Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: В Эрмитаж! - Малькольм Стэнли Брэдбери на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я: То есть мы окажемся отрезаны от России?

ОН: Или заперты в ней. Последний вариант предпочтительней. Тогда у нас будет достаточно времени для завершения проекта.

Я: Проекта?

ОН: Проекта «Дидро». Нам предстоит выяснить, что случилось с книгами и бумагами нашего героя после того, как они были отправлены в Эрмитаж. Вам наверняка известна эта история.

Я: Императрица купила его библиотеку. Верно?

ОН: Вы абсолютно правы. До сих портам находят новые материалы. Может, нам удастся обнаружить целый роман или что-нибудь в этом роде.

ОНА: Или неизвестный еще философский трактат. Или любовное письмо…

Я: Прелестно. Или нас посадят в тюрьму.

ОН: Тоже не исключено. Как вы относитесь к опере?

Я: Обожаю.

ОН: Там есть оперные театры. Кировский — и другие.

Я: Слышал.

ОНА: Это будет потрясающее приключение! Может, вы напишете о нем книгу. Значит, вы заказали селедку?

Само собой — я заказал селедку.

6 (прошлое)

Уже в Риге было ветрено и штормило, а с приближением к Северной Пальмире, ледяной столице, торчащей, словно накрашенный ноготь на кончике замерзшего пальца шлюхи, мороз становился просто нестерпимым, как будто они спускались на дно адской бездны. Долгие дни тряски по разъезженной санями Балтийской дороге — казалось, прямиком к полярной шапке Земли. С каждым днем они едут все быстрей. И столь же стремительно приближается день императорской свадьбы (принц Павел возьмет в законные супруги принцессу Вильгельмину Дармштадтскую). Нарышкин, как хороший управляющий, стремится поддержать репутацию двора. Так что, когда влекомая лохматыми русскими перекладными повозка на полозьях, хлюпая и переваливаясь по грязи, с грохотом въезжает в городские ворота, наш герой скорее мертв, чем жив. Нестерпимые колики, мутный от бессонных ночей взгляд, истерзанный поиском медведей и волков. Дьявольская боль в спине, и бог знает куда запропастилась ночная рубашка. Что до парика, тот остался в Европе, за несколько сотен лье отсюда, вместе с солнцем — и вместе с прошлым.

Сегодня, по нормальному, григорианскому календарю, пятница, 8 октября. Впрочем, здесь они считают как-то по-своему. В пропасть, образованную нестыковкой двух календарей, провалился его шестидесятый день рождения. А может, наоборот, ему предстоит отметить шестидесятилетие дважды, дважды отпраздновать наступление безрадостной старости. А в милом его сердцу Париже сейчас мягкая осень, и пожелтевшие листья платанов, как шаль, накрывают накрашенных дам, шествующих мимо Пале-Рояля к Опере. Совсем не то в странной столице Екатерины. Уже выпал первый снег, и температура все падает, и день стал похож на ночь, короток и почти незаметен. Продрогший, кашляющий Философ мрачно созерцает через забрызганное грязью окно, как, подпрыгивая на ухабах, карета Нарышкина катит вниз, к недавно построенной гранитной Английской набережной.

Морская торговля, по-видимому, процветает (пометил он в своей записной книжке). Высокобортные корабли, купеческие шлюпки, громоздкие баржи ждут своего часа в гаванях среди болотистых островов. Высятся вдалеке, у Васильевского острова, ряды украшенных знаменами мачт. Там находится Биржевая верфь, там выгружается в русскую грязь европейская мануфактура. Грязные баржи лесорубов, дрейфующие плоты кружатся в мутной, полноводной Неве. Но это всего лишь широкий мелкий рукав, через который перекинут мост из плавающих понтонов. Строятся, судя по столбам, выглядывающим из снежной водяной каши, и другие мосты. Над водой высится и блестит сквозь заросли бурого камыша тонкий золотой шпиль Петропавловской крепости, где покоятся останки русских царей.

А на этой стороне сам город. Город, выросший из ничего и вопреки всему, просто потому что настало его время, потому что сама жизнь требовала этого. Новая европейская столица, явившаяся вдруг из пустоты, как призрак, как мираж. Наш Философ всматривается: да, это оно, то самое место. Он много раз представлял его себе, изучал его расположение на карте, даже пытался зарисовывать, снова и снова возводил в своем воображении эти улицы и дворцы. Странно — реальный город тоже похож на вымысел: все кажется недолговечным, хрупким, расплывчатым, все течет, движется, колеблется, совсем как во сне. Город, построенный ни на чем, — лишь соленая вода Балтики, болота Финляндии, осенний туман и зимний лед. Город, мерцающий в холодном северном свете. Все здесь — идея и ее воплощение — позаимствовано из другой действительности, в которой служило, возможно, совсем иным целям. Разноязычные жители — и скифы, и славяне, точь-в-точь похожие на закутанных в меха персонажей из опер Рамо, и представители прочих экзотических народностей — прибыли кто откуда, и у каждого был свой мотив: кто-то подчинился чужому приказу, кто-то спасался от угрозы рабства, кто-то рассчитывал на протекцию, а кого-то привели сюда смутные надежды неизвестно на что. Все, что попадалось под руку, становилось строительным материалом, все шло в ход, бревно к бревну, камень к камню. Здесь реконструируется Париж, переделывается Лондон, усовершенствуется Вена. Но получается все иначе, не похоже на образцы. Эта Северная Пальмира взяла по кусочку от разных фасонов, собранных со всего мира, позаимствовала фрагменты различных культур и стилей: здесь Италия, Германия, Дания, Франция, Англия, романтизм, классицизм, ориентализм, барокко. Все перемешивается, уподобляясь театральной декорации, опере, попурри. В результате — явная нехватка новизны. Стоило дожить до шестидесяти лет, чтобы завершить свой путь в мире балтийского барокко.

И вот они катят к центру города. Кругом громадные дворцы, светящиеся желтым, розовым, голубым сквозь покрывало из хлопьев летящего снега. Некоторые уже разрушаются, фундаменты других красавцев в венецианском стиле утопают и гниют в болотистой почве, третьи уже почти утонули в грязи. Многие — чистой воды иллюзия. Жилища графов и баронов напоминают шалаши, классические фронтоны украшают входы в деревянные сараи. Оборванные рабочие толпятся у покрытых штукатуркой стен, карабкаются по шатающимся лесам, волоча на себе обтесанные камни. И все это вздымается — если не обрушивается — над грубо прорубленными каналами в гранитной оправе, чьи студеные воды напоминают потрескавшийся мрамор. Что-то возводится, подгоняемое нетерпением всевластной царицы, а что-то уже кануло в небытие. Метаморфозам нет конца. Наводнения и пожары не раз поражали город, оставляя почерневшие руины на месте домов. Деревянные стены заменяются каменными, рушатся хижины, воздвигаются дворцы, Исаакиевский собор наполовину разобран и будет строиться заново по совсем другому проекту. На смену прежним зодчим приходят новые, в итальянском стиле завершается начатое в германском, высокий классицизм соперничает с суетливым и нарядным барокко.

Маршируют отряды облаченных в тулупы солдат, торжественно дефилируют конногвардейцы в зеленой форме. Город напоминает огромный военный лагерь, но к баракам щедрой рукой добавлены дворцы, храмы и академии. По недостроенным пока площадям и широким, безупречно прямым, уходящим вдаль, в никуда, проспектам мчатся кареты знати. В кофейнях купцы беседуют и заключают сделки с иностранными мореплавателями. Нищие и попрошайки толкутся возле зданий. Под аркадами прогуливаются проститутки с карминно-напомаженными щеками. Все грохочет, как в грандиозной мастерской. Взгляд нашего героя — наметанный взгляд сына провинциального ножовщика — сразу отметил, что с ремеслами и торговлей тут все обстоит наилучшим образом. Кузнецы куют, сапожники стучат молотками, канатчики искусно плетут канаты. Вручную тащат тяжеленные, доверху нагруженные продуктами и ледяными блоками сани. На набережных жмутся, сбиваясь в кучи, стада овец и коз, у величественных особняков поджидают послов кареты с лакеями в ливреях лягушачьего цвета. Мерцают фонари, окутывая город странным ароматом горящей конопли.

Повсюду развеваются флаги. К безграничной радости Нарышкина, они успели-таки к сроку. Императорская свадьба назначена на завтра, на субботу. Итак, царевич Павел — жестоко отвергнутый, презираемый сын императрицы — соединится с принцессой, одной из трех блестящих немецких сестер, предоставленных ему на выбор в обычной тогда манере. У нашего героя — свои причины радоваться происходящему. Маленький сердитый жених — тот самый царственный ученик, ради которого друг Философа Д'Аламбер отправился на север, но потом испугался геморроя и сбежал. Этот чрезвычайно своевременный союз прусской и русской династий вплоть до мельчайших деталей — представление наследнику портретов трех очаровательных юных принцесс («Беру эту, — заявил Павел, — нет, не ту, лучше вот эту»), сроки выполнения контракта, сборы и отправка будущей невесты из Сан-Суси, доставка ее драгоценной персоны в Санкт-Петербург в целости и сохранности — все устроилось благодаря усердию и способностям другого старого друга Философа — сплетника и болтуна, пухлощекого любимца двора Мельхиора Гримма. Значит, Мельхиор где-то здесь, в городе, — и это просто замечательно. Философ ехал своей дорогой, его друг — своей, а теперь дороги сошлись, и Гримм с обычной радостью готовится встречать, приветствовать, обнимать, провозглашать тосты.

Проезжая по городу, наш Философ не удержался и пустил-таки сентиментальную слезу. Все так необычно, удивительно, фантастично — в точности так, как он ожидал увидеть. Мистический многоязыкий город, сплетение самых разных культур, воплощение любых фантазий, так и не обретших строгую форму. Город, заманивающий в свою замерзшую Утопию людей, стили, ремесла, собирающий их отовсюду — и бросающий на произвол судьбы. Но если это громыхающее, стучащее, лязгающее место — выдумка, мечта, сон, то кто же сновидец? Первый, конечно, царь, затем великая царица. Но и другие приложили руку к материализации города-мечты. Сам он, а вместе с ним великий математик Д'Аламбер и знаменитый фернейский старец Вольтер превозносили здешние свершения, убеждавшие их, что сила и энергия Просвещения, электрический свет разума, яркие краски реформ не останутся втуне и будут распространяться все дальше, с севера на юг. Разве не в Париже рождена и выстрадана эта мечта? В проницательном, критичном Париже, среди разочарованных высочайшим разочарованием королей, проворных и продажных придворных, судей, священников, откупщиков, под присмотром пожилого и нефилософичного Бога. Если честно, разве не он лично выдумал все это, сидя в старом халате у письменного стола на улице Таранн — месте, в котором он мечтает очутиться вновь, когда очередная колика пронзает тело.

Может быть, если бы не он, Философ, со своими бумажными мечтами и схемами, не явился бы на свет Зимний дворец Растрелли (ослепительно розовый, он виднеется вдалеке, на берегу Невы, и выглядит просто бесподобно)? Может, он сам вымечтал это великолепное барочное сооружение, части которого соединены огромными галереями и висячими садами? И если в галереях разместились тысячи картин, гобеленов и прочих шедевров мирового искусства, то не он ли помог купить многие сотни из них? И если в строительстве дворца участвовали лучшие архитекторы, скульпторы, плотники, то разве не он отобрал и рекомендовал большинство из них, не говоря уж о математиках, музыкантах, генералах, комедиантах и трагиках, которые каждую ночь наполняют залы Эрмитажа? Город обрастал улицами, площадями и арками, а разве не он изготовил чертежи? И если грандиозный город будет коронован новой статуей, возвышающейся над площадью Святого Исаака… что ж, разве это не его ума произведение, выношенное среди пыльных книг в парижском кабинете? Его — и дорогого Этьена Мориса.

Фальконе! Фальконе! Его любимый, для всех открытый и всему удивляющийся добряк, старый приятель Фальконе! При первой же мысли о нем по щеке Философа скатилась слеза. Он просто не может дождаться встречи: будет крепко обнимать, стискивать Фальконе, целовать его щеки, орошать слезами его руки. Добрый учитель не будет чересчур требователен к благодарному ученику. Пара приветливых слов, немного травяного чаю, шприц — спасение от колик, скромное ложе, и потом все оставшиеся ночи он будет проводить в городе, пока не отслужит царице философскими услугами. Почему нет? Разве Фальконе — да, и он тоже — не творение Философа? Этот угрюмый юнец был всего лишь нищим изготовителем бюстиков и простеньких поделок для арт-салонов Парижа. Дидро отыскал его, постоянно упоминал о нем в газетах, превозносил его работы до небес. А когда Екатерине понадобился собственный, скорый на руку Микеланджело, рекомендовал Фальконе — откровенно говоря, отчасти потому, что тот недорого брал за свои услуги. Город рос и становился все более надменным, все более требовательным — и Екатерина решила изменить проект: теперь она хотела другую статую, более значительную, более масштабную. Тогда они вдвоем — мастер и ученик — засели в квартирке Философа и придумали эту триумфальную фигуру, соединившую в себе реальность и аллегорию. Великий Петр на вставшем на дыбы коне. Могучий Петр, нависший над улицами и рекой своего фантастического города — такой, каким был он и при жизни.

Статуя! С не меньшим нетерпением он жаждет встречи и с ней — огромной и ужасной. Она, должно быть, уже закончена. А наш герой трепетно любит статуи. Он разыскивает их, рисует, создает в своем воображении. Человеческое тело — это надгробие и надпись на нем, как говорил Платон. В мире без Бога изваяния — наше Потомство. Идеал, к которому стоит стремиться, апофеоз творения, конечная точка, запечатленная в граните индивидуальность, работа искусства над переменчивой формой материального существования. В статуях — то, к чему стремимся мы в лучшие моменты жизни, совершенная эпитафия, последнее, что остается от нашего бытия, высочайшее его проявление: застывшее движение, жизнь в мраморе, биография в бронзе. Дабы ублажить царицу, Вольтеру пришлось написать тысячу страниц истории Петра Великого. Обладая же присущим Философу безупречным вкусом и дарованным Фальконе безошибочным чувством камня и бронзы, они добьются всемилостивого одобрения с помощью одной лишь статуи.

День заднем создавали они этот идеальный монумент, иероглиф героики. Философ до сих пор помнит тот потрясающий проект, помнит подробно, вплоть до мельчайшей детали. Петр сдерживает поднявшегося на дыбы коня, а вокруг него закутанные в шубы фигуры — олицетворение Варварства, отдающего дань величию государя и цивилизации, которую принес он в эту дикую страну. Здесь и аллегорическая фигура Народной Любви, она почтительно склонилась перед царем, простерла к нему руки, нагая и очаровательная. Ниже — распростертая ниц женская фигура, символ благодарной Нации.

Сколько же времени прошло? Лет девять, не меньше? Они не виделись уже девять лет. Девять лет назад Философ последний раз красноречиво и напористо, как всегда, доказывал, что Потомство — единственная цель человеческой жизни, а скульптор, по своему обыкновению, не соглашался с ним. Девять лет прошло с тех пор, как совсем молодой Фальконе, а с ним двадцать пять мест багажа и Мари-Анн Колло, миленькая, способная ученица семнадцати лет от роду (ее тоже предусмотрительно подобрал для скульптора наш мудрец), погрузились в дилижанс и отбыли на север. Но вот добрался до них и Философ. Дом Фальконе и его просторную деревянную мастерскую отыскать нетрудно. Царица поместила его недалеко от своей розовой хижины, от своего Эрмитажа, прямо на широкой Миллионной улице. Карета останавливается, Философ ступает на землю, пересиливая очередной спазм, берется за дверной молоток, стучит…

Дверь распахивается — и… о боже! Как далеки от действительности его мечты. Да, Фальконе тут, придерживает отворившуюся дверь. Но где же приветствия? Почему никто не сжимает Философа в объятиях, даже не улыбается ему? Почему не слышно восторженных возгласов? Почему не бросается к нему с поцелуями — чмок-чмок-чмок! — малышка Мари-Анн? О теплой постели, о которой грезил он по дороге, по-видимому, тоже можно забыть. Фальконе, застыв у двери, бормочет смехотворные объяснения: мол, из Лондона только что приехал его сын — он там изучает, понимаете ли, искусство — и занял свободную комнату. Что-то отталкивающее появилось в манерах старого друга. Перед Философом — фальшивый, напряженный, совсем чужой человек. Ученик не горит желанием видеть учителя, творению не нужен стал творец, они больше не единое целое. Впрочем, припомнил Философ, Фальконе никогда и не был особенно приветлив. Вспыльчивый, завистливый, неблагодарный, он порой готов был встать поперек дороги своему благодетелю. Но все же — мечтания насмарку. Какой удар, какое разочарование! Какая злобная, уродливая мистификация.

К счастью, карета Нарышкина ждет нашего героя. Удрученный, чтобы не сказать оскорбленный в лучших чувствах Философ с холодным достоинством прощается с Фальконе и, собравшись с духом, накинув плащ, снова усаживается в нее. По скользким площадям и набережным несутся они назад, к дворцу князя Нарышкина. Что ж, дворец прекрасен, Философ способен оценить его, несмотря на сотрясающий тело жестокий кашель, несмотря на пронизывающий холод. Достойная награда за муки и труды Нарышкина в роли придворного шута, управляющего, сводника, карточного партнера. Выполненный в благородном классическом стиле дворец стоит в почтительном отдалении от Эрмитажа, на углу площади, в двух шагах от величественного православного храма, Исаакиевского собора, как раз напротив того места, где, если это все же произойдет, намечено поставить Медного всадника. Однако молодец Нарышкин! Слава его шутовскому гостеприимству! Философу предоставлена спальня, да не одна, а несколько десятков на выбор. Некоторыми из них пользовалась сама государыня — неясно, правда, с какими целями. Целая армия прислуги. Удобный и столь необходимый комод. Жарко натопленная голландская печка и термометр, гордо провозглашающий, что температура на улице ниже нуля. Фамильные портреты бояр в невероятных головных уборах и с не менее удивительными бородами. Мечтам нашего путешественника о комфортном отдыхе все же суждено стать реальностью. Он добрался до Северной столицы. Он отлично устроен. Он устал. Он болен. Определенно пришло время выспаться…

…чтобы проснуться от шума. Да какого! Это самое шумное утро в мире! Дуют в трубы городские сторожа, в соборе на площади полнозвучно перекликаются колокола. Грохочут орудия, гремят литавры, несутся, звеня копытами, полки дворцовой кавалерии. Философ вскакивает с постели и в ночной сорочке и колпаке выбегает на балкон. Маршируют солдаты, важно выступают большебородые священники. В монастырях и церквах с луковками куполов раскачиваются вместе с колокольными языками монахи в черных одеждах. Плюются шампанским фонтаны. На Неве галеры, яхты и торговые суда распустили по ветру флаги и палят из пушек. Со всех сторон в разукрашенных каретах съезжаются к Святому Исаакию короли, королевы, послы, князьки из всевозможных графств и маркграфств Европы, чтобы поприсутствовать на помпезном бракосочетании.

Увы, оказалось, что зря наш герой и Нарышкин так спешили, боясь опоздать к этому грандиозному событию. Похоже, ни Философу, ни князю не бывать нынче в соборе. Нарышкин, и без того вымотанный дорогой, мучается зубной болью. Что до нашего героя, у него просто нет подходящей одежды. Слуга объяснил, что дорожный сундук конфискован навязчивыми таможенными чиновниками. К тому же без парика тоже не обойтись. Остается лишь наблюдать происходящее вместе с хозяином, расположившись на прекрасном балконе прямо над Исаакиевской площадью. А почему бы и нет? Лучшего места не найти. Вот он, город, — как на ладони. Свадебные колокола, фейерверки, канонада, взволнованная толпа. И в назначенный час процессия возвращается к Эрмитажу. Счастливая пара едет в карете, окруженной отрядами Преображенской гвардии и похожей на маленький замок.

Внутри экипажа — молодой наследник Павел Петрович с лицом мопса, мрачный и чопорный. Мать всю жизнь относилась к нему с глубочайшим презрением. Павел же, когда придет пора другой пышной государственной церемонии, но уже не свадьбы, а похорон, устроит трупу своей покойной матушки очную ставку с эксгумированными останками убитого отца (если, конечно, это и впрямь был его отец, что многие, включая и саму Екатерину, отрицали). После чего будет коронован на царство и торжественно встречен обеими российскими столицами. Затем года через четыре его аккуратно удушат придворные, доведенные до крайности выходками царя. Многие из них едут сейчас в этой же процессии. А рядом в карете восседает счастливая немка-невеста. Она проживет недолго и умрет от родов, произведя на свет младенца (причем наименее вероятным отцом инфанта окажется ее законный супруг). Павел вскоре заменит ее одной из ныне отвергнутых сестер.

Процессия постепенно спускается к Неве. В карете, что едет сразу за каретой новобрачных, Философ замечает персону, непосредственно причастную ко всем прошлым, настоящим и будущим, как сулящим удачу, так и чреватым катастрофой, событиям придворной жизни. Это не кто иной, как его дорогой друг, искусный сват с напудренными щеками, Мельхиор Гримм. Размышляя об увиденном, наш мудрец приходит к выводу, что ничего иного не стоило и ждать. Ибо жизнь с ее показным великолепием и переменчивостью — лишь одна из манифестаций чего-то неизмеримо большего и постоянного, зашифрованного в неведомых нам кодах. Быть может, ключ к ним — в исторических ритуалах или же в генетических спиралях династий. А может, во вселенной царит хаос и единственный закон — закон случая. Но скорей всего, разгадка в Книге Судеб, той, что уже написана или же пишется сейчас — там, на небесах.

А ведь правда — пора писать. Праздник только набирает обороты, шум не стихает, звонят колокола, благородные гости кочуют по залам Эрмитажа. А Философ находит себе столик в тихом углу и достает рабочее перо. С тех пор как он покинул улицы элегантного (если город не пострадал от нашествия Фридриха Прусского) Дрездена, Дидро еще не отправил домой ни одного письма. Теперь он строчит быстро и с удовольствием. Сначала сварливой жене и беременной дочке-плясунье. C'est moi,[14] торжественно сообщает он, я добрался, я в том самом городе. Скорее мертв, чем жив. Вещи почти все целы, не считая ночной рубашки и любимого парика. Ниже — подробное описание болей в кишках и ужасного кашля. И обещание: пусть его соблазняют путешествием хоть к Великой Китайской стене, он вернется наикратчайшим маршрутом, вот только покончит со своими философскими обязанностями (с созданием новой России). Подумав, добавляет несколько рекомендаций по управлению домом для вечно неуверенной, вечно сомневающейся супруги. «Приберись, потом переверни все вверх дном, потом приберись снова — и успокойся». И под конец — грустная история встречи с бессердечным и неблагодарным Фальконе. Что все-таки случилось со старым другом? В чем дело? «По его милости я мог бы, как бездомный нищий, замерзнуть в скифском сугробе».

Предвкушая бурю сплетен и возмущение парижан, он берет второй лист бумаги и принимается за второе письмо — куда более продуманное, интеллектуальное, живое, с нежными упреками. Он обращается к своей очаровательной, рассудительной, безалаберной любовнице Софи. Он поведает ей свои приключения как настоящий мудрец, познавший быстротечность страстей, умудренный годами. Поделится мечтами и надеждами. Напишет о любви к ней, к ее сестрам, к ее немножко навязчивой матушке. Позже, когда музыка и шум грандиозной человеческой свалки у Эрмитажа наконец стихнут, он поужинает винегретом и поднимется к себе в спальню. Огнями будут рассыпаться в вечернем небе фейерверки, город будет сотрясаться от праздничной канонады военных судов, бросивших якорь у берегов Невы, а Философ с наслаждением вытянется на прохладных простынях мягкой русской постели.

7 (наши дни)

Скандинавская тоска. Полуночная, концепричальная, влицокричащая, сконструированная скандинавская тоска.

И в этом богемном, ар-нувошном кафе рядом со стокгольмским Королевским драматическим театром она только начинается — когда мы, ваш покорный слуга, Бу и его сияющая Снежная Королева, добираемся до финала нашей многорыбной и безупречно безалкогольной трапезы… На часах около половины девятого, а за окнами кафе великая северная столица уже притихла, готовясь к ночи. Суровые официанты в черном, весь вечер избегавшие нас, вдруг наполняются энергией. Они лихорадочно вытирают соседние столики и, грузно перегибаясь через нас, закрывают и запирают ставни. А потом, уже после кофе — бескофеинового, конечно («Стараемся вечером не пить ничего крепкого…»), когда Бу расстегивает свой кожаный бумажничек и расчетливо прокладывает путь сквозь его медно-бумажное содержимое («Нет уж, позвольте мне…»; «Nej, nej, не может быть и речи, мы угощаем, вы почетный гость, вы приехали издалека…», «Селедка превосходная…») — тогда-то я и понимаю, что хитрые Лунеберги держат про запас еще один номер программы. В припадке скандинавского единодушия они молча решили, что еще ничего не решено, а холодная осенняя ночь только начинается. Моя жизнь всецело посвящена новым, опасным порой формам искусства (сообщила Альма, доверительно перегнувшись ко мне через столик), я соучаствую самым беззаконным злодеяниям постмодернистского воображения — и потому они отважились сделать мне дерзкое предложение. Если я не против, они хотят пригласить меня в одно… в общем, это, конечно, немного рискованно…

Я отлично понимаю, куда она клонит. Я наслышан о шведской пуританской вседозволенности. Почему бы и нет? Наконец-то и я увижу нагие тела, натертые маслом, изобилие блестящих и крепких бронзово-светловолосых форм, бесстыдное великолепие северной плоти. Выяснилось, что я поспешил с выводами. Самое горячее местечко в нынешнем Стокгольме — это студенческий концерт в актовом зале местного университета. Там я соприкоснусь с творчеством нового поколения шведских композиторов — безудержных постмодернистских концептуалистов, для которых минимализм чересчур тяжеловесен, а самая необузданная импровизация чересчур регламентирована. Сегодня в девять они попробуют пойти дальше, добраться до неизведанных берегов Тишины.

— Мы уверены, что вы захотите пойти, — говорит Альма.

— Если картезианская дилемма вконец вас не усыпила, — добавляет Бу с игриво-шутливой миной.

Я говорю «да», безусловно: я почти на все говорю «да». Если честно, я должен был знать это наперед. Годы скитаний по фронтам беззаконного постмодернистского воображения научили меня понимать смысл этих ключевых слов. «Концептуалисты» означает: шибко задумываться не стоит, мы и без того круты, мы все еще круты, что-нибудь да получится, и мы дадим ему имя искусства. А «постмодернистские» означает: понимаете, мы все вместе ищем спонсора, который это оплатит.

По вышеизложенным причинам через полчаса я уже сижу на твердой деревянной скамье в большом, обшитом панелями академическом зале. Учитывая, что обещан был как-никак авангард, состав слушателей кажется мне несколько неожиданным. Преобладают очень пожилые джентльмены в строгих темных костюмах, с аккуратными седыми бородками и орденскими ленточками в петлицах, а также умеренно пожилые дамы, с букетиками на корсажах безупречно сшитых по моде прошлого века платьев. Я пожимаю ледяную руку доктора Грегориуса Такого-то. Я болтаю с инвалидно-колясочным профессором Таким-то. Меня провоцируют признаться в любви к Григу и Сибелиусу, хотя некоторые дерзкие души не боятся говорить и о Штокгаузене. Я поднимаю глаза и созерцаю портреты еще более древних профессоров и мыслителей: опарикованных ботаников, париконосных классицистов, грозных лютеранских теологов, которые висят на этих стенах целую вечность, а то и дольше. Наконец маленький оркестр едва созревших блондинистых особей в вечерних костюмах и белых студенческих шапочках высыпает на сцену. С собой юнцы тащат обычный набор музыкальных инструментов. Дирижер — тоже подросток — что-то объявляет в микрофон по-шведски.

— Он говорит, что все они — авторы этого произведения, они вместе создали его, — шепчет мне в ухо Альма.

— Замечательно, — шепчу я в ответ.

— Он говорит, что это чистый концепт и что на них оказал влияние нигилизм Кьеркегора, — сообщает Бу во второе ухо. — Согласитесь, что юноша умен.

— Соглашусь, — отвечаю я.

Шум стихает; оркестр исполняет первую пьесу. Крепко-накрепко вцепившись в свои инструменты, тинейджеры сидят на сцене в полной тишине. Из шепота Альмы я понял, что по концептуальным соображениям они намерены так сидеть и дальше — пока не случится что-нибудь неожиданное. Что именно? Ну, может быть, у кого-нибудь зазвонит мобильник. Я киваю. Это чудесно. Киваю снова. И снова. А потом — не знаю, виной ли тому долгая дневная прогулка, или же я объелся балтийской селедкой, но только минут через десять голова моя не поднимается после очередного кивка: я погружаюсь в спасительный мир сновидений. На несколько мгновений мой засыпающий мозг заполняется потоком расплывчатых образов бронзово-светловолосых нордических форм; а затем меня окутывает уютный, морфинный, буржуазный покой. Когда же я просыпаюсь (отзвука внезапных аплодисментов), я уже не могу понять, где я (в Аризоне, что ли?) и кто я (это не я, ведь верно?). И еще: я не понял, что нарушило торжественное безмолвие музыкантов. Увы, не исключено, что мой собственный храп.

Теперь я понимаю. Честное слово, понимаю. Я не имел права вести себя подобным образом. Нет извинений заведомо совершенно трезвому почетному иностранному гостю. Мы должны быть открыты для острых лезвий искусства — ежечасно и ежеминутно. Мы обязаны уважать серьезные авангардистские искания (даже если вокруг всегда и везде сплошной авангард) и творческие порывы молодежи, такой свежей и радикальной. Да, это скверно. Это грех против культуры. Это непростительно. И ничто на свете не может быть справедливей молчаливого осуждения, которое спустя несколько минут выметает меня из зала в фойе («Профессор Эрну Тиквист из Нобелевского комитета так хотел встретиться с вами, но теперь это никак невозможно»), Этим же осуждением пропитывается благоухающий духами и освежителем воздуха просторный кожаный и очень информативный салон «вольво» Лунебергов («Не курить, не есть, пристегнуть ремень безопасности, опустить поручень безопасности, не отвлекать водителя»). По безлюдным, мокрым и тоже исполненным укоризны улицам Стокгольма, Бу — мрачнее тучи, Альма — совсем замороженная, совсем Снежная Королева, они довозят меня до погруженного в сон и темноту отеля и холодно высаживают на тротуар.

— Надеюсь, вы успели выспаться и ночью напишете доклад для проекта «Дидро», — звучит прощальный выстрел Альмы, и «вольво», гудя и мигая красными и оранжевыми габаритными огнями, отчаливает в зябкую тьму стокгольмской ночи.

Я пытаюсь проникнуть в свое ночное жилище, подрастерявшее дневное гостеприимство и ощетинившееся замками и затворами. С неба на меня падает дождь со снегом, а с другого конца площади критически поглядывает патрульная машина. Не меньше десяти минут я нервно жму на звонок, и наконец ночной портье в пижаме (ведь время-то уже — пол-одиннадцатого!) отворяет дверь. С кислой миной, будто делая одолжение, он вручает мне ключ от номера, предупреждая при этом, что я, должно быть, уже не смогу заказать завтрак. Я поднимаюсь по черной лестнице — лифт, разумеется, уже отключен в столь поздний час — и пробираюсь в свою опрятную спаленку.

«Оцените наш элитный секс-канал! — зазывает карточка над портативным телевизором. — Сказочные красавицы! Эротические приключения! Суперновые сексуальные позы! Пожалуйста, приглушите звук и постарайтесь не беспокоить соседей».

Сидя на кровати, я щелкаю пультом, скользя по бронзово-светловолосым формам, тупо выпяченным бюстам, глубокощельным задницам, вывороченным конечностям, пещеристым тканям, микрокамерным путешествиям по человеческим органам, прыгающим клубкам из людских и звериных тел, — в тщетных поисках зрелища, способного меня возбудить.

И вот наконец: реальный мир. На заснеженной площади унылого, ощетинившегося башнями города в поисках цели то опускается, то поднимается пушка на серо-зеленом танке. Наконец он прицеливается в большое белое здание у реки, типичный образец сталинской безвкусицы. Из люка торчат водитель в лопоухом шлеме и капитан в ушанке; сам танк довольно грозен, хотя и дряхловат. Смена кадра: по широкому городскому проспекту идут крестьяне в телогрейках и немыслимых головных уборах, идут вперед и вперед, размахивая выцветшими красными флагами. Они поджигают автобусы, сооружают баррикады, перегораживая широкие улицы. Сенсация! Новости с передовой! Новая идеология! Я сижу на кровати и смотрю, ощущая постыдное возбуждение. Хотя комментатор говорит по-шведски, нетрудно понять, о чем идет речь. Следующий кадр: интерьер Государственной Думы; депутаты стучат по столам; с речами выступают Александр Руцкой (бывший ельцинский вице-президент) и Руслан Хасбулатов, чернорубашечный и амбициозный спикер парламента, который помог Ельцину справиться с предыдущим заговором против Горбачева. Я узнаю их с первого взгляда. Уже четыре недели они вместе со своими соратниками интригуют против Ельцина и его друзей-олигархов, разыгрывая сложнейшую партию русских политических шахмат. В последние дни Ельцин отреагировал на их маневры и распустил парламент. В ответ они попытались «распустить» президента.

А теперь игра уже явно подошла к концу. Дума больше не высказывается в поддержку парламентской демократии: на витрине опять старинный русский набор из национализма, милитаризма, славословий КГБ и гулаговской дисциплине. Грозная пестрая банда вооруженных людей в военной форме и без нее, невесть откуда взявшаяся армия; с автоматами на изготовку они подпирают сейчас стены Белого дома. Кадр встык: по-ленински вытянув руку, какой-то тип орет что-то в мегафон с ленинского Мавзолея на Красной площади. Следующий кадр: царь Борис с беспричинно-лучезарной улыбкой размеренно и величаво, как на государственных похоронах, шествует куда-то по залам Кремля. Встык: в московской телестудии эксперты с иконостасами старинных медалей на грудях объясняют зрителям, что на сей раз Ельцин совершил непоправимую ошибку. Следующий кадр: вашингтонская телестудия; бывший госсекретарь США, одетый в блейзер, сообщает нам, что новому мировому порядку, установившемуся с падением Берлинской стены и разрушением Советского Союза, теперь крышка и надо приготовиться к возвращению эпохи холодной войны.

Хаос, шум, полная неразбериха. История, одним словом. Из этой неразберихи я извлекаю один, зато бесспорный вывод. Откровенно говоря, несмотря на долгое обсуждение, я так и не понял, что представляет собой лунеберговский проект «Дидро». В конце концов из него выйдет то же самое, что из многих других интеллектуальных проектов. Усвоил я лишь, что предполагает он оплаченное спонсорами путешествие по местам, связанным с очаровательным, горячо мной любимым писателем-философом; бесплатную поездку на пароме в Санкт-Петербург — в пушкинские «осколки самовластья», гоголевский «призрачный город», расчерченный как по линейке, в ахматовскую «фантасмагорию»; посещение прославленного Эрмитажа и библиотеки великой царицы; серьезную познавательную экскурсию по Невскому проспекту. Короче говоря, этот проект дает мне возможность совершить паломничество по Пути Просвещения к одному из мест, где оно зарождалось. А сам я очутился в Стокгольме благодаря любезному Бу, который, когда захочет, бывает чертовски настойчив и убедителен, а также благодаря моей вышеупомянутой манере на все соглашаться. Но в чем бы ни состояла суть нашего проекта, совершенно ясно, что сейчас он глубоко неуместен: просто безумие добровольно соваться в гущу исторических событий, слишком реальных, слишком хаотичных для этой высоколобой академической прогулки. Здравый смысл подсказывает мне, что время для набега на бывшую территорию Просвещения выбрано предельно неудачно и придется от него отказаться.

Обстоятельства не благоприятствуют повышению образовательного уровня, но в данный момент меня это вполне устраивает. Я утомлен, я измотан событиями этого дня — утренней регистрацией в постмодерновом Станстеде, соленым воздухом Стокгольма, посещением «Вазы», долгими и бесплодными поисками Декарта, селедкой и трезвостью в богемном заведении, музыкальным молчанием юных постмодернистов, последователей Кьеркегора. Неприличная и греховная сонливость на концерте покрыла меня позором, но сейчас я просто хочу забыться сном, невинным и безгрешным. Я слишком опустошен, я не в состоянии приняться за доклад для семинара с неизвестным мне составом участников, тему и цели которого мне так и не удосужились объяснить. Я скидываю одежду и ныряю под пуховое одеяло, тяжелое, как пышнотелая амстердамская шлюха. За окном с тройными стеклами лежит Стокгольм, погруженный в таинственное, как постмодернистский концерт, безмолвие. Через минуту я уже сплю глубоким мирным сном. И на сей раз — без оркестрового аккомпанемента.

Утро. Я снова с вами.

Новый день заявляет о себе звоном трамваев и колоколов, ревом самолетов, воем пароходной сирены в близлежащей гавани. Сразу ясно, что я в чужом, иностранном городе. Через изящные, пастельного оттенка жалюзи пытаются пробиться и разбудить меня робкие солнечные лучи. Но не так-то просто поднять с постели заядлого лежебоку. С трудом я вытаскиваю себя из спасительного мира сновидений в тревожный мир дневных забот. Нынче даже сны не были ко мне благосклонны. Кошмары мучили меня ночь напролет. Утопленники, храмы-корабли с истекающими кровью святыми, серебряные гробы, сверкающие ножи, вырезающие таинственные знаки на черепах. А еще — солдаты в коридорах и орудия, стреляющие в воздух. Наверное, дело в нечистой совести: не зря я проснулся таким виноватым, с ощущением собственной неправоты. Я действительно в чем-то виноват? Бог мой, конечно! Вчера вечером я, допущенный в общество передовых деятелей и ценителей искусства, постыдно и публично заснул.

Но позвольте — какой это все-таки город? Ага, Стокгольм, прекрасная и водообильная столица Швеции. А месяц какой? Начало октября девяносто третьего года. А что я здесь делаю? Странствую по Пути Просвещения. Посторонний шум отвлекает меня. Это телевизор у противоположной стены: я заснул, а он продолжал светиться, и теперь я вижу, что в мое отсутствие история продолжала усердно трудиться. Я нахожу пульт, прибавляю звук и пытаюсь разобраться, что же произошло. Комментарий по-прежнему головоломно шведский, но и без него понятно, что дела в Москве лучше не стали. Царь Ельцин — вот он, странная пластика подвыпившего робота, — изволили отбыть на дачу, но сперва велели отключить в осажденном Белом доме воду, канализацию, свет, отопление и телефоны. Депутаты — а вот и они — спят в креслах, закутавшись в свитеры. Коридоры забиты вооруженными наемниками: ночью ожидается мощный штурм. Священники, коммунисты, монархисты с двуглавыми орлами на знаменах защитным кольцом окружили здание. «Начинается война, кровопролитная и ужасная», — не скупится на обещания Хасбулатов.

Солнце встает над забаррикадированным и законопаченным Белым домом; просыпаются законописцы и солдаты. Просыпаются злющие, готовые к отпору; горланят в микрофоны песни о свободе и славе русского оружия, читают патриотические стихи, заявляют о своей решимости ввязаться в кровопролитное сражение, довести революцию до победного конца. Уличные демонстрации — а вот и они — стали на порядок многолюднее, неистовее, крикливее, фанатичнее. По улицам гордо марширует старый русский коммунизм, развернув красные знамена с серпом и молотом и стремясь вернуть прошлое. А рядом с ним так же гордо марширует русское евразийство, развернув красно-бело-синие флаги и стремясь обустроить будущее. И опять гуру из Вашингтона объявляют по-английски: дни Ельцина сочтены, эра свободного рынка закончилась и всем разумным инвесторам рекомендуется вновь вкладывать деньги в звездные войны.

Ну-ну. Я вылезаю из постели и подхожу к окну («Внимание! Не открывать. Окно предназначается только для обзора»). Здесь, в царстве морали и порядка, кажется, что не стоит ни о чем волноваться. За надежными тройными стеклами мирно течет налаженная, благоустроенная жизнь солидного и симпатичного буржуазного города. Внутренний дворик, славный серенький домик напротив, в окошке упражняется на виолончели девчушка. Сразу видно, очень милая, приличная девочка. В другом окне включает персональный компьютер коротко стриженный мальчик, без пяти минут хакер — он, несомненно, скоро углубится в изучение биржевого индекса Никкей. Опрятные девушки в черном вытирают пыль с совершенно чистых окон. Садовники в синих комбинезонах поливают безупречно опрятные газоны. Я отправляюсь в опрятную, благоухающую ванную. Я принимаю душ, вытираюсь вчерашним полотенцем, чтобы выразить свое почтение великолепным рекам и озерам Швеции. Пока я мылся, в номер заходила незаметная горничная с сытным континентальным завтраком. Вот он, ждет меня на столе: крепкий кофе, теплые булочки, биоактивные йогурты, салями «из свободно пасущегося скота», черничный сок. В буклете сообщается, что все продукты изготовлены из натурального сырья и что животные, задействованные в этом процессе, были исключительно счастливы еще незадолго до того, как я решился их скушать.

И пока история рычит по-медвежьи с другого, далекого берега Балтики, я прихлебываю кофе, поедаю счастливых животных и разбираюсь в своих делишках, скучных и незначительных. Нужно купить билет на самолет; позвонить домашним и предупредить, что скоро я нарушу их блаженный покой; а потом такси, аэропорт — и домой. Для любого нормального человека очевидно, что о России сейчас нечего и думать. Но ученый есть ученый, академический долг — превыше всего. Поэтому я снимаю трубку и набираю девятку, чтобы дозвониться в Технологический университет и добиться личной санкции Бу на приостановку проекта «Просвещение». Трубку снимает не он сам, а одна из его говорливых и дружелюбных секретарш. Она сообщает мне, что (пока я просыпался, принимал душ и завтракал) наш милый профессор, оказывается, уже приходил, прочитал лекции в двух группах, срезал на экзамене отстающего студента, проверил и раздал учащимся кучу зачетных работ, ответил на письма, изучил докторскую диссертацию о Сведенборге, запустил в прессу несколько дезинформации о Нобелевской премии, взял свой зонтик и ушел. Куда? Точно неизвестно, но, по слухам, Бу направил стопы на восток, скорей всего в Россию. Никто не может с уверенностью сказать, когда он вернется и вернется ли когда-нибудь — хотя, как явствует из объявления в коридоре, ровно через две недели он должен читать важную публичную лекцию о дифтонгах.

Что бы это значило? Неужели проект «Дидро» и в самом деле осуществится — после всего, что произошло? Что же, мне помедлить с отъездом? Я переключаюсь в ждущий режим и отправляюсь бродить по прелестному Стокгольму. Погода хороша, для осени очень даже тепло; можно надеяться, что день будет сухим и солнечным. Я покупаю разные домашние мелочи и выбираю несколько дорогущих скандинавских артефактов: пусть мои frau и kinder видят, что я действительно был в дальних странах, а не прятался где-нибудь на чердаке. Я спускаюсь к морю и наблюдаю за курсирующими туда-сюда паромами и за людьми, играющими в шахматы. Я ни о чем не думаю, и мысли мои витают бог знает где и резвятся на свободе. Из литературных побуждений я захожу на продуктовый рынок: мороженая сельдь, безалкогольное пиво, длинноногие девицы. Я возвращаюсь в гостиницу, чтобы проверить, не было ли для меня каких-нибудь сообщений, и освободить номер. Сообщений не было; ни словечка от батальонов Просвещения. Я могу лишь предположить, что, несмотря на кровавый коллапс государственной власти, приближение ужасной войны и прочие местные проблемы, наше путешествие в Россию по следам Дидро все-таки начнется. Я вызываю такси, забрасываю туда свой багаж и прошу отвезти меня к парому. Водитель «вольво» («Не курить. Не есть. Пристегнуть ремни. Водитель не оказывает услуг по переноске багажа»), болтливый турок, сообщает мне, что даже в этой либерально-благопристойной стране и его самого, и его детей называют черномазыми и советуют убираться, откуда пришли. Но цену он заламывает очень даже шведскую.

Я сгружаю свой багаж посреди грязной, шумной и многолюдной бетонной площадки, освещенной фонарями. Терминал Стадсгарде — преуспевающий коммерческий бедлам. Грохочут товарные вагоны, дымят рефрижераторные фургоны, орут чайки, пытаясь пробраться к далекому морю. Краны поднимают грузы, высоко над моей головой качаются огромные оранжевые контейнеры, поглощаемые и исторгаемые складскими помещениями. Водка из Новгорода и стулья «IKEA» из Упланда встречаются с корейскими музыкальными центрами и пакистанским гашишем. Море воняет нефтью. Вдоль территории дока, за терминалами, стоят балтийские паромы — огромные плавучие гостиницы, светящиеся, как рождественские елки; их гигантские металлические челюсти широко распахнуты, они поглощают автомобили, автобусы и контейнеровозы, выстроившиеся в длинную очередь на бетонных причалах. Пешие пассажиры толпами валят из автобусов и такси к деревянному терминалу. На указателях: Хельсинки, Таллин, Рига. Я бреду под изогнутыми дугой фонарями и ищу русский паром. У входа в терминал — большой маршрутный указатель, на нем написано: САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. А за таможней у дока стоит огромный белый паром, уже поднявший якоря и готовый к вечерней погрузке. Проблема лишь в одном: это не «Анна Каренина», а ее более узкий и агрессивный старший братец, «Владимир Ильич».

И вот тут-то она и в самом деле накатывает. Тоска — чистая чащобно-всехглупцовоношная скандинавская тоска. Но позвольте объяснить вам (как любят говорить в Швеции) причину столь крайнего отчаяния…

Полагаю, я успел сообщить вам, что я писатель, то есть человек, который по своей натуре, склонностям, пристрастиям предпочитает писание действию, размышление — поступку, вымысел — историческим фактам, сновидение — реальному миру. Ибо, признаюсь, нахожу, что вымысел куда интересней реальности, которая и сама не что иное, как жалкий вымысел. Если не трогать Кафку или Беккета, то на территории вымысла бывает гораздо меньше пустяковых событий, скучных глупостей и бесполезных дней, чем на безжалостной территории реальности, описанной в небесной Книге Судеб. Вымышленные характеры объемней, глубже, остроумнее и подвижнее реальных. Их действия более замысловаты, благородны, содержательны, драматичны. В вымышленных сюжетах больше романтизма, перипетий, неожиданных кульминаций, радостных развязок. И в отличие от событий реальных или исторических все эти замечательные приключения вы можете пережить, посиживая дома и даже не вылезая из постели. Книги — доказательство интеллектуального величия человека, а роман — вообще высший уровень восприятия действительности. И всем, чем суетная жизнь обязана судьбе, романы обязаны великим авторам, которые (вопреки некоторым современным теориям) действительно существуют и поставляют нам утонченные удовольствия и изысканные мистификации.

И мало найдется романов величественней «Анны Карениной», этого мудрого эпического творения (автор которого порой бывал глуповат). Ибо, как говорил сам Лев Толстой, история подобна глухому: она отвечает в первую очередь на те вопросы, которые никто и не думал задавать. С другой стороны, он же утверждал, что история — штаб Наполеона, политические лидеры, генералы, масштабные конфликты, революции — это еще не настоящая история. Подлинная история обитает в человеческих сердцах и домах, в семьях счастливых и несчастных, среди банальностей и скучных бытовых подробностей. В конечном счете только в нашем «Я» — в том единственном месте, где может реально существовать что бы то ни было. Да, Толстой был надоедливым старым пророком и умер, разменяв девятый десяток, на безвестной железнодорожной станции, уподобившись одной из самых знаменитых своих героинь, — как будто сам вписал строку в небесную книгу своей судьбы. И упрямый старик был прав, а современные историки не правы — вот почему я здесь. Несколько недель я мечтал, как буду переплывать море на «Анне Карениной», словно в компании с четырьмя героями великого романа: Левиным и Кити, Анной и Вронским. Когда Бу Лунеберг телефонным звонком вытащил меня, мокрого, из ванны в далекой Англии и таинственно пригласил отправиться вместе с ним по следам Дени Дидро, именно название судна, на котором мы поплывем, заставило меня сказать «да» (хотя я уже говорил, что практически на все отвечаю «да»).

И здрасьте-пожалуйста! Вместо плавания в обществе великих фантазмов я обречен плыть на борту самой истории, беспощадной Мадам Истории. Владимир Ильич! Человек, который привил нашему умирающему столетию неприятие самой идеи истории; человек, благодаря которому нынче вылезать из постели не просто нежелательно, но крайне неразумно. И сейчас я вижу его острый профиль — на бронзовом диске прямо над капитанским мостиком дымящего белого парома. Эти лисьи черты, эта нахальная бородка и рука, простертая вперед в классическом жесте, указующая путь к историческому триумфу, каковым он считал обильное кровопролитие (чем обильнее, тем лучше). Некогда он был музыкантом, читал и писал книги — до тех пор, пока эта мечта не поглотила его. Въезжая в запломбированном товарном вагоне на Финляндский вокзал Петербурга, он ощущал, что солнце Истории восходит над горизонтом и медлить уже нельзя. Он стал пророком хаоса, тем же, чем Робеспьер для Руссо или Дантон для Дидро. Он превратил разум в страсть, реформы в революцию, прогресс в погром, развитие в резню. Долгие годы он был верховным российским палачом, вешал кулаков, истреблял дворян. Он говорил, что политика — это искусство бить людей по голове.

Да, век ему был отпущен недолгий. Его мозг гнил изнутри. Когда он умер в своем доме в Горках, медики извлекли сей бесценный предмет, дабы изучить биологию его гения и сравнить его с другими великими мозговыми консервами. Исследователи открыли истину (великая мыслительная машина прогнила насквозь), но так и не решились поведать ее миру. Сгнивший ленинский мозг засекретили и хранили в тайнике, как некий ядовитый Грааль. Он был богом для нескольких поколений; о его сверхчеловеческих победах и сверхъестественном очаровании слагались легенды. Говорили, что он может творить чудеса, что одно прикосновение его волшебной руки способно воскресить мертвого. Его враги считались врагами народа, а уцелевшие соратники — друзьями. Но несколько лет назад его время все же истекло. Мы живем — или по крайней мере несколько дней назад могли полагать, что живем, — не в Историческую Эпоху, а в Конце Истории. Наше время — эра не идеологий, а шопинга. Политика превратилась в образ жизни, звездные войны — в игру для видеоприставок, история — в ретро. В последние годы статуи падали одна за другой. Железного Феликса, Феликса Дзержинского, в длинной темной шинели подъемный кран оторвал от насеста на Лубянской площади и уволок туда, куда он сам отправлял многих и многих, — на свалку. Быть может, он уже не вернется оттуда. Коварный и самонадеянный ленинский секретарь Иосиф Сталин давно уже превратился в каменные и металлические обломки, низвергнутые, развенчанные, обезличенные, затерявшиеся в зарослях бурьяна на окраинах сотен городов.

Но как же удалось выжить Ильичу — человеку, которого я считаю одним из самых несимпатичных деятелей нашего столетия, хотя его бюст почему-то украшает каминную полку у меня дома? Его профиль до сих пор чеканят на русских деньгах. Его мозг, разрезанный на кусочки, кочует по медицинским лабораториям, но мумифицированное тело (хотя сам он этого никогда не хотел) до сих пор, как мощи святого, лежит в гробу у стен Кремля и только летом на три недели покидает его, отправляясь за город для отдыха и бальзамирования. Искусные бальзамировщики так хорошо подновляют святую реликвию, что многие думают: Ленин жив и по сию пору. Его восковое тело пережило уже восемь покушений. Конечно, кремлевская статуя Ленина уже вернулась в Горки — и если царь Борис продержится еще несколько дней, все потомство воскового Ильича рано или поздно пойдет на переплавку. Город, которому он дал свое имя (а как раз там я надеюсь вскоре оказаться), он же и отверг и покарал голодным мором. Он вернул столицу в Москву, предоставив Ленинграду медленно погружаться в болотистую балтийскую почву. И неудивительно, что жители проголосовали за возвращение городу имени самонадеянного старика Петра («Это что? Это зачем?»), данное ему два столетия назад.

Вот почему на стокгольмском пароме снова написано: САНКТ-ПЕТЕРБУРГ — как писали при царе вплоть до 1914 года. И все же Владимир Ильич Ленин некоторым образом по-прежнему с нами: его имя на борту, его личина на капитанском мостике, его хитрый и жестокий взгляд политика ощупывает пустившихся через Балтику путешественников. Но едва ли он одобряет то, что видит. Я складываю свой багаж в деревянном терминале. Здесь тесно, мимо валит толпа, кричат, тащат чемоданы, размахивают билетами и паспортами. Эти люди — сомнений быть не может — дети нашего времени, Конца Истории. Первыми идут японцы во главе с гидом, высоко поднявшим разукрашенный цветами желтый зонтик. Они идут колонной, все в черном и белом, каждый с маленьким рюкзачком из лайкры; они катят по резиновому настилу гробоподобные чемоданы на колесиках и грохочут как целый танковый дивизион. Они останавливаются, фотографируют мироздание и снова движутся вперед. За ними немцы — властные, рослые, презентабельные; волосы уложены феном, носки из шелка, туфли из крокодиловой кожи. Авантюристы Новой Дойчмарки, они ищут новое окно на Восток. Их нетрудно отличить от шведских бизнесменов — последние потише, пониже ростом, помельче телом, и портфели у них полегче, и рубашки подешевле, и туфли попроще, и амбиций поменьше: видно, что они не раз обжигались, прежде чем сумели открыть собственное дело. А вот и американцы — вездесущее рюкзачное племя, скитающееся по галактике с толстыми путеводителями, в бейсболках задом наперед (туда, сюда — какая разница?), в плотно всаженных в сосцевидные кости наушниках с родным хип-хопом. И кучка седоволосых американских вдовцов, одетых как игроки в гольф: они освободились от супружеских уз и теперь могут странствовать по миру хоть целую вечность.

И наконец, тут уж Ленин глазам своим не верит, — идут новые выгодные клиенты. Это русские, пересекающие Балтику в бесконечной гонке за новыми приобретениями. Они, конечно, опаздывают: ведь для них каждая лишняя минута за пределами России на вес золота. Подобно своей великой императрице, они скупают все просто потому, что оно есть, хотя, как правило, предпочитают ярко-розовый цвет. На плечах у них, как у воинов, разграбивших чужеземный город, покоятся электрогитары с европейскими штепселями, коробки мыла, автоматические швейные машинки, садовые триммеры «Black & Decker», громоздкие настольные лампы с оттенком ар-нуво, ящики растворимого кофе, картонки с джинсой, айвовские CD-плееры, куклы Барби в дурацкой американской секс-униформе, гигантские динозавры из Юрского парка, карманные калькуляторы, звуковые колонки, факсовые аппараты, косилки для несуществующих газонов. Одежда тоже трофейная: это розовые дизайнерские очки (иногда с неотклеенными этикетками), новехонькие спортивные костюмы «Adidas» и «Nike», бейсбольные куртки с названиями американских команд, большие мешковатые бермудские шорты. Они триумфально красуются в майках от «Benetton», в мокасинах от «Gucci», с сумками в стиле «Vuitton», в рубашках, отдаленно смахивающих на «Pierre Cardin». Ленин безучастно смотрит поверх их голов — очевидно, надеется на какое-то более будущее будущее, в котором ничего такого уже не случится. Начинается формальная процедура посадки на борт. Мы агрессивно проталкиваемся вперед, к тому, что нам предстоит: к таможенникам, к пограничникам, к иммиграционной службе, к истории, к Ленину.

Но что же случилось с Бу? На борту он или нет? Я напрасно ищу его в море движущихся голов. И вдруг замечаю, как он входит в терминал — своей обычной медленной профессорской походочкой. Зонтик при нем; Бу щеголяет в куртке «Burberry» и академично оглядывается по сторонам. За ним идет ледяная Альма в замшевом пальто и меховой шапке (вроде бы кроличьей) — явно приготовилась к российским морозам. Она похожа на вьючное животное: под мышками у нее какие-то картонные коробки и стопка папок. Лунеберг прохаживается вдоль строя проталкивающихся пассажиров по другую сторону металлического ограждения. Он держит в руках (то сворачивая, то вновь разворачивая) большой самодельный плакат. На нем написано «Проект „Дидро“», и он творит чудеса. Из разных концов толкающейся толпы начинает выделяться небольшая группа правоверных; они машут руками, жестикулируют и пробиваются к Бу. И один из них, конечно, я.

Лунеберг раздвигает ограждение и позволяет нам присоединиться к нему, здороваясь поочередно с каждым из философических пилигримов. Альма открывает коробки и выдает каждому набор обычных принадлежностей научного конгресса: пластиковые пакеты с бумагами и личные карточки. Затем она вручает нам «десерт»: талоны на еду, билеты в Эрмитаж, билеты в наши каюты. Я оглядываю всю группу: нас девять человек. Каждый из них, похоже, хорошо знаком с Лунебергом (и мы знаем, что он лично знаком с каждым); но друг с другом мы явно не знакомы. Кто же мы такие? Зачем мы сюда пришли? Что мы будем делать? Что нам здесь надо? Лунеберг, как всегда приветливый, в объяснения пускаться не намерен. Мало того, он даже своих прямых обязанностей не выполняет! Он ведь здесь для того, чтобы представить нас друг другу, чтобы мы продемонстрировали друг другу карточки с именами, обменялись парой слов и рукопожатиями.

И все же: что (кого) мы имеем? Во-первых, Андерс Мандерс. Светлая борода аккуратно подстрижена, кожа в веснушках, лицо строгое, глаза ясно-голубые. Судя по его словам, он отставной дипломат, когда-то работал советником посольства в Ленинграде. Свен Сонненберг: лицо худощавое, возраст — за сорок, одет во что-то джинсовое и вылинявшее. Робко признался, что он столяр и специализируется на изготовлении столов. Биргитта Линдхорст: крупная, рыжеволосая, полногрудая, сорок с хвостиком, одета безупречно. Оказывается, что ее пышные формы — не личная, но профессиональная особенность. Она оперная дива, международное сопрано, только что совершила мировое турне, пела в «Евгении Онегине». Агнес Фалькман, стройная, нордическая, великолепная. Тоже в джинсовой одежде, но это дизайнерские вещи, со всех сторон обклеенные лозунгами протеста — против загрязнения воздуха, воды, земли, огня, против еды, курения, автомобилей, скота, людей. Она деятель шведского профсоюзного движения, которое, как известно, руководит всей страной. Дальше — гость из Америки, Жак-Поль Версо, в джинсах от Кельвина Кляйна, куртке от Армани и дизайнерской бейсболке с надписью: «Я ЛЮБЛЮ ДЕКОНСТРУКЦИЮ». Относится к типу «чокнутый профессор». Он и вправду профессор современной философии в Корнелле, автор известной книги «Витгенштейн для феминисток». Я уже встречался с ним, слушал его лекции на какой-то конференции в Калифорнии, беседовал с ним в фойе какой-то гостиницы за стойкой потрясного бара для геев и лесбиянок. Он ходячая проблема, американский академический экстремист, интеллектуальный адреналин во плоти, и он всегда пробьется туда, где его оценят по достоинству. И наконец, Ларс Пирсон. Говорит, что он драматург из Шведского национального театра; у него бледное, с крупными чертами лицо, угрюмая черная борода и богемная мягкая шляпа синего цвета.

— Вряд ли их всех интересует Дени Дидро, — шепчу я Версо (он как раз оказался рядом). — Слишком уж пестрая компания!

— Не берите в голову! — отвечает он. — Наш Бу интересовался всеми и всем, что было, есть, будет и может быть на этом свете. Мы как раз такая команда, какую он ждал всю жизнь. Но непонятна мне одна мелочишка: что это, черт возьми, за проект «Дидро»?

— А вы не знаете? — удивляется Агнес Фалькман.

— Понятия не имею.

— А кто имеет? — вмешивается Биргитта Линдхорст.

— Давайте считать, что я этого вопроса не слышал, — дипломатично уклоняется от ответа Андерс Мандерс.

— Наверное, что-то насчет мебели, — предполагает Свен Сонненберг.

— Не думаю. Скорее всего, это связано с театром, — возражает Ларс Пирсон.

— Эй, Бу! — окликает Версо. — Поди-ка сюда и объясни нам: что это, черт побери, за проект «Дидро»?

— Через несколько дней, в России, нас ждет такое, что вы сполна утолите свою жажду знаний, — откликается Бу.

— И вы поблагодарите нас за увлекательное приключение, — добавляет Альма.

— Круто! — говорит Жак-Поль Версо.

— Но скажите, пожалуйста: кто такой этот чертов Дидро? — взывает к нам шведский соловушка Биргитта Нильсен.

— Философ так называемой эпохи Просвещения, — поясняет Версо.

— Он писал романы, — продолжаю я.

— И пьесы, — подхватывает Ларс Пирсон.

— Он любил женщин? — интересуется Агнес Фалькман.

— Еще как! — отвечает Версо.



Поделиться книгой:



Регистрация