы взаимозаменяемы (Гомер, поэт переходной эпохи, пытается совместить волевое превосходство Одиссея над Цирцеей с преувеличенным восхищением ее магическими способностями: разгневать в косах прекрасных богиню ужасную по меньшей мере нежелательно).

Идея единой вселенской воли как организующего начала духовной жизни несомненно имеет более позднее происхождение и могла зародиться лишь в развитой общественной системе, давшей человеку почувствовать действие сил, много превосходящих чью-либо индивидуальную волю. Человек как вид, можно сказать, разочаровался в себе, в своем волевом могуществе, в беспредельности познания (каждый из нас, повторяя историю вида на индивидуальном уровне, переживает аналогичное разочарование на ранней стадии духовного развития).

Вселенская воля на первом этапе была безличной и безразличной, как рок, сансара, дао, которым подчиняются и боги. Со временем они меняются местами. Всемогущий непознаваемый бог, полновластный распорядитель судьбы, возникает как предел, за который человеческой воле и человеческому познанию выйти не дано.

Нам в общих чертах известна история основных экологических систем. Историю метаэкологической системы еще предстоит воссоздать по дошедшим до нас окаменелостям духовной жизни. Предварительно намечаются следующие стадии.

1. Пантелическая — все имеет назначение, цель, смысл, сущность. Для выражения последней возникают первые знаковые системы. Человеческая воля не знает границ.

2. Магическая — воли людей, вещей, тотемов, богов вступают в борьбу за господство. Мир представляется ареной многосторонних волевых воздействий, в контексте которых духовные сущности получают риторические, графические, пластические воплощения — прообразы искусства.

3. Фаталистическая — человек разочаровывается в своем волевом могуществе; духовное развитие выходит из счастливой младенческой стадии (которая будет вспоминаться как золотой век) и переживает кризис роста. Мироощущение трагическое. Все, как выясняется, подчинено безличной вселенской воле. Даже боги не более чем ее орудие, а для человека единственная добродетель — познание судьбы и благоразумное следование ее предначертаниям.

4. Теократическая — вселенская воля отождествляется с демиургом. Люди делегируют свободу воли богам, обретая опору духовной жизни в идее служения. Мироощущение от этого скорее радостное, чем трагическое. Эсхил уступает Аристофану. Духовная жизнь раздваивается между храмом и балаганом.

Впоследствии неоднократно происходило возрождение пантелизма в ренессансном и просветительском рационализме, фатализма в спинозизме и производных учениях, древней магии в барочном трагизме, романтическом мистицизме и, фарсово-гиньольное, в фашизме. Пока же семито-хамитские народы, создавшие великие цивилизации Месопотамии и Египта, входили в четвертую стадию, сохранив более или менее отчетливые воспоминания о трех предшествующих, обломки которых глубоко засели в новой матрице духовной жизни. Боги с трудом и постепенно освобождались от зооморфных черт. Змей еще был объектом магического культа (и связанного с ним врачевания) во всех семитских странах, но все чаще выступал в качестве антагониста верховных божеств и героев (Гильгамеша, Тешуба, Иеговы). Еще сохраняли неподвластные богу магические свойства священные деревья вроде библейского древа познания. Еще бог Авраама заключал с родом последнего двусторонние соглашения, выступая гарантом успешного размножения (в залог вносилась крайняя плоть полового члена).

Личный бог не исключал существования других богов, но все более решительно требовал эксклюзивного поклонения (древним вообще была чужда мысль о том, что отверженные боги не существуют; их продолжали почитать, но уже в качестве демонов). Если Авраам и Иаков могли спорить с богом, то Моисей был удостоен лишь того, чтобы восприять божественные скрижали.

Но апофеоз Иеговы приходится на царствование основателя иудейской династии Давида, который «скакал из всей силы перед Господом». Когда же гордая Мелхола, дочь Саула, увидев царя Давида, скачущего и пляшущего, обнажившись перед глазами рабынь, уничижила его, то сказал Давид: «Перед Господом играть и плясать буду; и я еще больше уничижусь, и сделаюсь еще ничтожнее в глазах моих». В награду бог благоволил Давиду и даже простил ему гибель вероломно подставленного Урии. Однако в отдаленной перспективе безоговорочная капитуляция перед богом оказалась гибельной для его народа.

Не только евреи, но и другие семито-хамитские народы в своей духовной эволюции все больше приближались к монотеизму, объединяя весь сонм богов системой родственных связей вокруг верховного бога-патриарха. На более высоких ступенях интеграции второстепенные боги становились частями тела единого бога (у египтян) или его аспектами (у халдеев).

Вторгавшиеся с севера арийские племена, по-видимому, находились на магической и фаталистической стадиях. Магические ритуалы были связаны с поклонением огню и культом предков. Веды трактуют рай как «мир отцов». Древние скандинавы представляли его себе как Вальхолл («Валгаллу»), замок дважды убитого — повешенного и пронзенного копьем — Одина, куда попадали павшие на поле боя, т. е. речь шла не столько о предках вообще, сколько о предках убитых (у этих воинственных племен, может быть, других и не было). На семитской почве культ убитых дал неожиданные всходы.

Может быть, не без влияния арийцев патриотическая установка утвердилась в чжоуском Китае в качестве основной доминанты духовной жизни. Местопребыванием предков считалось небо, служившее также символом вселенской воли-судьбы. Жизненный путь, дао, имел целью достижение гармонии между землей и небом.

Арийский фатализм не всегда достигал таких философских высот, колеблясь между кармой, влиянием совершенных или мысленных поступков на будущее, и бессмысленными действиями слепых прях. Боги могли бросать жребий на весы, но были бессильны что-либо изменить. В Ведах, Илиаде и Эдде отношение к богам примерно одинаковое — опасливо-снисходительное, как к существам, сила которых значительно превышает их здравый смысл. Духовно арийцы были свободнее дальше продвинувшихся по пути теократии семитов. В этом возможная причина их военных успехов.

В то же время завоеватели настолько быстро воспринимали духовную культуру покоренных народов, что об их первоначальных представлениях судить довольно трудно. Племя, разгромившее анатолийское государство Хатти, не только стало называть себя хеттами, но и приняло хаттский тотем, доселе неизвестного арийцам льва, в качестве символа царской власти. Персидские цари ахамениды также восседали на львином троне, вывезенном из Вавилона. Более того, они сделали решительный шаг к монотеизму, приняв учение Зороастра и заставив магов-огнепоклонников служить Ахура-Мазде, символом которого, в духе компромисса, стал огонь. (Творец Ахура-Мазда, он же злой дух Анхра-Майнью, соответствует ведическому Асуру-Варуне и богу огня Агни. Последнее имя встречается в скандинавском эпосе, а германский Воден и римский Вулкан — вероятные лексические варианты Варуны; двойственность этих арийских богов, совмещающих животворящее и разрушительное начала, свойственна и семитскому Иегове, действующему как разрушитель в эпизодах с Содомом и Гоморрой, потопом и египетскими казнями).

Схематически духовная жизнь людей в VIII-VI вв. до н. э. представляла собой смесь семитской теократии, арийского фатализма и китайской (также может быть арийской по происхождению) патристики. Из этой смеси вырастали мировоззренческие концепции, на разных концах света удивительно похожие друг на друга.

В высказываниях Эмпедокла о комбинаторике элементов распавшегося целого или Пифагора о переселении душ можно усмотреть «влияние востока», ведические корни, хотя скорее следует говорить о корнях общеарийских. Однако на уровне обобщений Будды, Махавиры, Лао-цзы, Платона этнические корни теряются и мы впервые видим жителя Вселенной (хотя многие наставники человечества были выходцами из провинциальных местечек вроде Капилавасту в предгорьях Гималаев, Гуфу в Шаньдуне или галилейского Назарета). Центральной идеей для них было совершенство, самодостаточность мироздания как единого целого, в которое внесена дисгармония уже самим актом разделения субстанций, а затем трагическим обособлением наделенных самосознанием существ, краткое бытие которых в качестве осколков мировой души наполнилось страданием.

Благо, таким образом, состоит в подавлении эго, стирании его границ, его растворении во всеобщем. Это нирвана, разрушение иллюзорных перегородок, возведенных нами самими. Это признание общности всех существ — случайных комбинаций неизменных монад — из которого необходимо следует ахимса — непричинение вреда живому. Это наш путь, дао, ручейком впадающий во вселенский Путь, Дао, мощный поток, в котором неразличимы прошлое и будущее, небо и земля, жизнь и смерть, счастье и страдание, добро и зло. Это гармония Космоса, через созерцание которой формируется гармония человеческой души.

Перекресток

Перевод этих общих идей в план практической этики был непростой задачей, хотя бы потому, что обращаясь не к избранному кругу просвещенных, а к широким массам, можно было услышать в самый неподходящий момент: «А ты кто такой, чтобы поучать нас?»

Следовало придерживаться определенных правил, несоблюдение которых могло привести к трагическому концу, как в случае Сократа или Иисуса — оба добровольно приняли мученическую смерть. Во-первых, избегать общения с массами, предоставив это избранным ученикам, которые, соблюдая дистанцию, могли ссылаться на авторитет учителя. Во-вторых, не проповедовать у себя на родине. Сиддхарта, рожденный у подножия Гималаев, прежде чем стать Буддой, переправился через Ганг (что равносильно второму рождению) и получил известность как Шакьямуни, т. е. мудрец из племени шакья (но считался ли он мудрецом у самих шакья?). Диоген стал мудрецом лишь после изгнания из Синопы. Лао-цзы во время одной из переправ был остановлен пограничной службой, которая предложила ему как условие въезда письменно изложить свои взгляды. Эта развернутая таможенная декларация стала первоисточником даосизма.

В бюрократическом Китае считалось вполне естественным, что в роли учителя нравственности выступает чиновник. Во всяком случае, полицмейстер Кун рассматривал моральную проповедь как часть своих должностных обязанностей. Этот высокообразованный человек, вероятно, по причине сверхкомпетентности рано утратил свое место в администрации Лу, но продолжал учить, теперь уже как признанный наставник. Кун фу-цзы. Он проницательно заметил, что в основе этики лежит подобие: мы относимся нравственно к самим себе и тем, кого считаем подобными себе, отождествляем с собой. А поскольку мир един и все существа подобны друг другу, то есть основания не делать другим того, что нежелательно для себя.

Примерно те же выводы получаются, если единство мира держится на всеобщем притяжении-любви, что движет солнце и светила. Однако и Конфуций, и Платон были слишком светскими людьми для того, чтобы провозгласить неизбирательную любовь основой обиходной морали. Это мог сделать лишь тот, кто почти тридцать лет жил в пустыне со зверями.

Палестина, мировой перекресток между Азией, Европой и Африкой, не случайно стала родиной нового этического учения. На этой многострадальной земле оставили след все великие армии и все великие идеи древнего мира. Около 2000 лет до н. э. сюда вторглись выходцы из Халдейского Ура, которых местные племена окрестили евреями, «людьми из-за реки» (они в самом деле перешли Евфрат, но в древнем мире переход реки имел и символическое значение — для местных это были люди из потустороннего мира).

Поскольку евреи совершали магические обряды и не почитали вавилонских богов, можно предположить, что они происходили от древнего шумерского племени, покоренного Вавилоном. Их отношения с богом представляли собой характерную для магической стадии духовного развития смесь фамильярности н подобострастия. От личного бога ожидали поддержки как в правых делах, как и в неправых (хотя Авраам наживался, предоставив свою красавицу жену фараону под видом сестры, господь обратил за это свой гнев не на него, а на фараона).

Палестина того времени представляла собой сложный конгломерат многочисленных хамитских племен. В геологическом отношении это подвижный участок земной коры, конгломерат мелких плит, прилегающий к меридиональной разломной зоне, протянувшейся от Акабского залива по долине Иордана. В этой зоне находится Мертвое море, но при Аврааме его еще не было. Подвижки земной коры сопровождались вулканизмом. Нефть сочилась по трещинам и заполняла провалы, в которых погибли во время бегства цари Содома и Гоморры. В разломную зону проникло море, затопив развалины древних городов. Люди из племени Авраама выжили, что не могло не укрепить авторитет их бога.

До прихода в землю обетованную евреи жили в Харране среди анатолийских племен и, прежде чем осесть в Палестине, какое-то время пребывали в Египте, спасаясь от голода. Однако более мощное вливание египетской культуры произошло через 400 лет, когда во время очередного голода потомки Авраама переселились в эту страну. Те 600 тысяч, что еще через 400 лет (в древней истории отчетливо проявлен 400-летний климатический цикл) пошли за Моисеем, называли себя сынами Израиля. Им пришлось заново завоевывать Палестину, которая была им совершенно незнакома.

Эти египтизированные евреи, возможно, принесли с собой бога, который творил словом, в отличие от первичного шумерского бога, который лепил из глины. Во всяком случае существовали священные тексты двух типов, и бога в них называли по-разному: в Иудее Иеговой (Яхве), в Израиле Элоимом. Их объединение произошло в V в. до н. э. Израиль и Иудея долгое время служили буфером между восточными сверхдержавами, Египтом, Ассирией и Вавилоном, а после их падения попали на орбиту арийских завоевателей — персов, греков и римлян. Освобожденные персами из вавилонского плена, евреи принесли в Иерусалим идеи халдейской теологии, а, может быть, и более далекие веяния из Индии и Китая, с которыми были налажены торговые связи. Покровительство ахаменидов способствовало распространению среди них зороастризма.

Однако персидская империя после двухсотлетнего владычества была разбита Александром Македонским. Иерусалим захлестывала волна эллинизма, на пути которой пытались воздвигнуть дамбу иудейской ортодоксии. Эти противоречия привели к гражданской войне, восстанию маккавеев против наследников Александра селевкидов и восстановлению независимости Иудеи, которая за сто тридцать пять лет до нашей эры аннексировала языческую Галилею.

Идейный разброд в Иудее был слишком велик для того, чтобы усилия маккавейских царей создать монолитное государство увенчались успехом. Иудейские протестанты фарисеи отвергали жертвоприношения и формализм Моисеевых законов. Они вели борьбу с хранителями храмовых традиций саддукеями. Религиозные разногласия все больше перерастали в политические и принимали характер гражданской войны, в которую оказались втянутыми стоявшие в Сирии легионы Помпея. Когда синедрион требовал казни Иисуса, угрожая приходом римлян в случае гражданской смуты, то имелись в виду эти, еще памятные, события.

В Иерусалиме воцарилась проримская династия, прибегавшая к жестким репрессивным мерам. Но внутренние распри не утихали.

Заметную роль в общественной жизни играла секта ессеев — «опрощенцев», проповедовавших отказ от мирских благ ради спасения души и скорое разрешение, с приходом мессии, вселенской борьбы сил света и тьмы. Последняя часть учения, как и процедура инициации водой и огнем, указывает на связь с зороастризмом. Вероятно, отпочковавшиеся от ессеев кумраниты и назореи не стригли волос и отличались крайним аскетизмом. Они и есть те блаженные нищие (слово «духом» вставлено позднее), о которых у Матфея сказано, что им принадлежит царствие небесное.

Нищенствующие признавали своим пророком Иоанна Крестителя. Иисус, заместивший Иоанна после его смерти, отказался от сектантской замкнутости и аскетизма назореев, не примыкая и к другим религиозным течениям. Изгнание из храма менял было направлено против жертвоприношений (деньги разменивали паломникам для покупки жертвенных животных) и саддукейской обрядности. Но на этом сближение с фарисеями и кончается. Фарисеи, как собака на сене, не способны ни сами воспользоваться своими познаниями, ни поделиться ими с народом.

В эпизоде с алебастровым сосудом Иисус — неожиданно для своих учеников — исполняет над самим собой обряд подготовки к жертвоприношению, отвергнутый протестантскими сектами. При этом напоминание о «нищих» вызывает лишь небрежное замечание: «нищих всегда с собой имеете». Кто-то из учеников мог усмотреть здесь отступничество.

В самом деле, сделав тайное учение для избранных явным для всех и заменив жертвоприношение самопожертвованием, Иисус отступил от этических канонов своего времени и совершил прорыв на новый уровень духовного развития. Евангелисты разделяли его стремление подняться над религиозными распрями, придав новому учению непреходящий характер. Их гораздо больше занимала его тщательно спланированная смерть, чем неприметная жизнь, из которой были вычищены почти все политические и философские реалии.

Из канонических книг лишь Откровение Иоанна, заключительный эпизод вселенской борьбы добра и зла, обнаруживает несомненную связь с кумранскими текстами и производными от них сочинениями гностиков. В своем стремлении раскрыть то, что осталось недосказанным в канонических Евангелиях и составляет тайный смысл учения Христа (его философскую подоплеку), апокрифы гностиков ссылаются на Зороастра (у Иоанна), говорят о спасении души. которую «не бросают в другую плоть» (там же), объясняют рождение от девы (от двух дев. поскольку в арамейском дух женского рода) как залог цельности спасителя, которому неведома внутренняя борьба мужского и женского начал и которого царство есть брачный чертог. Ибо он завещал: «... когда сделает двух одним, вы войдете в царствие».

Он соединитель всех противоположностей, и не только сделает последних первыми (взятое отдельно звучит как социальная демагогия), но также внутреннюю сторону как внешнюю, и верхнюю как нижнюю, и мужчину и женщину одним (от Фомы), и блудницу святой, и жену девой («Гром»). И тогда сольются свет и тьма, жизнь и смерть в гимне единству мироздания, который звучит на санскрите, на фарси, на греческом, на арамейском, на китайском, на коптском и звучал задолго до Платона, не говоря уже о Плотине.

Сверхзадача

Александр Мень в очерке апокрифической и романизированной интерпретации Евангелия, нередко представляющей Иисуса незаурядной, но вполне земной личностью, задается таким вопросом: если Благая Весть не была божественным откровением, то «откуда тогда взялась ее сила?... Разве не была империя в те дни богата другими влиятельными доктринами и верованиями, которым пришлось отступить перед Евангелием?» И еще: если Иисус Назарянин был лишь одним из великих учителей морали, то почему в нем признали бога, а не в Сократе или Конфуции?

Нам предлагается в качестве критерия истинности успех, определяемый — количественно — по массовости явления. Так и в языческие времена племя, одержавшее победу, могло считать, что тем самым доказано превосходство «нашего бога» над «их богами». Еще недавно распространение марксистской идеологии в странах третьего мира считалось подтверждением правоты Карла Маркса. Как показывает история научных идей, связь между истиной и успехом может быть как положительной, так и отрицательной. В любом случае к успеху примешиваются другие причины помимо истинности.

Народы, выступавшие против римского владычества, нуждались в общих идеологических установках. Сыграл свою роль и синкретизм христианства, вобравшего метафизические идеи античной Греции и Востока. Христианская метафизика легче усваивалась язычниками, чем чуждая им иудейская. Однако главная причина, думается, состояла не в этом. Как система целеполагания раннее христианство в большей мере, чем предшествующие метафизические системы, удовлетворяло духовные потребности своей эпохи.

Древние метафизические учения, проецируя духовную жизнь на окружающий мир, имели целью, главным образом, объяснение тайны начала и конца. Путь самопознания пролегал по небесным сферам и подземному миру, обустройство которого способствовало развитию мира внутреннего. Мучительно постигаемая диалектика единичного и общего, проблема идентичности существования во времени (все же каким-то образом можно дважды войти в одну реку) породила сонм богов, воплощавших сущности вещей.

Поразительная живучесть древней метафизики объясняется, во-первых, очеловечиванием мироздания, которое, благодаря этому, становилось близким, исполненным смысла (конкурирующие с нею рационалистические объяснения, напротив, отстраняли явления внешнего мира от человека, лишая падение метеорита или пролет журавлей их сокровенного смысла). Во-вторых, метафизические системы воспринимали социальные функции, которые повышали их значение, тем самым сохраняя в неприкосновенности и самые архаичные элементы. К таким функциям относится, например, использование родовых тотемов для предотвращения близкородственных браков или приверженность ритуалам как средство сплочения племени и, позднее, нации. Этическая функция также появилась на определенном этапе как дополнительная, хотя со временем именно она приобрела главенствующее значение.

На ранних стадиях социального развития этические потребности удовлетворялись бессознательными, унаследованными от животных предков, и прагматическими, выработанными в результате межплеменного отбора, моральными нормами. В VII-IV вв. до н. э. все древние цивилизации формируют — параллельно и независимо друг от друга или в результате сложных взаимовлияний — этические системы, в той или иной степени прибегающие к метафизической аргументации.

В античном язычестве этические нормы исходили от свергнутого Прометея, за их соблюдением следили низшие божества вроде эриний, и лишь немногие, относительно недавние (например, закон гостеприимства, принятый среди эллинов как знак отличия от варваров) опирались на авторитет олимпийцев. Восхвалять Прометея было небезопасно, в чем мог на собственном опыте убедиться Эсхил, на голову которому орел Зевса уронил черепаху. Эта ситуация, возможно, отражает исторический процесс восприятия воинственными ариями, чьи боги не ведали нравственных запретов, этических норм покоренных народов с их низвергнутыми морализирующими богами.

На символическом языке Библии история этики от первых сексуальных ограничений до развитой системы норм социальной и духовной жизни выглядит как серия контрактов (заветов) между богом и человеком. По первому завету на первого человека Адама накладывалось лишь одно ограничение — не вступать в инцестуальную связь со своей женой-двойником, или, символически, не есть плодов с древа познания (на языке Библии половой акт есть познание).

Не только Адам нарушил этот контракт, но и впоследствии ангелы входили к дочерям человеческим, увидев, что они красивы, и от этих связей родилось племя исполинов, считавших себя более или менее равными небожителям и не признававших никаких контрактов. Их пришлось утопить. С уцелевшим после потопа Ноем бог заключил новый контракт, основное содержание которого сводится к заповеди «не убий». Этот охранительный завет обязывал и самого бога не прибегать к геноциду.

Ни люди, ни бог не соблюдали договор. К тому же человечество разделилось и общечеловеческий завет стал немыслим. Поэтому следующий договор носил эксклюзивный характер и распространялся на обязавшихся почитать единого бога в обмен на его поддержку в борьбе с потомками Хама (Ханаана).

В критический период всеобщего падения нравственности, когда Моисей водил свой голодный и одичавший народ по пустыне, был составлен и записан на каменных скрижалях подробный контракт, содержавший десять заповедей, которые легли в основу этики западного мира, и множество других более частного характера. (Первые скрижали, доставленные Моисеем, возможно, содержали более возвышенные заповеди, но увидев безобразие, творимое народом в его отсутствие, Моисей уронил их, может быть, испытывая подсознательное фрейдистское желание разбить, так что богу пришлось писать заново).

В то же время Конфуций, формулируя «правила поведения», основанные на двух главных добродетелях — справедливости и благожелательности (включая «золотое правило» — не делай другим чего не желаешь себе), лишь для порядка ссылался на «волю неба», а Сократ большей частью обходился без подобных ссылок.

При всех различиях, Моисей, Конфуций, Сократ и даже Прометей только осмыслили и систематизировали этические установки, давно сложившиеся в обществе и лишь ждавшие нормативного оформления. Кстати сказать, по этой причине не было необходимости объявлять этих титанов мысли богами — авторитета учителя было достаточно. Другое дело Иисус Назарянин:

... А я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас.

Такого морального опыта до сих пор не было. Эти установки не исходили из природы человека. Планка была поднята на недосягаемую для смертного высоту. Сам Иисус видит основное отличие своего учения от предшествующих религиозно-этических систем в требовании этического подвига, возвышающего над этической прагматикой:

... ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники?

Религиозно-нравственная сверхзадача не может быть оправдана ссылкой на традицию или практическую пользу, поскольку она не вытекает ни из той, ни из другой. Она, следовательно, нуждается в авторитарном утверждении, личном культе учредителя.

Евангелисты дают некоторый материал для сопоставления утверждаемых этических норм с обиходной моралью. Интересен с этой точки зрения подбор учеников, которым надлежало стать духовными пастырями человечества. Среди них мы находим мытаря — представителя одной из самых презираемых профессий, рыбака, который не сумел пройти по воде из-за недостатка веры и впоследствии отказался от учителя из трусости и, наконец, вора, которому была доверена общественная касса. Вор бросил сребреники и удавился — поступок, свидетельствующий о более успешном перевоспитании, чем в случае рыбака. Была ли странная история его предательства (практически бессмысленного, ибо каждый день учил Иисус в храме, его знали) попыткой персонифицировать зло, найти конкретного виновника — все того же козла отпущения? В последнем случае пришлось бы признать, что благая весть оставила неглубокий след в обиходной морали.

В буддизме различие между прописной моралью и нравственным идеалом подчеркнуто еще более резко. Нравственный идеал настолько высок, что в буддистском богословии существуют сомнения относительно того, достиг ли сам Будда нирваны при жизни. В то же время практическая этика настолько естественна, что каждый может сформулировать заповеди для самого себя. Например, одна из учениц Будды (не делавшего различия между полами, когда речь шла о просвещении — в отличие от сексистской установки христиан, которым даже в голову не приходило считать Марию Магдалину тринадцатым апостолом), принцесса Малика заключила сама с собой договор, содержавший следующие десять заповедей:

1) не нарушать священные обеты;

2) не быть самонадеянной в присутствии старших;

3) не гневаться;

4) не быть ревнивой и завистливой ни в мыслях, ни в поступках;

5) стараться сделать других счастливыми, делясь с ними всем, что имею;

6) проявлять добросердечие, отдавать людям все, в чем они нуждаются;

7) руководствоваться нуждами других, а не собственными интересами, стараться помочь каждому без исключения;

8) пребывающим в одиночестве, в заключении, страдающим от болезней и других забот нести облегчение, объясняя причины их невзгод и (нравственные) законы:

9) ловцов животных или проявляющих жестокость к животным наказывать, если необходимо наказание, или учить, если необходимо поучение; насколько возможно исправлять их ошибки;

10) помнить об истинном учении, ибо пренебрегший истиной оступается во всем и не достигнет берегов Просвещения.

Эти заповеди рассматривались ею как временные — на период учения. Иначе говоря, прописная базовая мораль служила отправной точкой истинного совершенствования.

Сравнительно легкая победа христианства над язычеством была торжеством метафизического целеполагания, идеалы которого находятся за пределами жизненного опыта, над метафизической системой, не ставящей задачи бесконечного нравственного совершенствования. В то же время в столкновении с другими нравственно-религиозными учениями того же типа — магометанством, буддизмом — христианство не получило явного преимущества. Классический иудаизм был архаичной метафизической системой, больше требующей послушания, чем совершенствования. Однако в диаспоре само сохранение древнего учения превратилось в нравственную сверхзадачу.

Одиссей

О Гомере еще Гераклит говорил, что в отличие от более поздних морализирующих авторов, он не дает нравственных оценок — мнение, которое никогда не оспаривалось и поставило Илиаду особняком от всей последующей литературы как произведение, в котором якобы нет (еще нет) морали в привычном для нас смысле. Платон пошел еще дальше, рекомендуя запретить Гомера как автора, не способствующего нравственному воспитанию граждан.

Между тем впечатление нравственной непричастности вызвано нейтральной манерой изложения, к которой Гомера, по-видимому, обязывал низкий социальный статус бродячего певца, еще не освоившегося с ролью учителя человечества. Герой есть герой, даже когда он бежит с поля боя, интригует ради доспехов или жульничает на спортивных соревнованиях. Муза, если угодно, воспоет его истерическое озлобление, называемое гневом. Но не оправдает.

Троянская война началась из-за того, что «женщина приняла богатые подарки» (у древних на сей счет не было никаких заблуждений). Троя была очагом критской культуры в Малой Азии (ахейцы тогда еще смотрели на Крит снизу вверх; Зевс происходил оттуда и, по старой памяти, благоволил к троянцам) и родиной самых красивых людей — Анхиза, возлюбленного Афродиты, Ганимеда, избранника Зевса, и Париса, судьи олимпийских красавиц. Эстетическое сочеталось с этическим. Позитивное этическое начало в Илиаде воплощает Гектор, защитник родины, любящий муж и отец. Победители, разрушившие великолепный город, за редким исключением погибли на обратном пути или по возвращении были преданы собственными женами. Это и есть нравственная оценка их подвигов.

Гордые и прекрасные троянцы столкнулись с врагом, обладавшим поистине бульдожьей хваткой и глухим к доводам рассудка. Когда Терсит, руководствуясь здравым смыслом, призвал оставить кровавую бойню и вернуться домой, хитроумный Одиссей не нашел ничего более убедительного, чем удар жезлом под радостный гогот толпы. Второе выступление — против Ахилла, воспылавшего некрофильной страстью к убитой им амазонке — стоило Терситу жизни.

Гневный Ахилл, принесший в жертву необузданному себялюбию интересы дела, жизнь близких, попрал все этические нормы своего времени. Он надругался над мертвым. Он убил обнимавшего колени, протягивавшего руку к его подбородку. И такое совершал не он один. Долон, троянский лазутчик, напрасно умиротворяющим жестом коснулся подбородка кровожадного Диомеда — в следующее мгновение его отсеченная голова покатилась по обильно политой кровью земле, умоляя о пощаде стынущими губами.

Долон был в волчьей шкуре и как волк, подставлявший шею клыкам более сильного соперника, надеялся, что поза подчинения предотвратит убийство. Но что срабатывает среди волков, не сработало среди людей. Гибель Долона и ему подобных объясняется не тем, что люди еще не слышали заповеди «не убий» и поэтому мало отличались от животных, а тем, что они слишком далеко отошли от животных и утратили врожденный запрет на убийство себе подобных — основу инстинктивной этики.

Обнимание колен и касание подбородка напоминают о более древнем пласте этических норм, который во времена Гомера был уже почти разрушен и о котором мы, в силу этого, мало знаем. Нравственным импульсом для создания Илиады послужил распад древнейшей этической системы. Мы можем лишь догадываться о том, что заметную роль в ней играли символические позы и жесты. Ревнителем благочестия был Прометей, которому все еще приписывали создание людей (его брат, Эпометей, создал животных и наделил их приспособленностью для сохранения всех видов), хотя роль небесного отца давно уже была узурпирована Зевсом (два великих народа, произошедших от Египта и Даная, внуков Ио, должны были считать Зевса своим прародителем, как и персы — потомки Персея из того же рода; и все же Ио на пути к Нилу не могла миновать Прометея). Древние божества эринии продолжали как бы по инерции выполнять свои функции и при новом режиме, преследуя нарушителей старинных заповедей. Избавление от эриний приносил обряд очищения (отпущения грехов) в храме Аполлона, выступавшего здесь в своей древнейшей ипостаси бога солнца.

Примечательно, что греки связывали со сменой богов ухудшение нравственности от золотого века («века Крона») к медному и железному, как это изложено у Гесиода (может быть, те, кто призвал с востока капризного бога грозы, ставшего Зевсом, внедрили также и седое железо). Новые владыки мира хитрят, врут, воруют, прелюбодействуют. Когда хромоногий Гефест с помощью волшебной сети сковал жену свою Афродиту и ее любовника Ареса в объятиях друг друга и созвал богов, ища моральной поддержки, единственной реакцией был бессовестный, неудержимый — гомерический — смех, по которому легко отличить бога от человека.

Аморализм и беспечность олимпийцев вызывали нарекания людей, которые в этой парадоксальной ситуации нравственнее богов. Людское морализаторство раздражает Зевса:

Странно, как люди охотно во всем обвиняют бессмертных! Зло происходит от нас, утверждают они, но не сами ли гибель, судьбе вопреки, на себя навлекают безумством?

Этого Зевса, брюзжащего, как пожилой чиновник, трудно представить властелином судьбы и тем более ее мужем, как в старых мифах. Раз бог рационален, а судьба иррациональна, то между ними не может быть столь близких отношений. В лучшем случае бог — посредник между человеком и его судьбой, которая слепа, безлична, не знает ни хорошего, ни плохого. Мораль начинается с отношения человека к судьбе. Благо — в свершении, зло — в противостоянии. Безумный пытается изменить судьбу. Разум, напротив, помогает изведать ее, следовать ее предначертаниям. Этому учит пример Одиссея. Смело плывя по волнам жизни, он встречается со своей судьбой — другого способа узнать ее нет. Знание открывает ему путь к счастливому завершению жизненного пути.

В этой еще вполне фаталистической идее истоки рационалистической этики Сократа, связавшего добро с познанием (зло — с невежеством) и, много позднее, Спинозы, увидевшего свободу в осуществлении судьбы.

Ибо человек разумный с самого начала, как стал разумным, знал, что есть некая сила, направляющая его жизненный путь, и что бороться с нею бессмысленно. Для него воплощением этой силы была сама природа с ее непреложными законами. Круговращение небесных сфер, движение Солнца, служили моделью жизненного пути. Эта модель сохранилась как в античной философии, так и в христианском вероучении. «Если есть движения, обнаруживающие сродство с божественным началом внутри нас, — пишет Платон в "Тимее", — то это мыслительные круговращения Вселенной; им и должен следовать каждый из нас, дабы через усмотрение гармоний и круговоротов мира исправить круговороты в собственной голове, нарушенные уже при рождении, иначе говоря, добиться, чтобы созерцающее, как и требует изначальная его природа, стало подобно созерцаемому, и таким образом стяжать ту совершенную жизнь, которую боги предложили нам как цель на эти и будущие времена».

Судьба представлялась Платону веретеном Ананки-необходимости, состоящим из восьми сфер (Вселенная гармонична и звучит октавой), вращающихся с различной быстротой и подталкиваемых тремя мойрами, из коих Лахесис представляет прошлое, Клото — настоящее и Атропос — будущее.

История вошла в веретено Ананки из восточных вероучений, в рамках которых возникло представление о карме — предопределении будущего настоящим, в свою очередь обусловленным событиями прошлого. Но человеческая душа у Платона не пассивна, она сама избирает своего «гения», и от этого выбора зависит, промчится ли человек на колеснице судьбы или окажется под ее колесами.

Если восточные мыслители на основании исторического подхода пришли к выводу о том, что лучше ничего не делать, дабы ненароком не навредить тем, кто будет жить после нас (что обрекло восток на пассивизм), то греческая необходимость не исключала активности человека. Наоборот, чтобы правильно жить, следовало изведать судьбу, а сделать это можно было только опытным путем. Даже если судьбу открывал прорицатель, его следовало отыскать, выловить в пучине моря, как Менелай Протея, настичь в подземном царстве. У мистических путешествий появилась новая цель — изведать (испытать) судьбу и попутно себя.

Среди спутников Одиссея один Еврилох исповедует пассивизм, пытаясь удержать товарищей от безудержного экспериментирования. Что вы, безумцы, куда? К каким еще бедам стремитесь? Но тщетно. У Одиссея один принцип как в житейских делах, так и в играх: «Каждого рад я при встрече познать и себя испытать с ним». Думается, что эта экспериментальная установка сыграла решающую роль в становлении западной культуры (ближневосточный мир находился в руках всесильного бога, замыслы которого непостижимы для человеческого разума, а пути неисповедимы — не могут быть познаны с помощью опыта. Дальневосточный мир был скован неразрывной причинно-следственной цепью сансары. Непреложность кармы — далеко идущих последствий любого физического, орального или ментального действия — не оставляла места для экспериментирования).

Расцвет греческой философии, как и гомеровский эпос несколькими веками раньше, приходится на кризисный период. Великая (Пелопоннесская) война была продолжительнее троянской и Аттика в ней понесла ряд сокрушительных поражений от Лакедемона. Эта война, наверное, укрепила представление о неодолимой судьбе, поскольку и афиняне, и спартанцы вели ее как бы вопреки своей воле. Действительно, их действия скрытно направляла опытная рука персидских дипломатов, использовавших греческие междоусобицы для расширения своей империи. Греки, становясь орудием в руках персов, теряли нравственные ориентиры и попадали под влияние восточных верований. Так продолжалось до македонских завоеваний, сокрушивших мощь Персии и соединивших запад с востоком в эклектичной философии эллинизма.

Греческая философия (как и «греческая любовь») прочно ассоциируется с Платоном, хотя на самом деле в учении Платона нет ничего, что родилось бы на аттической почве. Я уже упоминал о том, что платоновский космизм отражает общее для древнего мира представление о тождестве Вселенной и человека, тогда как платоновская Ананка-необходимость есть всеарийский образ, обогащенный ведической философией времени.

Гораздо более «греческими» были, по-видимому, оппоненты Платона — старшие софисты, которые отталкивались от учения Гераклита о несводимости явлений к сущностям. К сожалению, мы знаем о софистах в основном по отзывам их противников, создавших образ крикливого и жадного до денег спорщика, умеющего что угодно вывернуть наизнанку. Но и в этих карикатурах просвечивает убежденность софиста в неподвластности разума догмам общественного сознания, в праве на личную точку зрения, которую нужно уметь отстаивать. В то время, когда единство мнений ценилось гораздо выше логики, когда утверждение «все наши так думают» было решающим доводом, софист имел смелость сказать: «Я думаю иначе».

Софизм был философией индивидуализма, появившейся преждевременно и, несмотря на эфемерную популярность у афинской золотой молодежи, обреченной на поражение. Сократ использовал диалектику софистов для построения этической системы противоположного знака. Экзистенциальной феноменологии софистов не удалось выбить развитие интеллекта из глубокой колеи, оставленной сущностным мышлением первобытного человека, его прирожденным эссенциализмом. Их поединок с платониками был отложен на две тысячи лет.

Называя человека «мерой всех вещей», софист Протагор не возвеличивал людей (не в его духе было кого-либо возвеличивать), а лишь констатировал факт — другой меры не было. О богах он не брался судить, существуют они или нет. Подобные суждения повлекли за собой изгнание и сожжение книг, так что мы никогда не узнаем, к чему пришел в своих поисках меры Протагор.



Поделиться книгой:



Регистрация